Как создавалась она в СССР?
Особо актуально сегодня. Наш народ было расслабился, многое подзабылось. Сегодня на нашей земле опять несут смерть нашим людям немецкие танки, уже проехавшиеся по нашим деревням и нашим бабкам и прабабкам с малыми детьми на руках..
И тем не менее.
Поразительно! В стране, где практически каждая семья пострадала от чудовищных преступлений немецких нацистов, легко встретить любовь к Германии. Вот она, на фото.
Наш народ, слава Богу, просыпается. Всё больше понимаем: мировая война против нас не закончилась тогда, в 20 веке. Дети, внуки и правнуки всё тех же врагов наших ведут против нас все тот же смертельный бой.
Поэтому не грех вспомнить ту технологию войны против нас. Прочтите. Обязательно прочитайте до конца! Полвека тому назад мы не обратили на это внимания. Если не задумаемся сейчас — нам конец. Неизбежный.
Читайте!
«…До какой-то деревушки они добрались ещё затемно. Сперва всё шли по оврагу, затем лесом, пока их не окликнули. Окликнули по-русски. Сердце у Полипова ёкнуло. «Подполковник» ответил: «Дождь и ветер» — и Полипов догадался, что это пароль, тут же застучали колёса по корневищам, в темноте замаячила повозка.
Человек, приведший его сюда, знаком приказал взобраться на неё, влез сам. Кучер, молчаливый как пень, даже из любопытства не глянул на Полипова, подождал, пока он и его спутник сели, и тронул лошадь.
Сидеть Полипову было неудобно, связанные за спиной руки затекли, в запястьях и в плечах ныло.
— Развяжите хоть теперь-то, — попросил он.
Слов его будто никто не расслышал.
Когда въехали в деревушку, рук своих Полипов уже не чувствовал. «Подполковник», посвечивая фонариком, завёл его в какой-то затхлый подвал и только здесь, рывком повернув его к себе спиной, разрезал стягивающий запястья ремень. Когда руки палками повисли вдоль туловища, в плечах возникла боль, будто суставы проткнули раскалённым прутом, голова закружилась.
— Ну вот, жди пока тут, — произнёс Кузин, кривоплечий человек, устало зевнул. И добавил, будто расставаясь с близким: — Отдыхай. И я пойду спать.
В подвале ничего не было, кроме подстилки из перетёртой соломы на полу. Это Полипов заметил, когда «подполковник» светил тут своим фонариком. Даже окна, кажется, не было. Во всяком случае, когда этот зловещий человек ушёл, Полипов остался в чернильной темноте. Ни проблеска, ни звука — полнейшая тишина. «Так вот как… в могиле! Вот как в могиле!» — стучало без конца у него в голове. Потом шевельнулась мысль, что сердце его качает уже не живую, а холодную кровь, качает ещё по привычке, но сейчас остановится, потому что остывшая кровь с каждой секундой густеет. Вот уже в груди появились боли, вот уже не суставы, а сердце проткнул раскалённый прут… «Это конец! Вот какой бывает конец!»
Он закрыл глаза, увидел перед собой небо, каким видел его из оврага, — чёрным, с белыми звёздами. И сознание его потухло…
…Очнулся он в такой же темноте, лишь вверху, как знак продолжающейся где-то жизни, мерцало несколько слабеньких светлых полосок. Пётр Петрович Полипов долго смотрел на них, пока не вспомнил, где он находится, что с ним произошло, и догадался, что эти полоски света пробиваются в подвал сквозь вытяжную трубу.
В плечах больше не ныло, в сердце теперь не кололо, хотелось только по большой и малой нужде. «Интересно, спал это я… уснул или потерял сознание? И что будет дальше?! Лахновский, Лахновский… Штандартенфюрер. Это, кажется, полковник у немцев. Почему же он штандартенфюрер?»
Полипов встал и, удивляясь немного не столь реальному уже представлению о случившемся, сколько своему наступившему вдруг спокойствию, стал двигаться вдоль стены, намереваясь постучать в дверь: должны же они понимать, что здесь живой человек. Дойдя до угла, он наткнулся на что-то, нагнулся, нащупал деревянную бадейку. Понюхал её и убедился в предназначении этой посудины…
Затем он долго сидел в противоположном от параши углу, опять вспомнил, как оно всё случилось, как шли по оврагу, потом ехали, как при въезде в деревушку их несколько раз останавливали какие-то люди, говорящие по-русски, но одетые в немецкую форму, и, узнав Кузина, или как там он у них назывался, пропускали дальше. Вспомнил также о мелькнувшей было вчера мысли во что бы то ни стало бежать, если представится хоть один шанс из тысячи. Сейчас это ему уже казалось безрассудством. Какой там шанс! Кривоплечий сразу бы прихлопнул его.
В темноту подвала вдруг просочилась какая-то музыка, тягуче-тоскливая, похоронная будто. Она была еле-еле слышна, Полипову почудилось, что это у него слуховые галлюцинации, и сердце опять больно пронзило: вчера он представил себя заживо в могиле, а сегодня…
Он мотнул головой. Но музыка не прекращалась. Заунывные звуки всё точили и точили что-то в груди, задевая там за самое больное.
Он встал, снова притираясь к стене, пошёл — где-то же должна быть дверь. Нашёл её, приник ухом к влажным, заплесневелым доскам. Музыка слышалась теперь чуть отчётливее.
— Уф! — Он вытер рукавом гимнастёрки холодный пот, отошёл, опять сел.
Сердце медленно успокаивалось. Почудится же… А там просто хоронят кого-то. С музыкой…
Это слово, неожиданно возникнув в сознании, почему-то не пропало, все другие исчезли, а это повторялось и повторялось без конца, словно клевало в мозг. Сперва вроде и не больно, а потом всё ощутимее. «С музыкой! С музыкой…» Вскоре он уже ни о чём не мог думать, слово это через равные промежутки долбило в виски, как молотком, билось под черепом. «Неужели я схожу с ума?!» — опалило вдруг его, и Полипов, всё слыша в мозгу это слово, не в силах встать, на четвереньках пополз к двери, заколотил в неё кулаками, яростно закричал:
— Откройте! Расстреляйте, только откройте… Я схожу с ума! Я схожу…
Никто ему не открыл. За дверью не раздалось ни звука, ни шороха. Обессилев от крика, он обмяк, растянулся тут же, у двери, лицом вниз, и так, дыша тяжко, с храпом, лежал долго.
С ума он не сошёл. Просто второй раз не выдержали нервы. Второй — и последний.
Успокоившись, он перевернулся на спину, стал искать светлые полоски на потолке. Но никаких полосок там уже не было, — видимо, опять наступила ночь. «Ага… — облегчённо отметил он про себя, почувствовал голод, и вдруг ему стало и вовсе легко. — Всё равно они скоро придут, не для того же привезли сюда, чтобы с голоду уморить в этом подвале… Лахновский… Жив, оказывается. Кто же он такой теперь? Как узнал, что я здесь? Что ему теперь-то от меня надо?»
Когда раздался щёлк отпираемого замка и тьму подвала прорезал луч электрического фонаря, Полипов воспринял это с облегчением: наконец-то! Луч пошарил по стенам, по полу, осветил его, скрючившегося в углу.
— Живой? — раздался голос того же Кузина. — Пойдём.
Теперь он был в немецкой форме, но знаков различия Полипов не разглядел.
— Безобразие, — буркнул он, будто имел здесь какую-то власть. — Ещё бы немножко — и задохнулся в этой норе.
— Вы, большевики, живучие, — усмехнулся бывший «подполковник». — Особенно которые с дореволюционным стажем.
Он куда-то повёл его по пустой тёмной улице мимо косых заборов и угрюмо стоящих во мраке домов. Нигде не было ни одного огонька, навстречу никто не попадался. У Полипова возникло ощущение, будто в деревушке никого, кроме него и Кузина этого, нет, хотя сознанием понимал, что это не так.
И действительно, когда подходили к длинному бревенчатому зданию, в каких обычно размещаются сельские школы, навстречу попались трое патрульных с автоматами. Они не остановили их, лишь оглядели и, узнав кривоплечего, отдали честь. Потом, когда входили в это здание, у самых дверей их остановил часовой, а из-за углов одновременно вышли ещё двое. Кривоплечий что-то сказал часовому вполголоса, тот услужливо отмахнул двери, громко произнёс:
— Пожалуйста, господин Валентик.
Они вошли в длинный коридор, тускло освещаемый керосиновой лампой. С правой стороны было несколько дверей, с левой — три больших окна, наглухо забитых фанерой.
— Во-он какая фамилия у вас! — усмехнулся Полипов. — Кузин лучше.
— Молчать! — зло теперь одёрнул его Валентик.
Пока миновали остаток широкого коридора, свернув, шли по какому-то узкому, метра в полтора, проходу, где с автоматами на шее стояли два человека, пока Валентик пропускал Полипова в какую-то дверь, в распухшей и немеющей от зловещей неизвестности голове его сразу металось несколько мыслей. Пётр Петрович на мгновение вспомнил почему-то, как давно-давно, ещё в той жизни, над которой полыхает необозримое звёздное небо, он, дёргаясь на диване, яростно кричал в лицо Полине, жене своей, что он русский и ему ненавистна даже мысль, что русскую землю будут топтать чужеземцы; одновременно мелькнуло сожаление, что вчера ночью, когда они шли вдоль оврага и по оврагу, не попалась навстречу ни одна живая душа; и тут же колотило в мозг: слава Богу, что не наткнулись ни на кого, хорошим это кончиться не могло; конечно, если бы в схватке Кузин… то есть Валентик этот был убит, это бы хорошо… но вперёд он его успел бы пристрелить; а если бы не успел чудом, а самого Валентика взяли живым, для него, Полипова, лучше бы уж мёртвым быть, — надо полагать, Валентик всё знает о его давних связях с Лахновским. Вон когда началось то, от чего нет спасения! Вон когда…
Перемешавшись, перепутавшись одна с другой, мысли эти ворочались под черепом, разрывая его.
И вдруг исчезли, точно их выдуло, голова стала пустой и гулкой, как тот широкий коридор, по которому они только что шли, — он стоял перед Лахновским!
Он сразу узнал его, Арнольда Михайловича Лахновского, хотя тот неузнаваемо изменился — катастрофически постарел, сморщился, стал будто ещё короче ростом, нос похудел и заострился. Глаза лишь, кажется, были прежними — они так же насмешливо поблёскивали, как давно-давно, так же продавливали насквозь.
Полипов был уверен, что увидит Лахновского в немецком мундире, но тот стоял перед ним, опираясь на трость, в каком-то расстёгнутом коричневом сюртуке; он почему-то ждал, что тот заговорит с ним на немецком языке, но Лахновский вообще ничего не говорил, стоял перед ним и, склоняя маленькую голову то вправо, то влево, осматривал с головы до ног.
Комната была, кажется, богато обставлена, но Полипов в первую минуту ничего не замечал. Лишь потом как из тумана начали проступать какие-то гнутые кресла, тяжёлые шторы, закрывавшие окна, круглый на растопыренных ногах стол, покрытый толстой, с длинной бахромой скатертью.
— Ну, здравствуйте, уважаемый, — произнёс Лахновский по-русски.
Полипов хотел ответить, но с испугом и изумлением почувствовал, что горло ему перехватило как верёвкой, а язык не повинуется. Он только что-то промычал.
Лахновский беззвучно усмехнулся и, обернувшись, сердито сказал Валентику:
— Через полтора часа зайдёшь. В советской форме.
Валентик молча вышел. Лахновский подождал, пока за ним закроется дверь, опять оглядел с ног до головы Полипова, будто прикидывая: как же поступить с ним? В этом раздумье своём он даже устало вздохнул и произнёс слова, которых меньше всего Полипов ожидал:
— Проголодался, понятно… Идём ужинать. — Шагнул к стене и толкнул скрытую портьерой дверь в смежную комнату. — Сюда. Чего стоишь? Иди.
Полипов повиновался. Шаркая отяжелевшими ногами, прошёл мимо Лахновского, переступил невысокий порог.
Эта комната была поменьше, окна, как и в первой, плотно занавешены. Какая-то молодая женщина в ярко-синем коротком, выше колен, халате, с ярко накрашенными губами заканчивала накрывать стол.
— Садись, — сказал ЛахновскийПолипову, сам сел первый, расстегнув свой сюртук, взял салфетку, сунул конец за воротник льняной рубахи, в котором болталась жидкая, сморщенная шея.
Женщина в халате открыла один из судков, разлила в тарелки суп.
Судки, тарелки, хлебница, перечница, солонка — всё было тонкого, дорогого, не советского, отметил Полипов, фарфора.
— Ступай, Леокадия, — негромко сказал женщине Лахновский. — Мы сами.
Она всхлипнула, пошла, на ходу достала платочек, прижала его к глазам.
— Партизаны шлёпнули позавчера её… хозяина, — непонятно проговорил Лахновский, размешивая суп в тарелке. — Из Орла, от командования, возвращался. Под самой деревней подстерегли. Живьём хотели, видимо, взять. А он не дался, начал отстреливаться. Мы подоспели, да поздно… Сегодня похоронили.
«Ага, я слышал музыку», — хотел сказать Полипов, но не посмел. И, кроме того, был не уверен, вернулась ли к нему речь. И ещё ему хотелось почему-то сказать: «А я думал — вы её хозяин». Но и этого он не произнёс.
— Потому тебе и пришлось… там побыть. Ну, ешь.
Ошеломлённый всем случившимся, встречей с Лахновским, Полипов не произнёс ещё ни слова. Промолчал и сейчас. Ложка в его руке дрожала. Хлебнув несколько раз, он неожиданно вспомнил, как Валентик всадил нож в горло Березовскому, громко звякнул ложкой о тарелку и отложил её, стал невидящими глазами смотреть куда-то в сторону.
Лахновский на это никак не отреагировал, невозмутимо продолжал есть. Чтобы не расплескать из ложки, он поддерживал её кусочком хлеба.
Ещё раз Полипов вздрогнул, когда Лахновский как-то неожиданно проговорил:
— Чего молчишь-то?
— Не могу… опомниться, — с трудом, осевшим голосом выдавил из себя Полипов.
— Не рад, хе-хе, встрече? Нехорошо, Пётр Петрович…
Скрипучий смешок Лахновского, собственный голос и эти три обычных слова, которые он произнёс с неимоверным усилием, как-то вывели Полипова из оцепенения, вернули его в реальность, чудовищную и непостижимую.
— Боже мой! Боже мой! — дважды вздохнул он.
— Как… Полина Сергеевна поживает? Супруга? Помню её, хе-хе… Помню.
— Я думал, Вас… Вы…
— Ты думал, что меня уже нет в живых? Надеялся, что я подох? — нахмурился Лахновский. — Ишь ты гусь! Вон какой жирный! Отъелся на советских харчах!
И, будто вспомнив, что сам-то стал теперь худым и дряблым, подвинул к себе другой судок, выволок оттуда отварного цыплёнка, брызгая на салфетку, прикрывавшую грудь, разорвал его, один кусок бросил на тарелку, другой принялся не спеша объедать.
Полипов, испытывая перед этим человеком леденящий страх и чувствуя одновременно брезгливость к нему, отвернулся и опять стал смотреть в угол.
Покончив с цыплёнком, Лахновский вытер салфеткой пожухлые свои губы, беззвучно пожевав ими, произнёс:
— Н-ну-с? А я так, знаете, рад, Пётр Петрович… Вот… смотрю на вас и вспоминаю прошлое. Сибирь, Сибирь! Великолепный край. Всё думаю: как же там жизнь-то идёт, а? И как вы там?
— Жена… о которой, как я понял, вы храните приятные воспоминания, до войны переписывалась с вами. И в письмах всё, конечно, обо мне… И о жизни в Сибири…
— Да, конечно, конечно, — дважды кивнул Лахновский.
— Где я нахожусь? И что Вам теперь-то от меня надо? — прямо спросил Полипов.
— В деревне Шестоково. Здесь расположена одна из немецких разведывательных групп системы «Виддера». Слышали что-нибудь про «Виддер»?
Глаза Полипова сделались круглыми, левый уголок рта дёрнулся. Заметив это, Лахновский усмехнулся:
— Как понимаете, я сообщил Вам тайну государственной важности. Но Вы же свой человек…
Уголок рта у Полипова ещё раз дёрнулся, и он, чтобы скрыть это, чуть отвернулся. Но теперь почувствовал, как горят его уши, особенно почему-то правое, обращённое к этому проклятому Лахновскому. «Свой человек… Свой человек…» — долбило где-то в глубине сознания, вызывая раздражение и протест. Ему хотелось закричать: «Какой я вам свой?! Какой я вам свой?!» — но одновременно Полипов понимал, что не закричит, потому что это бесполезно, потому что этот Лахновский обольёт его опять своей дружеской и дьявольской улыбкой и спросит, как когда-то давным-давно: «Не кажется ли вам самому ваше поведение несколько смешноватым?»
Он, Пётр Петрович Полипов, никогда не любил вспоминать о своём прошлом, старался не думать о нём. Но сейчас из тёмных глубин памяти сама собой всплыла та следственная камера при Томской городской жандармерии, хозяином которой был вот этот человек, открывший сейчас металлическую табакерку и закладывающий в чёрные ноздри табак. Тогда он был молод, вылощен, форменный его китель горел пуговицами. И он не нюхал тогда табак, а курил. Вон той, правой рукой он обхватил тогда его голову, а левой начал тыкать в глаз горящей папиросой, требуя ответить на один-единственный вопрос: «Зачем приехал в Томск? Зачем приехал в Томск? Зачем приехал в Томск?» И что же дальше получилось? Нет, нет, он, Петька Полипов, не хотел тогда выдавать Антона Савельева, с которым они приехали в Томск за типографским оборудованием, чтобы наладить выпуск в Новониколаевске подпольной газеты. И он не выдал бы, если бы не Лиза, эта колченогая девчонка. Что она сейчас ему? Ничего, пустое место. А тогда? Вот ведь как бывает… Конечно, он понимал тогда, что Лахновский подержал бы их с Антоном в тюрьме… ну, поизмывались бы над ними… И всё равно выпустили бы за неимением улик. Но вдруг почудилось ему, этот же Лахновский подсказал, что очень просто может он, Петька Полипов, получить эту девчонку с длинными угольно-чёрными бровями, в больших зеленоватых глазах которой вечно жила какая-то таинственность. Вроде затмение какое-то нашло на него тогда. И вот:
«— Что я… должен… для этого сделать?
— Сказать, зачем вы приехали в Томск.
— Сколько… сколько лет дадите ему… Савельеву?
— Смотря по тому, с какой целью он приехал в Томск…»
Вон как ловко и умело вёл тогда разговор этот Лахновский. Уже не ВЫ, а только ОН! Смотря, значит, по тому, с какой целью ОН приехал в Томск. Но это сейчас ему, Полипову, всё ясно и понятно как на ладони. Но тогда он не заметил этой тонкости в словах Лахновского и потребовал:
«— При одном условии — я вне подозрения.
— М-м… При одном условии и с нашей стороны… Мы сажаем вас на несколько месяцев в тюрьму… в камеру с политическими. Вы должны нас постоянно информировать об их разговорах, планах, связях с волей. Выйдя из тюрьмы, вы принимаете участие в работе вашей партийной организации, подробнейшим образом информируя…
— Довольно! Кончайте…»
Он, Пётр Петрович Полипов, обливаясь потом, ясно и отчётливо вспомнил сейчас и всё дальнейшее, увидел белый лист бумаги, который положил перед ним Лахновский, услышал даже его хруст.
«— Для начала несколько вопросов. Вожаки вашей городской подпольной организации РСДРП? Их фамилии, клички, явки? В Новониколаевске нелегально проживает бежавший с каторги некто Чуркин, настоящая фамилия которого Субботин. Его местонахождение?»
И ещё дальше:
«— …Мы сделаем так: я дам вам адрес и шифр, на этот адрес вы будете слать мне из Новониколаевска ваши донесения, подписываясь условным именем. Таким образом, ни одна живая душа, кроме меня, не будет знать о вашей… патриотической деятельности на благо России…»
И потом, как следствие, арест Чуркина-Субботина, многие провалы новониколаевской подпольной организации РСДРП, неоднократные аресты Антона Савельева. Его, Полипова, тяжкая жизнь, полная животного страха перед возможным каждую минуту разоблачением, сложные отношения с Лизой, перешедшие в неприязнь, потом в откровенную вражду. Когда он думал, что всё прошлое утонуло во тьме времени, появляется вдруг в его жизни Полина, выросшая дочь завербованного тем же Лахновским провокатора Свиридова, ставшего потом следователем белочешской контрразведки, а вместе с Полиной всплыл и сам Лахновский. Рядом его не было, но зловещую его тень Полипов всегда ощущал над собой. Она всегда могла обрушиться на него, раздавить, уничтожить. Постоянное ощущение опасности рождало ненависть к Полине, а чувство самосохранения заставляло эту ненависть не выплёскивать, копить в себе, и, на словах всё же возражая против её рекомендаций по части отношения к людям, скажем, к тем же Засухину, Кошкину или Баулину, на деле выполнять их. Кому объяснить и кто поймёт, что не он посадил этих троих, а Полина Сергеевна, урождённая Свиридова, никаких постов не занимающая и никакой властью не обладающая, домохозяйка, неслышно разгуливающая по комнатам обычно нечёсаная, в грязном халате и мягких тапочках?! Вот парадокс… С началом войны родилась надежда, что уж теперь-то сгорит где-нибудь Лахновский, этот зловещий человек, ведь стар теперь и должен быть немощен, не выжить ему. Вот и письма его к Полине прекратились… Эта надежда крепла, и, хотя служебные дела его, отношения с Кружилиным, с тем самым Чуркиным-Субботиным всё осложнялись, на душе становилось легче, сваливалась потихоньку с него прежняя тяжесть. Как сложится жизнь его дальше, он, естественно, знать не мог, но что-то представлял себе частенько более или менее благополучное, смотрел вперёд с надеждой. В победу немцев он, во всяком случае, не верил, военная служба его не так опасна. Субботина клонят к земле его годы, вряд ли долго протянет, Лахновский с горизонта исчез…
А он — вот он, этот зловещий человек, одряхлевший телом, но имеющий по-прежнему неограниченную власть над ним! И эту власть он показал, продемонстрировал… А сейчас сидит, положив обе руки на трость, смотрит на него пристально, сузив глаза, режет ими… Чего смотрит! Что хочет высмотреть в нём?!
Полипов рукавом измятой гимнастёрки отёр взмокшее, распаренное лицо, прохрипел:
— Довольно! Кончайте…
Он и не заметил, что произнёс те же два слова, которые выдавил из себя когда-то давным-давно в следственной камере при Томской городской жандармерии и которые только что всплывали у него в памяти. Но мгновение спустя понял это, потому что Лахновский, не отрывая от его лица насмешливого взгляда, чуть скривил бесцветные губы и как-то вкрадчиво, но без насмешки спросил:
— О давних и добрых наших отношениях, Пётр Петрович, размышляете?
Это было уже слишком. Полипов резко вскочил. И, чувствуя, как горло опять перехватывает верёвкой, торопливо выдавил:
— Вы… что, дьявол? Дьявол, спрашиваю?!
Лахновский молчал. Обе руки его так же лежали на трости. Он только пальцами верхней руки побарабанил по нижней.
Это Полипова выбило из себя окончательно. Он крутнулся, схватился побелевшими пальцами за спинку стула, на котором сидел, словно собирался обрушить его на Лахновского, и, задыхаясь, прокричал:
— О добрых?! Вы… ты… Это какое-то проклятье надо мной! Всю жизнь, всю жизнь! За что?! За что?!
Лахновский всё это выслушал терпеливо. Ни одна складка на его лице не шевельнулась. И лишь когда Полипов умолк, проговорил тихо:
— Успокойтесь, Пётр Петрович. — Опираясь на свою трость, поднялся. — Я вас отпущу. Пойдёмте в ту комнату. Окна у нас закрыты, а там всё же воздуху побольше.
И, покачивая плечами, пошёл от стола к дверям.
* * * *
— Да, я тебя отпущу, — опять перешёл на «ты» Лахновский, уселся в одно из кресел. Свою трость он снова поставил между ног и снова уложил на неё руки.
— Отпустите… — Полипов остановился возле стола, застланного толстой, тяжёлой скатертью с длинной бахромой. — Зачем тогда всё это… — Полипов сделал неопределённое движение головой, не то кивнул куда-то, не то боднул воздух, — зачем тогда меня этот Валентик ваш… При этом он человека убил.
— Человека… — Лахновский брезгливо шевельнул губами. — Эко событие! С тех пор как на земле появились эти странные существа — люди, они истребляют друг друга. Иначе их расплодилось бы слишком много. Сейчас они убивают друг друга миллионами.
— Философ вы…
Лахновский пожал плечами, как бы говоря — не знаю, мол, — и добавил:
— Истребление друг друга дело для людей нормальное.
— Что-то подобное, кажется, поп Мальтус проповедовал.
— Он не дурак был, этот поп… как бы вы, коммунисты, против этого ни возражали. Да ты садись.
Полипов, однако, стоял. Лахновский глядел на него не мигая, как удав на жертву. И, словно повинуясь этому взгляду, Полипов взял стул, придвинул его к столу и сел.
— Вот так, — удовлетворённо произнёс Лахновский не то в адрес Полипова, не то отвечая каким-то своим мыслям. — Я не философ. Какой я философ? Но история подтвердила: когда людей на земле становится слишком много, порядка на ней с каждым годом меньше и меньше. Большим стадом пастуху трудно управлять. И чем больше стадо увеличивается, тем скорее выходит из повиновения.
Полипов сидел, опустив голову, но при этих словах приподнял её.
— В высшей степени интересно… И кто же пастух этот?
— А тот… кто пасёт народы жезлом железным, как сказано в Библии. Господь наш.
Полипов успокаивался всё больше. В какой-то момент, наступивший вскоре после слов Лахновского: «Я вас отпущу», Петру Петровичу вдруг показалось, будто всё происшедшее с ним за последние сутки произошло, собственно, не с ним, а с кем-то другим, а он был при этом лишь свидетелем. Чувство это, родившись наперекор сознанию, всё укреплялось, оправдывало в нём что-то, и одновременно под черепом зашевелилось любопытство: если отпустит, как же он тогда? Куда же ему идти, как объяснить своё отсутствие и в редакции, и в войсках?
— Вы что же, Арнольд Михайлович, в бога верите? — спросил он с просквозившей лёгонькой иронией.
Лахновский лишь качнул головой, но не утвердительно, а как-то неопределённо, будто не соглашаясь, но и не протестуя против иронии в голосе Полипова.
— Не верите вы, — сказал тот. — Ни тогда… в те давние годы не верили, ни сейчас.
Лахновский опять сделал головой такое же движение. На этот раз он ещё едва заметно пожал плечами и как-то горестно вздохнул.
— Если хотите отпустить, зачем вы меня притащили сюда? — ещё раз прямо спросил Полипов.
— От начальника нашей «Абвергруппы» Бергера потребовали человека для какого-то задания в русском тылу. Что это за задание, я не знаю. Но, по всему видать, очень уж серьёзное — из самого Берлина в Орёл по поводу такого человека звонили. Ну, а из Орла к нам. Знаю только, что этот человек должен быть для русских абсолютно вне подозрения. Видно, для какой-то крупной диверсии или теракта он понадобился. Вот я и подумал: не подойдёшь ли ты?
По мере того как Лахновский говорил это тихим, ровным голосом, спокойствие Полипова исчезало, улетучивалось, внутри у него всё леденело. Холод, возникший сначала в груди, растекался вверх и вниз по всему телу, онемели ноги, руки и, кажется, язык.
— Это… что теракт? — всё же выдавил он.
— Террористический акт, — спокойно проговорил Лахновский. — Понадобилось, видимо, какого-то крупного советского деятеля убрать. Раз в тылу, значит, не военного. А может, и военного.
Полипов был теперь бледен, как стена.
— Н-нет, — вымолвил он, засунул два пальца за грязный воротник, подёргал его, не расстёгивая. — Вы что?! На такое дело… я не гожусь. И не пошёл бы никогда! Вы… ты… слышишь?!
Лахновский промолчал, затем как-то сожалеюще вздохнул.
— Никогда! Слышишь?! — дважды вскричал Полипов, поднялся.
— Слышу, не ори, — ответил Лахновский. — И сядь!
Старик чуть приподнял голову. Этого было достаточно, чтобы Полипов плюхнулся обратно на своё место. Уже сидя, почувствовал, как дрожат его ноги, как судорога сводит икры.
В комнате с плотно занавешенными окнами стояла тишина, ни один звук не долетал снаружи. И эта тишина, молчание Лахновского, который снова полез за табакеркой, угнетающе давили на Полипова, воздуху ему не хватало, он задыхался.
— Не пойдёшь… — Лахновский взял щепотку табаку. — А куда бы ты делся? Да партизаны, говорю, прикончили Бергера… на твоё счастье. Когда он из Орла возвращался.
«Ага, это хозяин той женщины… хозяин той женщины», — лихорадочно промелькнуло в голове у Полипова. Сердце его билось гулко, а дрожь в ногах стала утихать.
Лахновский со свистом втянул табак в ноздри, хотел чихнуть, закрыл было уже глаза в блаженстве, но словно передумал, зло поглядел на Полипова и стал прятать в карман табакерку. Покончив с этим, застыл в прежней позе.
Посидев так с минуту, по-старчески вздохнул:
— Да и я, Пётр Петрович, теперь вижу, что не годишься. Потому и отпускаю тебя с миром. Живи, сколько бог пошлёт, и помогай нам, как прежде.
На лице Полипова отразилось недоумение.
— А я тебе одним примером это поясню, — усмехнулся Лахновский. — Вот ты насмерть затоптал несколько коммунистических фанатиков… как их? Засухин, кажется, фамилия одного. А других — забыл, давно Полина Сергеевна мне писала. Да не в фамилиях дело. Разве это не помощь? Сколько бы они вредных для нас дел наделали?!
Этот дряхлый Лахновский, этот старик говорил возмутительные вещи, против которых вдруг запротестовало всё существо Полипова, а в голове его заметалось: да, с одной стороны, так, он их… с помощью Алейникова… Знает ли этот проклятый Лахновский про Алейникова? Знает, конечно, разве Полина не написала? Но с другой стороны, всё это намного сложнее. С другой-то стороны — при чём тут он? Алейников это! Ну да, при его, Полипова, желании, можно сказать даже — с его помощью. Но этого никто и никогда не докажет. Такое уж время. Вон Кружилин, даже Субботин — и те не осмелились бросить ему такое обвинение. А этот Лахновский… Наглец! Какой наглец!
Пётр Петрович Полипов, кажется, забыл, где он находится, и, возмущённый, поднялся было, чтобы возразить ему. Но тут же напоролся на острые, неподвижные зрачки Лахновского, мысли, беспорядочно толкущиеся в мозгу, сразу исчезли. И он, вскочив, нелепо стоял, безмолвный, одной рукой опираясь о стол, другой о спинку стула.
— Ну, оправдываться хочешь? — выждав, проговорил Лахновский. — Говори. А я послушаю.
Но говорить Полипову было нечего, оправдываться, собственно, не перед кем и ни к чему. Постояв, он медленно и тяжко осел, стул под ним заскрипел.
— Вот, видишь… — На изношенном лице Лахновского проступило что-то живое. — Как говорится у нас, у русских, против фактов не попрёшь.
— Вы… вы не русский. Нет! — неожиданно для самого себя, желая в чём-то возразить Лахновскому, бросил Полипов.
Прикрыв было сморщенные веки, Лахновский быстро вскинул их, посмотрел на Полипова с недоумением. И промолвил с грустной усмешкой:
— А вы, Пётр Петрович?
Полипов хотел ответить утвердительно. Но не ответил, только снова, второй раз за сегодняшний вечер, вспомнил, как он когда-то бросал в лицо жене наполненные злобой и яростью слова, что он русский и ему ненавистна даже сама мысль, что русскую землю топчут иноземцы, что немцам никогда не победить России. И ещё вспомнил, как Полина, слушая его, сперва насмешливо улыбалась, а потом, кажется, на лице её появилось недоумение, какое-то беспокойство.
Полипов ничего не сказал, а Лахновский и не требовал ответа на свой вопрос, он, кажется, тут же забыл о нём. Он, по-прежнему сложив обе руки на трость, сидел неподвижно и смотрел в сторону, на закрытое, кажется, ставнями окно и занавешенное изнутри тяжёлой шторой. Потом неглубоко вздохнул и произнёс:
— Стар я, Пётр Петрович… Вот что жалко. Умру скоро. Не увижу нашей победы.
— Какой? Немецкой?
Лахновский дёрнул веками, полоснул глазами Полипова.
— Нет… Гитлер — он дурак. Ах, боже мой, какой он идиот!
— Любопытно, — уронил Полипов, сдержанно усмехнувшись. — Объясните уж тогда, почему он…
Слова «дурак» и «идиот» Полипов произнести не решился.
— Что же… я объясню, — после непродолжительного молчания сказал Лахновский. — До июня сорок первого года это была самая могущественная сила в мире, способная перекроить мир. Страны падали перед ним, как трава под косой. Вся Европа стояла на коленях. Вся. Только Англия… Вы хорошо помните те события?
— Как же… газеты читал, — неопределённо ответил Полипов.
— Ага, — кивнул белой головой Лахновский. — Тогда знаете, что такое Дюнкерк. И вот представьте — по-моему, это не трудно представить, — что бы произошло, если бы тогда, в сороковом году, после разгрома французов и бегства англичан, Гитлер переправил бы свои дивизии через Ла-Манш и напал на Англию? Что, а? Сколько бы продержались англичане? Неделю? Две? Ну?
— Не знаю, — сказал Полипов.
— «Не знаю»… — буркнул недовольно Лахновский. — Очень бы недолго. Очень бы скоро немцы вошли в Лондон, как они входили в столицы всех европейских государств. Не было силы, которая могла их остановить. Не было, понимаете?! — визгливо вскрикнул он.
— Д-да… пожалуй.
Лахновский будто удовлетворился этими словами, успокоился, только часто и торопливо дышал. Но потом и дыхание его стало ровнее и тише.
— Ну… вот. А теперь и подумайте. Сейчас Англия и Америка — союзники России. Второй фронт они не открывают, и я не знаю, откроют ли! Никто пока этого не знает. Но они — союзники России, помогают ей вооружением, продовольствием… не знаю, чем ещё. Подумайте, говорю, с кем была бы сейчас Америка, эта могущественная страна, если бы Англия была под властью Гитлера, воевала на его стороне. А, с кем? Не с Гитлером?
— Да, да, возможно… — Полипов вытер опять вдруг выступившую на лбу испарину. — Вполне возможно. Потому что… всё это логично вы…
Лахновский ждал этих слов напряжённо, как ждёт подсудимый приговора, и, чтобы лучше расслышать, даже вытянул в сторону Полипова длинную, жилистую шею.
— Именно, — произнёс он удовлетворённо. — Именно логично. Америка неизбежно была бы на стороне Германии. И тогда бы… А теперь…
Лахновский низко уронил голову, коснулся лбом сложенных на трости рук и так застыл.
По-прежнему стояла глухая, гнетущая тишина. Над столом висела фарфоровая керосиновая лампа с абажуром, было слышно, как потрескивал за стеклом язычок пламени. «В лампе, видимо, не керосин, а бензин», — подумал Полипов.
— Невероятно, непостижимо… — простонал Лахновский, отрывая голову от сложенных на трости рук. — Как же мог Гитлер, опытный политик, так чудовищно просчитаться? А? Отвечайте!
— Я вам Гитлер, что ли? — обозлённо сказал Полипов, — Как он мог? Он, видимо, боялся, что ещё год-два — и Советский Союз станет ему не по зубам…
Произнеся всё это, особенно слова «не по зубам», Полипов несколько смутился, даже испугался. «Чёрт его знает… оскорбится ещё, проклятый старик», — мелькнуло у него. Но Лахновский лишь бросил коротко:
— Ну?
— Вы же знаете… Мы стремительно развивали индустрию, оборонную промышленность. Гитлер же это понимал.
— Да, может быть. Может быть… — Лахновский вздохнул теперь глубоко. — Ну и что? Пусть год, пусть два… Зато вся мощь Англии и Америки была бы в распоряжении Гитлера. Теперь же, после Сталинграда… И сейчас вот на курском направлении началось. Скоро нам из этого Шестокова придётся, видимо, убираться. Вон партизаны обнаглели — под самой деревней шныряют. Бергера убили… Он, видимо, нужен был им живым. И я им нужен живым. Да, теперь жди нападения на самоеШестоково. Вот такие дела, такие дела, Пётр Петрович…
Лахновский вдруг рывком выкинул из кресла своё тело, торопливо пошёл, тыкая тростью в ковры, к противоположной стене, будто намереваясь с ходу проломить её. Но у самой стены стремительно повернулся, пошёл, почти побежал назад.
— Вот такие дела, Пётр Петрович! — повторил он, останавливаясь возле кресла. — Нет, Гитлеру этой войны не выиграть. А это значит… это значит, что нам не выиграть вообще… в этом веке.
Помолчав, послушал зачем-то тишину. И в этой полнейшей тишине ещё раз воскликнул:
— В этом веке!
Сел на старое место, нахохлился, будто его грубо и несправедливо обидели.
— Как это горько сознавать, Пётр Петрович! Как горько умирать с этой мыслью!
Полипов, изумлённый, ничего не мог сказать. Да Лахновский и не требовал этого.
За дверью, закрытой портьерой, послышался шум, какой-то скрип, напомнивший, что жизнь где-то там ещё не кончилась, ещё продолжается, жуткая и непонятная. Полипов повернул к двери голову. Портьера колыхнулась, и появился Кузин-Валентик в той же форме подполковника советских войск.
— Герр штандартенфюрер… — начал было он, но Лахновский досадливо махнул рукой:
— Сейчас. Подождите там…
Полипов понял, что этот тип явился в связи с его дальнейшей судьбой, распоряжение о которой скоро последует. «Какова она теперь будет? И чем всё кончится?» — думал он, чувствуя подступившую к горлу тошноту.
— Да, плохи дела у немцев, коль они решились на крайности… на физическое устранение кого-то из советского руководства. Может быть, самого главного руководителя… — произнёс Лахновский.
Губы Полипова побелели и сами собой открылись.
— Не может быть… Не может…
— Ну, всё может быть. Я, впрочем, не утверждаю. Так, догадки. Да не трясись! Твоя кандидатура, к счастью для тебя, отпала… в связи с гибелью Бергера. — Он насмешливо оглядел Полипова, который в своей грязной гимнастёрке с помятыми погонами был жалок и непригляден. — Да если б и не отпала, не прошла бы. Вон какие молодцы имеются, — кивнул он за дверь, куда вышел Валентик. — Такие пойдут на всё. На всё!
Последние слова он вытолкнул из себя с трудом, багровея от накатившего вдруг приступа удушья. Затем, дёргая истёртой, морщинистой шеей, долго кашлял, прикладывая ко рту выхваченный из кармана платок.
Не переставая кашлять, он вынул из другого кармана тёмный пузырёк, высыпал из него на трясущуюся ладонь две или три пилюли, торопливо бросил их в рот.
Кашлять он продолжал и после того, как проглотил пилюли, но уже тише и реже и наконец перестал совсем. Вытер платком слезящиеся глаза.
— Уф! — вздохнул он облегчённо, спрятал платок. — Хороши пилюльки. Без них бы… По части химии немцы молодцы.
«Верно: газовые камеры придумали, душегубки всякие…» — подумал Полипов, но вслух не произнёс.
— Ну что же, Пётр Петрович… — Полипов, думая, что разговор с ним заканчивается, хотел было встать. Однако Лахновский жестом попросил сидеть. — Ну что же… Не удалось нам выиграть в этом веке, выиграем в следующем. Победа, говорит ваш Сталин, будет за нами. За Россией то есть. Это верно, нынче — за Россией. Но окончательная победа останется за противоположным ей миром. То есть за нами.
В тихом скрипучем голосе не было сейчас ни злости, ни раздражения, отчего слова, вернее, заключённые в этих словах мысли звучали в устах Лахновского убедительно.
— Не ошибаетесь? — вырвалось у Полипова невольно, даже протестующе.
— Нет! — повысил голос Лахновский. — Вы что же, думаете, Англия и Америка всегда будут с Россией? Нельзя примирить огонь и воду.
— Но идеи Ленина, коммунизма — они…
Полипов начал и осёкся под холодным взглядом Лахновского.
— Ну?! — зловеще выдавил он. — Продолжай!
— Они… эти идеи… — Полипов был не рад, что начал говорить об этом. И в то же время он хотел яснее понять, на чём же всё-таки держится эта фантазия Лахновского.
— Непобедимы?! — вскричал, как пролаял, Лахновский. — Это ты хотел сказать? Об этом всё время кричит вся ваша печать. Непобедимы потому, что верны, мол…
— Я хотел сказать, — перебил его Полипов, — они, эти идеи, всё же… привлекательны. Так сказать, для масс.
— Всё же? Для масс?
Он выхватил из его сбивчивых фраз как раз те слова, на которых Полипов не хотел бы останавливать его внимание. Но этот проклятый старик повторил именно их, и Полипов поморщился.
Лахновский заметил это, насмешливо шевельнул губами, опираясь на трость, медленно, будто с трудом разгибая высохшие суставы, поднялся и больше уж не садился до конца разговора.
— Слушай меня, Пётр Петрович, внимательно. Во-первых, непобедимых идей нет. Идеи, всякие там теории, разные политические учения рождаются, на какое-то время признаются той или иной группой людей как единственно правильные, а потом стареют и умирают. Ничего вечного нету. И законов никаких вечных у людей нет, кроме одного — жить да жрать. Причём жить как можно дольше, а жрать как можно слаще. Вот и всё. А чтоб добиться этого… ради этого люди сочиняют всякие там идеи, приспосабливают их, чтоб этой цели достичь, одурачивают ими эти самые массы — глупую и жадную толпу двуногих зверей. А, не так?
Полипов молчал, сжав плотно губы.
— Молчишь? Там, у своих, где-нибудь на собрании, ты бы сильно заколотился против таких слов. А здесь — что тебе сказать? Вот и молчишь. А я тебя, уважаемый, насквозь вижу. Идеи… Не одолей нас эта озверелая толпа тогда, ты бы сейчас со-овсем другие идеи проповедовал. Царю бы здравицу до хрипа кричал. Потому что это давало бы тебе жирный кусок. Но эта толпа сделала то, что они называют революцией… Несмотря на наши с тобой усилия, всё пошло прахом. За эти усилия и меня, и тебя могли запросто раздавить… как колесо муравья давит. Но мы увернулись. Ты и я. Но я продолжал, я продолжал всеми возможными способами бороться. Потому и здесь, с немцами, оказался. А ты, братец, приспособился к новым временам и порядкам. Ты спрашиваешь, верю ли я в бога? А сам ты веришь в коммунистические идеи? Не веришь! Ты просто приспособился к ним, стал делать вид, что веришь в них, борешься за них. Потому что именно это в новые времена только и могло дать тебе самый большой… и, насколько можно, самый жирный кусок. А, не так?
По-прежнему молчал Пётр Петрович Полипов.
Лахновский крутнулся, торопливо сбегал к окну, занавешенному плотной и тяжёлой материей.
— Вот, это всё во-первых, — объявил он, вернувшись. — Но я тебя не осуждаю, нет… Жить каждому хочется… А теперь во-вторых. Коммунистические идеи, говоришь, привлекательны для толпы? К сожалению — да. К сожалению — да!
Дважды повторив это, Лахновский умолк. Стоя на одном месте, он смотрел почему-то себе под ноги и тыкал тростью в ковёр. Полипов теперь увидел, что трость его остро заточена, она протыкает ковёр насквозь. Но ему и в голову не пришло, что Лахновский при желании пользуется ею как страшным оружием, он подумал, что трость заточена всего лишь для того, чтобы не скользила при ходьбе. Да ещё ему было жалко дорогой ковёр.
— К сожалению — да, — ещё раз произнёс Лахновский. — И я, Пётр Петрович, думаю уже о том, о чём не многие, может быть, и думают сейчас. Что Гитлер проиграл войну, это теперь ясно. Но как она закончится, а?
Он резко вскинул глаза на Полипова, затем приподнял, будто угрожающе, голову.
— В каком… смысле? — отозвался тот на его безмолвный вопрос.
— Русские вытеснят немцев, отбросят со своей территории. А дальше что? Границу они перейдут или нет? И если перейдут, где остановятся? Что станет с теми странами Европы, которые сейчас находятся под властью Гитлера и воюют на его стороне? Что станет с самой Германией? Со всей Европой?
— Кто ж… может это сказать, — промолвил Полипов.
— Сказать не может… А думать разве не надо? Разве не могут многие страны, подвластные сейчас Гитлеру, оказаться под пятой большевизма? А значит — на его стороне?
Не дожидаясь ответа, да и не интересуясь им, Лахновский двинулся по комнате мимо Полипова, обошёл вокруг стола.
— Тем более что идеи коммунизма пока привлекательны! — с раздражением ткнул он тростью в ковёр, останавливаясь. — Вот ведь что может получиться, уважаемый.
Лахновский постоял ещё, горестно сжав губы, затем качнулся, пошёл в другую сторону, опять обошёл вокруг стола, остановился теперь напротив Полипова. Тот хотел было подняться, но старик снова жестом остановил его.
— Но, как говорят ваши диалектики, всё течёт, всё изменяется. Если даже случится такое с Европой… Не со всей, будем надеяться, — в Испанию, скажем, в Португалию… в так называемые нейтральные страны большевики не сунутся. Если и случится такое, ну что ж, ну что ж… Победа наша несколько отдалится, только и всего. Но мы будем ежедневно, ежечасно работать над ней. Ах как жаль, Пётр Петрович, что не много мне уж осталось жить! Как хочется работать, чёрт побери, ради великого и справедливого нашего дела!
Лахновский, умолкнув, внимательно посмотрел на Полипова, жалко и беспомощно сидевшего на стуле. Снова усмехнулся той снисходительной улыбкой, при которой эта снисходительность лишь прикрывает высокомерие и брезгливость.
— Не верите в нашу победу?
Полипов пожал плечами: не знаю, мол, что и думать.
— А вот жена ваша верит. На заре её туманной юности я как-то беседовал с ней об этом. — Он несколько секунд о чём-то думал, что-то припоминал, в его старческих, потускневших глазах шевельнулся живой огонёк и тут же потух. — Полина Сергеевна замечательная женщина. У вас нет детей?
— Нет.
— Жаль. Очень жаль. Вы берегите жену.
— Спасибо за совет. Мне ещё самому… Неизвестно, что ещё со мной…
— Ну, останетесь живы, — убеждённо сказал Лахновский. — В атаку вам не ходить.
— Прошли сутки, как я из редакции уехал. Меня уже потеряли. Если вы меня и отпустите…
— Отпустим, — подтвердил Лахновский. — К рассвету будешь у своих.
— Как же я объясню… где был, почему отсутствовал? Мною же особисты сразу займутся.
— Ах, боже мой! — Лахновский приподнял трость и раздражённо ткнул ею в ковёр. — Сегодня с утра оба фронта, ваш и наш, снова двинулись. Там такое творится! Кто заметит в этой суматохе, в месиве крови и смерти, что ты сутки отсутствовал? Сейчас Валентик переведёт тебя где-нибудь за линию фронта…
Стул под Петром Петровичем опять скрипнул, грудь его как-то сама собой наполнилась воздухом, но испустить облегчённый вздох он постеснялся. Он почувствовал на себе цепкий взгляд Лахновского, подрагивающей ладонью вытер взмокший неожиданно лоб и потихоньку, чувствуя, как торопливо колотится сердце, выпустил из себя воздух.
— Обрадовался, гляжу? — спросил Лахновский. По губам его теперь змеилась ядовитая усмешка. — Вот ты лишний раз и демонстрируешь этот извечный закон, существующий в людском стаде, — жить, любой ценой выжить. Все вы скоты. И ты не лучший и не худший из них. Живи! Ты ещё по сравнению со мной молод. Живи!
Последние слова он выкрикнул со злостью, с завистью, круто повернулся, дошёл до угла комнаты. Там постоял, будто рассматривая что-то. Резко обернулся, торопливо подошёл, почти подбежал к Полипову.
— Да, проклятые коммунистические идеи пока привлекательны! И многих, к несчастью… к сожалению, они, эти идеи, делают фанатиками. Поэтому Гитлер терпит поражение. — Лахновский тяжко, с хрипом дышал. — В своей жизни я немало встречал таких фанатиков. Этого…как его?.. Антона Савельева помнишь?
— Как же, — вымолвил через силу Полипов.
— Ты выдавал, а я его сажал! Всё вынес, скот, — каторжный труд, кандалы, пытки…
— Он… погиб. Нет его в живых, — вставил Полипов.
— Погиб?! Где же? Когда?
— Больше года назад, жена мне писала. В Шантару, где я работал, эвакуировался оборонный завод. Там случился пожар. Этот Антон Савельев… Он был директором этого завода. Цензура из писем всё такое вымарывает. Но всё же я понял, что завод взорвался бы, если б Антон Савельев что-то там не сделал. При этом и погиб.
— Вот-вот! А этот… Чуркин-Субботин? Главный новониколаевский большевик? Твоя жена писала мне до войны, что он был секретарём обкома…
— И сейчас… Живой ещё.
— Ага, ага, живой… — Лахновский уже успокоился, ярость, бушевавшая у него внутри, утихла. — Живой… И ты живи, Пётр Петрович. И своей жизнью, своей работой разрушай привлекательность коммунистических идей. Как и раньше…
У Полипова шевельнулись складки на лбу.
— Да, как раньше! — рассвирепел Лахновский. — Не изображай такого удивления!
Затем гнев его как-то сразу увял, утих, он, болтая тростью, принялся молча расхаживать взад и вперёд по комнате. И примерно через минуту заговорил:
— Видишь ли, в чём дело, Пётр Петрович… Мы сейчас расстанемся, и бог знает, свидимся ли ещё когда. Вряд ли. Поэтому я скажу тебе всё… что, конечно, считаю возможным. Может быть, что-то ты поймёшь, а что пока и нет. Да и, в сущности, не важно, поймёшь ты или нет. Всё равно ты останешься таким, каков есть.
— Каков же я… позвольте спросить, в вашем понимании? — скривив обиженно губы, спросил Полипов.
— Каков ты есть, таков и есть, — продолжал Лахновский негромко, не удостоив сейчас Полипова даже и взглядом. — Уж я-то тебя знаю. Но таким ты нам и нужен. Это я в тебе всегда ценил. Нет, что ли?
Только теперь Лахновский, приостановившись, поглядел на него. Но Полипов демонстративно отвернулся.
— Что же, с моей точки зрения, произошло в мире после революции в России? — серьёзно продолжал Лахновский. — Впрочем, не будем говорить о всём мире, это слишком сложно. Возьмём одну Россию. Ну что ж, в так называемом народе произошёл взрыв биологического бешенства…
Полипов взглянул теперь невольно на Лахновского.
— Да, — кивнул тот, — я так считал тогда, в те годы, и сейчас считаю. Именно! Слепое биологическое бешенство, заложенное в каждом людеобразном, вырвалось наружу. И силы, которым определено всевышним держать в узде человеческое стадо, не выдержали, были сметены. Российские правители были безмозглые дураки, это давно очевидно. Надо было или держать это биологическое бешенство народа в узде, в таких крепких сосудах, чтобы оно оттуда не выплеснулось и не разорвало сам сосуд, или, если это трудно или невозможно, давать отдушину, спускать потихоньку пар из котла… Ну, не знаю, какие-то подачки, что ли, бросать время от времени всем этим рабочим и крестьянам, всей вонючей дряни… Рабочий день, скажем, уменьшить, платить чуть побольше. Всякие развлечения обеспечить. Что римляне требовали от своих правителей? Хлеба и зрелищ! Как-то удовлетворять самые низменные потребности этих скотов. Но власть имущие в России до этого не додумались. И прошёл по России смерч, который всё смёл на своём пути. Так?
Полипов вздрогнул от этого вопроса, упавшего на него, как камень.
— Что же… всё действительно было сметено, — промолвил он.
— Да, всё. И мы в этой пустыне… на этих обломках пытались после смерти Ленина, этого главного фанатика, этого главаря проклятой революции… не знаю, как его ещё назвать… Маркс, Ленин… Да, это были гениальные люди. Я признаю! — Лахновский опять стал наполняться гневом и, задыхаясь, принялся всё быстрее бегать по глухой, занавешенной тяжкими полотнищами комнате. — Я признаю… Но их гениальность в одном — они нашли способ выпустить из народа его биологическое бешенство на волю! Да, после его смерти мы принялись строить… закладывать основы нового, справедливого… и необходимого нам государства и общества. И мы многое уже сделали…
— А кто это — мы? — осмелился Полипов задать вопрос, который давно сверлил мозг.
Лахновский, пробегавший в этот момент мимо Петра Петровича, будто ударился лбом в невидимую стенку. Затем рывком обернулся к Полипову, на дряблых щеках, на подбородке у него полыхали розовые пятна.
— Мы? Кто мы? — переспросил Лахновский. — Мы — это мы. Вы называете нас до сих пор троцкистами.
Полипов сперва смотрел на Лахновского с недоумением. Тот тоже не отрывал от него воспалённого взгляда. Розовые пятна всё ползали по его смятому, будто изжёванному лицу.
Через несколько секунд Полипов как-то недоверчиво и растерянно улыбнулся. В водянистых глазах Лахновского устрашающе шевельнулись тёмные точки, зрачки его будто вспыхнули чёрным пламенем, увеличились в несколько раз и тут же снова стали прежними. И усмешка на круглых щеках Полипова истаяла, испарилась мгновенно, брови беспокойно задвигались.
— Вот так, — удовлетворённо произнёс Лахновский. — И ты напрасно… Это была грозная сила! Вы много болтаете о троцкизме, но не знаете, не представляете, какая это была сила… И какое возмездие ждало Россию!
Выговорив это, Лахновский вдруг весь как-то обмяк, распустился, втянул в себя по-старчески, со всхлипом, воздух и поплёлся к занавешенному окну. Когда шёл, плечи его были сгорбленными, маленькими, худенькими.
Дойдя до окна, он там постоял, как недавно в углу, лицом почти уткнувшись в портьеру. Будто мальчишка, которого жестоко и несправедливо обидели и он теперь плакал беззвучно.
— Но ваш… не твой, а ваш, я говорю, проклятый фанатизм одолел и эту силу, — проговорил он хрипло, не оборачиваясь. А потом обернулся, дважды или трижды переступив. — И запомни, Пётр Петрович. Запомни: это вам, всей России, всей вашей стране, никогда не простится!
По-прежнему стояла в комнате глухая тишина, и, едва умолкал голос Лахновского, было слышно потрескивание керосиновой лампы. И ещё Полипову казалось, что по всей комнате разносится гулкий стук его сердца.
— Не простится! — повторил Лахновский. — Троцкого нет… Его ближайшие помощники, верные его соратники осуждены и расстреляны. Но мы многое успели сделать, Пётр Петрович. Промышленность Советского Союза, например, не набрала той мощи, на которую рассчитывали его правители…
Полипов шевельнулся. Лахновский мгновенно сорвался с места, стремительно, как молодой, подбежал к нему, вскинув на ходу страшную свою трость остриём вперёд. Казалось, ещё секунда — и Лахновский пронзит Полипова своим прутом, раскрашенным под деревянную палку. Об этом догадался, кажется, и Полипов, лицо его помертвело, невольно сделав шаг назад, он трясущимися губами торопливо проговорил:
— Арнольд Михалыч?! Арнольд Мих…
— Ты… не веришь мне?! Не веришь? — истерично прокричал Лахновский.
— Почему же… — мотнул головой Полипов, с ужасом глядя на конец трости.
Лахновский поджал губы скобкой, опустил свою трость, воткнул её в ковёр.
— Да, мы терпим поражение сейчас… Мы, Пётр Петрович, сделали многое, но не всё… недостаточно для нашей победы. Ничего. Борьба да-алеко-о не окончена! Наших людей ещё мно-ого в России. А за её пределами ещё больше. Ну, не трясись. Сядь!
Пётр Петрович повиновался.
— Ты даже не представляешь, какими мы располагаем силами. Какой мощью… Только действовать будем теперь не спеша. С дальним и верным прицелом.
Он, говоря это, смотрел на Полипова как-то странно, будто ожидая возражения и готовый будто при первых же звуках его голоса обрушиться на него сверху, как коршун на цыплёнка, повалить на ковёр, раздавить ногами, приткнуть к ковру своей тростью. Рука его, сжимавшая трость, уже нетерпеливо подрагивала. И Полипов, кажется, понимал его состояние и его намерение, глядел широко раскрытыми глазами на худую, высохшую руку старика, дёргал губами, но ничего не говорил.
— Я много думал над будущим, Пётр Петрович, — неожиданно усмехнулся Лахновский мягко и как-то мирно, добродушно. — Конечно, теперешнее поколение, впитавшее в себя весь фанатизм так называемого марксизма-ленинизма, нам не сломить. Пробовали — не получилось. Да, пробовали — не получилось, — ещё раз повторил он раздумчиво. И, в который раз оглядывая Полипова с головы до ног, скривил губы. — Немало, немало до войны было в России, во всём Советском государстве слишком уж ретивых революционеров, немало было таких карьеристов и шкурников, как ты… На различных участках, на самых различных должностях, больших и малых. Кто сознательно, а кто бессознательно, но такие сверх-революционеры и такие лже-коммунисты, как ты, помогали нам разлагать коммунистическую идеологию, опошлять её в глазах народа, в сознании самых оголтелых, но не очень грамотных её приверженцев. А некоторые из таких… и ты вот, к примеру, способствовали ещё и дискредитации… а иногда и гибели наиболее ярых коммунистов… Они летели со своих постов, оказывались в тюрьмах и лагерях. Они умирали от разрыва сердца, или их расстреливали…
По широкому лбу Полипова катились капли пота, но он не решался стереть их, боялся теперь даже шевельнуться.
— Да-а, — вздохнул Лахновский обессиленно и тоскливо, глядя на его взмокший лоб, — всем этим мы умело пользовались. Но всего этого было мало. Мало…
Ничего не выражающие глаза Лахновского, упёршиеся в Полипова, тускнели всё больше, мертвели, и казалось тому, застынут сейчас навечно, и Лахновский, постояв ещё секунду-другую, столбом повалится вбок, высохшее его тело, обтянутое каким-то старомодным сюртуком, бесшумно упадёт на толстый ковёр, а трость, на которую он сейчас опирается обеими руками, отлетит в сторону.0
Но Лахновский не упал, даже не качнулся, безжизненные глаза его дрогнули, зрачки засветились чёрными точками, и он прикрыл их смятыми, без ресниц, веками.
— Да-а, — извлёк из себя слабый звук Лахновский. — Но мир, Пётр Петрович, в конечном счёте очень прост. Очень прост…
Только теперь Полипов осмелился поднять руку и обтереть пот со лба, со щёк. Лахновский кивнул, будто одобрил это.
— Придёт день — война закончится, — продолжал он. — Видимо, русские войска всё же перейдут свою границу, вступят в Германию, займут Берлин. И страшно подумать — что будет с Европой? Но… вот говорят — нет худа без добра. Это так. Но и добра без худа нету. Самые могущественные страны мира — Америка и Англия — разве позволят коммунистической идеологии беспрепятственно расползтись по всей Европе? А? Разве позволят потерять Европу? А?
Полипов дважды как-то дёрнулся, будто каждый раз хотел встать, вскочить. Но не встал, а только что-то, промолвил невнятно.
— Что?! — яростно прокричал Лахновский.
— Я говорю… сделают, конечно, всё, чтоб не позволить.
— Дурак! — взревел старик, метнулся опять к портьере и, дойдя до неё, стремительно обернулся. — Дурак ты, но… правильно, всё сделают. Хотя что-то… какие-то страны мы, возможно, потеряем. Ну, например, Польшу. Чтобы дойти до Германии, надо перейти через всю Польшу прежде всего, через Румынию. Да-с! А это значит, что на пути советских войск будут Венгрия, Чехословакия. И не знаю, какие ещё страны. И, войдя в них, русские установят там свои порядки, конечно. Это ты, Пётр Петрович, правильно сказал.
И хотя Полипов ничего такого не говорил, возражать не стал, сидел тихо и пришибленно, стараясь не смотреть теперь на сердитого старика.
— Это ты правильно, — повторил Лахновский и продолжал устало и раздражённо: — Америка и Англия не всегда будут на стороне России. Почему же сейчас на её стороне? Видимо, боятся, что, если падёт Россия, Англию Гитлер проглотит, как хохол галушку. Ну, а тогда с Америкой разговор будет крутой. И не устоять ей. Американцы какие вояки? Пьянствовать да с бабами развратничать — это умеют. А воевать? Не-ет. И океан их не загородит. Вот почему они покуда с Россией. Но падёт Германия — и они очнутся… Очнутся, Пётр Петрович! Другого обстоятельства быть не может. И не будет!
Потом Лахновский долго стоял неподвижно, будто прислушивался к чему-то тревожно. Полипов, обеспокоенный, тоже напряг слух, но в мёртвой тишине, царящей в комнате, не уловил даже малейшего звука.
— Да, после войны мы будем действовать не спеша, с дальним и верным прицелом, — вернулся к прежней мысли Лахновский. — Всё очень просто в мире, говорю, всё очень просто. Нынешнее поколение не сломить… Что ж, мы возьмёмся за следующие. Понимаешь, Пётр Петрович?
Полипов хотел сказать «нет», но лишь беззвучно мотнул головой.
— Ах, Пётр Петрович, дорогой ты мой человек! — неожиданно тепло, как-то по-отечески, промолвил Лахновский. — Всё в мире, я же говорил, имеет обыкновение стареть. Дома, деревья, люди… Видишь, как мы постарели с тобой. Это закон, абсолютный закон природы. Сама земля стареет. Но она вечна. А люди умирают, на смену им приходят другие. В течение нескольких десятков лет одно поколение сменяется другим. Это-то хоть в состоянии понять?
— Ну и что же, что сменяются?
Лахновский недовольно поморщился от такой непонятливости и терпеливо продолжал ему растолковывать, как маленькому:
— Я ж тебе и объясняю… В этом веке нам уже не победить. Нынешнее поколение людей в России слишком фанатичное. До оголтелости. Войны обычно ослабляли любой народ, потому что, помимо физического истребления значительной части народа, вырывали его духовные корни, растаптывали и уничтожали самые главные основы его нравственности. Сжигая книги, уничтожая памятники истории, устраивая конюшни в музеях и храмах… Такую же цель преследует и Гитлер. Но слишком он многочислен, что ли, этот проклятый ваш советский народ… Или он какой-то особый и непонятный… И в результате войны он не слабеет, а становится сильнее, его фанатизм и вера в победу не уменьшаются, а всё увеличиваются. Гитлер не может этого понять, а если бы понял, как-то попытался бы выйти из войны. Значит, он обречён, и его империя, его тысячелетний рейх, накануне краха… Значит, надо действовать нам другим путём. Помнишь, конечно, Ленин ваш сказал когда-то: мы пойдём другим путём. Читал я где-то или в кино слышал… Что ж, хорошая фраза. Вот и мы дальше пойдём другим путём. Будем вырывать эти духовные корни большевизма, опошлять и уничтожать главные основы народной нравственности. Мы будем расшатывать таким образом поколение за поколением, выветривать этот ленинский фанатизм. Мы будем браться за людей с детских, юношеских лет, будем всегда главную ставку делать на молодёжь, станем разлагать, развращать, растлевать её! — Сморщенные веки Лахновского быстро и часто задёргались, глаза сделались круглыми, в них заплескался, заполыхал яростный огонь, он начал говорить всё громче и громче, а под конец буквально закричал: — Да, развращать! Растлевать! Мы сделаем из них циников, пошляков, космополитов!
Лахновский был теперь страшен. Выкрикивая всё это, он метался по всей комнате, глубоко втыкал свою трость в ковёр, белая маленькая голова его тряслась, глаза горели безумным огнём, и, казалось Полипову, на тонких, иссохших губах его проступает пена, пузырится и лопается.
— Ну, допустим… — невольно произнёс Полипов, испуганный, ошеломлённый. — Только сделать это как?
— На место! — в самое ухо саданул ему клокочущий от ярости голос Лахновского.
Полипов качнулся и тут только обнаружил, что он снова поднялся со стула. Нащупал рукой его спинку, оперся на неё. Лахновский, стоявший рядом, давил на него глазами.
Помедлив немного, Полипов сел. Ухо, в которое Лахновский выкрикнул ему эти два слова, горело, будто и в самом деле в него чем-то ударили.
— Как сделать? — проворчал Лахновский уже без прежнего гнева. Ярость его, мгновенно возникающая, так же мгновенно и утихала, словно уходила куда-то, как вода сквозь сито. Так случилось и на этот раз, и перед Полиповым стоял опять безобидный, будто и беспомощный, одряхлевший старик, устало опирающийся на свою трость. — Да, не легко это сделать, Пётр Петрович… А главное — не так скоро… невозможно быстро достичь этого. Десятки и десятки лет пройдут. Вот что жалко.
Полипов приподнял голову. Лахновский поймал его взгляд и, словно зацепив чем-то, долго не отпускал.
Так они, глядя друг на друга, какое-то время безмолвствовали. Один стоял, другой сидел, но оба словно превратились в окаменевшие изваяния.
— Что? — промолвил наконец Лахновский. — Думаешь: откуда у этого чёртова Лахновского такой фанатизм? И зачем ему? Подохнет ведь скоро, а вот, мол…
— Н-нет…
— Не ври, думаешь! — обрезал его Лахновский. — И это хорошо. Сам видишь — у них есть фанатики, и у нас есть. Ещё какие есть! Намного яростнее и непримиримее, чем я. Знай это. Запомни. Конечно, моя жизнь кончается. Ну что ж, другие будут продолжать наше дело. И рано или поздно они построят в России, во всех ваших советских республиках, совершенно новый мир… угодный Всевышнему. Это случится тогда, когда все люди… или по крайней мере большинство из них станут похожими на тебя. Ведь ты, Пётр Петрович, не станешь же… не будешь с оружием в руках отстаивать старый коммунистический мир?
— Сейчас — борюсь, как видишь. — Полипов дёрнул плечом, на котором топорщился майорский погон.
— Ну, сейчас, — усмехнулся Лахновский. — Да и какой ты борец даже сейчас?.. А потом, когда соответствующим образом будет подготовлен весь народ…
— Теория хороша, — усмехнулся и Полипов, начав опять смелеть. — Легко сказать — весь народ. А как, ещё раз спрашиваю, это сделать вам? У партии… коммунистов гигантский идеологический, пропагандистский аппарат. Он что, бездействовать будет? Сотни и тысячи газет и журналов. Радио. Кино. Литература. Всё это вы берёте в расчёт?
— Берём, — кивнул Лахновский.
— Советский Союз экономически был перед войной слабее Германии. Меньше, значит, было танков, самолётов, пушек. И всего прочего. Да и сейчас, может быть… Впрочем, сейчас — не знаю. Но пресса… идеологический аппарат сделал главное — воспитал, разжёг до предела то, что вы называете фанатизмом… а другими словами — патриотизм к своей земле, гордость за свой народ, за его прошлое и настоящее, воспитал небывалое чувство интернационализма, любви и уважения народов друг к другу, привил небывалую веру в партию коммунистов… И в конечном счёте — веру в победу, — говорил Полипов, сам удивляясь, что говорит это. Но, начав, остановиться уже не мог, чувствовал, что теперь ему необходимо до конца высказать свою мысль. — И вы видите — народ захлёбывается в своей этой гордости, в своей преданности и патриотизме, в вере и любви. Этим и объясняются все победы на фронте… все дела в тылу. Солдаты, словно осатанелые, идут в бой, не задумываясь о гибели! На заводах, на фабриках люди по двадцать часов в сутки стоят у станков! И женщины стоят, и дети! В селе люди живут на картошке, на крапиве — всё, до последнего килограмма мяса, до последнего литра молока, до последнего зерна, отдают фронту. Все, даже самые дряхлые, беспомощные старики и старухи, выползли сейчас в поле, дёргают сорняки на посевах. Вот как их воспитали! И это… всё это вы хотите поломать, уничтожить, выветрить?
— Это, — кивнул Лахновский, выслушав его не перебивая.
— Ну, знаете…
— Именно это, Пётр Петрович, — спокойно повторил Лахновский. — Ты не веришь, что это возможно, и не надо. Считай меня безумным философом или ещё кем… Я не увижу плодов этой нашей работы, но ты ещё, возможно, станешь свидетелем…
Лахновский, зажав трость под мышкой, опять вынул табакерку, раскрыл её, забил одну ноздрю, потом другую табаком.
— Газеты, журналы, радио, кино… всё это у большевиков, конечно, есть. А у нас — ещё больше. Вся пресса остального мира, все идеологические средства фактически в нашем распоряжении.
— Весь этот остальной мир вы и можете… оболванить, — почти крикнул Полипов. — А народов России это не коснётся.
— Как сказать, как сказать… — покачал головой Лахновский, спрятал табакерку, начал опять остриём трости ковырять в ковре. А поковыряв, произнёс со вздохом: — Сейчас трудно всё это представить… тебе. Потому что голова у тебя не тем заполнена, чем, скажем, у меня. О будущем ты не задумывался. Окончится война — всё как-то утрясётся, устроится. И мы бросим всё, что имеем, чем располагаем… всё золото, всю материальную мощь на оболванивание и одурачивание людей! Человеческий мозг, сознание людей способно к изменению. Посеяв там хаос, мы незаметно подменим их ценности на фальшивые и заставим их в эти фальшивые ценности поверить! Как, спрашиваешь? Как?!
Лахновский по мере того, как говорил, начал опять, в который уж раз, возбуждаться, бегать по комнате.
— Мы найдём своих единомышленников… своих союзников и помощников в самой России! — срываясь, выкрикнул Лахновский.
Полипов не испытывал теперь беспокойства, да и вообще всё это философствование Лахновского как-то не принимал всерьёз, не верил в его слова. И, не желая этого, всё же сказал:
— Да сколько вы их там найдёте?
— Достаточно!
— И всё равно это будет капля в море! — из какого-то упрямства возразил Полипов.
— И даже не то слово — найдём… Мы их воспитаем! Мы их наделаем столько, сколько надо! И вот тогда, вот потом… со всех сторон — снаружи и изнутри — мы и приступим к разложению… сейчас, конечно, монолитного, как любят повторять ваши правители, общества. Мы, как черви, разъедим этот монолит, продырявим его. Молчи! — взревел Лахновский, услышав не голос, а скрип стула под Полиповым. — И слушай! Общими силами мы низведём все ваши исторические авторитеты ваших философов, учёных, писателей, художников — всех духовных и нравственных идолов, которыми когда-то гордился народ, которым поклонялся, до примитива, как учил, как это умел делать Троцкий. Льва Толстого он, например, задолго до революции называл в своих статьях замшелой каменной глыбой. Знаешь?
— Не читал… Да мне это и безразлично.
— Вот-вот! — оживился ещё больше Лахновский. — И когда таких, кому это безразлично, будет много, дело сделается быстро.
Всю историю России, историю народа мы будем трактовать как бездуховную, как царство сплошного мракобесия и реакции. Постепенно, шаг за шагом, мы вытравим историческую память у всех людей. А с народом, лишённым такой памяти, можно делать что угодно. Народ, переставший гордиться прошлым, забывший прошлое, не будет понимать и настоящего. Он станет равнодушным ко всему, отупеет и в конце концов превратится в стадо скотов. Что и требуется! Что и требуется!
Горло у Лахновского перехватило, он, задыхаясь, начал чернеть и беспомощно, в каком-то последнем отчаянии, стал царапать правой рукой морщинистую шею, не выпуская, однако, трости из левой. Потом принялся кашлять часто, беспрерывно, сильно дёргая при этом головой, вытягивая шею, словно гусь при ходьбе.
Откашлявшись, как и первый раз, вытер платком глаза.
— Вот так, уважаемый, — произнёс он голосом уже не гневным, но каким-то высокопарным. — Я, Пётр Петрович, приоткрыл тебе лишь уголочек занавеса, и ты увидел лишь крохотный кусочек сцены, на которой эпизод за эпизодом будет разыгрываться грандиозная по своему масштабу трагедия о гибели самого непокорного на земле народа, об окончательном, необратимом угасании его самосознания… Конечно, для этого придётся много поработать.
Полипов Пётр Петрович не знал, что когда-то, давным-давно, укрываясь в Новониколаевске от возможного разоблачения за всю свою деятельность, Лахновский такие же бредовые идеи развивал перед его будущей женой. Он не знал и знать не мог, что за все долгие годы, прошедшие после этого, в оцепеневшем от злобы и ненависти мозгу Лахновского ничего нового не родилось. Оглушённый и раздавленный всем услышанным, он изумлённо глядел на Лахновского, стоящего неподалёку от него в какой-то странной позе — одной рукой тот опирался на трость, другой на спинку кресла, ноги его будто не держали, и он, полусогнувшись, висел между тростью и креслом, тяжко задумавшись о чём-то в таком положении. Мозг Полипова не мог во всём объёме воспринять смысл всего сказанного, он не мог определить, серьёзно всё это или нет, нормальный перед ним этот человек, этот Лахновский, или ненормальный. Пётр Петрович лишь был поражён нарисованной ему апокалипсической картиной.
— Да-а… Ловко, — растерянно произнёс он после длительного молчания.
— Что? — резко воскликнул, будто очнувшись от забытья, Лахновский.
— Планы ваши, конечно… решительные. Только никогда вам их не осуществить, — мотнул головой Полипов.
Лахновский ещё раз встряхнулся, выпрямился. Проговорил торопливо:
— Тебе этого не понять. Не понять… Да Бог с тобой. Не всем дано. Лахновский ковыльнул к дверям, толкнул её, крикнул:
— Где там ты? Эй…
Он обернулся. Следом за ним вошёл Валентик.
— Вот он тебя отведёт за линию фронта. Как привёл, так и отведёт. Оставит там где-нибудь… А я устал. Ступай.
Полипов поднялся, постоял, глядя на Лахновского, не зная, надо или не надо ему что-либо говорить.
И Лахновский, уперев в него свои зрачки, плавающие, как поплавки, в водянистых глазах, тоже молчал. Потом губы его раскрылись, обозначив тёмную щёлку рта.
— Живи как можно дольше, Пётр Петрович, — усмехнулся Лахновский. — А служи как можно выше. Чем выше, тем лучше для нас…
Это было последнее, что Полипов услышал от Лахновского».
(Анатолий Иванов. Вечный зов. Роман в 2-х книгах. Книга вторая. – М.: Изд-во «Правда», 1987, с. 392-419)