Найти тему
Alterlit Creative Group™

Пушкин с юга на север. Топография чувств — 2

Что бы там ни рассказывали досужие мемуаристы, а ссылка есть ссылка, и жизнь Пушкина отнюдь не была столь беззаботной, какой могла показаться со стороны. Во-первых, он постоянно страдал от безденежья и был вынужден брать в долг – то у друзей, а то и у самого генерала Инзова. Оттого в его письмах к брату нередки отчаянные призывы в таком духе: «Изъясни отцу моему, что я без его денег жить не могу. Жить пером мне невозможно при нынешней цензуре; ремеслу же столярному я не обучался; в учителя не могу идти; хоть я знаю закон божий и 4 первые правила – но служу и не по своей воле – и в отставку идти невозможно. – Всё и все меня обманывают – на кого же, кажется, надеяться, если не на ближних и родных…». Во-вторых, ощущение несвободы со временем всё чаще ввергало поэта в уныние. По счастью, мрачное настроение тоже порой способствует полёту муз, и в подобные минуты – сидя под арестом за очередную свою «проказу» – Пушкин в одно дыхание написал:

Сижу за решёткой в темнице сырой.

Вскормлённый в неволе орёл молодой,

Мой грустный товарищ, махая крылом,

Кровавую пищу клюёт под окном,

Клюёт, и бросает, и смотрит в окно,

Как будто со мною задумал одно;

Зовёт меня взглядом и криком своим

И вымолвить хочет: «Давай улетим!

Мы вольные птицы; пора, брат, пора!

Туда, где за тучей белеет гора,

Туда, где синеют морские края,

Туда, где гуляем лишь ветер... да я!..»

И всё же существование Пушкина могло быть куда хуже, если бы добрейший генерал Инзов не прикрывал его от вышестоящего начальства. Так после очередного доноса начальник Главного императорского штаба князь П. М. Волконский писал генералу:

«До сведения Его Императорского Величества дошло, что в Бессарабии уже открыты или учреждаются масонские ложи под управлением в Измаиле генерал-майора Тучкова, а в Кишинёве некоего князя Суццо, из Молдавии прибывшего: при первом должен находиться также иностранец Элиа де Фра, а при втором – Пушкин, состоящий при Вашем превосходительстве и за поведением коего поручено было вам иметь строжайшее наблюдение…

Касательно г-на Пушкина также донести Его Императорскому Величеству, в чём состоят и состояли его занятия со времени определения его к вам, как он вёл себя, и почему не обратили Вы внимания на занятия его по масонским ложам? Повторяем вновь Вашему превосходительству иметь за поведением и деяниями его самый ближайший и строгий надзор…

В заключение прошу Ваше превосходительство подробно о сём донести секретно и с подписью собственной руки для доклада Его Императорскому Величеству…»

По прочтении письма Иван Никитич Инзов без промедления составил ответное послание князю Волконскому:

«…г. Пушкин, состоящий при мне, ведёт себя изрядно. Я занимаю его письменной корреспонденцией на французском языке и переводами с русского на французский, ибо по малой его опытности в делах не могу доверять ему иных бумаг; относительно же занятия его в масонской ложе, то по неоткрытию таковой, не может быть оным, хотя бы и желание его к тому было. Впрочем, обращение с людьми иных свойств, мыслей и правил, чем те, коими молодость руководствуется, нередко производит ту счастливую перемену, что наконец почувствует необходимость себя переиначить. Когда бы благодатное ещё чувствование возбуждалось и в г. Пушкине, то послужило бы ему в истинную пользу».

Разумеется, сам будучи масоном, Иван Никитич не собирался информировать начальство о наличии в Бессарабии общества «вольных каменщиков». Относительно же опального Пушкина генерал регулярно посылал наверх весьма благоприятные отзывы.

Правда, один раз поэт всерьёз вознамерился вырваться из-под попечения Инзова. Случилось это, когда в Греции вспыхнуло восстание, а генерал Александр Ипсиланти, оставивший самовольно службу, прибыл в Бессарабию – и, собрав отряд в шесть тысяч инсургентов, вторгся в Валахию, где немедленно развернулись сражения против османского владычества. Пушкин, как и многие в обществе, ждал, что Россия со дня на день вступится за балканских христиан – и твёрдо решил идти добровольцем на войну с Турцией. Пребывая в воинственном возбуждении, однажды он сел к столу и принялся торопливо записывать патетические строки:

Война! Подъяты наконец,

Шумят знамёна бранной чести!

Увижу кровь, увижу праздник мести;

Засвищет вкруг меня губительный свинец.

И сколько сильных впечатлений

Для жаждущей души моей:

Стремленье бурных ополчений,

Тревоги стана, звук мечей,

И в роковом огне сражений

Паденье ратных и вождей!

Предметы гордых песнопений

Разбудят мой уснувший гений.

Всё ново будет мне: простая сень шатра,

Огни врагов, их чуждое взыванье,

Вечерний барабан, гром пушки, визг ядра

И смерти грозной ожиданье.

Родишься ль ты во мне, слепая славы страсть,

Ты, жажда гибели, свирепый жар героев?

Венок ли мне двойной достанется на часть,

Кончину ль тёмную судил мне жребий боев,

И всё умрёт со мной: надежды юных дней,

Священный сердца жар, к высокому стремленье,

Воспоминание и брата и друзей,

И мыслей творческих напрасное волненье,

И ты, и ты, любовь?.. Ужель ни бранный шум,

Ни ратные труды, ни ропот гордой славы,

Ничто не заглушит моих привычных дум?

Я таю, жертва злой отравы:

Покой бежит меня; нет власти над собой,

И тягостная лень душою овладела...

Что ж медлит ужас боевой?

Что ж битва первая ещё не закипела?..

Однако надежды Пушкина не оправдались, и война не была объявлена. Друживший с поэтом подполковник И. П. Липранди вспоминал:

«Александр Сергеевич всегда восхищался подвигом, в котором жизнь ставилась, как он выражался, на карту. Он с особенным вниманием слушал рассказы о военных эпизодах; лицо его краснело и изображало радость узнать какой-либо особенный случай самоотвержения; глаза его блистали, и вдруг часто он задумывался. Могу утвердительно сказать, что он создан был для поприща военного, и на нём, конечно, он был бы лицом замечательным; но, с другой стороны, едва ли к нему не подходят слова императрицы Екатерины II, что она «в самом младшем чине пала бы в первом же сражении на поле славы…».

Что ж, русская поэзия, несомненно, выиграла от того, что Пушкину не удалось в молодые годы попасть на войну, а то мало ли как могло дело обернуться.

Зато его кумир Джордж Байрон, купив на собственные средства бриг и наняв команду в пятьсот человек, принял участие в греческом восстании. Там и нашёл свою смерть – пусть не погиб в бою, а скончался от лихорадки, но какая разница. Злая ирония судьбы.

***

Прослыв большим оригиналом, Пушкин всячески старался поддерживать такое мнение о себе. Он отпустил предлинные ногти, производившие на окружающих довольно комическое впечатление. Иногда поэт надевал турецкие туфли, просторные шаровары, напяливал на голову красную феску с кистью наверху – и в таком виде, попыхивая трубкой, отправлялся к кому-нибудь в гости. Порой видели его вырядившимся греком, евреем или цыганом…

Всё вокруг было интересно поэту, в том числе и показавшаяся поначалу весьма романтической жизнь местных острожников. Впрочем, в этой области Пушкина очень скоро постигло жестокое разочарование, о чём можно судить по рассказу драматурга Николая Ивановича Куликова:

«Я не могу не засвидетельствовать нижеследующий рассказ об его жизни в Кишинёве. Он там квартировал против тюрьмы или острога, куда, с позволения начальства, часто ходил разговаривать с арестантами, расспрашивать об их удальстве. Все они охотно друг перед другом старались занимать его своими похождениями, особенно главный, первостатейный каторжник, всеми уважаемый, до того полюбил сочинителя, что однажды вечером сказал ему:

«Ну, Пушкин, прощай... уж завтра не найдёшь меня здесь».

«На Владимирку?»

«На все четыре!»

«Как так?»

«А так: клетка надломлена, настанет ночь, а мы – ночные птицы и вольные! Прощай, брат, сочинитель».

«При такой дружеской откровенности, – продолжал Пушкин, – я ни на минуту не допустил мысли о доносе, пошёл домой, поработал и лёг спать. Ночью барабан бьёт тревогу. Я, надев архалук, сбежал с горы в крепость, из ворот команда бежит во все стороны с криком: «Лови, лови!» Я вбегаю в ворота... Какая картина поражает меня: барабанщик, мальчик 16 или 17 лет, бьёт азартно тревогу, а у него по лицу струится кровь и глаз, вырванный из своей орбиты, висит на щеке! Этот молодец ночью зачем-то вышел на воздух и, увидя, что какие-то тени мелькают по стене, схватил барабан и забил тревогу... В эту-то минуту один из беглецов, пробегая мимо, ударил его ножом в глаз! Многих переловили, а мой друг убежал. Но этого героя-барабанщика я не могу забыть!».

Случилось поэту отведать и настоящей цыганской жизни. Произошло это следующим образом. Однажды, возвращаясь из поместья Долну, где он гостил у своего приятеля Константина Захаровича Ралли, Пушкин увидел цыганский табор и, решив полюбопытствовать, подъехал к нему. Там, в шатре у були-баши (предводителя табора), поэт заметил его юную дочь Земфиру – и был настолько поражён красотой девушки, что не мог уже никуда от неё уехать. Заплатив цыганам, он остался жить с ними.

Две недели продолжалось это необычайное приключение. Черноокая Земфира ни слова не понимала по-русски, поэтому они молча бродили по степи, взявшись за руки, или уединялись в лесу, чтобы предаться плотской страсти… По вечерам цыгане пели Пушкину под гитару, плясали, выводили дрессированного медведя, показывавшего разные забавные трюки.

Поэт иногда наведывался в поместье Константина Ралли – помыться, сменить одежду и поесть чего-нибудь более привычного, нежели грубая цыганская пища. Вернувшись в табор после одной из таких отлучек, он обнаружил, что его Земфира исчезла. Пушкину рассказали, что девушка сбежала с каким-то молодым цыганом. Взбешённый поэт пытался преследовать беглецов, но тех и след простыл… В расстроенных чувствах воротился он в Кишинёв.

Однако время, проведённое с юной Земфирой в таборе, не прошло для Пушкина бесследно. Скоро он сел писать поэму «Цыганы», в которой живо отразились впечатления, оставшиеся у него от кочевой жизни:

Цыганы шумною толпой

По Бессарабии кочуют.

Они сегодня над рекой

В шатрах изодранных ночуют.

Как вольность, весел их ночлег

И мирный сон под небесами.

Между колёсами телег,

Полузавешанных коврами,

Горит огонь; семья кругом

Готовит ужин; в чистом поле

Пасутся кони; за шатром

Ручной медведь лежит на воле.

Всё живо посреди степей:

Заботы мирные семей,

Готовых с утром в путь недальний,

И песни жён, и крик детей,

И звон походной наковальни.

Но вот на табор кочевой

Нисходит сонное молчанье,

И слышно в тишине степной

Лишь лай собак да коней ржанье…

Да, в Кишинёве, несмотря на все амуры и чудачества, поэт не забывал о своём призвании. В 1821 году окончен «Кавказский пленник» и написана крамольная «Гаврилиада», а через год из-под его пера вышла поэма «Братья разбойники». В следующем году завершена работа над «Бахчисарайским фонтаном» и начат «Евгений Онегин». А ещё у Пушкина родился замысел «Адской поэмы» – о том, как во влюблённом бесе пробуждается чистая любовь. Поэт многим своим кишинёвским друзьям рассказывал этот сюжет, однако так и не решился доверить его бумаге.

ГЛАВА 2. ОДЕССА

В августе 1823 года благодаря хлопотам Александра Ивановича Тургенева Пушкин был переведён в Одессу под начало нового генерал-губернатора М. С. Воронцова.

Едва прибыв к новому месту назначения, поэт безумно влюбился. Причём в трёх женщин одновременно. И по меньшей мере две из них – пусть не сразу, а после основательной осады – ответили ему взаимностью… Что ж, таков был Пушкин.

Их имена: Амалия Ризнич, Каролина Собаньская и Елизавета Воронцова.

Амалия Ризнич, полунемка-полуитальянка, с некоторой примесью еврейской крови, была женой коммерсанта Ивана Ризнича, сделавшего себе состояние на торговле пшеницей. Пушкину удалось добиться кратковременной благосклонности Амалии, но… за ней увивались толпы поклонников, и поэт ужасно ревновал возлюбленную. Особенно выводил его из себя богатый польский помещик Исидор Собаньский, неотступно следовавший повсюду за красавицей… По счастью, ревность тоже служила Пушкину питательным бульоном для творчества – и рождались стихи, осенённые образом прекрасной Амалии:

Простишь ли мне ревнивые мечты,

Моей любви безумное волненье?

Ты мне верна: зачем же любишь ты

Всегда пугать моё воображенье?

Окружена поклонников толпой,

Зачем для всех казаться хочешь милой,

И всех дарит надеждою пустой

Твой чудный взор, то нежный, то унылый?

Мной овладев, мне разум омрачив,

Уверена в любви моей несчастной,

Не видишь ты, когда, в толпе их страстной,

Беседы чужд, один и молчалив,

Терзаюсь я досадой одинокой;

Ни слова мне, ни взгляда... друг жестокой!

Хочу ль бежать: с боязнью и мольбой

Твои глаза не следуют за мной.

Заводит ли красавица другая

Двусмысленный со мною разговор:

Спокойна ты; весёлый твой укор

Меня мертвит, любви не выражая.

Скажи ещё: соперник вечный мой,

Наедине застав меня с тобой,

Зачем тебя приветствует лукаво?...

Что ж он тебе? Скажи, какое право

Имеет он бледнеть и ревновать?...

В нескромный час меж вечера и света,

Без матери, одна, полуодета,

Зачем его должна ты принимать?...

Но я любим... Наедине со мною

Ты так нежна! Лобзания твои

Так пламенны! Слова твоей любви

Так искренно полны твоей душою!

Тебе смешны мучения мои;

Но я любим, тебя я понимаю.

Мой милый друг, не мучь меня, молю:

Не знаешь ты, как сильно я люблю,

Не знаешь ты, как тяжко я страдаю.

Роман Пушкина и Амалии Ризнич продлился недолго. В начале мая 1824 года доктора нашли у неё чахотку и заявили, что она должна срочно сменить климат. Амалия уехала на родину, в Италию. Следом за ней отправился помещик Собаньский – и сопровождал её до Вены, где, по слухам, они стали любовниками. Затем Собаньский бросил Ризнич, и далее за ней устремился очередной воздыхатель, сопутствовавший ей до Флоренции…

Позднее, узнав, что Амалия умерла, Пушкин посвятил ей стихотворение, в котором не скрывал разочарования в своей былой возлюбленной – равно как и удивлялся собственным чувствам, ибо хмель страсти выветрился из его крови, и на смену пламенному безумству пришло равнодушие:

Под небом голубым страны своей родной

Она томилась, увядала…

Увяла наконец, и верно надо мной

Младая тень уже летала;

Но недоступная черта меж нами есть.

Напрасно чувство возбуждал я:

Из равнодушных уст я слышал смерти весть,

И равнодушно ей внимал я.

Так вот кого любил я пламенной душой

С таким тяжёлым напряженьем,

С такою нежною, томительной тоской,

С таким безумством и мученьем!

Где муки, где любовь? Увы, в душе моей

Для бедной, легковерной тени,

Для сладкой памяти невозвратимых дней

Не нахожу ни слёз, ни пени.

Второй – параллельной – одесской любовью поэта была Каролина Собаньская. Восемнадцатилетней девушкой её выдали замуж за богатого одесского негоцианта Гиеронима Собаньского, годами почти вдвое старше неё; спустя два года Каролина родила Собаньскому дочь и сумела, ссылаясь на нездоровье, добыть от католической консистории разрешение жить от мужа отдельно. Вскоре её взял на содержание генерал-лейтенант Витт. Сын знаменитой авантюристки Софии Глявоне и сам изрядный авантюрист и двойной агент в пору Наполеоновских войн, теперь Иван Осипович Витт начальствовал над военными поселениями в Новороссии и жил на широкую ногу. Вот что писал о его отношениях с Каролиной товарищ Пушкина Филипп Вигель:

«Сколько раз видели мы любовников, пренебрегающих законами света, которые покидают его и живут единственно друг для друга. Тут ничего этого не было. Напротив, как бы гордясь своими слабостями, чета сия выставляла их напоказ целому миру. Сожитие двух особ равного состояния предполагает ещё взаимность чувств: Витт был богат, расточителен и располагал огромными казёнными суммами; Собаньская никакой почти собственности не имела, а наряжалась едва ли не лучше всех и жила чрезвычайно роскошно, следственно, не гнушалась названием наёмной наложницы, которое иные ей давали».

Каролина держала салон и была тайным агентом политического сыска, помогая Витту во многих его подковёрных делах. Мужчины увивались вокруг неё, и у Собаньской не было недостатка в любовниках – не исключено, что иные из них требовались «для дела». Чувствами же Пушкина Каролина играла: то обнадёживала его, то отталкивала, пока тот сгорал от вожделения. Удалось ли поэту добиться желаемого от этой лукавой и расчётливой красавицы? Разве что мимолётно, в порядке снисхождения, да и то не факт.

Вигель вспоминал, что он и сам был ослеплён привлекательностью Собаньской, но затем узнал, «что Витт употреблял её и сериозным образом, что она служила секретарём сему в речах столь умному, но безграмотному человеку и писала тайные его доносы, что потом из барышей поступила она в число жандармских агентов, то почувствовал необоримое от неё отвращение».

Спустя год после отъезда Пушкина из Новороссии у Собаньской случился шумный роман с прибывшим в Одессу Адамом Мицкевичем, и тот посвятил ей несколько стихотворений.

Любопытно, что Каролина собирала автографы знаменитых людей. В её коллекции имелись автографы Шатобриана, Лафатера, Веллингтона, мадам де Сталь. В один из своих приездов в столицу, 5 января 1830 года, она попросила Пушкина расписаться в её альбоме. И тот запечатлел на одной из альбомных страниц:

Что в имени тебе моём?

Оно умрёт, как шум печальный

Волны, плеснувшей в берег дальный,

Как звук ночной в лесу глухом.

Оно на памятном листке

Оставит мёртвый след, подобный

Узору надписи надгробной

На непонятном языке.

Что в нём? Забытое давно

В волненьях новых и мятежных,

Твоей душе не даст оно

Воспоминаний мирных, нежных.

Но... в день печали, в тишине

Произнеси его, тоскуя;

Скажи: есть память обо мне,

Есть в мире сердце, где живу я…

Евгений Петропавловский для сайта Альтерлит