Аннотация
Как несколько капель дождя не могут повлиять на урожай года, так одна человеческая жизнь или несколько не способны существенно изменить процесс развития общества. Но зато как в капле воды отражается химический состав океана, так правда века преломляется в отдельных судьбах его поколений.
Автор
Роман "Взлётная полоса" состоит из четырёх самостоятельных частей: "Разбег", "Слепой полёт", "Красная паутина" и "Мёртвая петля". Вместе взятые, они воссоздают хождение по мукам в бывшем Советском Союзе двух основных поколений ХХ века, вынесших всё, что только может вынести человек. Это отцы, отстоявшие родину от германского фашизма, и их дети, вышедшие на "взлётную полосу" своей жизни и оказавшиеся в добровольном рабстве у кремлёвских перерожденцев, которые вели их полвека с завязанными глазами, обещая рай впереди, а завели в предательскую яму.
Для Алексея Русанова, выпускника лётного училища, приехавшего в 1948 году служить на Кавказ в боевой полк бомбардировщиков, взрослая жизнь начиналась с "гусарства", влюблённости в чужую жену, лётных аварий и катастроф, переходящих в семейные. Рядом интересные судьбы, крутые характеры как в лихо закрученном детективе, в котором и служба на севере, и тюрьма, запоздалое студенчество, становление не только думающей личности, но и писательской. Мечталось, что всё переменится… Ведь каким романтическим молодым человеком "выруливал" на взлётную полосу! Верил, что Россию "аршином общим не измерить…"
Если читатель поверит в то, что Родина должна быть доброй к своим сыновьям, то новое отечество будет построено мудрыми людьми. Не поверит, рабство останется в душах навсегда. Жизнь прожить, не поле перейти, это правда. Роман в этом отношении ещё интереснее, так как спрессован во Времени и событиях.
ч1. Разбег, 1 из 2
"Каков характер, таковы и поступки"
(русская пословица)
1
Новый командир полка принимал дела от полковника Селивёрстова странно. Два дня просидел с начфином батальона аэродромного обслуживания Атащяном, запершись в его кабинете, а потом пошёл на аэродром, пересчитал самолёты, подписал за один раз все акты на них и ведомости, и на этом странная "приёмка" и передача дел были окончены.
"Деловой! - решил старший инженер полка Ряженцев, складывая акты в сейф. - Другой на его месте одни бумажки принимал бы два месяца. А этот – смотрел только на технику".
- Ну, можете ехать, - сказал Лосев прежнему командиру, вырядившемуся зачем-то во все свои ордена и медали.
- Что ж, ни пуха тебе, как говорится! – пожелал Селивёрстов, прощаясь. Невесело добавил: - Не скрою: садишься на вулкан!
Лосев холодно прищурил глаза:
- Посмотрим…
Так он ни разу и не улыбнулся за эти дни - всё о чём-то думал. Маленький, подтянутый, не улыбался и после - нечему. У него были жёсткие складки в уголках рта, серые колючие глаза точечками и спокойный ровный басок. Поначалу удивлялись: такой маленький, щуплый - и бас.
Тёмнорусые волосы у Лосева гладкие, зачёсаны назад волосок к волоску. И речь, как у дипломата - краткая, точная: не говорит, а печатает. Никаких эмоций при этом, лишь маленький кулачок сжимается на уровне груди и, в такт словам, как бы ставит печати.
Внешне командир походил на старого русского офицера, жёсткого, умного, с годами воспитанным хладнокровием, выправкой и манерами. "Белогвардеец!" - окрестили его сразу, ещё не зная как человека.
Потом узнали о Лосеве многое. 12-го года рождения. До армии учился в Московском университете на филологическом. В авиацию пошёл "добровольно"-принудительно, по комсомольскому призыву: "Комсомольцы-передовики - в советский воздушный флот!". Прилично знал французский язык - мать научила, а в университете его закрепил.
Воевать Лосеву не пришлось: "подвёл" французский. Направили, как знающего иностранный язык, командиром отряда лётчиков-перегонщиков в Америку. Так и гонял всю войну "Бостоны" и "Аэрокобры" с Аляски на Чукотку, а оттуда в Новосибирск. Дальше, на фронт, самолёты вели другие лётчики. А перегонщики - на "Дуглас", и снова на Аляску, в Фэрбенкс. Французский не пригодился, пришлось интенсивно учить английский. Как человеку с филологической жилкой и уже знавшему один иностранный язык, одолеть ещё один, сочетая обучение с живой практикой, оказалось не таким уж сложным делом. Кроме того, Лосев освоил полёты на 22-х типах самолётов - от истребителей до бомбардировщиков и гидросамолётов, чему был искренне рад. Получилось это совершенно неожиданно. Американским фирмам захотелось заинтересовать русских покупкой самолётов своих марок в кредит, с расчётом за них после войны, вот и нужен был "представитель", который бы мог лично оценить достоинства предлагаемых машин. В перерывах между перегонками Лосев осваивал под наблюдением американских инструкторов полёты на боевых самолётах фирм. Так были закуплены Советским Союзом по его рекомендациям "Аэрокобра", "Кинг-Кобра", "Бостон-2", гидросамолёт "Каталина", несколько экземпляров специальных самолётов-разведчиков и санитарных машин. Но в основном гоняли "Бостоны", летать на которых Лосев обучил весь свой отряд. "Кобры" шли по морю, в разобранном виде, их не погонишь на большие расстояния, это тебе не бомбардировщики. В общем, без дела в Фэрбенксе не приходилось сидеть - налетал Лосев 6000 часов. Всё шло у него хорошо, гладко, да не повезло под самый конец. Запуржило однажды на маршруте, чукотский аэродром не принимал, пришлось возвращаться назад, до первой светлой земли и садиться на брюхо всем - до Фэрбенкса горючего не хватало. Лосев сел первым в снежной аляскинской пустыне и принялся заводить по радио остальных лётчиков на посадку. Обошлось, к счастью, без аварий - никто не разбился. Но куда идти? Решено было ждать помощи на месте, тем более что радист Лосева ещё в воздухе передал координаты вынужденной посадки американцам. Но то ли напутал в своих расчётах штурман Лосева, то ли не нашли их из-за разыгравшейся метели, а может, спасатели не могли сесть и улетели, только помощи больше не ждали - нечего стало есть, и вся группа двинулась пешком на юго-восток: надо было как-то спасаться, весь бортпаёк съели, а с воздуха им ничего не сброшено…
Варили потом ремни в котелках, лётчики начали выбиваться из сил. И тогда повезло - Лосев убил одного из волков, увязавшихся за ними. До этого все мазали, а он вот попал из своего пистолета с первого выстрела. На убитого волка набросилась было стая, чтобы сожрать, но тут лётчики открыли пальбу, убили ещё двух, и волки отступили. А люди, наевшись, опять двинулись в путь. Впереди был Лосев, за ним - остальные. Всех он тянул своей волей, подбадривал, если падали и не хотели больше идти. Ни один не замёрз, когда на 9-е, уже не считанные сутки, их обнаружили с воздуха и сбросили им продукты со спальными меховыми мешками. В каждом из них была записка на русском языке, чтобы не двигались и ждали эскимосов с оленьими упряжками. И действительно, эскимосы появились через двое суток и всех увезли на одну из американских факторий, куда начали прилетать легкомоторные санитарные самолёты и вывезли затем их в Фэрбенкс.
Отдыхать и поправляться пришлось в Сан-Франциско. А потом они опять получили новую партию "Бостонов" и полетели на них домой. Всё было благополучно до самого Новосибирска. Казалось бы, конец пути, ничего плохого уже не может быть, садись на американский "Дуглас" и лети назад. Но тут-то и случилась главная беда с Лосевым, хотя и началось всё вроде бы с праздника.
В Новосибирске группу застал приказ Главкома: всех к ордену Ленина! Оказывается, 1000 самолётов уже перегнали, эта партия - сверх тысячи. В штабе округа им вручили ордена, поздравили, и Лосев, чтобы не мозолить большому начальству глаза на аэродроме, устроил для своих лётчиков банкет там, где за ними, по его мнению, следить не могли - в ресторане вокзала.
Однако его парни выпили, душа широкая - запели.
На шум этот, на песни и заявись комендант: "Что за пьянка такая? Война идёт, понимаете, люди гибнут, а вы… Прекратить сейчас же! В тылу сидите, понимаете…"
К коменданту подошёл Лосев, скромно признался:
- Товарищ полковник! Я старший этой группы, это я разрешил.
- А я - запрещаю! Прекратить!..
- Да уж начато, оплачено всё, - сказал Лосев, отвыкший от родных порядков и привыкший к американской простоте и непосредственности. - Садись-ка лучше, полковник, и ты с нами: это же отличные ребята!
Полковник опешил:
- То-варищ майор! Вы как со мной разговариваете?!
- Как с человеком. Юбилей у нас: 1000 самолётов для фронта…
- Прекратить!
- Нельзя прекращать, товарищ полковник, - откровенно уже издевался Лосев над комендантом, - фронт без самолётов останется. Как же тогда?..
- Вы что-о?!. - Полковник выкатил налитые гневом глаза.
Кто-то из лётчиков посоветовал Лосеву по-английски:
- Женя, двинь его, дурака, по компа'су!
И Лосев внял этому немудрящему совету: двинул. Но не кулаком, а тяжёлой бутылкой шампанского. Полковник оказался на полу - словно мина взорвалась в голове - и затих. Его, чтобы не мешал, отнесли куда-то, привели в чувство и вернулись. Веселье продолжалось, серьёзности, чтобы отнестись к случаю с полковником более благоразумно, не хватило, и расплата не замедлила явиться. В ресторан ворвался взвод солдат с автоматами наперевес. За ними - багровый, перебинтованный комендант:
- Забрать всех!.. Это переодетые немцы!
Драка взялась сразу, как пламя в большом костре.
Не прошло и месяца, стал Лосев опять капитаном. Но самолёты из Америки гонял. Вновь дослужился до майора, а там и война кончилась. Однако больших постов ему уже не доверяли. Его товарищи по училищу дослужились до полковников, один был даже комдивом, а вот он дальше заместителя командира полка не продвинулся. По знаниям и опыту ему бы корпусом командовать, думали лётчики, прощаясь с ним, а его вот только-только в командиры полка, дисциплину налаживать.
"Посмотрим…" - думал Лосев. Ему было 36 лет - не поздно ещё и в комдивы.
И посмотрел.
Начал с солдатской и офицерской столовых. В обеих грязь, кормят невкусно, тащат продукты.
Вызвал командиров эскадрилий.
- Товарищи отцы-командиры! Будет солдат хорошо служить, если его плохо кормят?
Пожимали плечами: "Не будет".
- И я так думаю, не будет. Так в чём же дело?
Опять пожимали плечами: "Не от нас зависит… Начпрод… Повара…"
- А вы докладывали об этом кому-нибудь? Вызвать!
Вызвали - и начпрода, и поваров.
- Почему грязь? Воруете…
- Да мы…
Канючили долго, находя "объективные" причины. Выслушав, Лосев снова к комэскам:
- Вызвать сюда всех солдат!
Вызвали.
- Товарищи солдаты! Задание: вынести из столовой все столы, покрытые слизью, скамейки - и изрубить это вонючее старьё в щепки! – Правый кулачок Лосева как бы поставил печать. - Ясно?
- Я-с-но-о-о!..
- Выполняйте. И разбейте потом все эти глиняные черепки, из которых вас кормят. - Кулачок поставил вторую печать.
Полетели весёлые щепки. Звенела черепками посуда.
Цирк!..
Начальник продовольственного снабжения полка майор Линьков квадратил от ужаса глаза:
- Что вы делаете, товарищ подполковник! Куда я всё это спишу? Вы ду'маете, что' будет?..
Вытаращился и Лосев:
- Что-о?! Списывайте, как хотите, если не желаете предстать перед судом. Поняли? За грязь! За воровство! За издевательство над солдатами! - Кулачок Лосева ставил печати.
- У вас нет доказательств! Я не позволю…
- Что-о?! Солдаты! Жаловались вы ему, что вас плохо кормят?
- Жа-ловались! - ответил слаженный хор.
- Это не доказательство? - спросил Лосев Линькова.
- А понадобится, я добуду для вас и ещё! Поконкретнее.
- Но как я всё это спишу? - сменил тон начпрод. - По какой статье? Кто мне даст ассигнования на закупку новой посуды?
- Перевести питание на полевые кухни! - не слушал Лосев.
- У нас их нет на складе…
- Завтра же! Посоветуйтесь с начфином…
Линьков, видимо, уже что-то знал от хмурого, невесёлого начальника финансовой части, а потому и не сопротивлялся больше, решив на всякий случай хотя бы для видимости сдаться на милость победителя, а там видно будет: зачем осложнять отношения сразу?
- Слушаюсь, - бормотал он. - Приведём в порядок старые…
Кулачок Лосева не унимался в воздухе:
- За неделю: отремонтировать всё! Побелить. Выкрасить. Поставить новые столы и табуретки. Закупить посуду, ножи, ложки. Сделать кухню образцовой!
- Но это же невозможно…
- То же самое - и в лётной столовой! Всё выкрасить! Повесить шторы.
- Нужны ассигнования, товарищ командир! Что вы такое говорите?.. - стонал Линьков под печатями Лосева, будто тот ставил их ему прямо в душу. - Вы же меня режете на куски!
- Выполняйте приказ!
- Слушаюсь…
- Если я вам показался самодуром, то можете считать, что вам повезло: вы ошиблись. Пойдите к начфину и получи'те у него деньги. Там хватит на всё: он тут продал Баграту свой двухэтажный дом, который построили ему в 46-м. Два дня и две ночи я убеждал его это сделать в пользу государства. Претензий у него теперь нет. У меня - тоже. У нас с ним джентльменский договор был.
Заметив, что Линьков повеселел и слушает его с поразительным, заинтересованным вниманием, Лосев добавил без улыбки:
- Надеюсь, что в скором времени будут проданы ещё два больших дома в деревне, так что денег, полагаю, хватит на всё. Вы поняли ситуацию?
- Так точно, товарищ командир! - Голос у начпрода стал подобострастным.
- Значит, и вы понятливый - это хорошо. Предупреждаю, если не проявите должной инициативы и смекалки, не сделаете всё к сроку, я и для вас выкрою время. Учтите, по части ревизий я, говорят, волка съел. Вы поняли, на что я так тонко намекаю?
Линьков вытянулся "во фронт":
- Так точно, товарищ полковник! Будет сделано!.. - Он уже понял, если новый командир полка говорит о таких вещах при всех, не стесняясь, значит, начфин и всё батальонное начальство крепко попалось и жаловаться на оскорбление чести не будет.
- Под-полковник! - уточнил Лосев своё звание отчётливо. - И – чтобы полный отчёт потом по затратам. Мне лично!
Через 10 дней столовые было не узнать. В лётной - появились белые скатерти на столах, салфетки, графины с квасом, на стенах "Мишки в лесу" Шишкина, "Девятый вал" Айвазовского, который прошёл над головами батальонного начальства. Расчёт Лосева на то, чтобы его "намёк", высказанный вслух при всех о расхищении государственных средств, был воспринят интендантами как публичное признание своей вины, полностью оправдался. Если проглотили, смолчали - а теперь тому свидетелей хоть отбавляй - то будут шёлковыми и впредь. Что и подтвердилось ковровыми дорожками, простеленными через весь обеденный зал - ничего, что простые, не из дорогих. Зато всё нашлось, всё достал майор Линьков по самому уважаемому в городе тарифу, хотя Лосев того и не требовал.
На кухне были заменены все котлы, переоборудован разделочный цех, изготовлены сетчатые крышки для мяса от мух. Улыбались новые повара, нанятые из Марнеули. Улыбались, довольные кормёжкой и чистотой, солдаты. А больше всех улыбался начпрод - любая комиссия теперь не страшна.
- Хорошо всё сделали, товарищ майор, спасибо! - благодарил Лосев Линькова в столовой - тоже, выходит, при всех. - А за этими, - он кивнул в сторону кухни, - смотри теперь сам. Если что, отдавай под суд!
Прошёл месяц. История с разгромом повторилась и в клубе. Летели с полов подгнившие доски, испорченные скамьи, хилая сцена. Солдаты-умельцы строгали, красили, белили. Отгрохали новую сцену. Снабженцы купили маленький электродвижок, электрики радиофицировали всё помещение. Была доукомплектована новыми книгами библиотека. Заведующий клубом договорился с городом о регулярном, а не от случая к случаю, снабжении гарнизона новыми кинофильмами. Деньги на это Лосев "нашёл" после того, как в деревне состоялась ещё одна продажа домов: один купил себе председатель колхоза, другой - начальник сберкассы и почты. Объяснили эти покупки просто: "Дети, понимаешь, растут. Надо же им где-то жить!.."
А в полк привезли вскоре откуда-то с севера разборные "финские" домики. Средства на них Лосев "выбил" в штабе дивизии: "Надо же, товарищ генерал, и нам жить по-человечески, хватит землянки строить!.." И в штабе согласились - действительно, хватит. Лосев умел убеждать.
Сбором финских домов дело перевода жизни на мирные рельсы не кончилось - строился ещё новый двухэтажный штаб для полка и большое общежитие для офицеров-холостяков. От старых послевоенных построек остались лишь солдатские казармы, которые сразу были сделаны добротно, да продовольственный и вещевой склады. Планировали построить, кроме общежития для офицеров, небольшую гостиницу для приезжих по командировкам и несколько двухэтажных домов для семей, чтобы обеспечить жильём всех полностью.
А полётов всё не было - не разрешал Лосев летать до тех пор, пока не будет в полку настоящей ответственности за дело, разумной дисциплины. Проверял он порядок везде сам.
Знакомясь в гарнизоне с бытом, Лосев понимал, что жизнь эта во многом напоминает быт старой русской армии - с гусарством, забубенщиной, нелепой бравадой. Однако понимал и другое: полоса, в которой находится полк, была исторически обусловлена. Видимо, такие вот "возвраты" в прошлое неизбежны. Это - как болезнь, которой нужно переболеть, и она пройдёт. Но не сама по себе, с ней нужно бороться: болезнь заразная, запущенная, возникшая от введения погон и прочтения литературы о старой армии - мы теперь тоже офицеры, почему бы и не попробовать, не погусарить, ведь войны уже нет…
Со многими недостатками люди просто сжились и уже не замечали, что это противоестественно для нормальной воинской части. Вот почему командование понизило в должности прежнего командира полка и его замполита, переведя их в другие соединения. Наказаны они были за то, что, обрадовавшись окончанию войны, не заметили, как распускался их полк, попав в необычные условия. В какой-то степени их можно было понять, ведь и сам, как гусар, пустил в ход шампанское, почувствовав себя особенным, когда гонял американские самолёты.
Понять было можно… Люди 4 года воевали. Испытали лишения, понесли жестокие потери. Жили одной только войной - отдыха у них не было. Не было рядом невест, жён. Был только враг, жёсткие приказы, воздушные бои и землянки, в которых они пели по вечерам "Ты меня ждёшь…"
Многие начали войну в 19 и получили для жизни лишь опыт войны. В 23 они имели награды и бывалый вид. А как надо жить после войны, не знали и не задумывались. И вот это время настало…
В диковину, что полно девчонок вокруг и доступных женщин. Под гимнастёркой неопытное и нежное сердце, но его надо прятать за показным удальством и грубой бравадой - так привычнее и легче, потому что робеть считалось постыдным, как и на фронте.
Разве можно было запретить им хватать жизнь полными горстями? Навёрстывать упущенное за войну. Им дали негласное право на вольность, чуть превышающую дозволенное уставом. Дали, как передышку, во время которой можно прикрыть глаза на расстёгнутый воротничок подчинённого - они заслужили это своей кровью и кровью погибших товарищей, спасая отечество.
И "братва" пошла потихоньку, да полегоньку гусарить. Что ни день, то пьянка, иногда и мордобой. И тут же - чистосердечные раскаяния. "Враждующие стороны" на глазах у всех мирились, протягивали руки и губы. Как их тут было строго судить? Свои же ребята, случайность…
А "ребята" входили уже в возраст, пили и плясали, шутя женились и всерьёз разводились. В жёны брали, кто под рукой был или по пьянке - официанток, прошедших Крым и дым, парикмахерш, спекулянток, телефонисток, знавших чужие тайны - всех, кто успел за годы войны пройти невольный огонь и воду. Чёртовы зубы им были уже не страшны - видали фашистов. А "гусары", опомнившись, пугались, как институтки - и в суд. На суде опускали очи долу, лепетали: "Разве же это друг? Так - постоянная жена переменного состава".
В общем, вели себя парни в новой жизни с грохотом, будто бегемоты в посудной лавке. Из "холостого" положения полк выходил на женатое. Организовывался большой, сложный и трудно управляемый коллектив. Не всё в этом коллективе протекало гладко - иногда скрипело, взрывалось.
Постепенно стало очевидным: за "облегчённое" время зашли далеко - привыкли так жить. Тогда началась ломка. Особенно рьяных нарушителей дисциплины увольняли из армии. Армия стала очищаться от всего случайного, наносного, порождённого войной. Она становилась кадровой. Однако… не везде с одинаковой скоростью. В одних частях это прошло быстро и почти безболезненно, в других - пришлось менять и самих командиров.
К 1948 году уже вся армия стала боеготовой и успела забыть свою послевоенную "передышку", но кое-где, как в лётных частях Молдавии и Закавказья, старое ещё держалось крепко. Вместо полётов проводили разборы пьянок, работали суды офицерской чести. Болезнь эта в армии затянулась настолько, что стала известной на всю страну и породила жуткий афоризм: "Там, где кончается порядок, начинается авиация". Символом этого беспорядка был сын Сталина, безудержно пьянствовавший и дебоширивший в Москве. Об этом алкоголике-генерале тоже знала вся страна, но молчала. Может, ещё и поэтому так затянулся кризис именно в авиации: маршал Жуков, занимавшийся наведением порядка в Вооружённых силах, был Сталиным отстранён, а другие маршалы не решались по-настоящему трогать веселившуюся авиацию – нажалуется генералиссимусу его сын. Василий Сталин был лётчиком.
Но вот и ему стало доставаться от отца, узнавшего про его пьяные выходки. Командование ВВС облегчённо вздохнуло и потребовало решительного перелома в лётных частях. Именно такую часть Лосев и принял, он понимал это.
Лосев сам пошёл в библиотеку и проверил все абонентные карточки офицеров: выяснил для себя, кто и что читает? Об этом в полку тут же узнали. Даже "гусары" перепугались и начали записываться в библиотеку, заполняя свои карточки названиями трудов Маркса и Ленина. Лосев тихо напился от возмущения: труден советский народ для перестройки.
Наконец, в полк прибыл новый замполит. И Лосев решил, что можно приступать к основной деятельности авиполка - к полётам.
2
Новый замполит, майор Васильев, был замечен в полку Лосева всеми. Высокий, худой, бесцветный - волосы пепельные, сам бледный - он робко ходил по гарнизону, готовый первым поздороваться с любым, пусть и ниже его по званию, поправлял от смущения на своём кителе академический значок и, казалось, не знал, куда себя деть, к чему приспособить. Замполитом он стал впервые, до этого служил в пехоте, а тут – заняты все, на полётах…
Лосев посоветовал Васильеву спороть красные петлицы, надеть фуражку с голубым околышем и почаще ходить на аэродром. "Так быстрее у вас пойдёт, поймёте всё на месте".
Замполит послушался, но стал попадать из одного просака в другой. Началось с конфуза перед одним техником, к которому Васильев подошёл на стоянке самолётов "пообщаться". Общение началось, разумеется, со знакомства:
- Здравствуйте! Я ваш новый замполит, майор Васильев.
- Здравия желаю, товарищ майор! Техник-лейтенант Воробьёв, техник самолёта. - Лейтенант взял под козырёк.
- Очень приятно, рад познакомиться. - Васильев подал технику руку. Воробьёв торопливо вытер свою, замасленную, о комбинезон, подобострастно, но с какой-то ухмылкой протянул её майору.
- Чем занимаетесь, товарищ Воробьёв?
Воробьёв, взглянув на всё ещё красный околыш замполита, серьёзно ответил:
- Меняю лонжерон, товарищ майор! - Для вящей убедительности техник вытянулся, преданно заморгал странными, блудливыми глазами. Однако майора это не насторожило - мало ли какие глаза бывают у людей! Он спросил, продолжая общение:
- И сколько же вам потребуется времени? – Майору хотелось понравиться работящему офицеру, закрепить себя в его памяти: "Вот, мол, совершенно новый человек, а вникает, интересуется…"
- 4 часа, товарищ майор!
- А за 3, смогли бы, товарищ Воробьёв?
- За 3? Ну, разве что для вас, товарищ майор… если хорошо надуться, пожалуй, смогу. - В глазах техника зажглись огоньки, как у кота, крадущегося к сметане.
- Вы постарайтесь, пожалуйста! А мы вас отметим потом… - Васильев достал записную книжку и авторучку. - Как вас звать-то?..
- Олег Воробьёв, товарищ майор! - гаркнул техник, поедая начальство глазами.
В книжечку майор записал: "Воробьёв Олег, техник-лейтенант. Замена лонжерона за 3 часа вместо 4-х". Где ему было знать, что Воробьёв - сын ленинградского профессора, остроумнейший парень, шкодник и нахал, не упустивший ещё ни одного случая, чтобы не "пободаться" с дурным или простодушным по неграмотности начальством, если таковое объявлялось в полку.
В тот день, словно на беду, приехал в полк генерал Пушкарёв, командир дивизии, человек строгий и "глупостей" не любивший. Собрал вечером офицеров в клуб и принялся распекать полк за недостатки.
Всё шло привычно: слушали, молчали. Кому положено - опускали глаза, головы. Так бы оно, наверное, и кончилось - тихо, без шума. Но решил вставить свое лыко в строку новый замполит - попросил на этом собрании слова.
- Да, недостатки, товарищи, ещё есть – командир дивизии правильно здесь говорил, и мы эту критику принимаем. Но есть, товарищи, и достижения, о которых мы тоже не вправе умалчивать. - Майор поднял светлую голову, осмотрел светлыми глазами притихший зал и, заглянув в записную книжку, радостно продолжил: - Стараются люди, работают! Вот, например, техник-лейтенант Воробьёв. За 3 часа, - майор сделал многозначительную паузу, - заменил лонжерон!
Зал грянул таким хохотом, что с потолка посыпалась пыль. Минуты 2 ничего нельзя было разобрать. Лосев, сидевший в президиуме на сцене, резко позвал:
- Воробьёв!..
- Я! - откликнулся голос из зала. Техник поднялся.
- Трое суток домашнего!
- Слушаюсь!..
- Ещё одна выходка, и в академию поступать не поедете! - Лосев повернул голову к трибунке, где ещё торчал комиссар: волосы пепельные, сам - красный. - Садись, комиссар…
Выступление о "достижениях" не прозвучало. Однако конец авторитету майора, окончательный и бесповоротный, пришёл в другой раз. Решив, что виною всему пехотная форма, Васильев пошёл на вещевой склад, получил форму для авиаторов, да ещё в придачу к ней летний хлопчатобумажный комбинезон для выходов на аэродром. В этом комбинезоне и явился однажды на полёты - посмотреть, чем и как люди живут.
С одного из кавказских аэродромов прилетел как раз прославленный на войне штурмовик Ил-10 - зарулил на стоянку. Машину окружили техники, мотористы. Соскучились по диковине - с самой войны не видали! - и ну, вспоминать:
- Летающий танк!
- Воздушная "Катюша"!
- Чёрная смерть!
Возгласы восхищения неслись со всех сторон. Не утерпел и замполит. Было жарко - фуражечку снял, опять захотелось лыко в строку. Похлопал ладонью по обтянутому перкалем (крепкая полотняная ткань, закрашенная под цвет самолёта) рулю глубины и произнёс тоже с восхищённым протягом:
- Бро-ня-а!..
Сзади него стоял моторист. Замполита в комбинезоне со спины не узнал - погон не видно, а судя по дурной реплике - какой-то новичок, наверное, из новобранцев. И комбинезон вот новенький, надо дурачка просветить. И - просветил. Постучал сзади по голове Васильева кулаком, и тоже уважительно и с протягом изрёк:
- Бро-ня-а!..
Так с первых же дней никто уже всерьёз замполита не воспринимал. Он делал отличные доклады по международному положению, читал по философии умные лекции, наконец, просто был добрым и хорошим человеком - тактичным, вежливым, но ничто уже не помогало. Хуже того, ему дали кличку "Броня!". И стучали себя при этом пальцами по голове.
- Уходить вам надо, - посоветовал Лосев.
- Как это - уходить? - не понял Васильев, слеповато вскидывая голову. Он был отчаянно близорук, но очков, выходя на улицу, не надевал.
- А так, не приживётесь вы здесь, - ответил Лосев. - Поезжайте в дивизию, расскажите обо всём генералу.
- О чём это - обо всём?
Лосев, не любивший комиссаров вообще, считавший их захребетниками (когда надо держать ответ, их нет, получать награды - они первые), вспылил:
- Скажите ему, что вы - не разбираетесь в авиации, что вам бы в женской школе, ботанику! Не понимаете, что ли? Посмешищем стали! - На Васильева смотрели колючие глаза-точечки. Тогда тот возмутился тоже:
- И это говорите мне вы, командир полка?!
- А командир полка - что, по-вашему, слюнявчики должен своим офицерам надевать?!
Жизнь с лица Васильева схлынула, щёки покрылись пупырышками:
- Я тоже воевал! В академию ушёл - после ранения, в 43-м. Меня нужно было не опекать, а помочь мне разобраться. Вы должны были это сделать сами, по долгу службы. А вы - что сказали мне?! "Вникайте, знакомьтесь…" И теперь считаете, что всё справедливо?
- Я не предполагал, что вы - такой профан в нашем деле. Прошу извинить… - Лосев закурил, отвернул лицо в сторону.
Васильев воспринял извинение командира как примирение:
- В общем, никуда я не пойду! Вы мне поможете, и я… Я ещё докажу. У меня хватит мужества и терпения.
Лосев вздохнул:
- Не надо: здесь вы ничего уже не докажете. Это только в кино про настойчивого и честного комиссара бывает, что сначала его не поняли, а потом…
- Я знаю, что жизнь - не кино. Но всё же…
- Вот и договорились, - оборвал Лосев. - Хотя бы по главному пункту.
Васильев посмотрел на Лосева и завял.
- А как на это посмотрит генерал? Я ведь и о вас…
- Скажите ему всё, он поймёт. Надо же как-то выходить из дурацкого положения… Свободны от недостатков только покойники. А боевой полк - не школа для психологических экспериментов. Возможно, генерал переведёт вас в другую часть. Здесь оставаться – для вас бессмысленно.
Пришлось Васильеву ехать в Марнеули к генералу. Вернулся он оттуда осунувшимся, невесёлым. И Лосев с этой минуты перестал его замечать. В полку всё чаще чудили, гусарили - тяжело приходилось. Командир дивизии тоже его не щадил - требовал перелома. А тут - одно шло за другим…
Штурман звена капитан Кудрявцев напился вечером и попросил грузинку хозяйку, у которой снимал квартиру, разбудить его утром пораньше, чтобы успеть "привести себя в надлежащую композицию". Поднялся, разумеется, опухшим, с головной болью, и попросил у неё "чачи" - виноградного самогона спиртовой крепости: подожжёшь - горит до клеёнки.
Опохмелялся Кудрявцев осторожно: глоточек, потом другой… до блаженной истомы по телу, как у алкоголика или любовника, только в другой ситуации. Потом закурил, хлебнул ещё… И в голове зашумело, прошла боль. Совсем другой колер открылся в глазах и в душе! А тогда ещё глоток, другой, третий, и герой нахлебался опять - с утра. Надел меховой костюм для высотных полётов, унты, прикрепил ремешком будильник к колену, захватил планшет с картой для полётов, пристегнул к шлемофону кислородную маску - и вышел во двор сущим ангелом во плоти: можно лететь хоть на небо. А тут на глаза ишак - стоит животина угрюмым одиноким перстом во дворе. Только этого звена для возникшей идеи и недоставало в воображении Кудрявцева: принялся штурман седлать животное к "боевому вылету".
Где-то в горах лениво перевернулся за вершинами гром. Приближалось серое глухое утро, гнавшее из ущелий облака. А в гарнизоне выстроены перед штабом все офицеры для встречи командира полка. Дежурный подаёт привычное "с-сми-и-рна!" и направляется с докладом к Лосеву: полк-де построен! А за спиной у него - смех. Шеренги в строю прямо волнами пошли: переламываются, хватаются за пупки. Что такое, думает Лосев, в чём дело? Он-то видит, что полк не в себе.
А дежурный видит другое, чего не видит Лосев: Кудрявцева, "летящего" к штабу на ишаке, там, за спиной Лосева вдали. Оглядывается, наконец, и Лосев. Застаёт тот момент, когда "летящий" штурман демонстративно посмотрел на свой будильник возле колена, поставил на карте красным карандашом "отметку действительного местонахождения", записал курс и время. Всё, как положено в полёте: человек детальную ориентировку ведёт.
Лосев натужно улыбнулся, сделал вид, что, мол, шутка всё, понимаю, и подал команду:
- 346-й, я - "Сокол"! Аэродром не принимает, вам посадка на запасном, в деревню!..
То ли протрезвел офицер - смеялись не только лётчики, но и солдаты, то ли сработал условный рефлекс на команду с "КаПэ", заложил парень крутой "вираж" на ишаке и исчез за углом штаба, как только что и появился.
Васильев, всё ещё исполнявший свои обязанности в ожидании нового замполита, пытался потом смягчить наказание Кудрявцеву, чтобы сохранить его для армии - всё-таки капитан был, как говорили лётчики, неплохим штурманом, дельным и способным офицером - но Лосев был непреклонен и на суде офицерской чести настоял на увольнении. Армия должна быть армией, а не цирком.
Самым удивительным оказалось то, что после демобилизации Кудрявцева избрали в родном городе вторым секретарём горкома комсомола. Собственно, парень был и в армии с царём в голове. Удивительным и обидным было другое: как подводит иногда даже способных людей необузданная славянская натура. Вот с нею, с этой партизанщиной в душах, и боролся Лосев.
Однако не успели забыть в полку суд чести над Кудрявцевым, как закатили "концерт" 2 новых "артиста". И опять это были штурманы - Скорняков и Княжич, удумавшие провести время культурно. Зачем им местные духаны, теснота? Душа просила простора, а потому и поехали искать очаги культуры в городе. Сначала посовещались: куда, в оперу? Но дружно отвергли сами же: непонятно там, один вой. В драмтеатр? Можно. Однако получилось так, что опоздали, спектакль уже начался. Метались, метались и очутились в результате этих метаний на городском фуникулёре. Вот там, на вершине их творческого поиска воображение поразила огромная надпись из электрических огней: "РЕСТОРАН". 30-летний штурман звена Скорняков ошеломлённо воскликнул:
- Славик! Так это же именно то, что нам надо!
- Витенька, ты - Галилей, Коперник!..
Как водится, российские Колумбы рванули сначала по "малой шведской", что на языке спринта означало "4 по 200". А на "большую шведскую" "2 по 800" их уже не хватило - окосели. А окосев, распираемые скопившимся восторгом в душе - весь город внизу, в гирляндах огней перед ними! – начали решать проблему мировой важности: "Что, если сбросить с балкона ресторана стул в тёмную пропасть внизу, будет слышен стук или нет?" Вот что такое душевный российский восторг! В одной грудной клетке он не умещается - ему выход требуется, хоть в пропасть…
- Не услышим! - твёрдо сказал Княжич, хотя и моложе был на целых 7 лет. - Шутишь, 300 метров, не меньше!..
- Услышим! - возмутился Скорняков, опираясь на более весомый жизненный опыт. - Это ж какой силы будет удар!.. Соображаешь? Или совсем логику потерял?
- Ручаюсь бутылкой шампанского - не услышим! - отверг юный Княжич опыт и логику друга.
"Логик" продолжал настаивать:
- Ставлю две: услышим!
- Хорошо, пусть рассудит жизнь: бросай!..
Скорняков смутно понимал: велик грех, но покорила идея - и первый плетёный стул-кресло полетел в пропасть. Оппоненты научного спора свесились с перил, наставив вниз по экспериментальному уху каждый.
- Не слыхать что-то!.. - мстительно-сладко заявил Княжич.
- А ну, давай другой! Я тебе щас докажу… - Скорняков не переносил, когда перечили какие-то "салаги". И в пропасть полетел второй стул.
И снова наставлены вниз 2 антагонистических уха.
Официант, подошедший к столу пьяных антагонистов, застал тот исторический момент, когда уши были наставлены в пропасть уже в третий раз, и, не зная, должно быть, что у русских "Бог троицу любит", опасаясь за четвёртый стул, побежал в вестибюль за дежурившими там военными патрулями.
Патрульные прибыли, когда бросать было уже нечего и "логик" брал "салагу" за грудки, выкрикивая:
- Ты - глухарь, тетерев, понял! Тебе с твоими ушами летать нельзя!
Скорняков был могучим верзилою, по водке мог состязаться и в "марафоне", не только на малых дистанциях, а тут, видите ли, какой-то не нюхавший пороха щенок, прибывший в часть после училища…
Патруль вникать в суть разногласий, кто виноват, кто прав, не стал - забрал обоих. Так рассудила этот спор сама жизнь в лице военного коменданта Кутидзе, влепившего обоим офицерам по 10 суток "губы".
Лосев, узнавший обо всём из телефонного сообщения, понимал - всех судом офицерской чести не осудишь, да это и не метод. Нужно было что-то другое. Нужна была хорошая воспитательная работа. Но Васильев ждал перевода в другую часть, а штатный парторг вот уже полгода находился в госпитале с болезнью, которая не вылечивается. Самому воспитывать всех Лосеву было некогда: и боевая подготовка полка на нём, и полёты, а тут ещё и с запчастями стало плохо - хоть разорвись одному, не знал, за что вперёд хвататься. Из дивизии же требовали решительных перемен. Им - что, рассуждал Лосев, вспоминая поговорку: сверху смотреть - народ весь ровный. В жизни же всё выглядело иначе - собрались тут разные все…
3
Инженером полка у Лосева был подполковник Ряженцев - грубый, огромный, с хриплым, прокуренным голосом. Всегда занятый сегодняшним, самым важным - подготовкой самолётов к вылетам, то есть, моторами, бензобаками, колёсами, тормозной гидросмесью - он считал второстепенными остальные технические службы, обеспечивающие вооружение, кислородное оборудование, электрическое, радиосвязь, всё, что не могло повлиять непосредственно на способность самолёта взлететь по тревоге, если потребуется вывести технику с аэродрома из-под удара. Войны не было, считал он, поэтому, если на каком-то самолёте откажет одна из пушек или один из пулемётов, будет плохой радиосвязь с руководителем полётов - есть ещё одна радиостанция, у радиста – или будет что-то плохо работать ещё, то это всё пережить можно, за это голову, как на фронте, не оторвут. А вот если какой-то самолёт, запланированный к вылету, не поднимется вовремя в воздух, то это - уже ЧП, за это по головке не погладят. Отсюда, из этого главного постулата Ряженцева, и вытекала вся его практика отношений с "второстепенными" службами. Однако эти "второстепенные" после войны всё чаще стали не соглашаться с его "простодушием" и считали его политику недальновидной.
Так было и в этот раз, когда упёрся – ну, прямо-таки рогами в землю! - майор Медведев, начальник службы вооружения полка. Ряженцева это злило:
- Вот что, товарищ майор, ваши вечные опасения, перестраховки начинают надоедать! - Ряженцев поднялся из-за стола и прошёлся по своему аэродромному "кабинету"-землянке. Тучный, недовольный, уставился на подчинённого. - Скажите мне, ну, чего вы боитесь? Ну - инспекция. Ну - из штаба Воздушной Армии. И что? Что же теперь - трястись всем? - Подполковник вытер платком взмокший лоб. Не умел, не любил он выговаривать "интеллигентам". Особенно вот таким - с сединой, с войной за плечами. Лучше, когда перед тобой "простой" техник, с которым можно на "ты", по матушке, как со своим, а этот…
А этот всё стоял, глядя куда-то в сторону, привычно опустив руки, и молчал. Вон и пальцы у него вздрагивают, и даже ресницы. Ну, что за человек, распалял себя старший инженер полка. 5-й год уже знает он этого Медведева, и всё вот таким же - вроде и робким, но каким-то насмерть упорным, словно не в пол ногами врастал, а в саму правду, одному ему только известную. И ведь дело своё знает, и работает не покладая рук, а высокого начальства почему-то боится, как чёрт креста.
- Ну, скажите же вы что-нибудь! - не выдержал молчания Ряженцев.
- Что тут говорить? - Медведев поднял на инженера голубые глаза. - В долгих речах и короткого толка нет. - Сдвинув светлые брови, о чём-то подумал, сухо заключил: - Обстановку я вам, в сущности, доложил, надо принимать решение.
- Да какое решение-то? - простонал Ряженцев, раздражаясь.
- Дождь вчера пролился. Надо вооружейникам техдень проводить.
- Так в субботу ведь проводили! Что же вы – сами себе не доверяете?
- После субботы дождь был, товарищ подполковник.
- А люди? Как, по-твоему, должны отдыхать или нет?
- Я тоже вместе с ними работаю, не прохлаждаюсь.
Медведев сглотнул и стоял опять молча. Ряженцев, раздражаясь всё более, спросил:
- В чём вы, собственно, сомневаетесь?
- Ржавчина может появиться на звеньях патронных лент. Во время воздушных стрельб заест, и пулемёты откажут.
- Вот-вот! Издёргаете всех, а в воздухе экипажи и будут плохо стрелять.
- Виноват, товарищ инженер. Экипажи брать на работу не будем, техники справятся сами.
- Да в чём виноват-то?! - грубо уже выкрикнул Ряженцев.
Медведев молчал, вздрагивали только белёсые ресницы.
Ряженцев безнадёжно махнул рукой, грузно опустился на стул и сделал вид, что занят бумагами - кончен разговор.
Медведев не уходил, и Ряженцев, не поднимая головы, бросил ему:
- Вы свободны, товарищ майор.
- Значит, не проводить техдень? - глухо спросил Медведев. - А что скажет потом Лосев? После дождя - ведь полагается…
"Эк ведь спросил-то! - подумал Ряженцев. - Не вопрос, а восклицательный знак поставил. И без нажима вроде бы, а с угрозинкой: смотри-де!.. Нет, сам жаловаться не пойдёт, но если ленты действительно заест потом на стрельбах, тут уж… Кто же не знает, что с Лосевым шутки плохи? Скор командир на живую расправу". Вслух же простонал, как от зубной боли:
- Про-води-и!..
"Чёрт с тобой, проводи! Проводи, только уходи, ради Бога, отсюда, пока цел! - резко чеканил в душе своей инженер полка. Однако головы от бумаг так и не поднял. Лишь сокрушался: - Ёлки зелёные! Опять разрешил, опять будут ругаться эксплуатационники: из-за вооружейников и им хлопот полон рот!" - Ряженцев даже не заметил, как майор вышел. А увидев, что Медведева уже нет, проговорил вслух:
- Разошлись вот, а на душе - осадок…
Говорят, было бы ударено, вспухнет. Майор Медведев убедился в этом на собственной шкуре.
Целый день он был занят подготовкой пулемётов к инспекторским стрельбам. Но утренняя обида, когда поссорился с инженером полка Ряженцевым, почему-то не забывалась. Не забылась она и к вечеру, когда вернулся усталым домой, поужинал с семьёй и лёг спать. А может, и не в обиде было дело, он теперь и сам не мог понять. Хотя тон настроению с самого утра задал, конечно, Ряженцев своим неприкрытым хамством. Дёрнуло же и самого зайти перед ужином в духан "дяди Нико", как называли его все, и русские, и грузины. Там и увидел этого Апухтина - вот в чем главная причина, чего уж себя обманывать.
Полковником стал, геройская звёздочка на кителе. Ну, что полковник - не мудрено, 6 лет прошло с тех пор, как расстались. Да и звания лётчикам присваивают значительно быстрее, чем техникам. А вот, что ещё и Герой, этого не мог и предположить. Значит, получил, наверное, перед концом войны, когда перевели его в звании майора в другой полк. Видимо, и подполковника присвоили заодно, а полковника уже теперь. Тучноват стал, а красив по-прежнему, это Медведев сразу отметил в нём. И кудри не поредели, только больше седины появилось - будто солью присыпана голова. Так седина у лётчиков - не в диво.
Пил Медведев своё пиво из кружки, не сдувая пены, не чувствуя вкуса, торопясь, чтобы Апухтин не заметил его - не хотелось после той истории, когда ударено-то было, разговаривать с ним. И хотя понимал, мало ли чего не бывает в холостые годы, да ещё на войне - конец 43-го тогда шёл, тем не менее, смириться с тем, что соперник тоже спал с его Аннушкой, которая сначала любила Апухтина, а потом уже вышла замуж не за него, не мог до сих пор. Вот оно и вспухло сейчас обидой от незаживающей боли, несмотря, что 6 лет отошло в прошлое.
Допил он своё горькое пиво и очумело выскочил наружу. Так, значит, это Апухтин будет инспектировать полк? Второй день уже шли разговоры, что приехал инспектор-полковник. Оказалось, его помнили тут многие.
Неприятным стало всё: и то, что Апухтин сюда приехал, что по-прежнему красив, что с Геройской звёздочкой - Герой, лётчик! И было обидно, что не лётчик сам, что ничем не отличился ни разу - ни прежде, на войне, ни теперь. Что геройского может сделать техник?
"А вдруг они… опять встретятся? Аннушка ведь сразу узнает его, не может не узнать. Ерунда какая, в сущности! Лезет же такое в голову… Двое детей уже…"
Сердце у Медведева странно заныло, а потом, от дальнейших невесёлых мыслей, разболелось по-настоящему. То сжималось, словно в тисках, так, что захватывало дух, а то ещё хуже - входила в него игла: длинная и раскалённая, как жизнь. Тогда сохли губы, и казалось, что уже не вздохнуть больше, смерть. Лоб делался холодным и липким, а тело обмирало от разливающейся до самых ног слабости.
"Вот уедет инспекция, надо будет показаться врачу", - решил он в полночь, когда сердце прихватило опять. Но на этот раз боль прошла быстро. Он осторожно поднялся, раскрыл окно в чёрную теплоту ночи и глубоко вздохнул. За крышей соседнего финского дома шумели в звёздах верхушки тополей. Крыши остальных финских домов, везде одинаковые, под луной казались серебряными. Её ровный спокойный свет лился к нему через окно и в комнату, высветлив на полу притаившуюся мышь, морщившую нос и к чему-то принюхивающуюся. Ночь от этого казалась ещё более пустой и лёгкой. Медведеву стало мерещиться, что когда-то давно, в юности, он навсегда оставил что-то важное вот под такой же летней луной, и оно белело там, на берегу деревенской речки, до сих пор. Ну да, это было платье Насти. Надо же, когда вспомнилось!..
Чернота неба слегка синела от жара звёзд, а в том месте, где сияла луна, черноты не было вовсе - светлый большой круг. Облаков там не много - прозрачные, лёгкие, и будто стояли на месте, а луна сама двигалась им навстречу, пробираясь как-то боком, словно хотела зайти за них, скользя, и там спрятаться.
На Медведева, одиноко смотревшего из окна в звёздную пучину неба, снова наехала тоска, и была на этот раз такой безнадёжной и ровной, как невезение, к которому привык. Тогда набросил на себя китель, висевший на стуле, и вышел на крыльцо, чтобы покурить и успокоиться.
Сидя на ступеньке, в кителе, наброшенном поверх белой майки, он чиркнул спичкой и раскурил папиросу. Темнея окнами, притаились дома, похожие друг на друга, но с разными людьми и разным счастьем. По-прежнему жёлтой дыней висела луна над горами. Свет от неё сеялся теперь белый, неживой и падал не на линолеумный пол, а на мерцающие на вершинах гор ледники. Шептались тополя, показывая то тёмную сторону листвы, то серебристую.
"Неплохой, в сущности, человек, а кричал, - опять подумал Медведев о Ряженцеве. - И почему людям нравится оскорблять тех, кто не может ответить? На полковника - не посмел бы.
А какую мне кличку придумали! "Майор-работа". И кто? Техники, сами рабочие люди. В сущности, это непонятно даже - за что? За работу?.."
Работал Медведев действительно много. Поступить в академию, в своё время, так и не пришлось, и он 2 последних года занимался по вечерам сам. Выписывал себе специальный журнал, доставал необходимую литературу в спецотделе с грифом "для служебного пользования". Понимал, отстать от техники - значит, сделаться непригодным. Армия обновлялась буквально на глазах, "стариков"-практиков увольняли в запас, а вместо них ставили инженеров с академическим образованием.
Вооружение самолётов он знал досконально, но боялся, что придёт время, заменят и его. Либо переведут на должность пониже: с инженера по вооружению полка в инженеры по вооружению эскадрильи. Хорошо, хоть майора успел получить, в эскадрильи потолок - капитанское звание. А разве же виноват он в том, что не окончил академии? Каждый раз, когда подавал рапорт, чтобы поехать на учёбу, обстановка в полку складывалась так, что нужен был на месте, и ему отказывали, обещая, что на следующий год пошлют уж непременно. Он не роптал. А теперь выходило так, что он уже не может поступить из-за предельно допустимого возраста - упустил время и вынужден всё сносить, выслушивать грубости. Потому что в душе появился невидимый, но ощутимый страшок: что с ним будет завтра? А как жить, не зная, что тебя ждёт?
Медведев покурил, но не успокоился, и в дом не пошёл. Продолжая сидеть на крыльце, смотрел и смотрел на освещённые луной горы, сторожившие прожитые тысячелетия. О прожитом думалось и ему…
Жизнь складывалась не совсем удачно. В 36-м - было ему тогда 24 уже, до этого в колхозе работал, действительную отслужил - поступил на первый курс строительного института в Москве. А в 37-м, со второго курса был направлен по комсомольскому набору - мода такая в те годы была, отказаться невозможно - в военную авиацию. И сразу же неудача. Не прошёл в лётное училище по медицинской комиссии - зрение подвело. Пришлось заканчивать Вольское, техническое, на факультете вооружения.
А потом прибыл в боевой полк. Работу техника, в общем-то, полюбил, но часто, получалось, уставал от неё так, что уже не хотелось по вечерам ни на танцы, ни на гулянья. Опять же, боялся, что мало знает. Натура такая, что ли? И чтобы не опозориться перед опытными товарищами, читал по вечерам, изучал технику по конспектам и книгам. За всем этим укладом жизни не заметил, как сложился у него застенчивый, не очень-то весёлый характер. А может, характер вообще был таким, от рождения. Вместо того чтобы самому девок портить - в деревне парней не хватало - боялся, что испортится нравственно сам. А в армии, где были все грубыми и наглыми, появилась неуверенность в себе - вроде как собака в волчьей стае.
Зато по службе пошёл, правда, быстро. В частях, в которых приходилось служить, его ценили всегда за скромность и знания, за хорошую работу, выдвигали на повышение. А новая должность - новая, как правило, и часть, новые хлопоты… Нужно показать себя дельным и трудолюбивым. Опять читал, допоздна копался с пулемётами, воздушными пушками. Техника в авиации в те годы стремительно совершенствовалась, непрерывно обновлялась. А о себе - опять забывал. Так и остался неуклюжим внешне и с неуверенностью в голосе.
Однажды выяснился грустный факт, что ни танцевать, ни держаться на людях он не умеет. Был какой-то праздник, все веселились, шутили, и только он держался особнячком - непонятно чего побаивался, стеснялся. И всё время мешали собственные руки - не знал, куда их деть. Огрубевшие, большие, они, казалось, так и выпирали из него красными от морозов мослами.
Товарищи перестали замечать, что он есть, женщины - тоже. От всего этого его робость росла только больше и перед жизнью, и перед начальством. Всем почему-то казалось, что он осуждает их. Может быть, потому, что у него взгляд невесёлый? Но ведь это же не осуждение ещё!
Красотой он тоже не отличался - человек как человек, если в зеркало посмотреть. Ничем не приметный. Белёсые прямые волосы, такие же ресницы, да ещё и лицо в лёгких веснушках, не выступивших до конца. Ну и, вытянутый книзу, по-лошадиному, подбородок. Окончательно же портила вид нескладная долговязая фигура. Да ведь живут же с улыбкой на лице, а порой и счастьем в судьбе, мужские особи и похуже! У него-то явных пороков нет, надеяться на счастье можно было. Только он сам проморгал этот момент.
Заметила его в одном из летних отпусков красивая Настенька, подросшая без него в родном селе. Ходила с ним на Оку, смотрела ясными долгими взглядами. А он так и не посмел решиться на действия: шутка ли, на 11 лет старше! Это же совращение… Не поцеловал даже. А сама девчонка не станет мужчине на шею бросаться.
Так и уехал к себе в часть, не догадавшись о любви Настеньки. Да ещё врага себе нажил - Андрея Годунова, односельчанина в прошлом, уже бросившего одну жену и работавшего инструктором в райкоме партии. Тут, правда, длинная история и невесёлая - потому что не скоро узнал всё. А тогда, вернувшись из отпуска в часть, сутулился от своей робости всё больше. Отвык смотреть собеседникам в глаза. А если и смотрел, то старался, чтобы не думали, что осуждает. Глаза у него голубые, ну, и выдавали, вероятно, человека либо наивного, либо неопытного, хотя наивным он не был, а, скорее всего, только неопытным, и излишне честным. Впрочем, что значит, "излишне"? Это для них излишне, а ему самому – в самый раз. Короче, личная жизнь всё не складывалась, а там и война началась.
Техники не сражаются, считал он, работают. Оно и верно, всегда за 100, за 200 километров от фронта - ни боёв, ни штыковых атак. Воевали лётчики. А он, как все остальные техники, днём и ночью, если надо, готовил самолёты к боевым вылетам. Работать приходилось и в зной, и в студёную пору - на ветру, на лютых морозах. Крутой это был труд – кожа срывалась с пальцев, примерзая к болтам. Есть на самолётах такие треклятые места, что в рукавице не подберёшься.
Бывали, правда, у техников - хоть и война - недолгие передышки. 3 раза ездил он, вместе с другими, за новыми самолётами в тыл. Их, техников-приёмщиков, встречали там, в "гражданке", как фронтовиков - с радостью, улыбками. Может, ещё и потому, что в тылу мужчин почти не было, одни старики. Он не задумывался, почему приглашали их в гости. И хотя к тому времени у него была уже медаль "За боевые заслуги", были и деньги, всё равно стеснялся. Женщинам, которые отдавались ему с голодухи по мужчинам - узнал, наконец, что это такое! - в глаза не смотрел, когда уходил. В полк возвращался всегда с успокоением и радостью. Не потому, что дослужился до важной должности инженера эскадрильи по вооружению и рвался показать себя, а потому, что на фронтовом его аэродроме оставалась - считай, что в родном доме! - капитан медицинской службы Анна Владимировна Сумичева, работавшая младшим хирургом при дивизионном госпитале. Знал, встречается она с красивым лётчиком, майором Апухтиным. Но всё равно любил её, и тайком приходил в госпиталь за 3 километра, чтобы хоть только взглянуть. Думал о ней он круглосуточно, в любую минуту, если не спал. Даже во время редких близостей с другими женщинами, в тылу, воображал, что близок с нею, а не с той, что находилась под ним. Это было какое-то сумасшествие, гнавшее его, в Бог знает, какие вещи и похуже.
Видимо, Аннушка, как мысленно называл он её, заметила его приходы и лихорадочно блестевшие глаза, потому что стала хмуриться при встречах, которые он подстраивал, приходя к сёстрам то за бинтиком, то за йодом или таблетками от простуды. И она не выдержала:
- У вас же там есть своя санчасть!..
С тех пор он ходить перестал. А потом уж случилась та история с Катей Наливайко - механиком по вооружению из его эскадрильи. Девушка была без видов на будущее, как говорят. И вдруг… расплакалась ни с того, ни с сего. Да так, хоть водой отливай - вот-вот кончится от икотки. На вопрос, в чём дело, глаза хоть и подняла, лёжа в казарме, на кровати, но, о чём спрашивают, не восприняла. А потом и вовсе отвернулась к стене, только плечи вздрагивали.
"В чём дело" рассказала её подруга, другая вооружейница, прибывшая вместе с Катей на фронт после окончания школы младших авиаспециалистов. И снова замаячила перед ним фигура красавца майора Апухтина, командира соседней эскадрильи.
Нелегко было Медведеву вести Катю к врачу Сумичевой - могла подумать, что, разоблачая Апухтина, он защищает себя. А пошёл. Катя ждала от Апухтина ребёнка, а тот не хотел теперь на ней жениться, хотя обещал именно это, когда девчонка не хотела отдаваться без гарантий.
Разговор между женщинами был, вероятно, нелёгким тоже. Потому что Апухтин глядел потом на Катю с ненавистью, поигрывая желваками на челюстях, и вроде вообще хотел плюнуть в лицо. Чего, мол, пошла в госпиталь, какое твоё собачье дело, с кем я там ещё в связи? Правда, взяли потом в оборот и "сокола" на партийном бюро. Оказывается, командование только что представило его к очередной награде и к повышению в звании, а он тут такие номера откалывает. В общем, сдался, стервятник, клюнув на звание и новый орден, женился на Кате. Потом, когда уже отправил Катю рожать к своим родителям в тыл, перевели и его самого куда-то в другой полк, чтобы не ходил к врачу Сумичевой, и вообще не отвлекал больше начальство своими "похождениями" и "аморалками".
И всё бы оно ничего, жить можно и при отвергнутой любви, но случился с Медведевым зимой личный позор, свой – причём, на глазах у любимой женщины. Хотя и 100 километров до фронта, а всё же бомбы рвались иногда и там, где работали техники. Налетели однажды на аэродром юнкерсы, и пришлось техникам, чтобы спасти самолёты от нападения, готовить их к взлёту прямо под взрывами бомб. Медведев помогал как раз одному из лётчиков пристёгиваться ремнями к сидению - чтобы скорее взлетел - и тут рядом с самолётом и ухнуло. Успел лишь прикрыть собою лётчика, когда ухнуло ещё раз. Лётчик, оттолкнув его от себя, закрыл кабину и порулил на взлёт. А он, обливаясь кровью, скатился с крыла вниз, на землю. Осколок бомбы попал ему прямо в ягодицу, в самую мякоть. Крови было столько, что не унять. Пришлось везти в госпиталь на машине вместе с другими ранеными.
Были ранения у людей и похуже. Таких клали к хирургам на стол в первую очередь. А Медведеву - ждать. Мучился, а переждал всех, считая свою рану самой несерьёзной и стыдной.
- Ну, что у тебя, молодой человек? - обратился седой хирург, когда он вошёл к нему в операционную. Как на грех, вслед за ним вошла и Анна Владимировна в чистом халате - ходила менять обрызганный кровью.
Что было делать? В смущении потоптался перед старым доктором, тихо выдавил из себя:
- Мне бы йода немного… и бинтиков.
Вот тут Сумичева и воскликнула:
- Да он же кровью истекает, Алексан Иваныч!..
И кивнула на лужицу на полу.
Медведеву, когда опять потекла от хождения кровь, хотелось попросить старого хирурга, чтобы отослал Анну Владимировну, но постеснялся лезть со своим уставом в чужой монастырь. Понимал, для врачей - это дело обычное, да и война, не до капризов теперь.
Словно в подтверждение, хирург грубо спросил - почти крикнул на него:
- Куда ранен?!
Господи, что было делать? Промолчал, сгорая от стыда.
- На стол его! - опять грубо распорядился врач, обращаясь к двум, забрызганным кровью, санитарам в тёмных халатах.
Дожидаться насилия Медведев не стал - сам полез было на стол. И вновь повелительный окрик:
- Куда!.. Разденься сначала!
Пришлось оголяться прямо при ней и ложиться на живот. Только после этого старый хрен понял его состояние.
- А-а, вот оно что!.. - пророкотал он добродушно-насмешливо над его окровавленной задницей. Значит, тоже знал, каким было отношение к таким ранам на фронте, особенно в пехоте. А потому, видно, так подло и поступил, отдав распоряжение врачу-женщине: - Ну, Анна Владимировна, тут вы и сами справитесь, хватит вам в ассистентах ходить! Ранение - прямо для вас. А я - схожу покурю хоть разок…
Медведев слышал, как хлопнула в операционной землянке дверь и, поняв, что хирург вышел, покорно отдался судьбе. Анна Владимировна что-то с ним делала - должно быть, местный наркоз. Было не столько больно, как стыдно. Когда же, чем-то раздвинув мышцы, она ухватила в ране что-то пинцетом, боль стала невыносимой и под наркозом. Хотелось не просто кричать, а орать, выть. Но он и тут постеснялся - не заорал. Да и боль стала потише. А потом Анна Владимировна снова раздвинула мышцы и начала что-то проталкивать в рану, затискивать. Опять хотелось завыть, потому что весь белый свет помутился. Однако как-то всё же удержался и на этот раз. И только после всего, когда уже был наложен пластырь и началось бинтование, он простонал. А она, как ни в чём ни бывало, спросила:
- Встать сможете или помочь?
Голос был сочувственный. Ещё не зная, сможет ли, весь мокрый от непрерывного пота, он поспешно ответил, что может, и в самом деле поднялся и торопливо засуетился, отыскивая своё белье. Но его нигде не было - убрали как окровавленное. Беспомощно озираясь, он отвернулся к стене, чтобы не встретиться взглядом с Анной Владимировной и вернувшимся доктором. Терзаемый жарким стыдом, надел протянутые кем-то чистые кальсоны, рубаху и пошёл за потянувшим его за руку санитаром в боковую дверь, ведущую ещё в одну землянку или так называемые "палаты". Даже не попрощался, не поблагодарил врачей за помощь. Как потерявшего много крови, да и рана, к удивлению, считалась не пустяковой, а серьёзной, его оставили в госпитале, в часть не отпустили.
Ночью у него поднялась температура. Соседи по койке говорили потом, начался даже бред. Оказывается, рана стала гноиться, и через 2 дня он вновь предстал перед хирургами.
- Анна Владимировна, это ваш! - сказал пожилой доктор, улыбаясь. И всё унижение началось снова.
Опять он терпел и молчал, как и в первый раз. А во время вечернего обхода, разговаривая с Анной Владимировной, старался не смотреть на неё. Тогда она присела на его койку и дружески сказала:
- А вы молодцом, Медведев: терпеливый! Другие на вашем месте, знаете, как орут? Хоть уши затыкай. Отёк, нежные ткани… Ну, ничего, скоро поправитесь. - Поднялась и ушла.
С тех пор его отношения с ней незаметно потеплели. Стыдно уже не было, ко всему человек привыкает, даже к показу раненой задницы. А когда Анна Владимировна дежурила, то расспрашивала его о доме, родных, любимых книгах. В "палате" никого уже не было - "лёгких" выписали, "тяжёлых" отправили в стационарные госпитали, остался один он - "средний".
К собственному удивлению, с нею он проявил себя интересным и умным собеседником. По ней видел, не хотела от него уходить. Но когда смотрела на его жёсткие, негнущиеся пальцы и чему-то улыбалась, вдохновение его исчезало, он смущённо умолкал, понимая, что начинает нести околесицу, и думал, что она слушает лишь из вежливости.
Перед тем, как его выписать, она пришла, чем-то взволнованная. Присела, как обычно, к нему на койку и долго молчала. А потом, сжав до хруста пальцы, отвернулась и ломким голосом проговорила:
- Дмитрий Николаич, а ведь вы сами не признаетесь, что любите, да?
Вспыхнув, точно от пожара, он с замиранием сердца произнёс - будто над бездной стоял:
- Да нет. Я собирался, в сущности.
- Ну, и что же вам мешает это сделать теперь? - спросила она, так и не поворачиваясь к нему. И оттого, что он молчал, у неё напряглась под белым халатом спина - он увидел это. И пробормотал осевшим голосом:
- В сущности, вы уже сами… поставили диагноз. Всё правильно. - И по-дурацки спросил: - Что же мне делать теперь, Анна Владимировна? У меня это давно. Опять не попадаться вам на глаза?
- Ну, зачем же так… Теперь, - она наклонила голову к самым коленям и тихо произнесла: - сделайте мне предложение, и я выйду за вас замуж. Ведь вы тоже всё знаете, и мне не нужно будет перед вами оправдываться. В сущности. - Она улыбнулась его привычке.
Тут уж у него радость пожаром занялась, внутри. Но не выдал себя, не бросился, как мальчишка. А сдержанно проговорил:
- Анна Владимировна, я никогда и ни в чём вас не обвиню! Если вы не против, будьте моей женой. Я знаю, всю жизнь буду любить только вас. И если что, обвинять - лишь себя.
Поженились они за полгода до окончания войны, потому что госпиталь, в котором служила Аннушка, отстал от них - лётная дивизия всё время уходила вперед, за фронтом. Был Медведев тогда ещё почти молодым, не озлобленным жизнью. Всё было хорошо - родился сын, потом дочь, годы пошли уже мирные. А у самого - видимо, из-за усилившейся ответственности перед семьёй - появился постепенно страшок перед будущим: вдруг возьмут и демобилизуют, как Аннушку? Куда тогда?..
Мысль эта засела в голову неспроста. Уже были примеры в соседних полках, когда технарей на руководящих должностях заменяли выпускниками академий. Армия обновляла свои кадры, и у него вновь пропала уверенность в себе. Если бы одиноким был, как прежде, плевал бы он на все эти страхи - не пропал бы и в "гражданке". А с двумя-то детьми… Да и как будет смотреть Аннушка, когда он окажется в роли бригадира на какой-нибудь тракторной станции? Там и самой негде будет устроиться - больницы есть не в каждом посёлке.
И потянулись небогатые событиями армейские будни. Служить пришлось после войны в Грузии, русских здесь было мало. Вместе с уходящими днями, неделями и месяцами выветривалось из жизни что-то хорошее и тёплое, что было в первые годы - жить стал, словно в оцепенении. Аннушка тоже делалась всё задумчивее и безразличнее – к себе, вещам, к нему. Происходило это постепенно, незаметно. Но происходило. И в этом был весь ужас: всё видел, знал, а ничего не мог поделать. Даже сказать стеснялся. Да и что?.. Что сказать-то? Упрекать, что ли?..
Может, ей было горько не только от скуки их жизни. Ещё и оттого, что дисквалифицировалась как хирург, работая в полковой санчасти на должности старшей медицинской сестры. Других должностей, врачебных, не полагалось санитарной полковой части по штатному расписанию - всю образованную медицину олицетворял собою старший полковой врач. Если же нужно будет кого-то серьёзно лечить, в Тбилиси есть госпиталь. Больного положат в большую санитарную машину и отвезут, всего и дела. Ближайшая к гарнизону гражданская больница была лишь в райцентре - 30 километров езды. Да и там все места заняты.
Чувствовалось, прошла у Аннушки и первая молодость - никакого задора уже не было. Жизнь шла так, будто кто-то могущественный и злой сделал им её без собственного мнения в ней. Всё было поставлено в зависимость от чего-то казённого, опошленного выпивками, скукой, скрываемой, вроде бы, за правильными и высокими словами правительства. Для чего всё? Понять было трудно. Говорить людям между собой было не о чем. Семьи вокруг были безрадостными, непрочными. Он слышал об этом от всех и боялся, что когда-нибудь затрещит и его семья - ведь Аннушка была красавицей. Правда, она отошла от него не к какому-то мужчине - к книгам. Прямо, ну, страсть у неё какая-то к этим книгам: покупает и покупает. В доме не хватало уже полок, опять надо новые делать – целая библиотека собралась, до потолка! Но ведь и интеллигентке - пусть даже серьёзной по характеру - не заменишь одними книгами живую человеческую душу. Когда-нибудь наступит такой час, когда появится рядом яркая личность, и тогда может случиться всё, что угодно. Только и утешения: откуда может появиться здесь личность, что ей тут делать - не Москва. Но утешение это было зыбким. От самой Аннушки знал, некоторые женщины в гарнизоне изменяли своим мужьям, даже не помышляя о таком, неожиданно для себя - сами признавались в этом. Должно быть, всё от скуки жизни, без всяких ярких личностей.
Но сам-то ведь понимал: женщины бывают либо изменяющие, либо не изменяющие. Но не бывает женщин, изменивших один раз. Если уж изменила, потом не остановится. Видимо, сами измены приносят в пресную жизнь какую-то остроту - то ли новизной отношений, то ли страхом попасться. А может быть, отсутствием пресыщения, как это происходит с доступным и постоянным мужем. Словом, что-то в этом любовном воровстве есть этакое манящее… Но, что должен противопоставить этому муж, как уберечь себя от этой беды - Медведев не знал. Сидит вот на прохладном крылечке и с грустной бесполезностью смотрит на свои большие мосластые руки. Постулат прежний: в изменах жён виноваты сами мужья – не сумели стать интересными. А может быть, непредсказуемыми, яркими. Вот задача задач! Как этого добиться?..
Над головой блистала великая звёздная пустыня, у которой не было дна - одна чернота там с белой, словно алмазной, пылью. Безмолвная вечность, уходящая в страшную высь и наводящая мистический ужас: как это?.. Столько миров над тобой, может, и с живыми существами, а воспринимается как ночное ничто - пустота…
Такая же вот пустота образовалась теперь и в собственном мире.
Если вспоминать прошлое с мелкими подробностями, то покажется, что жил очень долго. И в этой жизни было много нелепого и непонятного - пустой суеты, ненужной никому работы. А считалось всё жизнью. На самом же деле, если отбросить сон, бесконечную еду, время на её добывание и время на пустую болтовню, жизни со смыслом у человека не так уж много. Хорошо, если наберётся с десяток лет. Остальное - так… биологическая возня. И никто не хочет всерьёз даже задуматься об этом, не то чтобы что-то изменить. Всем почему-то кажется, что всё главное у них - ещё впереди. А оглянулся вот, а оно - уже позади, главное прожито. По сути, жизнь была растрачена на пустяки: мелкую вражду с дураками, добывание ничтожных благ. И так, наверное, у всех? Дураки люди. Нельзя откладывать жизнь на потом, жить надо каждый день, и не торопиться. Замечать весну, когда идёт. Осень. Жизнь других людей и животных. Не делать из жизни горькой отравы себе и другим.
А может, ещё не поздно, а? Может, ещё можно пожить как человеку? Что же у нас за государство такое, что всё - направлено против нас? И во всём - ложь!
С гор потянуло холодком. Медведев замёрз и вернулся в дом. Осторожно укладываясь, опять, дурак, думал об инспекционных воздушных стрельбах, о готовности пушек и пулемётов. Об Апухтине и любимой жене. Понимал, не увидеться им здесь, в крохотном гарнизоне, просто невозможно. Это же не пустыня небесная! Значит, увидятся. И как-то оно всё тогда будет?..
Уснул он лишь под утро, да и то в тревоге, в предчувствии чего-то недоброго.
4
Личные переживания свалились и на молодого штурмана Николая Лодочкина, прибывшего в полк из училища вместе с лейтенантом Княжичем в прошлом году. Едва успел втянуться в полёты, стал осваивать бомбометание с больших высот, как стряслась с его лётчиком-фронтовиком нелепейшая история, перевернувшая все их личные планы.
Началось это ещё в марте. Весна слизала с гор снег, и сделались они грязно-бурыми, какими их оставила осень. Затерявшийся меж ними авиагарнизон внизу, казалось, дремал. Не взлетали самолёты, не видно было на аэродроме снующих жуков-машин - распутица в долине, черно там на мокрой земле. И только грузинская деревушка, прилепившаяся к самому шоссе возле гор, полыхала буйным розовым пламенем: зацвёл миндаль. По утрам из-за горы Яглуджи выкатывалось ослепительное солнце и золотило ледниковые вершины вдали. Промытое синее небо сверкало. Устанавливались сухие тёплые дни. Земля везде сохла и белесовато парила. Полк Лосева готовился к полётам, но ещё не летал. По воскресеньям из казарм выходили солдаты в майках и устраивали на утоптанных площадках состязания по волейболу.
Так было и в тот злополучный день. Лётчик Лодочкина, шустрый крепыш Быстрин, следил за игрой и не заметил, как сзади к нему подошёл его солдат-моторист.
- Товарищ старший лейтенант, там с нашим радистом что-то случилось - похоже, что помирает.
- Как помирает?! Где?..
- В казарме лежит. Рвёт его сильно, прямо зеленью исходит.
Быстрин побежал в казарму. Действительно, его радист, свесив с кровати голову, блевал в подставленный таз.
- Шаймухамметов, что с тобой?
- Не знай, командир, - выдохнул радист. - Утром я с Сидоркин рыбный консерв у Баграта покупал. Кушал. Сидоркин - нищево, мой - помирает. Совсем нет больше сила. - Радист вновь склонился над тазом.
- Та-ак! - протянул Быстрин в раздумье, сдвигая на затылок фуражку. - Видно, у тебя это… отравление. - Быстрин обернулся к мотористу, который его привёл: - Морковкин! А ну-ка, трёх солдат сюда, живо! И - одеяло.
Подошли солдаты с одеялом. Лётчик скомандовал:
- Беритесь за углы, кладите его, как на носилки, и айда в санчасть: живо!
Через 10 минут Быстрин уже гремел в полковой санчасти:
- Товарищ подполковник медслужбы, надо ему желудок прочистить. Так считает и Медведева, которую мы на улице встретили. Понимаете, рыбными консервами отравился.
- Да, да… - машинально отвечал врач, прощупывая у больного живот. Зачем-то отогнул у радиста веки, посмотрел.
Быстрин возмутился:
- Да что вы ему в глаза смотрите! Вы бы ещё в задницу… У него же отравление!
- Прошу не учить меня! - оборвал Быстрина полковой врач Милевич, выпрямляясь от негодования и вытирая платком огромную, похожую на яйцо страуса, голову-лысину. – Лекарство уже готовят, - смягчил он свой взрыв, - но, всё равно, надо отправлять вашего радиста в госпиталь.
- Зачем? Чтобы время терять?! – изумился Быстрин.
- Затем! - отрезал Милевич опять с гневом. - Отравление очень тяжёлое, а у нас тут - никаких условий, понимаете… А если что случится с вашим сержантом?! Сами же потом начнёте катить бочку на меня…
Милевич давно уже ничего, кроме фурункулов, не лечил и, не надеясь на себя как на врача, старался не брать никакой ответственности. Он - администратор, зачем ему ещё медицинские хлопоты, если есть госпиталь. Правда, кое-какие операции, когда требовалась срочность - отрезать солдату палец, раздавленный чем-то тяжёлым на аэродроме, или зашить рваную рану, полученную, как это было с сержантом вооружейником при взрыве бомбовзрывателя, с которым он возился в каптёрке – Милевич доверял Анне Владимировне Медведевой, работавшей у него старшей сестрой. Всё-таки она бывший фронтовой хирург, с опытом, а сам он - всего лишь терапевт. Его дело выслушать кашель, прописать рецепт от простуды - всё остальное должен лечить госпиталь. И подполковник, зная, что Медведева в воскресенье работать не должна, постеснялся её позвать - не военная, ей не прикажешь - обернулся к дежурной сестре:
- Сонечка, вы не знаете, куда санитарная машина ушла?
- Коля сказал, едет в гараж тормоза перебирать. Что-то там потекло…
- А не на рыбалку уехал опять? - усомнился Милевич, глядя на медсестру. Та пожала плечами.
Находясь в раздумье, полковой врач вздохнул:
- Вот беда! Что же делать теперь? Воскресенье, все машины стоят на приколе!
- Товарищ подполковник, - заговорил Быстрин возбуждённо, - я сбегаю в автороту, живо достану машину!
- Вам - не дадут, необходимо разрешение командира батальона. А он, я слыхал, на рыбалку уехал.
- Так ведь человек же помирает, дадут!
- Это кто здэсь сабрался памират, какой чилавэк? - прогудел басом вошедший врач батальона аэродромного обслуживания майор Маргания.
- Да вот, острое отравление у нас, а машины - нет.
- Машины, гаваришь, нэт? - оживился майор. – У мина ест! Как раз в город собрался, за разрешений пришоль.
- Да ну?! - обрадовался Милевич. - Так это же - просто удача! Голубчик, поезжайте. Немедленно поезжайте! Вы - врач, вы его и в госпиталь сдадите. - Милевич сел выписывать направление, а Маргания принялся вместо него давать больному, приготовленное Сонечкой, питьё - приговаривал:
- Ничего, дорогой, это хорошо, потерпи, дорогой! Ти - рви, рви… нэ стысняйса. Сейчас в город тыбя повезу, всё будет харашё, всё будет в парядке! На фронте не такое бивало, а ничего, жили люди. Ничего не случится, сам тыбя повезу, дорогой!
Маргания был человеком весёлым, красным от могучего здоровья и горячей крови, огромного роста, в белом летнем кителе. Просто не верилось, глядя на него, что он был на фронте хирургом, и своими богатырскими волосатыми лапищами мог делать людям операции. Он напоминал скорее циркового пузатого борца, нежели армейского врача. И, тем не менее, редкие больные шофёры, которые попадали иногда к нему в батальонную санчасть, сразу же заражались его неукротимым весельем, искренним оптимизмом и всегда верили ему, что тут же выздоровеют. Повеселел и Шаймухамметов.
Через 20 минут они выехали в город. Майор правил сам - лихо, уверенно. Маленький чёрный руль "Победы" в его львиных руках казался детской игрушкой, и радист подумал, что врачу бы в трактористы.
В воздухе реял лёгкий редкий туман. Солнце поднялось уже высоко, и туман рассеивался.
- Не тоскуй, дорогой! - рокотал Маргания, оборачиваясь к скрючившемуся сзади сержанту. - Сейчас приедем в город. Как ти себя чувствуешь? Харашё чувствуешь, да? Молодэц! Сейчас приедем город, так? Заскочим на минутку к моему другу, так? Буручадзе зват. Понимаешь, день рождений у него, дорогой! Нельзя не заехат, так, нэт? Только подарок вручу, скажю, что вэрнусь - и сразу в госпиталь. Всо будет, как в аптэке, дорогой!
- Спасибо, товарищ майор! - Радист слабо улыбнулся, взглянув на майора: на дворе ещё только март, а человек уже в белом кителе, жарко ему. Правда, и не холодно - всё-таки юг…
- Зачем спасибо, за что спасибо! Это мой долг. - Не оборачиваясь, разбрызгивая колёсами блестевшие на солнце лужи, Маргания спросил: - Ти - татарин, да?
- Нет, башкир, товарищ майор.
- А я - грузин. У нас - такой абичай, дорогой: надо поздравит друга. Понимаешь, да? 5 минут, ни больше! Вот - смотри скорост: 80 дэржим! Так, нэт? Мигом даедим!..
Переговариваясь, они въехали в Тбилиси, промчались по каким-то узким улочкам в начале города и свернули в небольшой старый двор. Майор уверенно подкатил к самому крыльцу, открыл дверцу и, пригибаясь, вылез из машины, которая сразу будто облегчённо вздохнула и даже приподнялась на колёсах. И опять Шаймухамметов удивился тому, как помещался майор в своей кабине. Из окон второго этажа доносились звуки рожков, дудок - видно, празднество было в самом разгаре.
- Ну, посиди тут минутку, дорогой, я - бистро! - Майор, склонивший к окну кабины своё усатое красное лицо, тут же исчез.
В доме к майору радостно устремился разогретый вином и хвалебными тостами хозяин:
- А, Шемико-о! Проходи, садись, дорогой! Спасибо тебе, что не забыл друга, приехал! - Хозяин облобызал могучего врача в губы, обернулся с шальными глазами к гостям: - За моего друга, генацвале! Налейте ему штрафной!..
- Погоди, погоди, Тенгиз-джан! - запротестовал Маргания. - Поздравляю тебя, дорогой. Вот - прими скромный подарок! - Он протянул коробочку с золотыми часами. - А теперь, дорогой, прошу меня извинить: я ненадолго должен покинуть тебя. Надо ехать немедленно!
- Как ехать? Зачем ехать? Почему наносишь мне такую обиду? Что тебе здесь не понравилось, скажи? Тут скажи, сейчас!
- Больной солдат ждёт в машине.
- Как ты мог оставить его там, Шемико? Мой дом - твой дом. Твой друг - мой друг. Веди его сюда!
- Нет, Тенгиз-джан, его в госпиталь надо. Через час буду здесь снова, клянусь!
- Э, Шемико-джан, нехорошо говоришь! Выпей за моё здоровье, потом ждём тебя. Хоть 2 часа ждём. Нет, 3! Сколько хочешь будем ждать! - горячо протестовал хозяин.
- Тенгиз-джан, дорогой, я же - врач, пойми! Солдат ждёт, мне его в госпиталь надо, а от меня - запах. Нехорошо!
- Ах, вот ты какой стал, да? За друга не хочешь даже бокал выпить! Поезжай. Сейчас поезжай, не держу больше! Испугался запаха вина от грузина в Грузии! Капли вина не захотел за друга…
И майор выпил…
Через полчаса к Шаймухамметову вышла тонкая чернобровая девушка, спросила у него, как он себя чувствует. Радист натужно улыбнулся, ответил посиневшими губами, что чувствует себя хорошо, спасибо. Девушка ушла, а ещё через 5 минут к нему вышел пожилой очень сутулый мужчина с кувшином и стаканом в руках.
- Випэй, дарагой! - сказал он по-русски и налил в стакан вина. - Сразу пройдот всо. А потом майор атвизот тыбя. Хароший человек майор, всё время беспокоится, не сердись, сам слишал. День рождений у друга, нельзя бистро, гости не пускают, понимаешь? Пей вино…
- Мой нельзя, - пробовал отказаться радист, - желудок…
- Майор сказал можьна. Вино - виноградний, палезний, лючше лекарства! - уговаривал радушный старик, полагаясь на свой опыт и думая, что майор на его месте поступил бы так же.
И Шаймухамметов выпил. От закуски, правда, отказался, не до еды было, да и понимал - вредно.
Старик ушёл, а радиста тут же вырвало, и он переживал, что испачкал в машине майора сиденье. Лицо его покрылось каплями. Согнувшись пополам, он тихо стонал. Майор всё не появлялся.
- Как там мой солдат? - спросил Маргания одного из гостей, вернувшегося со двора.
- Хорошо. Спит, кажется.
Вышел от своего друга Маргания только в 4 часа дня. Лицо было совсем красное, глаза - с зарницами. От хорошего настроения тихо напевал что-то.
Открывая дверцу машины, майор спросил:
- Ну, как ти здесь, дорогой?
- Плохо мой, совсем плохо! - прохрипел сержант куда-то в сиденье. Майор заторопился. Повернул жёлтенький ключик в клемме зажигания, нажал ногой на стартёр. Мотор под капотом лихорадочно затрясся, и машина тронулась со двора.
- Паехали, дорогой, сейчас будем госпиталь! - успокаивал врач, чувствуя угрызения совести.
Маргания ещё не вернулся из города, а старшего лейтенанта Быстрина уже вызвали по телефону в госпиталь. Сообщил лётчику об этом дежурный по части.
- Давай, жми скорее в госпиталь! Только что позвонили: кончается твой радист, тебя зовёт.
Вечерело, когда "голосующего" на шоссе Быстрина подобрали ехавшие из Болниси артиллеристы. Узнав, в чём дело, они потеснились в своём "газике", а в городе - довезли до самого госпиталя.
В приёмном покое Быстрин узнал номер корпуса и палату, куда поместили его радиста, помчался туда. Однако сразу его к Шаймухамметову не пустили - с больным что-то делали дежурные врачи. И Быстрин, надев белый халат, прождал около часа, нервно прохаживаясь по коридору. Потом его позвали.
Шаймухамметов лежал на кушетке бледнозелёный, осунувшийся, с закрытыми глазами. Возле него стоял эмалированный таз. Пахло чем-то острым и кислым. Быстрин посмотрел на врача: "Можно?" Тот кивнул.
- Салават! - позвал Быстрин, склоняясь над радистом. - Я приехал.
Шаймухамметов открыл глаза, узнал лётчика.
- Плохой мой дело, товарищ командир, - прошептал он, - совсем плохой. Отец-мать вызывать надо: помирать буду. Доктор меня вёз, потом день рождения у друга гулял, мой в машине держал. Я звал - мой плохо был - никто не приходил. Уехали из Кода - был утро, госпиталь привёз - вечер. Разве так надо? Скажи мой отец - плохой доктор человек, шибко плохой. - И заплакал.
Быстрин подошёл к стоявшему у окна врачу:
- Жить будет?
- Сделали всё зависящее… Если бы его пораньше доставили.
- Так… ясно! - мрачно проговорил Быстрин. Сбросил с себя халат, надел фуражку: - Ну, ла-дно же!..
В эту же ночь он вернулся в часть и, не дожидаясь утра, пошёл на квартиру к Милевичу. Всё в нём клокотало.
- Товарищ Быстрин?! - изумился подполковник, узнав на пороге лётчика. - Что-нибудь случилось?.. - Он поправил на груди пижаму и смотрел на Быстрина без очков сонными, слеповатыми глазами.
- А вы как думали! Что я - так, за здорово живёшь к вам ночью? Шаймухамметов-то - помирает, так вашу мать, клистирные души! Просит, чтобы я родителей вызвал!
Потирая голову-лысину, полковой врач растерялся:
- Обождите немного, я… сейчас, только оденусь. Или это… подождите меня в санчасти.
В амбулатории Быстрин заговорил бешено, не стесняясь. Всё горестное, скопившееся от увиденного и услышанного в госпитале, поднялось в нём со дна души и рвалось теперь наружу:
- Коновалы! Сукины дети, а не врачи! Ну, ничего, если умрёт, я вам этого так не оставлю!..
Милевич не оправдывался - молчал. Послал дежурного по санчасти за майором Маргания. Тот явился незамедлительно. Оказывается, только вернулся из города и ещё не успел даже раздеться. Быстрин сразу набросился на него:
- Вы что же это?! Человека везли или собаку?!
- Ти как со мной разговариваешь! - возмутился Маргания. - Ну-ка, встань, как полагается перед старшим офицером! Малчишка!..
- Ах ты, шкура собачья! Как я с тобой разговариваю, да?! А как я ещё должен разговаривать с тобой?! Ты когда привёз моего радиста в госпиталь?!
Маргания побелел - вся краснота сразу отхлынула от его лица. Предположив, что Шаймухамметов умер, он растерянно заморгал. И Быстрин поддал пару:
- Я давно заметил, что ты - человек преступного начала. Я с тобой, погоди, ещё не так поговорю, если радист помрёт!
Поняв, что Шаймухамметов не умер, и инстинктивно уверовав, что радист не умрёт (вера эта родилась потому, что насмотрелся в госпиталях на войне таких тяжёлых раненых, что ни за что не скажешь, что они выживут, а они вопреки всему выживали), Маргания, чтобы подбодрить Милевича, а больше от ненависти к Быстрину, взорвался, вновь наливаясь краской и злобой:
- Малчат!.. Убрат его отсюда! - он повернулся к Милевичу: - Распустылыс, понимаешь! Я ни хачу, ни желаю с ним говорит! Это… это… хулиган, а ни офицер! Грубиян, понимаешь, псых! - коверкал он слова от волнения особенно. - Как ви толко допускатэ его к палётам?!
Озверел и Быстрин:
- Почему ты, гад, не привёз в госпиталь вовремя?! Привыкли, сволочи, что всем довольный народ!..
Маргания дрогнул опять:
- Я прывёз, шьто тыбе ещё надо! Отравлений, тяжолий слючай, ну и что?!. Будет жить твой солдат. Пачиму так со мной разгавариваишь?!.
- Ах, ты ж, .. твою мать! Врачи говорят, что не ручаются, а ты мне тут… - Быстрин схватил возле стола табуретку, рванулся к майору.
Маргания легко, как ребёнка, сжал Быстрина своими огромными сильными ручищами, ударил головой о стену. Лётчик сразу обмяк.
Увидев испуганное, белое лицо Милевича, на котором ещё отчётливее, чем обычно, проступили веснушки, Маргания бросился к медицинской аптечке на полках, схватил там пару марлевых бинтов и, разматывая один из них, принялся вязать Быстрину руки, а потом и ноги. Сзади него испуганно раздалось:
- Что вы делаете?!.
- А что же ещё надо делат с псыхом?
Видя, что Быстрин открыл глаза, Маргания, словно оправдываясь перед больным за крутые, но вынужденные меры, пробормотал:
- Тыбя самово надо лечит! Ти - не лётчик, псых! Тыбя нилза дапускат полёт!
Быстрин начал дёргаться, истерично ругаться, и перепуганный Милевич ринулся было развязывать его, но Маргания не дал.
- Не нада, Юлий Григорьевич! - остановил он подполковника преграждающей, как шлагбаум, рукой. – Пускай палежит, успакоица.
Чтобы не слушать ругани, врачи ушли в другой кабинет и стали совещаться. Милевич в тревоге спросил:
- Шемико Теймуразович, что там произошло, расскажите?
- А что могло произойти, ничего не праизашло! - Маргания развёл львиные руки. - Привёз в тяжёлом состоянии. Врачи приняли, начали промыват желудок. Всо! Что ещё можно делат?
- Так чего же он? - Милевич кивнул на дверь, за которой матерился Быстрин.
- Расстроился человек, солдата жалко. Мне самому жалко, надо подождать! - Маргания увидел на полке медицинские книжки лётчиков, подошёл к ним и начал перебирать. Найдя книжку Быстрина, принялся её читать, перелистывал. Сзади него ныл Милевич:
- Нехорошо у нас получилось, Шемико Теймуразович. Надо бы развязать: дежурный всё видел, могут быть неприятности. Особенно, если умрёт этот… как его… Мухаметов.
- Не умрёт! - твёрдо сказал Маргания, чтобы укрепить свой дух и дух Милевича, готового переметнуться на сторону Быстрина. И вдруг обрадовано воскликнул: - Ну вот, я же говорил!.. Ранений в голову, в 43-м году: асколочний. Вах, как жалка! Ему нилза валнаваца. Такой молодой - 30 лет толко!
Понимая, куда клонит коллега и на что намекает, Милевич растерянно закивал:
- Да-да… я доложу командиру… Но - лишь при условии, если радист выздоровеет, не умрёт.
Маргания будто не слышал:
- Этого Быстрина надо тоже госпитал атправлят: убьётся! Пагубит весь экипаж…
Милевич понял: объявить Быстрина не вполне нормальным - единственный выход из создавшегося положения. В противном случае он возбудит дело против них: и по доставке радиста в госпиталь несвоевременно, и по рукоприкладству к нему самому. Правда, в обоих случаях вся тяжесть вины ляжет на Маргания, но могут и самого обвинить: почему не стал промывать желудок безотлагательно? Оправдывайся тогда, доказывай, кто виноват больше. Лучше уж пусть доказывает Быстрин пока, а там видно будет…
С этого простого решения всё и пошло. Шаймухамметов на счастье врачей выздоровел, а Быстрин не мог ничего доказать - его начали таскать по медицинским комиссиям. И каждый раз, когда он пытался доказать психиатрам, что совершенно здоров, он выходил из себя, губы его тряслись, лицо становилось белым, и к полётам его не допускали.
- Да я же всё время летал, ле-тал, доктор! Что вы мне голову морочите! Я же раньше все ваши комиссии проходил! Что же изменилось с тех пор?!
Уговоры не помогали. Лётчик писал рапорт за рапортом, но ни один невропатолог не решался взять на себя смелость допустить его к полётам - знали пословицу: народ всегда егозит жалобы писать. Новая это была пословица, рождённая наверху. Да и без неё не было ни у кого уверенности, что Быстрин не разобьётся. А если разобьётся, кто будет тогда отвечать? Был, скажут, сигнал от полкового врача? Был. А вы - допустили его. Вот и отвечайте теперь. Об истории, с которой всё началось, и не вспоминал больше никто – Шаймухамметов жив, свидетелей у него нет, а вот как вёл себя Быстрин, свидетели были. Да и при чём тут этот радист, которому показалось от страха, что он умирает? Ерунда всё…
Быстрин почернел от бесплодной борьбы, глаза провалились, похож стал на затравленного волка. Начались головные боли, бессонница - типичные симптомы всех психов на свете.
А время шло. Лосев не решался больше настаивать на перекомиссиях, сам видел - лётчик стал невменяем. Надо было что-то предпринимать: из-за Быстрина сидел на земле весь экипаж. Штурман так прямо надоел своими жалобами.
Выход неожиданно подсказали в самом госпитале. На последней медицинской комиссии было принято решение: послать лётчика на месяц в санаторий. Пусть отдохнёт там, успокоится, и тогда можно сделать ещё одно освидетельствование - окончательное. Это устраивало всех, даже Быстрина и незлопамятного Милевича. Быстрин поцеловал на радостях председателя врачебной комиссии и, счастливый, вернулся в полк за проездными документами.
Однако прошёл месяц, и Быстрин, посвежевший и отдохнувший, вновь распсиховался на комиссии и погубил себя этим окончательно.
- Как у вас сон? - спросил невропатолог, осматривая лётчика.
- Нормальный, доктор.
Старик-подполковник, продолжая выстукивать Быстрина под коленками молоточком, спокойно сказал:
- А вот ваш санаторный врач пишет в вашей карточке, что особенных отклонений от нормы нет, но… покуривали вы там по ночам. Было дело, молодой человек?
Быстрин взвился, как от укуса змеи:
- А, так за мной, значит, следили?! Всё-таки решили списать?..
Врач изумился:
- Ну, что вы?! Зачем же так волноваться. Просто хотел вам сказать: отвыкать надо от скверной привычки.
- Знаю я вас! Вашего брата задел, так? Вот вы и мстите. А я - здоров. Понимаете, здо-ро-ов!.. И нечего мне, вашу мать, морочить голову вашими бесконечными комиссиями!
- Ну ладно, - спокойно сказал старик. – Пойдите-ка, батенька, отдохните с полчасика. Потом я вас ещё осмотрю.
- Что? Никуда я не пойду! Я здоров, понимаете! - кричал Быстрин, надувая пупок. - Сейчас смотрите! Рефлексы - нормальные? И нечего!..
- Рефлексы? Что ж, рефлексы в норме. Но, как говорят газетчики, очевидности в доказательствах не нуждаются. А вы - всё время доказываете.
- Я - не газетчик! Идите все к такой матери, хватит с меня!
- Ну, что же, с меня - тоже.
5
Весной, когда в полку Лосева начались полёты, в военном училище лётчиков под Саратовом тоже просохли аэродромы после сошедших снегов и тоже начались интенсивные полёты. Курсант-выпускник Алексей Русанов летал почти каждый день. А по субботам и воскресеньям бегал на свидания к своей девушке. Если же увольнительной ему не давали, уходил из казармы самовольно. А чтобы старшина эскадрильи не обнаружил его отсутствий, сосед Алексея по кровати клал ему под одеяло скрученную и согнутую в "коленях" шинель, добавляя ещё и свою, и загадочно улыбался. Посмотреть сбоку - спит человек. А человека-то и не было - целовался где-то…
Познакомился Русанов с Ниной ещё зимой, совершенно случайно. Возвращался в тот вечер раньше срока из увольнения в город и остановился у себя в училище возле только что открывшегося катка. В честь радостного события играл духовой оркестр, толпились люди. Вот тут и появились на льду девчонки на новых "снегурочках". Алексей разглядел среди них одну, которая понравилась ему особенно. Сбегал в казарму, выпросил у знакомого курсанта, занимавшегося в секции хоккея, коньки, переоделся в спортивную форму лыжника - и на каток снова.
Светила большая луна, ухали вальсовой медью трубы музыкантов. Тёмной загадочной щёточкой на горизонте виднелся лес, начинавшийся сразу за штабным полем авиагородка, на котором стояли легкомоторные самолёты связи. Всё вокруг казалось волшебным, и в душе Лёшки взыграло что-то собачье-щенячье - чуть не залаял от радости. Нагнал девчонку с крутого поворота, и как самоуверенный сказочный принц - к ней:
- Девушка, хотите Луну?
Надо сказать, что у Алексея была удивительно открытая подкупающая улыбка с ямочками на щеках. В сочетании с бесхитростным характером и голубыми до синевы глазами она делала его простое лицо настолько симпатичным, что все относились к нему заранее с доверием и таким же добродушием, которое исходило и от него самого. Поэтому было не удивительным, что незнакомая девчонка охотно откликнулась на его шутку:
- Давайте, - сказала она.
- А ещё я могу украсть в буфете шампанское.
- Нет уж, гоните Луну! Вы же не вор?
- Курсант. А вы?
- Студентка.
- Меня - можно Лёшкой…
- Нина.
В юности всё легко, всё просто.
- Нина, приглашаю вас через полгода на выпускной бал.
- Ого! Быстро же у вас!..
- Да нет, не быстро: я уже 4 года. А вы на каком?
- На первом. Я сюда на воскресенья приезжаю, из Саратова.
- А кто у вас тут?
- Папа и мама. Папа - тоже военный, как и вы. Он инженер второго полка.
- Майор Аржанов?
- Вы его знаете?
- Знаю.
А дальше всё пошло кувырком. Надо было возвращаться в казарму - вечерняя поверка. Но он всё чего-то тянул, тянул, пока Нина сама не сказала:
- Идите же, а то попадёт!..
- А когда мы увидимся ещё? Давайте, я провожу вас сейчас к вам домой, и пойду…
- Алёша, знаете что… - Лицо у неё стало серьёзным. - Я хочу покататься ещё, не надо меня провожать. И вообще - ничего не надо.
- Почему?
- Так…
- Понятно. Тогда извините… - Он пошёл от неё. Но она остановила:
- Алёша, только не надо обижаться, ладно?
- Ладно, не буду. - Он помахал ей.
На выходе с катка она его догнала.
- Ну, хорошо, провожайте. Здесь 200 метров всего…
Они сняли коньки и пошли от катка на фонари, туда, где темнели корпуса 5-этажных домов. Всё-таки до них было не 200 метров. По дороге туда Алексей, на что-то решившись, глядя себе под ноги, спросил:
- Нина, я вам нравлюсь?
- Немножечко. А вот мама - военных не любит. Особенно наших курсантов. - По голосу - вроде бы улыбнулась, а так не видно в темноте. И зачем-то прибавила с угрожающей интонацией: - Терпеть их не может!
- А вы? - В голосе - не скрываемая надежда, почти уверенность. И голос Нины холодеет, тут же охлаждает:
- Мама говорит - курсантам нельзя верить. И цели настоящей у них нет!
- Ну, это она напрасно. Цель у нас, конечно же, есть.
- Вот мы и пришли. - Нина остановилась и посмотрела на Алексея. "У этого - может, и есть: вон как сказал!.."
- Нина, правда: я вам нравлюсь?
- Вам пора, Алёша.
- Да, надо уже бежать…
Он смотрел ей в глаза. Показалось, что там какое-то ожидание, и тогда он решительно поцеловал её в губы. В ответ последовала резкая, неожиданная пощечина и бегство - Алексей увидел только, как девчонка скрылась в тёмном подъезде.
На поверку он опоздал. Старшина оглядел его, словно преступника, но выговаривать почему-то не стал - лишь молча кивнул на швабру в углу: заранее, прокурор, приготовил. Всё ясно - внеочередная полодрайка. Хорошо хоть без моралей.
Елозил шваброй по мокрому полу и думал: сколько же это километров намыл за всю службу, если терпеливо подсчитать? Выходило, почти до Луны, которую хотел подарить как личную собственность. Вот о чём надо было сказать на катке, прежде чем лезть с поцелуями и задавать идиотские вопросы.
… Прошла неделя. Жизнь шла вроде бы по-прежнему, и не совсем так. Что-то всё-таки изменилось. Нет-нет, да и вспомнится лицо Нины. Из темноты возникают тогда ясные лучистые глаза, пики взметнувшихся, настороженных ресниц, нежные губы. И ресницы и губы почему-то подрагивали. А волосы в свете лампочек на катке были золотисто-пушистые, под вязаной шапочкой…
В общем, на душе у Алексея делалось в такие минуты тоскливо, жалобным становилось лицо и, казалось, что-то дрожало внутри - как ресницы у Нины. А ведь думал, что забудется всё, пройдёт, подумаешь, один раз всего и видел-то! Однако это собачье дрожание внутри не проходило - запомнилась девчонка. Можно, конечно, разыскать, встретить, но с какой мордой подходить к ней? Видно, не судьба.
Кто же может знать свою судьбу? Её не знал даже старшина Серебрый, человек, абсолютно уверенный в том, что завтра, как и 3000 лет назад, как всегда, как в Египте, так и над Римом и Саратовской областью, взойдёт солнце. Причём, над училищем в городе Энгельсе оно взойдёт даже раньше, чем над Каиром, и ровно в 6 будет общий подъём по трубе. Но трубу эту однажды всё же украли, и подъём задержался. Вот тебе и 3000 лет!.. И даже всегда.
Не знал судьбы и Лёшка Русанов. А между тем она уже готовила для него свой новый сюрприз - это ей что повару яичницу бросить на сковородку… Раз, два – и готово.
Лейтенант Гусев, тренер в училище по боксу, повёз своих воспитанников на показательные выступления в Саратов. Прихватил и Русанова с собой, поскольку тот входил в сборную училища. Не столько из-за мощных ударов, сколько из-за удивительной вёрткости на ринге и бесстрашия перед противниками. Короче, судьба уже указала на Лёшку своим перстом. А потом, когда команда переплыла на пароходике-пароме на другую сторону Волги, и он увидел, что они прибыли в спортзал университета, в душе его загорелась надежда: вдруг появится и Нина - придёт посмотреть. Вон сколько афиш везде порасклеено!
Как он жалел после об этом! Свой показательный бой он проиграл, и хотя проиграл не вчистую, по очкам, всё равно не мог уже смотреть в глаза ни тренеру, ни товарищам. Не смел поднять их и на балкон, где сидели университетские болельщики и болельщицы - наверное, там и Нина, видела всё… Положение на этот раз усугублялось ещё и тем, что кроме Алексея, не проиграл больше никто.
Потом в зале убрали ринг и канаты, грянула вальс радиола. Все устремились на танцы, а Лёшка бочком, бочком - и в дверь, в коридор, в тёмный угол. Какие уж теперь танцы! Здесь его место, возле железной батареи. Ещё и фингал под глазом. От обиды пощипывало в носу.
Вот там, в тёмном углу, и нашла Нина Лёшку - видно, толкнула её туда судьба, чтобы дороги опять скрестились.
- Алёша, здравствуйте! - Почему-то Нина шла к нему весёлая, улыбающаяся. Может, радовалась тому, что набили ему морду и здесь, не только после катка. Воскликнула: - Что же это вы?..
Вздрогнул, как от пощечины. А Нина весело продолжала:
- Танцы же!
- А я… плохо танцую…
- Зато здорово боксируете! Я не ожидала…
- Какое там!.. - Он криво усмехнулся. "Жалеет ещё!"
- Да нет же, серьёзно! Гудков - кандидат в мастера, чемпион города в этом весе.
Алексей уставился на Нину с недоверием:
- Как - кандидат? В протоколе - второй разряд, как у меня.
Теперь изумилась она:
- Второй? Нет, вы что-то путаете. У него - все победы были нокаутом. Его же тренирует сам Бочаров! Бочаров простыми боксёрами не занимается.
- Не знаю… - пробормотал Русанов. Но уже не отворачивался от Нины.
Ещё на ринге Алексей почувствовал что-то неладное - уж больно уверенно пошёл на него этот Гудков. И работал чисто, мгновенно. И ещё эта ухмылочка… Правда, когда пару раз остановил его удачными встречными, он свой наступательный пыл поумерил и даже ухмыляться перестал. Но всё равно был техничнее, опытнее. А Лёшка - только вёртче и сильнее физически. Победила, однако, техника.
Нина вывела Лёшку из задумчивости:
- Пойдёмте танцевать.
В зале она доверчиво, как школьница, приподняла руки, и он сделал с нею большой круг. Жизнь показалась не такой уж плохой.
- Ну вот, а говорили, плохо танцуете! - Нина улыбнулась.
Мимо проходил крепыш-тренер.
- Русанов! В 2 ночи - поезд, паром уже не ходит, не опоздай смотри!
Алексей ничего уже не видел, кроме лучистых, сияющих глаз. Наверное, и у него что-то творилось с глазами - Нина тоже не отрывалась от Лёшки. Они без умолку говорили, смеялись, не вдумываясь в смысл сказанного, и всё смотрели, смотрели друг другу в глаза. Судьба манила, играла…
А потом было ещё лучше. Падал лёгкий снежок, сверкали освещённые витрины магазинов на улицах. До крика в душе хотелось жить, любить, куда-то идти, и чтобы всё это не кончалось. Наверное, это и есть счастье, думал Лёшка, когда ничего уже человеку не надо. Только эти вот звёзды над головой, это родное небо и любимая девушка возле плеча. Чтобы на всю дорогу, и пусть этой дороге не будет конца.
Нина поскользнулась и увлекла за собой Лёшку: он упал на неё. Во второй раз она поскользнулась уже нарочно. Барахтаясь в сугробе, они смеялись. А когда Нина упала в третий раз, Лёшка всё понял и тоже пошёл на хитрость:
- Ещё раз упадёшь, последует наказание!
Она упала, и он поцеловал её - сочно, нахально. На этот раз она не ударила, только прислонилась к нему. И Лёшка принялся целовать её губы, щёки, глаза. Это было тоже так ново и неожиданно для него, как счастье, о котором можно потом лишь вспоминать и которое никогда не оценишь и не поймёшь сразу - он понял это только потом. А тогда он лишь спросил Нину:
- Любишь?
- Не знаю…
Растаял белый клубочек дыхания. Растаял шёпот.
- Любишь?
- Не знаю. Я не могла забыть твою улыбку. Ты даже не представляешь, какая она у тебя!..
И снова только поцелуи - лёгкие, сладкие. И какой-то милый бред, поднимающий над землёй - не запомнить, не разобрать.
Потом Лёшка провожал её домой, к общежитию. И опять они целовались, шли медленно. А когда пришли, долго молчали, прижавшись друг к другу. Было уже поздно, тихо, и никого не было. Гасли последние окна в тёплых домах, казалось, умирали сгорающие от любви фонари вдоль улицы. А здесь, возле стены общежития, сыпалась в прямоугольнике жёлтого света от окна снежная пороша с крыши: должно быть, там, на верху, подгулял бродяга ветерок…
Уходить не хотелось. Простоять бы вот так до утра. Но надо идти, ехать - уже второй час…
- Приедешь домой? - тихо спросил Лёшка.
- Когда?
- Завтра.
- Приеду.
- Любишь?
- Не знаю.
- Я - ещё раз, разик… - Он поцеловал её осторожно, потому, что у неё уже болели губы.
- Опоздаешь, Алёша.
- Успею.
Снова лёгкие поцелуи.
- Ой, какая я счастливая! - она закрылась ладонями. - Ещё разик - побегу…
Она подставила губы.
- Любишь?
- Не знаю. У меня так ещё не было.
- Ещё раз…
- Хорошо как!..
- Любишь?
- Наверное…
- Ну, ещё раз… последний…
- Опоздаешь. 20 минут 2-го!
- Любишь?
- Да, да! Беги…
- Побежал.
- Ну, беги же, Алёша!
И Лёшка бежит по пустынным, выбеленным первым снегом, улицам. Над головой иголочками снежной пыли, освещённой слабым фонариком, мерцают звёзды – замерзли, небось, там, дрожат. А Лёшке вот жарко. Гулко стучат по белой и бесконечной мостовой его сапоги. Кажется, что бежит он не по улице, по самому Млечному Пути. Но сколько же ещё вот так бегать, бояться опозданий, патрулей? Когда, наконец, сможет он сам распоряжаться своей судьбой? Неужто жизнь - это бесконечное подчинение? Вспомнились слова отца: "Больше всего на земле обыкновенных дорог - с общей судьбой для граждан, идущих по ним". Даже голос опять слышался: "У нас ведь как, сынок? Идёшь, куда тебя призовут, а не куда хочешь. Вот и живём без интереса. А в основном - бедно. Потому что не люди выбирают себе дороги к счастью, а дороги людей. Сегодня - нужно строить Турксиб. Завтра - Комсомольск-на-Амуре или какой-нибудь канал. Да и не в том беда, что город или канал. Они-то, может, и нужны людям. А то плохо, что на строительство это – загоняют всегда насильно! И на одинаковые должности всех: махать кайлом. Людям такое "равенство", как ты догадываешься, не очень-то выгодно. Получается, что как бы отбивают охоту вообще строить новую жизнь. А без заинтересованности - сам знаешь: хорошей избы не построить, не то, что социализма. Только ты - никому не болтай о таком, понял!.."
Лёшка понял и не болтал. Даже соглашался. Бедно - ладно, раз все так живут. Но хотелось жить интересно. А для этого - отец прав - дорогу надо выбирать себе самому. Не знал только, что собственный выбор дороги означал ещё и выбор трудной судьбы. Слышал, правда, и об этом потом от отца: "Хочешь в жизни сытости, приспосабливайся к начальству. Хочешь честного служения, готовься к тяжёлой судьбе".
А в книгах, которые остались от деда, говорилось, что в дорогу зовёт человека мечта, поиск истины. Вспоминались даже летние вечера в детстве, гляденье из окна на луну. Действительно, летал тогда к своей неясной мечте, как к загоревшейся звезде, неожиданно прочертившей тёмное небо. Вроде бы сходится всё.
А вот Млечный Путь - чья это дорога, для чего? Звёздная? Только для особенных звёзд? Если сравнить с судьбами людей, так это что же - судьба Колумба, Ломоносова, Наполеона? А почему именно они оказались на виду у мира, а не другие?
И опять не знал, что в выборе звёздной дороги участвует не только сама выдающаяся личность, но и волшебник-случай, который вовремя с кем-то интересным сведёт, а других выдающихся - нет; что-то откроет вдруг, а другим - нет или позже; покажет новое направление. А это - уже судьба…
Но если у людей есть судьба, предначертание, то как можно узнать в детстве, кто сидит у окна и смотрит на луну? Будущий Колумб, Ломоносов, Наполеон? Или просто мечтатель? Чью судьбу, когда это нужно человечеству, притягивает к океанскому приливу Луна?.. Куда потащит прилив, к какому берегу? Вдруг на Голгофу?..
Много ещё чего не знал Лёшка. Да и поздно уже выбирать себе дорогу: её выбрала за него военная авиация, призвав на общую службу в ней. Но ведь и Михаил Громов был призван так же. Да и летать Лёшке нравится. Выходит, судьба-случай - пока на его стороне? Но опять как бы донёсся голос отца: "Помни, сынок, падение человека чаще всего начинается с закрывания глаз на правду жизни".
Тут уж, видно, не знал и отец Лёшки, что стремление жить с открытыми глазами, это и есть Голгофа, только внутренняя, в самом человеке - вечная казнь собственной совестью. Вот куда толкал он Лёшку, родного сына своего. А может, это и есть правильный путь для честного человека? Дорога, которая оживает потом в памяти следующих людей и падениями на ней, и подъёмами.
Гулко стучат сапоги. Гулко стучит сердце. Млечному Пути нет конца впереди, и зелёной звезды такси тоже всё нет и не видно нигде. Кончилась лишь снежная завирюха, и на светлое небо выкатилась из-за купола церкви опоздавшая луна. Снег от лунного света везде стал загадочным, золотистым.
Неужели и сегодня суждено опоздать? Тогда опять швабра, мокрые полы до самой луны, а, может быть, и "губа".
О плохом думать не хотелось. Бежит Лёшка, и кажется ему, что он слышит шевеление звёзд над головой, будто это далёкий пчелиный рой. А сапоги стучат. Стучит сердце. И никто во всём белом свете не знает ещё, не догадывается, что это бежит чей-то будущий лётчик, однополчанин. Так уж устроена жизнь - будущее никому не известно. Но - любите человека!
И Лёшка любит всех - заранее. Такое уж у него теперь состояние - первая взрослая любовь. Поэтому и начал он весной оставлять вместо себя "куклу" под одеялом.
С каждым разом встречаться с Ниной становилось Лёшке всё труднее - попадался. Он не говорил ей об этом. А она обижалась, когда не приходил - не знала, что вместо свидания моет полы, а то и сидит на гауптвахте. При встречах начали ссориться. Не ведали мудрой русской пословицы: "Каков характер у человека, такова и его судьба".
Не догадывался Алексей, что и Нина ссорится с ним неспроста. Приезжая к нему из Саратова в будние дни, она должна была придумывать всякие причины для родителей, опаздывала на другой день на занятия, а то и вовсе пропускала их. Кончилось тем, что родители поставили вопрос ребром: или курсант, или университет! Особенно возмущалась мать:
- Что ты в нём, дура, нашла! Человек должен жить с направлением в голове! А этот - всю жизнь будет только свою баранку крутить. А ты - ездить за ним по медвежьим военным углам: их у нас много в стране!
- Мама, прошу тебя, оставь Лёшку в покое! При чём здесь он?
- При том. Вот потеряет зрение или слух - и сразу - никто! Ты хоть об этом - подумала? Или авария…
- Я выбрала человека, а не профессию!
- А ты его знаешь, этого человека? "Выбрала" она! Это он тебя выбрал! Взял, и подвернулся…
- Мам, оставь ты его в покое! Он очень хороший человек. Видела бы ты его улыбку! Душа переворачивается. И глаза - синие, ясные…
Подобные разговоры с матерью стали повторяться всё чаще и не проходили для Нины бесследно. Во время очередной встречи с Алексеем у неё вырвалось:
- Алёша, скажи, ты думаешь дальше учиться? Или всю жизнь только баранку будешь крутить?
- Не знаю. Там видно будет. Сначала надо закончить училище.
- Ты читал рассказ Короленко "Огоньки"? На одну страничку всего, а какая мысль!..
- Читал.
- По-моему, у каждого человека должны быть свои огоньки впереди. А у тебя, мне кажется…
- Я не бакенщик, сам не зажигаю пока. Я - военный.
- Ну вот, с тобой невозможно разговаривать.
- А чем лучше твоя цель? Кончишь университет, и что?
- Буду приносить людям пользу. Разве этого мало?
- А я, по-твоему, буду марсианам служить? Или вот мой отец: он - рабочий. Значит, он для тебя уже второй сорт?
- Я не об этом. Человек не должен останавливаться, должен учиться, расти.
- Ладно, поступлю в академию, дослужусь до генерала.
- Ой, ну не об этом же я!
- А по-моему, об этом. Потому что двигаться вперёд - каждый должен по своей дороге, а не устремляться общей толпой только в институт. Мой отец может дать фору многим инженерам.
- Да не об этом же!..
- Об этом! - заорал и он. - Потому что без таких, как мой отец, как другие рядовые рабочие или колхозники - ты и твоя мать не сможете существовать!
Поссорились.
В следующий раз Нина заявила прямее:
- А если - авария, покалечишься?
- Что же мне теперь, бросить всё - и дёру из авиации?
- Почему бы и нет?
- А кто летать будет? Люди второго сорта? А кто моим старикам будет помогать? Ждали, ждали… Об этом ты подумала? И вообще, бросать дело на полдороги - разве разумно?
- Ой, ну ты всё как-то заземляешь. Я тебе о призвании, а ты…
- Что - я? У меня это призвание - есть: я люблю летать! А вот что любишь ты, ещё не известно. Похоже - своё благополучие. Но обставить это стараешься высокими словами о служении людям.
Поссорились снова.
Видимо, она чувствовала себя виноватой. Он – уже служил людям. Она же - только собиралась. Через неделю она позвонила ему в казарму.
- Алёша, здравствуй, это - я, я! - торопилась она. - Я соскучилась по тебе, а ты не приходишь и не приходишь.
- Так ты же тогда…
- Да сгоряча я это. Я не хотела тебя обидеть. Я соскучилась, Алёшка! И хочу тебя видеть, вредного. Придёшь? - В голосе были слёзы.
- Когда? - обрадовался он.
- Вечером. Алёша, вредина, я же люблю тебя!
- Я тебя тоже. На наше место, да?
- Нет, приходи к нам домой, понял?
- Как домой? Не понял: зачем?
- Ну, должна же я когда-то познакомить тебя с моими. Я всё маме рассказала!
- Что всё?
- Что ты - очень умный. Что мы хотим пожениться, и вообще всё, понимаешь? Она хочет тебя видеть.
- А ты? Смотрины, что ли?
- Алёшка-а!..
- Ладно, приду. Давай кончать, а то тут…
Весь день Алексей готовился к встрече. Гладил свой курсантский френч, драил пуговицы. Даже отпросился на этот раз у старшины, угрюмого сверхсрочника-службиста:
- Товарищ старшина, разрешите обратиться?
- Дывы! Цэ ты, Русанов? - изумился тот неожиданной дисциплинированностью, казалось, неисправимого курсанта. - Слухаю тэбэ, звэртайся.
- Разрешите мне, согласно уставу, раздел "стихийные бедствия", отпуск на один вечер. Нужно сделать предложение дочери майора Аржанова в присутствии её родителей.
- Бачу по глазах - нэ брэшэш, - согласился сверхсрочник, подозрительно оглядывая Русанова с головы до ног. - Хм, прычепурывся! Тилькы ж в устави, по-моему, щось нэ так сказано, га?
- Как это не так? Я устав знаю, товарищ старшина, - нагло стоял на своём Русанов и смотрел при этом в глаза старшины преданно и ясно. - Что же мне, опять в "самоволку"?
- Та ни, ты мэни бакы нэ заливай! - остановил старшина. - То краткосрочный отпуск при стихийных бедствиях. Когда з выездом до родины, то так. А тут – щось инше, запамьятав, холера його матэри. Ну, та нэ у цёму справа: цэ дило сурьёзнэ тэж. Отпускаю! Та дывысь же мэни там!.. - Старшина поднёс Алексею кулак.
… Русанова в доме Аржановых ждали. Но всё обернулось не так, как Алексей предполагал. Встреча началась вроде бы чинно, благородно - поговорили, попили чаю. Алексей держался хотя и скованно, но дураком не казался, скорее напротив. И всё-таки, уходя, он почувствовал, мать Нины смотрит на него с неприязнью. Откуда же было знать, что не понравился ей с первого взгляда - у женщин это бывает. "Смазливый"! – решила она, увидев его улыбку и синие глаза под тёмными бровями. Она твёрдо знала, просто была убеждена – таким верить нельзя. Что с того, что глаза ясные? Это по молодости, потом ясность исчезнет.
Всё это Алексей узнал от Нины потом, сама рассказала. А в тот вечер не спас положения и вернувшийся с работы майор Аржанов, человек добродушный и проницательный.
- Что, уже уходите? - спросил он, знакомясь с Алексеем возле двери.
Можно было бы остаться, но Алексей, почувствовавший неприязнь хозяйки, оставаться не захотел, сказал, что время его истекает и показал на часы.
- Жаль, - произнёс отец Нины, оправдываясь, - у нас было партийное собрание, затянулось. Оставайтесь, а? Я вашему старшине позвоню. Если уже ушёл, могу дежурному…
- Да нет, спасибо! – решительно отказался Алексей. - Надо идти. - Отдав честь, он вышел, закрыл за собой дверь и начал спускаться по ступенькам вниз.
Когда Алексей был уже на втором этаже, вверху хлопнула дверь, и торопливо застучали дробные гулкие каблучки. Алексей догадался: "Нина!" И действительно, она догнала его на первом этаже.
- Алёша, постой!..
Запыхавшаяся, она принялась рассказывать:
- Папе ты понравился. Сказал про тебя: "Открытый парень! И симпатичный". А мама ему: "Ну и что? С лица воду не пить…" Я дальше слушать их не стала – за тобой… Вижу ведь: обиженным ушёл! Но я-то при чём?..
Лампочки в подъезде не было, разговаривать в темноте не хотелось - да вроде и не о чем, стали целоваться. Нина чувствовала себя виноватой, он её утешал, как мог. И, наконец, взглянув на часы, устало произнёс:
- Ну, мне пора…
Она повисла у него на шее, долго смотрела в темноте ему в глаза, потом торопливо поцеловала и расплакалась.
Уходил Алексей с тяжёлым чувством, будто знал - больше не увидит её здесь. В казарме его поджидал старшина, собравшийся уходить домой. Потому и спросил без проволочек:
- Ну, то як? - И посмотрел в хмурое лицо Русанова встревожено.
- Отказали, - брякнул Алексей.
- Як цэ так? - Впервые старшина сверхсрочной службы Серебрый смотрел на своего строптивого курсанта с сочувствием.
- Образованием не подхожу.
- Дывы! - изумился Серебрый. - Та що цэ им - старый режим, чи що? А скилькы ж в тэбэ классив?
- 9.
- Дывы! От зазналыся. В мэнэ - 6, и ничё, живу. Та ты нэ жалкуй, хлопче, нэ пэрэживай дужэ. Никуды вона, якщо любыть, нэ пидэ! От холера його матэри!
- Вот такие пироги, товарищ старшина.
- Нэ жалкуй, хлопче, нэ жалкуй! Лягай спочиваты. Ты - лягай, лягай, - сокрушённо говорил старшина, не зная, чем Русанова утешить. Ему было уже за 30, он как-то неловко, виновато ушёл.
Он ушёл, а Русанову и впрямь стало жалко себя. Ему уже не казалось, что зря наплёл старшине про отказ. Ведь действительно, мать Нины - против. Правда, старшина оказался вдруг на его стороне, можно было и не городить огород, но так уж сложились у них отношения: 4 года изводит он старого служаку своими выходками за его ретивость по службе. Очевидно, сработал "рефлекс" и на этот раз - по инерции: не говорить этому человеку правды, никогда.
Впрочем, Русанов долго своей совестью не угрызался. Получилось так, что старшину он как бы и не обманул про отказ - всё оказалось правдой. На очередное свидание Нина к нему не пришла. Не пришла она и в другой раз и не ответила на письмо. Позвонил в воскресенье домой - не подошла, трубку сняла мать: "Её нет дома!" Голос был раздражённым, всё стало понятным без объяснений.
С тех пор Алексей начал покуривать, забросил своё увлечение боксом и молча страдал, надеясь в тайне, что страдает и Нина, и они ещё помирятся. Приближались выпускные экзамены, бал, и Алексей утешал себя этим.
Но вот и экзамены позади, выпускники ждали приказа о присвоении им офицерского звания. Жили они теперь вольно, могли ходить в город в штатских костюмах, чтобы не привлекать к себе патрулей и не выписывать каждый день "увольнительных".
Алексей никуда не ходил. А когда объявили, наконец, приказ, что все они уже лейтенанты, написал Нине письмо и вложил в него пригласительный билет на выпускной бал. Но на бал она не пришла.
Не пришла она и после письма, в котором Алексей ей сообщал, что уезжает, и крупно вывел дату отъезда и время отплытия парохода-парома. Всё было кончено.
Провожать Русанова пришли только товарищи по училищу - Генка Ракитин, Федя Гринченко, Трошка Ткачёв, другие ребята. Они были ещё курсантами, их выпуск - только через полгода. Друзья пришли провожать, а ему ещё не верилось, что для него тут всё уже позади, всё в прошлом. Не радовало, что в последний раз стоит на пристани надоевшего заштатного города, пьёт пиво, свободен. Сейчас подойдёт паром и перевезёт его на ту сторону Волги - в белый свет, в неведомую офицерскую вольницу. Ну, что ему здесь?.. Вон и ребята понимают, шутят, смеются:
- Лёшка! Патрули теперь не будут привязываться и требовать увольнительную. Топай в любое кино, в ресторан, ночуй, где захочешь!
А Лёшка вертит головой, всматривается в спешащих к парому девчонок. Неужели не придёт?.. Неужто же не было ничего!..
Значит, не было. Лёшка прощается с друзьями, с девчонками друзей, проходит последним на паром, и вот ему уже машут. Никто не жалеет, даже завидуют. А Лёшке себя жаль - будто не от берега удаляется, а что-то отрывает от своей души.
Лёшка тоже машет. Такой компот, ничего не поделаешь - расставаться надо с улыбкой. И он машет рукой, машет, но машет вообще - всем. А в душе одинок: нет на берегу той, которая ждала бы его. Значит, действительно берег этот отодвигается уже в прошлое, и его надо забыть. Скверно устроена жизнь.
Чтобы не тосковать об этом прошлом, Лёшка настраивает себя на будущее. Не пришла, и не надо. Переживём. За 4 года курсантской житухи разве мало пришлось повидать плохого, а ничего, не бились же головой. Было хорошее, было плохое. Плохого, конечно, больше, особенно в первые послевоенные годы. Но плохое забывается быстро, Лёшка это знает и старается думать о будущем - какое оно? Сколько поставит на его пути людей, встреч и всего остального? Первые страницы жизни судьба уже перевернула, интересно, кто будет следующим человеком, с которым она сведёт и удивит?..
В Саратове Алексей узнал на вокзале, что его поезд на Баку уже ушёл, а следующий будет только через сутки. Тогда вышел на площадь, сел в трамвай и поехал назад, к речному порту, чтобы вернуться ночевать в училище. Почему-то не додумался, что как офицер он может остановиться в любой гостинице - должно быть, ещё не привык к тому, что теперь он свободный человек.
В порту он вдруг передумал: "А что, если не томиться ожиданием и поездкой снова в Энгельс, отвечать на расспросы – уехал ведь, распрощался, зачем прощаться ещё раз! - а сесть, здесь вот, на пароход – и по Волге до самой Астрахани. А там - морем, до Баку!"
В Баку был штаб Воздушной Армии, в которую ехал служить Алексей. Там ему должны вручить направление в дивизию. Где находилась эта дивизия, он ещё не знал - ответит судьба в лице отдела кадров. И он направился к кассам, ещё не зная, что первая встреча в новой жизни уже его ждёт и запомнится на долгие годы.
- Кто последний на Астрахань? - спросил Русанов возле кассы с толпой людей.
В очереди рассмеялись. Мужчина с рюкзаком объяснил:
- Придётся тебе погулять, лейтенант. На Астрахань касса откроется не скоро: пароход прибудет только в 3 часа ночи.
Мимо проходил какой-то речник в бушлате и сапогах. Остановился, хрипло спросил:
- Тебе, что ли, в Астрахань, летун?
- Да вот… говорят, в 3 часа ночи.
- Задача. Что мне с тобой делать? Ладно, топай на мою посудину: "Степан Кольчугин" называется. Чего те ждать, я тоже иду на Астрахань. С грузом. Скажешь, Самсон Иваныч прислал. Там, на борту, знают, что к чему. Пусть боцман те кубрик мой даст. А мне ещё… - капитан щёлкнул пальцем по горлу, - заправиться надо. – Он отвернулся от Алексея и, бухая по деревянному настилу тяжёлыми сапогами, удалился.
Фамилия у капитана была, как треск доски, грубая, резкая - Хряпов. Самсон Иванович. Запомнился Алексею и он сам - пожилой, ещё крепкий, с дублёным от ветра и солнца лицом. Этакий морской волк с широченными плечами и валкой походкой. Как и положено коренастому волку, он не расставался с трубкой в зубах.
Плыли на его грузовом пароходике без приключений, скучно и однообразно. Устроившись на корме, Алексей смотрел вниз, на бурлящую от винта воду и пенный след, убегавший назад. Вода текла, текла. И всё время провожали пароход писклявые белые чайки с косыми тонкими крыльями. Выпукло надуваясь на ветру, они, казалось, то стояли на месте, то их сносило в сторону, и там они, накреняясь в воздухе парусами, пищали так, будто оставляли за собой родину.
От гляденья на воду делалось тоскливо. Русанов думал об оставшихся в училище ребятах, об уехавших. Разлетелись! Сколько вместе каши съедено, сколько полов перемыто, сижено на "губе", а теперь вот - один. И с проездными документами не представлял, как теперь быть? Станция отправления - Саратов, назначения - Баку. А он своего "требования" в Саратове не предъявлял, потому что на пароходе плыл, за 5 бутылок водки, как оговорил условия капитан. Ну, водкой платить Алексей не собирался, конечно, отдал деньгами - водку себе купит капитан сам. А вот, как быть с железнодорожным "требованием" на бесплатный проезд до Баку? Может, дадут по этому требованию в Астрахани "морской" билет? Ну, а нет - беда не велика, купит за свои деньги, их у Алексея было сейчас много: за 2 месяца по офицерской должности лётчика, да подъёмные на дорогу! Столько денег у него никогда в жизни не водилось. "Проездные" выбросит, только и дела.
Течёт вода, убегает. И всё дальше и дальше отодвигается от Алексея то, что было - оно уже прошлое.
Отец учил, надо всегда и везде быть естественным, не изображать из себя того, чего в тебе нет, и никогда не было. Тогда люди тебя примут. Как надо жить, в чём правда, Лёшка ещё не знал, и теперь думал над этим.
Вода к вечеру стала розовой, ровной и не было ей конца. Небо на западе после захода солнца пламенело так, будто великое светило выдало за горизонтом свою последнюю плавку и улеглось отдыхать.
Чтобы не думать о Нине, Алексей опять стал думать об отце, матери. Как они там? Небось, обрадовались, когда получили телеграмму, что закончил училище и стал лейтенантом. Особенно рад, наверное, отец. Мать боялась, что Лёшка летает - писала об этом.
Алексей представил себе далёкую Киргизию, сахарный завод возле железнодорожной станции Кара-Балты, где работал отец, высокие горы невдалеке с ледниковыми вершинами и выгоревшие от солнца поля в долине. Вспомнил, как собирал мальчишкой пшеничные колоски на этих полях во время войны, чтобы не умереть с голода. Много чего вспомнилось, пока смотрел на воду…
За Балашовом на какой-то пристани на борт взошла молодая женщина, одетая по-деревенски. Волосы у неё были плоские, дегтярные, будто прилипшие к черепу. В руках она держала небольшой узелок и кошёлку. Привёл её с берега Самсон Иванович и, тут же, зачем-то переселил Лёшку в кубрик боцмана, а свой кубрик закрыл на ключ.
На другой день, особенно к вечеру, Алексей совсем приуныл от скуки и однообразия. Волга вниз от Саратова была только поначалу с садами и деревьями на берегах, а потом, особенно после Сталинграда, берега потянулись с обеих сторон голые, плоские - ни деревца нигде, ни одной зелёной травинки. Сплошное уныние и серость. До самой Астрахани так будет, сказал капитан.
Поспав в кубрике, Алексей опять вышел на палубу. Сгущались сумерки, и вместе с наступлением темноты менялась и Волга. На берегах зазолотились вдали огни. Зажглись огни и на самой реке - красные, белые. Бакены! Вылупился молодой месяц на ещё светлом, зеленоватом небе, и зажглась над рекой первая яркая звезда. Потом звёзд стало больше, и небо постепенно начало разгораться сплошным звёздным жаром. Всё вокруг сделалось таинственным, призрачным - сонно чмокало, стонало лягушками, неожиданно всплескивалось, вскрикивало невидимыми чайками.
Облокотившись о поручень на борту, Алексей смотрел вперёд. Пароход то подваливал близко к берегу, следуя огням бакенов, то отваливал, раскатываясь гудком по реке, когда появлялся из темноты встречный, с огнями на мачте. Через полчаса, далеко впереди, выставился, словно баржа, большой тёмный остров, и пароходик капитана, выкатываясь от берега на посветлевшую воду - возле берега таилась тень - начал медленно огибать этот остров, чтобы не наскочить на мель.
Вывел Алексея из раздумья жалобно-просительный, но почему-то сдерживаемый женский голос:
- Не надо!.. Ну, пустите же!..
На корме, возле бухты канатов, тискал новую пассажирку Самсон Иванович. Хрипел:
- Идём ко мне, в каюту! Што ж я тя, так, што ли, везу, за спасибо? Иль убудет тя? Да тише ты, стерва, не рвись, не ори!..
Алексей кашлянул и подошёл поближе. Самсон Иванович разнял свои клешни-руки, и женщина, обрадованная появлением военного, убежала. Алексей неловко пробормотал:
- Нехорошо, товарищ капитан! Пожилой человек, и такое…
К удивлению Русанова капитан не смутился и даже не разозлился на него, а проговорил просто так, скорее с назиданием:
- Молод ты ещё, сынок, учить других, жизни не знаешь. А в ней - запомни! - всё просто, как огурец: все деревья - дрова, а всякая еда - закуска! И не надо усложнять.
- Как это? – не понял Алексей.
- А так: все мы – рабы перед теми, кто над нами. Жить надо тихо, в покорности. Сами себе путь выбрали ещё в 17-м. Стало быть, добровольцы. - Повернувшись к Алексею спиной, капитан пошёл прочь - грузный, крепкий, непоколебимый. Русанову запомнился его расстёгнутый бушлат, полосатая тельняшка под ним, огромные речные сапоги и фуражка со сползающим вниз "крабом". А ведь ещё вчера он Алексею нравился, казался воплощением моряка. И 2 матроса и боцман слушались его беспрекословно. А он только попыхивал своей трубкой, глядя на мир глазами-щёлочками, прорезавшимися сквозь пьяную опухоль на оплывшем, почти безбровом, морщинистом лице кирпичного цвета.
Месяц куда-то скрылся. Пропали в наступившей темноте и звёзды. С неба стало накрапывать, и Алексей пошёл в кубрик.
Близко перед рассветом дождь окреп и заплясал по реке по-настоящему. Алексей проснулся от его полосканья на палубе и, прислушиваясь, вздохнул. Не хотелось видеть ни палубы, ни берегов, ни людей на них. Там - "жизнь", которой он не знал и почему-то не хотел теперь знать.
6
Возле командного пункта, с которого руководил полётами Лосев, остановилась серая "Победа". Из неё вышел высокий худой генерал с голубыми лампасами на прямых брюках и направился к Лосеву на КП.
По аэродрому будто ветерок побежал:
- Генерал приехал!..
- Командир дивизии!..
Солдаты и офицеры оправляли на себе ремни, гимнастёрки и спешили укрыться на стоянке самолётов, кто где мог. Если на аэродроме большое начальство, лучше на глаза ему не попадаться, эту армейскую истину знали все, а потому и придерживались старого и мудрого правила - держись от начальства подальше, и Бог тебя сохранит от его опаляющего гнева. Пусто стало везде, тихо.
И вдруг со стороны невысоких западных гор послышался мощный рёв моторов. Прямо на гарнизон, перейдя на бреющий полёт, неслась, распластав крылья, целая эскадрилья бомбардировщиков. Самолёты шли таким плотным строем, что, казалось, сцепились стальными крыльями.
- Это кто же такое выделывает?! - грозно спросил генерал у командира полка.
- Сергей Сергеича работа, чья же ещё, - буркнул Лосев. - Из отдела перелётов сообщили - ждать его эскадрилью из командировки к вечеру, а он - уже тут! Полчаса назад связывался по радио из-за Большого Кавказа: какие у нас погодные условия? И сразу же отключился.
- У вас ни на земле нет порядка, ни в воздухе! Видите, что делается?! - Генерал выругался. - Ну ладно же, возьмусь я за вас!..
Прилетевшая девятка резко перешла в набор, и самолёты, набрав 600 метров, начали круто отваливать влево и вниз один за другим. Отвалы были отвесные, лихие.
Когда эскадрилья по одному приземлилась и зарулила на стоянку, к командиру дивизии был вызван по радио её ведущий - на доклад. На КП поднялся кругленький толстячок, маленький и чёрный, как жук. Остановившись перед генералом, он бодро доложил о прибытии и, уставившись на высокое начальство снизу вверх маленькими заплывшими глазками-угольками, ничем не напоминал лётчика - конюх из захудалой артели с "крабом" на фуражке. Вот на этого простодушного "мужичка" комдив и набросился, как голодный волк на овцу:
- Вы что, Петров, рехнулись?! Кто разрешил напрямую перелетать через хребет! Все ходят в облёт, через Баку, а вас - общий порядок не касается, да?!
- Товарищ генерал, так бензину же сколько сэкономили! Времени, моторесурсу! А каким строем пришли!..
Как лётчик Сергей Сергеевич Петров или "эСэС" был известен на всю дивизию. Начал он летать чуть ли не с самого зарождения большой авиации, прошёл всю Отечественную, 2 раза горел, 7 раз садился на вынужденную, налетал почти 5 тысяч часов и носил в праздники столько орденов и медалей, что они не умещались у него даже на животе - польский серебряный крест он пришпиливал внизу на конец полы кителя, так и болтался он там, едва не доставая левой коленки. Была у Петрова и другая кличка - "Дед", хотя ему не исполнилось ещё и 50-ти. Горящую папиросу он, казалось, не вынимал изо рта, без дыма и окурка в зубах его невозможно было представить. "Дед" был глуховат, как все колхозные деды, но не от старости, а от долгой службы при грохоте моторов. Если он разговаривал с кем, то часто переспрашивал: "Ась?" - и приставлял ладонь к правому уху.
В полку "Деда" любили все, кроме Лосева. Лосев относился к майору Петрову сложно. Майор, как и некоторые другие фронтовики, пережившие на войне слишком много, любил выпить, был по существу малограмотен и казался новому командиру полка примитивным неандертальцем. За что "Деда" любили другие, не понимал, отказывался понимать. А тут ещё такое возвращение из командировки.
От вылезавших из кабин лётчиков Петрова все уже знали: от Ростова им надо было лететь в обход Большого Кавказа, с посадкой в Баку. Девятка уже пошла вдоль хребта на восток, когда на траверзе Орджоникидзе "Дед" вдруг подал команду:
- Орлы, за мной! - И развернул свою машину на неприютные хребты.
- 50-й, 50-й! - заблажил по рации командир первого звена Андрей Гусак. - Орлы-то орлы, а кислорода в баллонах - нет! Через горы не планировалось…
- Андрей, это ты, што ли? Забыл, как на фронте летали, ёж тебя ешь!? – огрызнулся "Дед", уверенный в своих орлах. Привычно переспросил: - Ась?
Лётчики у "Деда" и впрямь были орлами. Все до единого холостяки, народ тёртый, бывалый. "Дед" ещё на фронте хлебнул с ними лиха. То красивую официантку с чужого аэродрома украдут и привезут за 500 километров по воздуху на боевом самолёте (куда её девать потом, не отправлять же!), то силком "прихватят" с собой полкового врача на воздушную разведку - чтобы натерпелся эскулап воздушного страха и стал добрее на земле: "А чего он спирту, собака, не даёт!.." И всё это с шуточками, песнями.
А пели - тоже хорошо: с чувством, со слезой. За эти песни "Дед" прощал многое - сам выгораживал лётчиков перед грозным начальством, принимая их вину нередко на себя. В общем, на земле с "орлами" приходилось ему нелегко. Но в воздухе они ещё ни разу не подвели его. Вот и перед Большим Кавказом, осердившись на сомнения Гусака, "Дед" начал кураж по радио:
- Кривоногов, запевай!
Смеясь, взмывая над горами душой и телом, лётчики нажали на кнопки передатчиков, запели. "Деда" прошибло в кабине слезой:
- Молодцы, орлы! Спасибо! - благодарил он, крутясь на сиденье, оглядывая строй.
Перевалили через хребты Большого Кавказа, пошли на снижение. Заложило сразу в ушах, зашипел за кабинами воздух - нёс на себе, пружиня, целую эскадрилью распластанных крыльев и звёзд над горными селениями и деревнями. Никто и не заметил кислородного голодания, такой был душевный подъём. А "Дед" уже новую команду даёт, после того, как переговорил с Лосевым об условиях посадки:
- Сомкнуть строй плотнее! Аэродром впереди: покланяемся!..
И покланялись. Стоит теперь "Дед" перед генералом навытяжку и слушает, как тот ему чистит мозги. Даже не понимает, балда, какое тяжкое нарушение совершил. Ведь в кабинах радистов находились и техники - не то что без кислорода, без парашютов! Откажи у лётчика мотор, и пришлось бы выходить из гор по ущельям, как в песне: на честном слове и на одном крыле, и ещё неизвестно, чем могло бы всё это кончиться.
- 5 суток домашнего! - выкрикнул генерал.
Да, перед ним был прославленный, заслуженный лётчик. Но лётчик этот был от других, ушедших времён, когда авиация ещё только выковывала свои традиции, и потому в ней не было строгих порядков, положений, инструкций. Он пронёс с собою это старое через все годы и, видимо, не мог с ним расстаться. Вот почему унижал "старика" генерал. Все новые инструкции в авиации родила сама жизнь и кровь разбившихся лётчиков. Наверное, поэтому и не взошёл "Дед" в большое начальство сам - дальше комэска не пустили. Комдив понимал это и применил к старому авиатору только самую малую меру.
- Вы хоть понимаете, какой пример подаёте?!
- Пример фронтовой находчивости, товарищ генерал, отличной техники пилотирования и уверенности в своих лётчиках!
- Пример головотяпства и невыполнения приказов! - закричал генерал на Петрова, топая ногами от возмущения. - Пример неоправданного риска! Войны 5 лет уже нет! А если бы кто столкнулся в вашем строю? Или мотор над горами… Эти смерти были бы на вашей совести, Петров! Вы об этом подумали?!
- В моей эскадрилье даже на войне потерь не было, товарищ генерал, - тихо возразил Петров, наливаясь краской, глядя себе под коротенькие ноги. И добавил, словно генерал не верил ему: - Это записано в моём личном деле. Награждали меня на фронте за то, что я девятку с толком водил.
Генерал заорал так, что, казалось, развяжется пупок на животе:
- Мо-лчать, когда старшие разговаривают! Не одумаешься, пойдёшь в запас, понял!
- Слушаюсь, товарищ генерал! Разрешите идти?
- Иди! И подумай на досуге как следует обо всём!..
Петров побагровел, отдал генералу честь и, круто повернувшись, пошёл с КП к своим лётчикам, торопливо закуривая на ходу. А когда подошёл, увидел тревожно- выжидательные глаза. Высасывая окурок до конца, помолчал, потом поднял голову и неожиданно бодро сказал:
- Повиражили малость на не согласиях, и 5 суток домашнего. А всё-таки хорошо мы покланялись, спасибо, ребята!
7
Полной противоположностью Петрова был в полку командир четвёртой эскадрильи майор Сикорский. Этого все звали "Паном" и не любили - ни подчинённые, ни начальство. "Паном" окрестили не за польскую фамилию - за спесь, за хамские замашки.
Майору уже под 40, и тоже маленький, кривоногий. Лицо неприятное - бульдожье, с резкими глубокими складками у рта. И нервничал "Пан", как бульдог, рвущийся на ошейнике. Ругань была всегда отрывистой, хриплой - и вправду, собачий лай.
А стрижётся "Пан", как его дети - под бокс. На лбу - реденькая соломенная чёлочка, а бугристый бульдожий затылок - весь оголён. И глаза удивительные по своей редкости - огуречный рассол с белой мутью. Но когда "Пан" приходит в собачье неистовство, наливаются ещё и кровью.
Отечественную войну Сикорский пролетал в тихой ночной эскадрилье - на "кукурузниках". Но был там комэском и как командир такого ранга получил орден Александра Невского в конце войны, хотя сам ничем особенно и не рисковал.
Летать на бомбардировщике "Пан" научился уже после войны, но до сих пор летает неуверенно - поздно было переучиваться для его 40 лет. Поэтому эскадрилья "Пана" часто рассыпается в воздухе из-за его неумелых манёвров и возвращается на аэродром не боевой единицей, а отдельными звеньями. На разборе полётов "Пан" захлёбывается в ярости и корит лётчиков, а у тех появляется желание придушить такого "командира" или выбросить в окно, чтобы не "гавкал".
Самолюбив "Пан" и жесток. А перед начальством - оловянный солдатик. Вот и на этот раз, узнав, что в полку находится генерал, стал проявлять необузданное рвение к службе. Выстроил свою эскадрилью у всех на виду, и ну, распекать лётчиков на все лады:
- Разболтались, товарищи офицеры! В тумбочки к солдатам по неделям не заглядываете! А там - грязь, портянки!
Мимо проходил Лосев с "застенчивым" замполитом. Скосил "Пан" мутный служивый глаз – начальство слушает! - наддал:
- Вы кому служите?! Себе - или Родине? Придёт осенью период аттестаций - что мне вам писать? Характеристики, чтобы и в порядочную тюрьму не приняли? Карьеру вам портить? Могу, если хотите! Нянчиться не будем. Горбатыми у меня будете ходить! Партия требует…
Разгневанный Лосев так и рванулся назад, к строю: лицо белое, глаза - точечками. Увидев его, "Пан" выкрикнул подрезанным голосом, дав "петуха":
- Товарищи о-фи-церы-ы!.. - И приложив руку к фуражке, пошёл печатать шаги "гусем".
- Вольно-о! От-ста-авить! - дал Лосев "Пану" команду и впился взглядом в его бульдожье лицо. - Сикорский! Так что требует партия?! Делать офицеров гор-рбатыми?
- Виноват, товарищ командир, - подавился словами "Пан".
- Карьеру портить?! Чтобы офицеры служили не за совесть, а за страх?
- Виноват, товарищ подполковник, - повторил "Пан", как заводной болванчик.
- А теперь запомните, Сикорский, сами! Вы – ведёте себя не по-офицерски. И я вас за это раньше сделаю горбатым, поняли? Потом - выпрямлю, и ещё раз сделаю горбатым! Понятно я говорю?
- Так точно, понятно, товарищ подполковник.
- Если вы… ещё хоть раз… позволите себе… разговаривать с офицерами подобным образом…
- Я тоже… старший офицер, товарищ подполковник! Однако же вы со мной…
- Вы - молоток, Сикорский! И я не пощажу вашего самолюбия, как и сейчас, если вы не научитесь щадить его у других. В следующий раз - я сделаю вас краснее солнца! А потом - белее снега! Запомнили?!.
Сикорский, сначала покраснев, а потом мертвея лицом, молчал. Тогда Лосев поманил его к себе пальцем:
- А теперь - хочу вам ещё на ушко, совет…
В строю все замерли. Глаза Лосева светились яростным, жестоким умом. Стало смертельно тихо. И в этой тишине раздался чёткий суфлёрский шёпот:
- У-во-льнялись бы вы, Сикорский. Командиры в авиации… должны быть людьми - очень умными. А вы - человек умный… не очень. Кнут любите. Вам бы куда в сельское хозяйство… чтобы при животных… - Лосев утёрся белоснежным платочком и, не слушая, что "Пан" скажет, пошёл прочь.
Были у Лосева на примете и другие кандидаты на демобилизацию. Чтобы спасти здоровье полка, он готов был на самые крутые меры. Знал об этом и чувствовал всем нутром заместитель "Пана", капитан Маслов. Чтобы не угодить в дисциплинарный капкан Лосева, он затаился.
Обычно Маслов молчалив, как глухонемой в одиночестве. Говорить он начинает только, когда выпьет или вынудит его к тому обстановка. Все думают, что он глуп и молчит, чтобы скрыть этот изъян. Но тогда, выходит, что не так уж и глуп…
Высоченный, грузный от выпивок, Маслов, к удивлению начальника физической подготовки полка, лучше всех играет в волейбол. Он так бьёт своей лапищей по мячу, что сбоку кажется, будто выстреливают из пушки. Поэтому проведение занятий в эскадрилье по физподготовке всегда поручается только ему. А физподготовка у Маслова - это всегда волейбол.
Играют, как правило, лётчики против штурманов. После первых же ударов по мячу Маслов преображается:
- Коля! - кричит он штурману на той стороне. - Сними Гришку с тормозов! Не видишь - застыл на ручном…
Коля, конечно, немедленно откликается:
- А у него нервная система разорвана. Надо "проводку прозванивать"…
Маслов счастлив: родная стихия, юмор. Но юмор у него только казарменный, тупой. И через слово - "мать" или "лядь". Такой лексикон - укороченный. Потому что нормальные слова он давно забыл, как и родную мать, о которой не вспоминает, даже когда произносит это слово - оно для него стало абстракцией. Но каждый раз ржёт жеребцом и просит своего техника повторить ему байку, как можно обходиться в авиации одним только словом: "Эй, ты, уй! Возьми вон ту уйню и науйни вот по этой уйне. И можешь идти на уй!" Одним словом, жизнерадостный человек.
Игра в волейбол у Маслова заканчивалась часто (до приезда Лосева в полк) дружеской выпивкой за счёт побеждённых. А так как Маслов был отличным забойщиком, то почти всегда сидел в команде победителей и пил за счёт "репараций" с побеждённой стороны. Играли, короче, "под интерес".
Во время "приёма внутрь" большой мясистый нос Маслова набухал красно-синими прожилками, становился похожим на лиловую сливу и выдавал в нём человека, пьющего давно и безнадёжно. Да это бы ещё ничего, здоровья у Маслова - на двоих, но от выпивок портился у него характер: после "испотребления" капитан делался похожим на грозного быка, шумно выдыхающего гнев на пыль во время корриды. Так его и прозвали в полку - "Бык". Но в грозные эти минуты старались держаться подальше от его лапы - родная голова не чужой волейбольный мяч.
Свои мечты Маслов дальше выпивок и получения очередного звания не простирал. В прошлом техник, он переучился в 43-м на лётчика, и смело, отлично летал. Но "майора" ему не присваивали, хоть тресни - для этого ему надо было стать комэском. Однако грамоту он забыл начисто, из книг читал только устав караульной службы перед заступлениями на дежурство, а какой же это руководитель, если ни "бэ, ни мэ" в голове? Правда, "бэ" у него было хоть отбавляй, а вот вместо "мэ" выскакивало всегда только "ма". Так что мечта о майорской звезде на погон так и оставалась мечтой. А при Лосеве тем более: этот не то что не любил Митрофанушек, на костёр мог отдать инквизиторам из политотдела. Ему подавай лишь коперников, тянувшихся к ночной звезде.
У "Быка", как и у "Пана", двое детей. Но у "Пана" 2 кровных белобрысых наследника, а у Маслова - темноокие прехорошенькие девочки: в мать. Жена у него - загляденье: типичная терская казачка - стройная, гибкая, с копной чёрных волос. "Бык" частенько поколачивал её по пьяному делу, но не до смерти, а только за прошлые грехи. Ирина Родионовна была радисткой на фронте, и Маслов вбил себе в голову, что у неё богатое "прошлое". Хотя знал, она любила только своего первого лётчика, который погиб в воздушном бою, а ей приказал выпрыгнуть ещё до боя, как перелетел фронтовую полосу и увидел, что наваливаются 4 "мессера". Она видела с земли - его подожгли в воздухе, и он взорвался вместе со своим штурманом за лесом на горизонте. Вот и вся вина: что схватилась тогда в страшном крике за голову и жила потом с опущенной головой, пока Маслов, унаследовавший её в свой экипаж, не предложил стать женой. Так ведь она не напрашивалась, упрашивал он. Забыл, видно, за пьянками.
С приходом Лосева в полк Маслов в открытую пить перестал - опасно. Но Лосев уже знал о его прошлых куражах, а потому поглядывал и за ним, и за его бывшим другом лейтенантом Дедкиным - боялся рецидива.
Дедкин - командир второго звена в эскадрилье "Пана". Рослый, широкоплечий, он был, словно высечен из жилистого дуба топором. Квадратное лицо - резкое, с раздвоенным подбородком - было в оспинах и дышало отважной скуластой решимостью. Сибиряк, охотник, рыболов, он и летал отчаянно, и, верно, не дрогнул бы и перед самим господом Богом, случись встретиться в воздухе. Но… лебезил на земле перед начальством и мог снести любое унижение. Гордости у него не было совершенно, а не разбуженный ум не давал ему этого почувствовать. Маслов избрал его себе в друзья потому, что Дедкин был мужичком хозяйственным и запасливым - всегда у него были и закуска, и водка, хоть ночью приди. А уж всякого инструмента в доме - что тебе у хорошего слесаря или плотника, несмотря, что недавно женился. Любого мог выручить Дедкин, если случится нужда. У Маслова она случалась нередко, особенно в части выпивки, ночью - не бежать же за километр к Нико в духан! Так он и не станет подниматься из-за одной бутылки…
Дружба с Дедкиным началась у Маслова с осенней охоты и охотой же потом и закончилась. Кончина эта произошла 3 года назад, когда Лосева здесь ещё не было. Дедкин шёл тогда с ружьецом через пустынный аэродром осенью - было воскресенье, хотел погонять зайцев. Вот тут и окликнул его Маслов, пришедший проверять караульную службу на аэродроме как дежурный по гарнизону:
- Эй, Дедкин, куда?..
- Да вот - зайчишек хочу погонять.
Маслов подошёл ближе, предложил:
- Лучше сходить на лису, у неё шуба сейчас хороша!
- Да лиса-то - в Кумисском овраге вся. Рази за ней без собаки угонисси?
- А ежели с самолёта? По-2 вон, ежели взять?
- У нас в Сибири на волков летали - получалось.
- Получится и на лису! - уверенно заявил Маслов.
- Верно, - согласился Дедкин, - разницы, однако, нет. Дык и самолёта ведь нет!
- А это тебе - что? - Маслов опять кивнул на По-2.
- Не разрешат, однако.
- А я те сегодня - кто?
- Ну? - Не понимая, куда Маслов клонит, Дедкин уставился на него невинным голубым взглядом.
- Во! - показал Маслов руку с красной повязкой. - Дежурный по гарнизону! Воскресенье же, нет никого…
- А не боисси, если начальство узнает?
- Кто? Командир полка, с начальством из штаба, в город уехали, я - их сам отправлял. Целый "студебеккер" взяли в БАО, чтобы на базар, с жёнами…
Может, Маслов и не думал брать самолёт, а только куражился, а может, и нет - от него знакомо попахивало, а пьяному, как говорится, море по колена - и Дедкин спросил:
- Выпил, что ли?
- Есть маленько. - Маслов улыбнулся: - А чё, начальство уехало. Хочешь, и тебя могу угостить?
- А что, осталось? Осталось, да?.. - загорелся Дедкин желанием.
- Сколько хошь! Спирт!..
- Ну, давай… - согласился Дедкин.
- Пошли!
Через час, когда оба вышли из полковой каптёрки, где был спирт и начальник караула, охранявшего этот спирт и весь аэродром с бомбами, бензином и самолётами, идея лететь на лису шибанула в голову вместе со спиртом и не казалась им уже шуткой. Действительно, власть у Маслова была в собственных руках - в отсутствие командира части он согласно уставу заменял его - так кого же бояться: самого себя, что ли? А может, начальника караула, с которым вместе пили?
И - не убоялись. Расчехлили старенький дежурный самолёт, начали проворачивать винт. Работали на удивление слаженно, чётко: блажь всегда окрыляет. А тут и крылья, кстати, вот они - садись и лети.
- Лезь во вторую кабину! - приказал Маслов Дедкину. - Я буду пилотировать, а ты - стреляй.
Мотор запустили сразу, без капризов и чихов. Дедкин быстро взобрался, поправил между ног ружьё, повернул фуражку козырьком назад, натянул на себя поглубже и крикнул:
- Готово, взлетай!..
Минута, и бравые ребята в воздухе. В гарнизоне на это никто и внимания не обратил - экое диво "кукурузник" в воздухе или бомбардировщик, тут к такому привычны: значит, так надо, если и в воскресенье летают.
Долетели охотники до знаменитого оврага, набитого лисой да зайцами - километра 2 в ширину, глубиной метров 300, да протяжённостью до самой Куры, а это добрых километров 15, кто их там считал, в общем, летать в овраге можно. Вместо парашютов подложили под себя чехлы, которые свернули в виде подушек, полный порядок.
- Пониже! - кричал Дедкин Маслову. - Не видно же ни хрена!
Маслов завалил крен и начал виражить со снижением.
Лису - огненную, рыжую, заметили одновременно.
- Да-ва-ай!.. - заорал Дедкин, высунув за борт ружьё.
И Маслов давал. Он гнался за лисой, обгоняя её то слева, то справа, заваливался опять в глубокий вираж почти на дне оврага, едва не касаясь крылом тёмной, изрытой промоинами, земли. Бедная лиса уворачивалась, петляла, выскакивала на пригорки и, обалдевшая от рокота и погони, устремлялась вниз, пытаясь найти хоть какую-нибудь нору. Дедкин стрелял несколько раз, но промахивался.
- Да-ва-ай!.. - кричал Маслов.
Дедкин снова прицеливался и "давал". Однако в 6-й раз он выстрелить не успел: раздался удар, треск, и всё потонуло в облаке пыли.
Поражённые наступившей тишиной, вылезли из кабин. Не было полкрыла, разлетелся на куски винт, врубившийся в землю, текло из-под капота чёрное горячее масло - пульсировало, будто умирало что-то живое. Тогда стали ощупывать себя. Но кроме шишек и ссадин ничего не обнаружили.
Маслов понял, что крупно повезло, и начал материться. Вот если б разбились, тогда другое дело, молчал бы. А теперь-то - отвечать! От начальства такой вылет не скроешь…
Действительно, скрыть ничего уже было нельзя, и быть бы им под трибуналом, но спасли прошлые боевые заслуги и нежелание высокого начальства докладывать обо всём ещё более высокому начальству - самолёт можно было отремонтировать своими силами. Вот поэтому судили дураков только судом офицерской чести. За ремонт самолёта дёрнули с бравых охотников по 25% от месячного оклада в течение года и понизили обоих в должности на полгода. Начальника караула, разрешившего взять самолёт со стоянки, не тронули: по уставу он обязан был подчиниться дежурному по гарнизону. Ну, а то, что вместе все пили, осталось тайной для начальства, и на этом всё кончилось. Дедкин ходил после этого на охоту один. Однако не повезло ему с охотой ещё раз: взял и подарил жене Сикорского пару подстреленных уток…
- Что это? - спросил "Пан" жену вечером, когда ужинал.
- Утки.
- Почему такие худые?
- Дикие. Дедкин настрелял.
"Пан" обсосал косточки и отправился к Дедкину объясняться, благо тот был соседом. Как истинный военный, майор пошёл в лоб:
- Дедкин, вы это зачем… уток?
- Вы же сами, товарищ майор, сколько раз: "Дедкин, хоть раз угостил бы дичью!.."
- А ты знаешь, как это называется? Подчинённые же кругом - смотрят… Я пошутил, а ты - жене командира… уток!
- Виноват, товарищ майор! От чистого сердца ведь… Да и что тут такого? 2 утки всего…
- Знаю, что от чистого. Только и ты ведь должен понимать. Не обижайся… - смягчил "Пан" тон, увидев изумлённое лицо жены Дедкина. И на этом расстался.
С тех пор Дедкин стал класть уток Сикорскому на подоконник, рано утром, а не вечером, когда возвращался с охоты. И всё пошло вроде бы хорошо. Но заметил "подношения" штурман-верзила Скорняков. Заявился на аэродром и рассказал всем в курилке. А через 2 дня достиг этот слух "Пана". Тот опять направился вечером к Дедкину, но не вошёл в дом, а позвал Дедкина через окно на улицу, чтобы слышали всё соседи. Когда лётчик вышел, майор с возмущением начал:
- Слушай, Дедкин! Ты что же это - совсем решил доконать меня своими утками?
Дедкин и на этот раз молча снёс весь разговор - только трудно дышал. А ночью взял и пальнул из ружья под окнами у "Пана". Всполошились люди, повыскакивали. Нет никого, не понимали, что произошло? Один Дедкин знал: должен же был и он что-то сказать "Пану" громко!.. Понял и "Пан": "Этот дурак может ещё и подкараулить где-нибудь на рыбалке да пристрелить. Это - он лишь предупреждение сделал. Надо будет с ним помягче…"
Особая статья у Лосева в полку - старший лётчик Лев Одинцов. Не гусар, не юморист - личность мрачная, пьющая по убеждению. Никогда не набузит нигде, не устроит скандала и потому как выпивоха был опасен вдвойне: его не "привлечёшь". Ни запаха от него, ни опозданий на полёты. Да и внешне - аккуратен, вежлив. В духаны ходит редко – лишь для "затравки", не больше одной стопки. Так ведь это никому не возбраняется.
Удивительным в Одинцове было и другое. За 3 часа сна он успевал отоспаться и являлся на полёты, как ни в чём ни бывало. Его не мог "поймать" даже полковой врач. Одинцов знал какой-то секрет против запаха и делал, говорили, какую-то древнеиндийскую зарядку на коврике - не бегал, ни приседал, какие-то позы лишь принимал. Здоровье у него было железное: пульс, давление крови держал в норме. И молчал всегда, словно индийский истукан на своём коврике.
Да, к Одинцову не придерёшься - никому ещё не удавалось. Но у себя дома он напивался - об этом знали его друзья. Он убедил их, что бросить пить не то, что не может, а не хочет. И просил всех лишь об одном - не вторгаться в его личную жизнь и свободу. Водка была его религией, молчание - философией, а маленькая пегая собачонка - единственной привязанностью и любовью. Говорили, что своего Шарика он подобрал где-то на улице.
С приходом Лосева в полк Одинцов и вовсе ушёл в глухое "подполье"; разве что позволял на людях стопочку перед ужином, да посидеть, послушать людей с полчаса - тихо, не встревая в их разговоры и дела. Вот почему Лосев, уже прослышавший о ночных "бдениях" Одинцова, считал его опасным: а вдруг здоровье всё-таки подведёт лётчика? Не молитвы же, не философию изучает он по ночам! Правда, что-то читает, даже пишет что-то - и пьёт. А всё-таки не было у командира конкретных фактов против Одинцова. А без фактов Лосев людей не трогал: мало ли что могут наговорить?.. Всему верить - потерять веру вообще. Но за Одинцовым всё же следил востро: нельзя выпускать таких из вида.
Следил и Одинцов за манёврами Лосева, знал – идёт у них невидимый миру поединок. Знал, и держался поэтому, как разведчик в стане противника. У него и нервы были железные, как у разведчика - никому ещё не удавалось вывести его из терпения. Правда, иногда ему являлась навязчивая мысль, которую он как-то очень опасно и убеждённо произносил вслух: "Жизнь портят всем, сволочи! Вот, если бы каждый честный человек перестал у нас быть трусом и обывателем, жизнь переменилась бы сразу!"
На него не обращали внимания. Привыкли и к нему, и к его странностям. Привыкли, как к часам на стене - ходят, тикают, значит, живые, работают. Так в русских деревнях относились к блаженным.
Роста Одинцов небольшого, как и Лосев, Петров, "Пан". Но лицо у него - приятное, белое, и глаза голубые, как небо после дождя. А волосы - льняные, реденькие, лет через 5 станут пушком, сойдут с головы совсем.
Любил Лёва слушать старинные романсы. Поставит на патефон пластинку - и задумается: будто тучка набежала на ясное лицо. Однако плачущим его никто не видал. Значит, не алкоголик - действительно, по убеждению пьёт. Алкоголики, те плачут.
Знакомый лётчик из соседнего полка помнил Одинцова весёлым, белозубым, когда служил с ним вместе на фронте. Но этому не особенно верили: Лёва, и улыбка?.. А впрочем, может, и был. Невесёлым и молчаливым, рассказывал лётчик, сделал его друга нелепый случай. Возвращался Лёва однажды с разведки. На подходе к линии фронта его догнали "мессеры" - подожгли, и когда он потянул за собой к земле чёрный шлейф дыма, преследовать перестали: сам, мол, взорвётся. А он всё тянул и тянул. Машина теряла высоту, вот-вот рванут баки, и тогда он дал экипажу команду: "Прыгай!". Штурман и радист прыгнули, а сам Одинцов зацепился лямкой парашюта за кронштейн возле сиденья. Дёрнулся раз, другой. Тогда снова сел, выровнял машину, прикурил от горящей кабины - папироса, оказывается, была во рту, сам рассказывал после и удивлялся себе - сделал пару торопливых затяжек, отцепил лямку и выпрыгнул, высота ещё была.
Жалуясь потом на свою судьбу, Одинцов якобы рассказывал, как всё получилось: "Понимаешь, Миша, расстроился я, когда подбили, курить хотелось – ну, просто страсть! Так и летел с папиросой - прикуривать было некогда. А потом, когда ребята выпрыгнули, когда я отцепился, да пока прикуривал - оказался уже над своей территорией. А мои ребята к немцам попали. Что же я, нарочно их к врагу выбросил? За что таскают по допросам, скажи? Ты же меня знаешь! У нас в семье были все такие - и дед, и отец: никогда не спешили…"
От суда спасло Одинцова полковое начальство, а вот со службой в новом полку с тех пор не пошло. Как только пытались его повысить в должности или аттестовать на присвоение очередного звания, "Дело" возвращалось назад. Кто-то в штабе дивизии припоминал ему 2 дня плена…
В самом начале войны добирался он к своим от разбитого на границе аэродрома и был схвачен по дороге немцами. Но бежал, и выбрался из окружения, и даже документы все сохранил. Мог вообще скрыть, что 2 дня пробыл в плену, никто бы этого и не узнал никогда. Но он сам рассказал всё, что с ним произошло. Тогда на это не обратили внимания - что переоделся в гражданское, что спрятал документы под стельку в ботинке. А вот потом, после случая с пожаром в воздухе, кто-то припомнил его показания, и в нём засомневались. Почему это немцы не обыскали тебя? Зачем ты, лётчик, кадровый офицер, отступая, переоделся колхозником? Почему, будучи не раненным и находясь при полном сознании, имея при себе оружие, не стрелял в немцев, а выбросил пистолет в траву и сдался? Что же с того, что их много было и что рядом с тобой шли женщины и дети? А главное - как тебе потом удалось бежать?
В общем, всё в его истории наводило начальство на размышления. Задумался с тех пор и он сам. Служил, и никак не мог понять своей вины. И ребят, что к немцам попали, забыть не мог: тех немцы убили прямо на парашютах.
В прошлом году Одинцов просился в запас. Тоже не вышло: лётчики его возраста и с таким боевым опытом были стране нужны. Вот и летает он, как и летал. 3 звёздочки носит на погонах уже 6-й год - не повышают. Что делать? Давно уже что-то сломалось внутри от унижения - не поправить. Поправлял водкой, да злыми стихами, которые писал по ночам.
- Ты бы женился, Лёва! - посоветовал как-то "Дед". Он один в полку относился к лётчику серьёзно и понимал его состояние. "За что мучают человека? Ну, отпустили бы, раз так…"
8
Только поутихло в полку с пьянками, явился на сцену Быстрин из госпиталя - устроил в духане Нико прощание по случаю своего перевода из лётчиков в наземную часть.
- Слышь, Коля! Не перевод это, а похороны мне! Душу они мне, гады, пронзили насквозь! - жаловался он Лодочкину пьяно. Тому было его жаль, чтобы утешить, пожаловался тоже:
- Так ведь и я без тебя, вот уже 3 месяца, не летаю! Всё по нарядам больше… Что' штурман без лётчика?..
- Пей, друг! В последний раз, бляха, со своим лётчиком пьёшь! Еду вот… На пункт наведения: дежурным офицером! - Быстрин достал из кармана направление, швырнул на стол. - Давай, Коля, прощаться!.. - Он потянулся к штурману мокрыми губами.
В духане никого ещё не было. Они сидели в углу за столиком и громко, пьяно разговаривали. Но пьяным был только Быстрин - "напрощался" уже с кем-то до этого. Лодочкин лишь притворялся, подыгрывая лётчику. Быстрин этого не замечал:
- Коля, слышь меня? – выкрикивал он. - Давай ещё по одной, а? - Он совал горлышком бутылки в стаканы, то попадал, то проливал мимо. - Во, сволочь, льётся, да? Здорового лётчика списать, это надо же! Да я, растуды их в качели мать, до главного маршала дойду! Они ещё меня вспомнят, гады, я их озадачу!..
Через час, когда стемнело, Быстрину стало плохо, и Лодочкин повёл его на свежий воздух. На улице, не в силах идти, Быстрин ухватился руками за чей-то забор, и его начало выворачивать. Лодочкин терпеливо ждал: "Может, и вправду озадачит?". Но это, когда ещё будет!.. А пока Быстрину полегчало, и он долго, неверными пальцами, отыскивал ширинку. По шоссе ехал грузовик, осветил их ярким жёлтым светом. Лодочкин отвернулся, а Быстрин, облегчённо вздохнув, взял штурмана за локоть и, пошатываясь, снова направился в духан.
Почти вслед за ними вошёл и Одинцов со своей собакой. Быстрин обрадовано заблажил:
- А, Лёва-а! Садись. Один ты - человек, больше никто не пришёл. Вот, уезжаю - всё! - Быстрин пожал протянутую ему руку.
Одинцов спросил:
- А ты что, звал, что ли, кого? Лосев же запретил такие выпивоны.
- Правильно - запретил, - пьяно согласился Быстрин. - Но - кто человек - должен прийти! Проститься с товарищем… Вот ты! Давай, на прощанье, а? Всё, бляха, уезжаю!..
Они выпили, и Быстрин заговорил снова:
- Нету жизни, Лёва! Нету - во как!.. – Быстрин провёл ребром ладони по горлу. Одинцов глухо продекламировал:
- А Русь всё так же будет пить, плясать и плакать под забором!
- Лёва, кто это, а, кто сказал?
- Есенин.
- Во! Пр-равильно сказал! Пронзил!..
Одинцов стал кормить собаку колбасой, а Быстрин очень серьёзно смотрел на него, будто ждал, что тот покормит и его или ещё раз пронзит глубоким русским словом.
- Жизнь идёт полосами, - сказал Одинцов и посмотрел на Лодочкина. - Интересно тебе это?
- Ну и что? А почему "Брамс" ушёл вчера с танцев и напился?
Лодочкин, видимо, и сам не ожидал, что спросит такое. Заместитель командира второй эскадрильи капитан Михайлов или "Брамс", как все называли этого старого серьёзного холостяка, был другом Одинцова. И Одинцов недружелюбно заметил:
- А почему это тебя интересует?
- Да так… - уклонился Лодочкин от ответа. Потом с ухмылкой добавил: - На танцы же пришёл Волков с женой…
- Ты лучше наблюдал бы за красавицей Капустиной.
- А при чём тут… У неё муж есть.
- При том. Ты скажи лучше, почему тебе… не по душе "Брамс"? - спросил Одинцов, разглядывая Лодочкина.
- Так ведь и я не нравлюсь ему.
- Хм, логично. А ты не дурак, новое поколение.
- Мне и Волков не нравится, - сказал Лодочкин примирительно.
- Ты что же, считаешь, что их можно… на одну доску?
- А что? Оба капитаны, в одинаковых должностях… - Лодочкин выжал из себя подобие улыбки и стал неприятен Одинцову. К тому же, лицо Лодочкина портил длинный и плоский на конце нос - утка и только.
Одинцов жёстко, с назиданием произнёс:
- Запомни, "Брамс" - че-ло-век! Если не разберёшься в этом, то многое перепутаешь в своей жизни. А может, и в чужих, не знаю.
В духан неожиданно вошёл Лосев с полковником Апухтиным, инспектировавшим его полк. Тот, заметив опьяневшего Быстрина, коротко спросил:
- А это, что за пьяный орёл?
Лосев молча взглянул на сидевших офицеров, прошёл к стойке, заказал 2 кружки пива и, сдерживаясь, спокойно ответил:
- Списали с лётной работы. Завтра уезжает.
- А-а. Прощается, что ли? - Полковник отвернулся, взял со стойки свою кружку. - Тяжело тебе, Евгений Иваныч, боюсь, что не удержишься здесь и ты.
- Тяжело, - согласился Лосев. - Отметишь и это? - Он кивнул в сторону Быстрина и его компании.
- Нет, хватит с тебя и того, что уже отметил.
- Спасибо.
- Не стоит. Ну, и наследство же тебе досталось!..
- Да уж наследили, дальше - некуда. Ты Героя на каком фронте получил? - Лосев посмотрел на геройскую звёздочку полковника.
- На Втором Белорусском. Ну, пошли, что ли? Вижу, тебе не до разговоров сейчас.
- Пошли… - Лосев вздохнул.
9
Не знал командир полка, что Апухтин спешил в этот вечер сам и потому торопился отделаться от своего неожиданного спутника - Лосев случайно догнал его на дороге. Любезно предложил кружку пива. Пришлось Апухтину сворачивать в духан, в который он не собирался идти - тут Лосев ошибся. Да ещё пришлось идти с командиром полка назад, в гарнизон, там прощаться, и только после этого снова лететь в сторону духана и дальше, на край деревни. Дело в том, что днём Апухтин встретился с бывшей своей любовью и назначил ей свидание возле Кумисского оврага. А теперь, получалось, чуть не опаздывал.
Луны ещё не было, ночи были тёмные, и Апухтин, спешивший изо всех сил, спотыкался в темноте. Сзади обгоняли его машины, шедшие на Тбилиси - освещали погоны, звёзды на них, брюки, ботинки, всего. В такие секунды он был виден на шоссе отовсюду, как артист на освещённой сцене. Значит, точно так же будет попадать под лучи фар и Анна, думал он. Ему-то - что, он здесь в командировке, жена далеко - в Баку. А вот удастся ли Анне уйти из дома от мужа? Да ещё этот свет от машин! Испугается и вернётся…
Апухтин не мог себе даже представить, что любимая и желанная женщина к нему не придёт: "Это же с ума можно сойти!.. И раньше-то была хороша - какие ноги, бёдра, крутой зад! Не то, что у Катьки - ни рожи, как говорится, ни кожи. Украинка, а похожа почему-то на узбечку. Только ж и узбечка не из красивых: и задницы никогда не было - доска, и ноги короткие. Чего, спрашивается, нашёл в ней тогда?.. Ещё обижается! "Ты на женщин смотришь, как на лошадей!.." "Ну и что? Что в этом плохого? Люди не дураки, когда за красивую лошадь большие деньги дают. А я к тебе, между прочим, сам ходил тогда, как жеребец!.. За красотой, что ли?.."
Закуривая от волнения, Апухтин вспомнил, как по очереди ходил то к своей нынешней жене, то к врачихе, которую сравнивал теперь, после просмотра германского фильма "Девушка моей мечты", с Марикой Рокк – такая же фигуристая, высокая и блондинка: ну, копия, если раздеть. При мысли о раздевании Апухтина бросило в жар. Нагое женское тело для него было важнее всего на свете, и волновало всегда до дрожи, до загорания всей крови. И он вновь принялся вспоминать, что произошло между ним, женой и Анной.
"Ну, Катька, положим, сама виновата во всём: смотрела на меня, как кошка на мясо. Прямо пожирала глазами. Поэтому и трахнул её: с первого раза отдалась, не задумываясь. А потом мне эта врачиха, Аня понравилась. Тут было посложнее, но тоже не устояла. Ох, и жизнь же пошла у меня тогда!.. От чёрной бежал к беленькой. Разденется - кожа молочная, грудь - яблоками, и такой развал в бёдрах, что дух захватывало! Будто и не было ничего с другой; а ведь - только что!.. Теперь - ещё женственней стала: родила. Как увидел утром - зад, бёдра! - захотел прямо на месте… Кажется, вспыхнула вся и она, не должна не прийти, придёт! А тогда уж не выпущу, пока не…"
От жарких воспоминаний в Апухтине проснулось необузданное желание вновь, прямо на дороге, но тут его ослепил фарами встречный грузовик, и полковник, яростно чертыхнувшись, отбежал от шоссе и пошёл вдоль неровной обочины. Ему так захотелось близости с женой Медведева, так неудержимо и немедленно, что он с этой минуты только и думал об этом, и приходил в ужас от мысли, что Анна Владимировна не придёт. Он не думал о том, что ей скажет - ведь надо же было как-то объяснить ей свои тогдашние отношения с другой женщиной. Но ему и в голову не приходило, что на него можно обидеться навсегда. Резон против этого у него был один: раз согласилась на свидание, кивнула, что придёт, значит, простила. А если простила, значит, любит. А любит, так поверит каждому слову, о чём тут ломать ещё голову…
Он и не ломал, занятый лишь своим желанием. Поэтому, когда Анна Владимировна окликнула его из темноты, стоя сбоку от шоссе, сразу в конце деревни, где не было никого, он сразу и набросился на неё со страстными поцелуями, не объясняя ничего и вообще ничего не говоря. Сначала она противилась ему, не отвечала, но какая же любящая женщина, пусть и в прошлом, устоит против горячего неподдельного чувства? А он, захватив её этим чувством врасплох, целуя то в губы, то в нежную податливую шею, оглаживая всю, отводил её между тем от дороги всё дальше, в поле, поближе к Кумисскому оврагу и, наконец, принялся раздевать.
- Миша, Мишенька, не надо! Я же пришла только поговорить с тобой - как же так?.. Почему ты даже не сказал тогда ничего, ничего не объяснил!..
- Анечка, Анютик, милая, прости! Мы ещё поговорим с тобой, успеем… Я столько лет мечтал об этой встрече! Даже не надеялся… Ну, дай же нацеловаться, насмотреться на тебя! Как же ты не понимаешь… - И гладил, гладил, лез в запретные места, осторожно стаскивал трусики.
Она сразу расслабилась - поняла. Хотелось и плакать - от пережитой боли, сломленной жизни - и целоваться с ним: от радости, что всё-таки встретились, любима по-прежнему, произошла только какая-то нелепая ошибка, недоразумение, и всё, наконец, выяснится, уйдёт камень с души… Теперь, умудрённая опытом, она понимала, что в жизни случается всякое, в том числе и нелепое, по глупости. Вышла же вот замуж и она, не любя! Надо уметь прощать. Это хорошо, что судьба свела их ещё раз. Нет, мужа она не оставит - это невозможно уже, двое детей, какое у неё право разлучать их с любимым отцом? - но и с Михаилом нужно всё выяснить до конца, чтобы не мучиться больше. Сколько же можно жить с незаживающей раной на сердце? А то, что немного нацелуется за все пропущенные, тускло прожитые годы, это - ничего, такое она простит себе. А муж - никогда не узнает… Что же она, не человек, что ли? Все счастливы, а ей и на 5 минут нельзя…
Люди умеют себя уговаривать, прощать в мелочах, когда эти мелочи сладки, а душа изболелась от несправедливостей судьбы. Так было и с Анной Владимировной, которая считала себя женщиной порядочной, строгой. Влекомая желанием повидаться с Апухтиным и всё ему высказать, она и не думала о поцелуях с ним, хотя и отметила, что стал он красивее прежнего своей сединой. Но когда попала в магнитное поле его страстного желания, то почувствовала, что по-прежнему любит и сопротивляется лишь рассудком, а не сердцем. Слабея от забытой, горячей ласки, Анна Владимировна утешала себя одним: никто этого не видит и не узнает никогда. Ей было одновременно и сладко, и радостно, что любима, и… что любит сама, что не засохла ещё, как думалось иногда. И было горько оттого, что изменяет честному человеку, который любит её сильнее всех на свете, предан ей, а она вот… всё равно не любит его, как хотелось бы, и никогда не любила. Это было гадко, несправедливо. Она готова была сама оскорбить себя жутким словом - "****ь!". Но… ничего уже не могла с собою поделать, потому что помнила прежние сладкие близости с Апухтиным, и теперь ей тоже неодолимо захотелось отдаться ему ещё раз, последний, как она считала. Только уверенность в том, что никто не узнает, и позволила ей пойти навстречу своему желанию и чувству. И всё же она нашла в себе силы оттолкнуть его от себя в последний момент, когда осталась уже в одной рубашке, без лифчика и трусов:
- Миша, не надо! Вот этого - умоляю тебя! - не надо…
Господи, лгала и ему, и себе. Чувствовала одно, а говорила другое, какую-то нелепицу:
- Мишенька, у меня же семья, двое детей! Я должна быть чистой женщиной и матерью… - И смотрела с изумлением на его обнажённое тело, пику, поднявшуюся внизу - когда успел раздеться, даже не заметила в любовной горячке! Ну, чего же он?.. "Ну, сомни же, растерзай!.."
А он бормотал, стуча зубами:
- Анютик, у меня тоже семья. Но мы же с тобой - любим друг друга! Я ведь уже с тобой был, как с женой! Какая же разница?.. Что между нами изменится?!.
Увидев перед собой в темноте её голое бедро, низ живота под белой рубашкой, он ринулся на неё вновь. Она забилась под ним:
- Не надо силой! Пусти. Я хочу… хочу этого сама. Пусти!..
Тогда он рывком разорвал её рубашку - от выреза на груди до самого низа. И увидев обнажённое любимое тело полностью, начал ласкать её грудь поцелуями, а внизу - руками. Она опять расслабилась. Колени её стали податливыми и разошлись, и он, входя в её сладкую плоть, привёл горячим шёпотом свой последний и, как думалось, веский довод:
- Не бойся, я поберегу тебя…
Она сдалась, словно её и впрямь удерживала только боязнь забеременеть. Потеряв контроль над собой, целуя его в шею, словно благодаря за всё, забыв про рассудок, она целиком отдалась своему чувству. Но счастье было коротким, потому что Апухтин сразу "перегорел" и, как и обещал, прекратил близость, чтобы не подвергать её риску аборта. В ней же всё протестовало против этого. Но она оценила его "жертву", принимая её за подлинное и глубокое чувство к ней. Сказала:
- Теперь - уже всё равно…
Апухтин загорелся ещё раз быстро, и она отдалась без разговоров и выяснений. А когда близость началась, и на этот раз бурно, потому что сама шептала ему: "Задолби, растерзай меня!..", то поняла, что это и есть счастье, которого у неё не было с мужем. Но всё равно это счастье было теперь отравленным, потому что и во время близости она с тоской думала о себе под толчки: "Сука", "сука", "сука"!" И понимая, что, подбрасывая на себе Апухтина, предаёт мужа, детей от него, чувствовала непереносимость происходящего с ней, хотя "счастье" теперь было длительным, и она испытывала от него физический восторг.
А потом пришло горькое отрезвление. Перед нею сидел и спокойно одевался красивый, безразличный ко всему, самец, получивший удовлетворение. Ему не только нечего было сказать ей, но и не хотелось, хотя он и говорил что-то, говорил. Слова были банальные, мёртвые - слова вообще. В них не было ни ума, ни чувства. Пустота. А она, дура, приняла его похоть, мужское нетерпеливое желание, вылившееся в страстные поцелуи и ласки, за любовь. А ничего этого не было. Произошла обыкновенная, пошлая, как у всех мещан мира, супружеская измена, и всего лишь. Измена не во имя любви – что такое любовь, они оба, видимо, не знали, принимая за любовь половое влечение - а измена ради совокупления.
Анна Владимировна припадочно расплакалась и была некрасивой в свете ломавшихся спичек, от которых Апухтин пытался прикурить и нервничал. Её раздавило унижение не в его глазах, а в собственных. Хотелось умереть, повеситься от своего открытия. Да и как, в таком виде, идти домой? Что говорить мужу, когда спросит: "Что это с тобой, Аннушка? Где ты была?" Не рассказывать же о том, что лежала недавно тёмной воровской ночью голая на полковничьем кителе.
"Боже, Боже, да что же это в самом деле? Разум, что ли, отшибло? Ведь не думала о таком, не собиралась! Других осуждала… Ох, и накажет же Бог!.. Это при таком-то муже? Добром, внимательном… Не ему я изменила - себе!"
Поджав под себя длинные голые ноги, Анна Владимировна стала надевать лифчик, продолжая всхлипывать. Казалось, даже звёзды, видевшие всё, осуждают её. Апухтина в этот миг она ненавидела, не могла смотреть в его сторону и потому, швырнув его китель, резко проговорила:
- Уходи! И никогда больше не приезжай: я презираю тебя! И себя - тоже. - Голос её дрогнул, сломался.
Надевая китель, он спокойно обиделся:
- Зачем же тогда пришла? - И щуря глаза, выпустил струйку папиросного дыма.
Её ноздри словно ожгло резким, неприятным запахом. Она простонала:
- Это чёрный день моей жизни, самый чёрный, понял!
- Ночь, - равнодушно поправил он.
- Затмение! - уточнила она. Не для него, для себя.
Наконец, он что-то понял, поднялся и молча пошёл.
Одеваясь, она поймала себя на том, что нет у неё никакого влечения и к Дмитрию - только ощущение вины. Но и оно было - от ума, а не от сердца. Сердцем же она чувствовала, если любви к мужу нет, любить его по обязанности невозможно, это не служебный долг, за нарушение которого могут привлечь к суду.
Хотелось закричать от страшного одиночества под звёздами. Но вместо этого вспомнились чьи-то слова, сказанные в родном городе возле церкви, а она их услышала: "Истины не кричат, они только внезапно открываются. И поражают нас своей простотой. Как заповеди Христа".
Душа Анны Владимировны задеревенела.
10
На исходе был уже июль, а на замену Быстрину никто в полк не ехал. Лодочкин устал от дежурств по кухне, аэродрому, от "чужих" лётчиков, с которыми "подлётывал", чтобы не терять навыков штурмана, от неопределенности, от безразличия красавицы Капустиной – это надо же: чёрные глаза в поллица, чёрные, как смоль, волосы и фигурка такая, что можно упасть в обморок! – от всего устал. Сколько же можно? Все летали систематически, а он - только дежурил систематически. И ещё эта Оля по ночам снилась до выматывания сил. Вот, почему так: какому-то метеорологу - так досталась богиня? А человеку летающему, рискующему своей жизнью - такие только снятся. Где справедливость?
Справедливости не было, и Лодочкин дежурил опять - на этот раз по столовой. Правда, когда шёл на обед, Ольга ему улыбнулась как старому знакомому: хоть не муж, партнёр лишь по танцам, но всё-таки узнавать стала, спасибо и на том. Однако настроение было испорчено во время дежурства. Обед подходил к концу, никого уже не было, когда в зал вошли 2 запоздавших лейтенанта и капитан Волков. Хлебнув ложку остывшего борща, капитан позвал официантку и поставленным голосом спросил:
- Кто дежурит сегодня по столовой?
- Лейтенант Лодочкин. - Официантка, боясь смотреть в жёлтые кошачьи глаза капитана, смотрела на его белёсый пробор на голове - ждала.
- А, этот… штатный. - Волков шевельнул рыжими бровями. - Позовите…
- А что случилось, товарищ капитан? Может, не надо дежурного, я - сама?
- Девушка, вы поняли, что я сказал? Мне. Нужен. Дежурный.
- Сейчас позову. - Официантка обиженно дёрнула плечом и вышла. Вскоре в зал вошёл Лодочкин.
- Слушаю вас, товарищ капитан! - Лодочкин приложил руку к фуражке. - Вы меня звали?
- Здравия желаю, товарищ лейтенант! Кажется, так должны приветствовать друг друга военные? И потом – я вас не звал, а - вызывал, это - во-вторых. А в-третьих - сегодня вы дежурный?
- Как видите. - Лодочкин, потемнев лицом, уставился на заместителя командира первой эскадрильи - худого, высокого, холёного.
- С этого и надо было начинать: с представления - кто вы и что.
- Я - "кто", товарищ капитан. А представление, думаю, уже началось.
- Ах, вот как?.. Ну, тогда слушайте!.. Когда был готов обед?
- Без 20-ти 14.
- А когда его начали выдавать?
- В 14.15, согласно распорядку.
- Так почему же я, капитан Волков, - взгляд на ручные часы, - вынужден из-за непрекращающейся очереди обедать только в 16.00? Может, я не по распорядку пришёл? Так выгоните меня! – Капитан встал, развёл руки и, показывая всем видом, что готов подчиниться и уйти, добавил: - Если я не прав.
Лодочкин мёртво смотрел на его длинное лицо, покрытое веснушками, на прижатые, зардевшиеся от гнева уши, на зализанный, волосок к волоску, пробор на голове, впалые щёки. Опустил взгляд на солнечные пуговицы на кителе, на отутюженные, без единой морщинки, брюки, на сияющие от блеска ботинки и только после этого трудно сказал:
- Обед ещё не закончился, товарищ капитан. Кто-то же должен есть и последним.
- Да, но я теперь не смогу пойти на занятия. В конце концов, я уже опаздываю!
Лодочкин угрюмо посоветовал:
- Надо было прийти раньше. Ничем теперь помочь не могу.
- Но вы - дежурный! Вы должны были организовать обед. А у вас тут - я заходил час назад - народу, не протолкнёшься!
Лодочкин налился кровью тоже:
- Если у вас есть претензии к дежурному, подайте на имя командира полка рапорт! Но… только вот уже 40 минут, как в столовой - совершенно пусто.
- А вы меня не учите! Я лучше вас знаю, что и когда мне делать. Вот, когда дежурю я, капитан Волков, по гарнизону, у меня везде порядок! Потому что я знаю свои обязанности и выполняю их. А у вас на дежурстве - порядка нет. Вот и книжечку держите в руке - беллетристику. А это не положено на дежурстве!
- Все так делают… Чтобы не уснуть в ночную часть дежурства.
Волков осмотрел Лодочкина с головы до ног – словно измерил:
- Судя по вашему виду, у вас и не может быть порядка. Пуговички - не чищены, фуражечка - мятая какая-то, сами - не бриты.
Лодочкин изумился:
- Я?!. Не брит?!. - Он посмотрел на свои, только вчера надраенные пуговицы, хотел что-то добавить, но услыхал шёпот лейтенанта Пучкова:
- Коля, не надо, бро-ось!..
Шёпот услыхал и Волков. Подхватил:
- Видите, Лодочкин, вот и товарищи вам подсказывают: не правы - помолчите. Не удивительно, что вы - только по нарядам…
Пучков такого глумления не выдержал:
- То-варищ капитан!.. Разве ж это его вина? У него же лётчика списали…
Волков не обратил на реплику внимания:
- В общем, так, товарищ дежурный: обедать у вас я не буду - сыт! Вы испортили мне настроение. - И направился к выходу: прямой, холёный, "обиженный".
Когда дверь за Волковым закрылась, Пучков утешил Лодочкина:
- Да ты не расстраивайся, Коля. Хрен с ним! Рапорта он писать не будет.
- Я сам напишу! - Лодочкин вдруг ударил по столу книжкой. - Сколько можно по столовым "летать"! Может, нового лётчика ещё полгода не будет! "Я-а, капитан Во-лков!.." - передразнил он.
Вечером, сменившись с дежурства и загребая ногами пыль, Лодочкин шёл к себе в общежитие офицеров - двухэтажный большой дом; в одной половине жили холостяки, в другом подъезде - семейные. Вспомнив, что среди семейных жила и Ольга Капустина, самая красивая в гарнизоне и недоступная для него женщина, Лодочкин обиженно рассуждал: "Вот так и идёт жизнь. Ни одной девчонки в гарнизоне… А у всех красивых женщин - мужья. К тому же село - не город, тут все на виду. И скука собачья, хоть вой. Ведь вечер, и какой вечер!.. А пойти некуда. Кино - старое, библиотеку - перечитал. Хочешь - спи, хочешь - водку пей. Но и пить больше нельзя!"
В общежитии товарищи по комнате встретили Лодочкина загадочно:
- Кричи ура!
Это Княжич, вместе учились в штурманской школе, "свой". И Лодочкин вспыхнул:
- Надоело, Славик. Шёл бы ты, куда подальше!.. - Лодочкин пояснил, куда. Княжич оскорбился:
- Вот, дурак!.. Кончились твои дежурства: лётчик приехал!
- Разыгрываешь?..
Княжич обиженно отвернулся:
- Можешь проверить, в соседней комнате, у лётчиков сидит.
В разговор вмешался и третий жилец комнаты, штурман Хуртин:
- Синеглазый такой и улыба. Тут заходила к лётчикам твоя Капустина - книжку вернуть - и как только увидела…
- Какая она моя! - вспыхнул Лодочкин снова. – У неё законный муж есть! Капитан метеорологической службы…
- Вот я и говорю, - насмешливо продолжал Хуртин, - как увидела она его глаза, да улыбку, да новую форму - с галстуком, кортиком! - так и влюбилась сразу. Глаз от него отвести не могла - прямо светилась вся. Вот тебе и недотрога! Целый час книжку ребятам возвращала…
Лодочкин взорвался:
- Мне-то какое дело до всего этого?!. - И уже не рад был, что долгожданный лётчик приехал - уже ненавидел его заранее. Это же надо, как жизнь по-идиотски устроена! В полку - всего две по-настоящему красивых женщины - Медведева, да Капустина. Разные совершенно, но обеими - только любоваться, и даже, кажется, дружат между собой. Но бабы - их ненавидят. А теперь ещё и какие-то гадости рассказывают про Анну Владимировну - женщину просто не узнать стало! Так и мужики туда же - к Ольге уже подбираются…
- А чего ты орёшь на нас? Мы-то при чём?! - обиделся и Хуртин.
- Языками много позволяете себе! Вот что.
Видя, что и вправду далеко зашли, Княжич примирительно начал оправдываться:
- Так мы же "пропустили" уже немного, в честь приезда этого лётчика, вот и… - Он улыбнулся и развёл руками. - По-моему, неплохой парень! Ребята ему толкуют там сейчас про здешнее наше житьё, тебя все ждут.
Видя по глазам, что Княжич не врёт - глаза были без пакости - Лодочкин поднялся и направился к соседям. За ним пошёл и Княжич - посмотреть…
За столом у лётчиков сидел незнакомый симпатичный лейтенант в новой форме, какую Лодочкин видел только на картинках - полк на новую форму ещё не переходил. Оглядывая лётчика - действительно, синие глаза, тёмные брови, открытость какая-то, прямо распахнутость - Николай протянул руку:
- Ну, здорово! С прибытием, что ли?
- Да вроде того. - Парень поднялся и оказался высоким, худым. Назвался: - Алексей. Фамилия - Русанов.
- А я - Николай. Лодочкин. Жду тут тебя…
- Да мне уже говорили ребята.
Когда выпили "за встречу" и разговор пошёл раскованнее, Лодочкин про себя отметил: "Материться, конечно, стесняется, это видно сразу. А вот женщины таких любят. Летать будет, конечно, неважно, это видно тоже сразу: не Быстрин!" Вслух же спросил:
- Какой у тебя налёт?
- Налёт? - Русанов усмехнулся. - Курсантский у меня налёт, 140 часов.
- У Быстрина было в 10 раз больше. Полторы тысячи.
- Кто это?
- Мой бывший лётчик.
- А чего злишься? Он ведь тоже когда-то сиську сосал?
- Не обращай внимания, - сказал Лодочкин и покраснел.
В комнату вошёл Одинцов, пропуская свою собаку. Где-то уже подвыпил и, обдав Русанова резким запахом табака и водки, спросил:
- Ты, что ли, новенький? Пришёл вот посмотреть… А где же кортик?
- Хотите посмотреть? - Русанов отстегнул кортик от ремня, протянул Одинцову. Тот, оглядев оружие и новую форму, восхищённо воскликнул:
- Вот это - действительно парадная форма! Сурово, гуси-лебеди, а? - Он осмотрел лица. - Из-за такой формы придётся, видно, и мне остаться в авиации: чтобы, задрав штаны, бежать за комсомолом, а?
Возвращая кортик, Одинцов протянул Русанову руку:
- Давай знакомиться: я - Одинцов, тоже лётчик. Не штурман! - уточнил он зачем-то.
- Очень приятно. Русанов. Алексей.
- Лёва, - громко вопросил Княжич, - а если кто штурман, это что - второй сорт, что ли? Не люди?
Одинцов, пьяно подмигивая Русанову, лукаво усмехнулся, сказал:
- Видишь? Не любят… А я их - всё равно люблю. Кутята ещё, но - ничего. Не любят, что пью, а потом - молчу.
Княжич спросил:
- Для чего же тогда пить, если без разговора?
И опять Одинцов подмигнул Русанову и объяснил только ему:
- Их - ещё жареный петух в задницу не клевал, вот они и думают о себе, что - орлы. Которые на заборах каркают и могут всё говорить.
Русанов, подмигивая обоим штурманам, Княжичу и Лодочкину, спросил Одинцова:
- А кого клевал, тот - что, молчит?
- Во, правильно! - серьёзно согласился Одинцов. - Потому что тот - думает уже о жизни: почему она… такая?
- А какая она? - Алексей улыбнулся.
- А я так и не понял пока. Вот - думаю… А ты - думал?
- Не знаю, - тихо ответил Русанов.
- А людей - знаешь?
- Нет, наверное.
Одинцов внимательно стал разглядывать глаза Русанова, будто какое-то открытие для себя сделал. Сказал:
- Ты - этих барбосов, - он повёл вокруг головой, - не слушай. Наврут про себя. Но всё равно, люди – это единственное, что по-настоящему интересно на земле. - Одинцов, нагибаясь, обратился к своей дворняге: - Шарик, пусть живут, да?
- По-моему, надо разрешить, - заметил Русанов.
- Во, правильно! Только не надо иронизировать. - Одинцов вновь уставился Алексею в глаза. Тому стало стыдно от умного, вовсе не пьяного взгляда, и он покраснел.
Одинцов вытащил из кармана бутылку водки, ставя её на стол, спросил:
- Скучно у нас, да? Вот я и говорю: пусть живут все. Кроме - подлецов. Скучно, да?
Кивая на бутылку, Русанов серьёзно спросил:
- Будет веселее? - И опять увидел перед собой внимательные глаза.
- Может, и не будет. А ты - всё-таки налей. И - сурово! - Одинцов поднял указательный палец. - А я - ещё раз на твою форму полюбуюсь. Содержание - мы узнаем потом.
Ещё раз оглядев Русанова с головы до ног, Одинцов сел за стол и, каменно умолкнув, только подливал (нашлась ещё одна бутылка).
Зато не молчали новые друзья Алексея - рассказывали ему о своём житье, однополчанах, местных порядках. Княжич каждый раз горделиво спрашивал:
- А про "Деда" слыхал? А Лосева - видел?
- Видел, представлялся ему.
- "Представля-ался!.." - передразнил Княжич. - Тогда ты его ещё не видел. Но - увидишь! - многозначительно пообещал он. - А "Брамса" ты знаешь? А "Пана"? Тётю Шуру? А Витюню Скорнякова? А Вовочку Попенко?
Княжич пьяно повернулся к Лодочкину, огорчённо сказал:
- Не знает…
Расходились поздно, когда дежурный электрик выключил гарнизонный движок, и погас свет. Захмелевшего Одинцова пошёл провожать Русанов. Ему в спину сказали, что дверь будет открыта - чтобы не стучал, и легли спать.
11
На аэродроме, в первый же день, Русанова поразил внешний вид здешних лётчиков. Был яркий летний день, с гор свежо тянуло далёкими снегами, чистой прохладой, а эти - в меховых зимних куртках, унтах. В училище, где всегда летали только "по кругу", ну, ещё в "зону", на пилотаж, одевались легко. А здесь - и слова-то какие! - "ходили на высоту" – всё внове, всё было не так.
"Высота" воспринималась Алексеем как что-то бесконечно далёкое, в бездонной голубизне неба. И потому и люди в унтах казались особенными. От этого ему ещё сильнее хотелось жить и быть лётчиком, который "ходит" на высоту, чтобы сказать при случае темноглазой Оле Капустиной: "Да вот, ходили сегодня на высоту, бомбили".
Опять она ему встретилась утром, когда шёл в столовую. Господи, как смотрела!.. И глазищи какие - чёрные, как антрацит, большие. Что-то цыганское и во вьющихся смолисто-чёрных волосах, но лицо совершенно русское, прекрасное, с белой кожей.
Встречали Алексея в полку люди по-разному – каждый на свой манер. В четвёртой эскадрилье, которую нашёл он в самом конце стоянки самолётов, его окружили офицеры - рассматривали на нём новую форму, расспрашивали, откуда приехал. И вдруг кто-то истошно крикнул: "Па-а-н!.."
И понеслось на стоянке от самолёта к самолёту: "Па-а-н!", ""Пан" едет!", ""Пан" на мотоцикле!.." Солдаты подтягивались, механики убирали из-под бомболюков инструмент, офицеры поправляли на себе фуражки. И Русанов увидел, наконец, махонького кривоногого человечка, приближавшегося к самолётам - не майор, а чудо в перьях. Алексей был разочарован, что у него такой командир эскадрильи.
- Пойди представься! - шепнул штурман Лодочкин. - Наш комэска, Сикорский!..
Русанов подошёл к майору и чётко, но по старой курсантской привычке, нелепо отрапортовал:
- Товарищ майор! Курсант Русанов прибыл в ваше распоряжение для дальнейшего прохождения службы!
Офицеры рассмеялись. Сикорский снисходительно улыбнулся:
- Ничего-ничего, бывает. Майор Сикорский, ваш командир! - Он подал Русанову руку и, оборотившись к лётчикам, зычно представил всем новичка: - Товарищи офицеры! Представляю вам нашего нового лётчика, лейтенанта Русанова. Фамилия у него - хорошая. Наверное, и сам будет такой же: прошу любить, жаловать!
Через минуту Сикорский, весь страшно деловой, весь сама энергия и собранность, уже вводил молодого лётчика в курс дела:
- Ну-с, значит, так. Видите наземную обстановку? Кругом - горы! Аэродром наш - чаша в горах. - Сикорский косил глаза на притихшую эскадрилью: наблюдают, конечно, слушают. Наддал: - Планировать на посадку - надо круто. Рассчитывать - точно. Хороших подходов - нет. Словом, увидите сами, как тут летаем. Здесь не Россия! А теперь - готовьтесь к экзаменам по материальной части, изучайте район полётов, одним словом, всё, что полагается. Даю вам на это - месяц. Потом - летать! Вопросы есть? - Он взглянул лётчику в глаза, напряг лицо в жёсткой улыбке: не размазня - командир, воля!
В общем, майор был по-лосевски краток, отрывист, и Русанов решил: сгусток энергии! Вопросов у него, опешившего от встречи, не было. Комэск не держал его тоже:
- Раз вопросов нет, свободны, товарищ лейтенант! - Сикорский надменно взглянул на лётный состав в стороне и пошёл от Русанова "по делам" - маленький, кривоногий, уверенный в себе. Ас, да и только!
Алексей поделился впечатлением с подошедшим к нему капитаном - румяным, быстроглазым:
- Толковый мужик, да?
- Дальше некуда! - серьёзно ответил капитан. И зло прибавил: - Индюк с красной соплёй! Фанфарон! Надулся, как геморрой в заднице! Ни как устроился человек не спросил, ни - откуда приехал, как закончил училище, кто родители? Имени даже не узнал! "Месяц срока - лета-а-ть!" - передразнил он Сикорского. - Тоже мне, Наполеон новоявленный! - И спросил: - Ну, всё понятно про "толкового" мужика?
Увидев у Русанова растерянное лицо, капитан рассмеялся:
- Да ты не красней: это не подрыв авторитета. Авторитета у него никогда не было. Скрывать это от тебя - глупо: всё равно узнаешь. Так лучше не тратить времени вообще. А теперь, давай знакомиться ближе: я отныне – твой командир звена. Фамилия моя - Птицын, звать - Александром. Куришь?
- Да вроде бы - уже да.
Птицын достал раскрытую пачку, протянул Алексею:
- Ну, тогда угощайся и рассказывай всё, что недосказал тут "Пану". Мне с тобой вместе летать, мне о тебе и думать.
Алексей рассказал. Птицын внимательно выслушал.
- Так, биография у тебя - хорошая. Ну, да и у ребят, - он кивнул в сторону лётчиков, - тоже не хуже. Ты это знай, и носа не задирай. Есть в полку, конечно, и дерьмо, но большинство - люди. Со своими недостатками, правда, но - у кого же их не бывает? Только ты - всякую мелочь, от крупного, отличай: недостатки тоже ведь разные бывают. Ну, и сам… не наряжайся больше, как петух в огненные перья. Ты - парень заметный и без кортика, так что лучше - поскромнее, а то невзлюбят.
- Спасибо, учту. - Алексей зарделся.
- И вообще, запомни: - продолжал Птицын, - лётчик - начинается с взлёта, а жизнь - с первого самостоятельного шага.
- По пословице? - попробовал отшутиться Русанов. - Видно птицу по помёту?
- Вот-вот, - усмехнулся капитан. - А ты у нас - ещё только выруливаешь на взлётную полосу. Не обижайся… - Птицын дружески улыбнулся и отошёл, давая Русанову прийти в себя. Но подошёл другой командир звена, старший лейтенант Дедкин, у которого летал в звене громадный молодой лётчик Попенко, прибывший в полк из Кировабадского училища в прошлом году. Дедкин, уже имевший опыт по устройству Попенко, пообщался кратко, в основном по семейно-хозяйственному вопросу:
- Женаты?
- Нет, холостяк.
- Это издесь плохо. Утку убьёшь, к примеру, исть захочешь - изжарить некому. Опять же нащёт стирки или там ласки - плохо, когда один. Деньги - зря тут не тратьте. Пошлите родителям, там сколько, и купите себе в первую очередь приёмник. Батарейный.
- Это зачем же?
- В общежитии у нас местов нету, значит, жить будете в деревне, на частной, а света там - тю-тю! Да и тут, в гарнизоне - движок только до 11-ти.
Офицеры подходили и отходили, а Русанов всё не мог наглядеться на горы. На севере - виднелся Большой Кавказский хребет, белел снегами на далёком горизонте, километров 100 до него. В ту же сторону, но близко - огромный Кумисский овраг, уходивший к самой Куре на северо-востоке. Действительно, единственный открытый заход на аэродром - с севера. Но заходить на посадку оттуда нельзя: сядешь поперёк поля, для пробега не хватит места. На юге, почти вплотную к аэродрому, начинались хребты Малого Кавказа. С запада - тоже вплотную - тянулась невысокая холмистая гряда Телетского хребта. Оттуда и был единственный заход на посадку. На востоке, по курсу взлёта - торчала невысокая гора Яглуджа, с широкими бурыми склонами. А высокие вершины, куда ни глянь, сверкали на фоне синего неба белизной снегов. Зубчатые вершины, застывшие и торжественные, поблескивали ледниками. Но это всё - горы далёкие. Близкие - бурые все, выгоревшие от солнца.
Алексею рассказали о двух селениях, видневшихся на склонах западных гор. Это Малая и Большая Марабда, пропахшие очагами, копотью, въевшейся даже в камни. Там родился, говорили, знаменитый Арсен, про которого было немое кино. А мост, который он удерживал в фильме на своих плечах, находился здесь, в Коде - Алексей его уже видел. Теперь он был из бетона, но речка под ним давно пересохла, превратившись в ручей, и под мостом не смог бы пройти даже телёнок. А прежде, говорили, глубокий ров был, шумела в горном потоке вода.
Месяц - срок не большой, но и не малый. Русанов снял себе комнату в деревне, купил, как советовал Дедкин радиоприёмник, работавший от сухих батарей, и знал теперь уже многих и много. На деле всё оказалось не так, как представлял он себе это в училище. В чём-то жизнь в боевой части была сложнее, в чём-то проще. Люди в полку собрались всякие. Были добрые и злые, умные и дураки, порядочные и подловатые. Что-то Алексей увидел и подметил в них сам, остальное рассказали товарищи. Но всё равно, как постепенно выяснилось, он жизни вокруг себя… не понимал, а потому и наваливались по вечерам невесёлые размышления. По стране шли и шли сотни тысяч оборванных нищих - просили, кто денег, кто хлеба. Так было в каждом городе, в райцентрах, крупных поселках. Алексей видел всё это сам, когда был курсантом, и каждую осень выезжал с товарищами в колхозы помогать убирать урожай. Видел там и сытых, с бесстрастными лицами райкомовцев - типичные надсмотрщики в габардиновых тёмно-синих плащах.
Однако здесь, в крохотной грузинской деревеньке, нищие поражали воображение Алексея особенно. Все они были, как правило, молодыми женщинами, бежавшими из западной Украины. Оказывается, там шли аресты и высылки, какая-то, затянувшаяся борьба с бендеровцами, и голод. За булку хлеба, кусок говядины с вином эти женщины продавали (возле стогов, в поле) своё тело местным мужчинам из сёл, солдатам. Глаза у женщин были обречёнными, как у брошенных хозяевами собак. Алексей не мог смотреть в эти глаза, особенно после того, как одна девчонка лет 15-ти умоляла его взять её к себе в наложницы: "Дядечко, та я и спаты з вамы буду, и по дому працюваты, я всэ вмию! Вы - я ж бачу - гарна людына. А то ж прыйдеться всэ римно загынуты з поганымы басурамнамы. То крашче буты живою, та й чыстою биля однои та гарнои людыны. За рик - чи мало воды втэче? Можэ пан Езус врятуе мэнэ, то повэрнуся до своеи батькывщины" ("Дяденька, я и спать с вами буду, и по дому работать, я умею всё! Вы - я же вижу - такой славный человек. А мне всё равно ведь придётся пропадать с погаными басурманами. Так лучше уж остаться живой и чистой возле одного хорошего человека. За год много воды утечёт. Может, спасёт меня Иисус, тогда вернусь на родину") Половины слов Алексей не понял, уловил только суть. Но что же он мог поделать? Дал денег да покормил рослую девчонку в духане обедом с вином. Как она благодарила, как смотрела на него! У Алексея сердце обрывалось. А когда стала целовать ему руки, не вынес и убежал, чтобы не расчувствоваться при всех. Больше он её не видел, но глаза девчонки остались в памяти навсегда: глаза скорбящей Богородицы. Представлял, как водят её усатые мужики под стога и терзают там, метался душой, наливал себе даже водки, чтобы уснуть. Целую неделю всматривался потом в нищих - хотел забрать к себе эту "Ганну" и жалел, что не решился сделать этого сразу. Но её нигде уже не было, да и понимал, всех один не спасёшь, нужны другие меры. Только вот, какие - не знал. А нищенки шли, шли…
Может, потому и не обращал Алексей внимания на гарнизонную красавицу Ольгу Капустину, от которой, это всегда чувствовал, особенно в клубе на танцах, исходили невидимые токи зарождавшейся любви и эротики. В душе он её осуждал, но резко обойтись с нею - не мог: уж очень хороши были чёрные глаза в поллица - так и лучились. А она всё чаще стала попадаться ему на дороге, когда шёл домой, первой здоровалась: "Здравствуйте, Алёша! Так заняты мыслями, что и не замечаете никого? О чём же, интересно, вы думаете? О невесте, небось?" И улыбалась, и была такой милой, а ему было не до неё: нищенка стояла перед глазами.
Добро человек приемлет умом - спокойно, как норму. Зло поражает всегда чувства. Наверное, потому и казалось, что зла вокруг больше, чем добра. А время текло суровое, сложное – со своими омутами и воронками: чуть не туда ступил, не так обмолвился, и затянет…
Утрачивая душевное равновесие и ясность, Русанов не понимал, что это уходит от него юность с её очарованием природой и жизнью, что вместо очарования приходит знание и делает человека взрослым и несчастным. Его удивляло, почему не мучаются и не сомневаются ни в чём другие?
Путь сомнений - дело известное – безрадостный путь, да и долгий. Чем больше круг знаний, тем больше длина окружности незнаемого. Русанову же хотелось понять сразу и себя, и своё время, зачем люди живут и чего хотят, чего надо хотеть? Начитался в училище всяких умных книжек из библиотеки, а теперь вот всё не сходилось с этими книжками, особенно про социализм и капитализм. Да разве такие проблемы одним махом решишь?.. Целую жизнь надо прожить.
Разлад с действительностью у Алексея начался, впрочем, ещё в детстве. Пусть неосознанный, смутный, но был. И толкнул его на эту дорогу сомнений родной отец.
- Чудак ты у нас, Лёшка! - сказал он однажды добродушно. - Столько прочитал, а всё - чужими глазами.
- Как это - чужими? - изумился Лёшка.
- А так. Ты ведь каждую книжку, небось, с предисловий начинаешь?
- Ну?
- Вот тебе и ну. А предисловия эти для недоумков пишут: понимай, мол, эту книжечку так-то и так. Вот ты по чужому, как тебе дядя в предисловии подсказал, и понимаешь всё.
- Пример! – требовательно воззрился Лёшка на отца.
- Пожалуйста, - сказал отец серьёзно. - Вот я просматривал твой учебник хрестоматии по литературе. А там статья о Фёдоре Михайловиче Достоевском, в которой доказывается, что он - реакционный русский писатель. А вся Россия знает, что это - один из её гениев! Ты почитай, почитай-ка его произведения… Какая защита обездоленных! Сколько чувства, любви к родному народу…
- Почему же тогда "реакционный"? - задал Лёшка логичный вопрос.
- Значит, кому-то нужно было его сделать для нас таким, - уклончиво ответил он.
- Ну, а всё же?
- Опять чужое мнение сглотнуть хочешь? – насмешливо спросил отец. - Ишь ты, какой! А ты сам почитай: и статьи, и какие фамилии под ними, и книжки писателя.
- Ладно, - согласился Лёшка, - а как же теперь быть с этими предисловиями?
- Читай сначала книгу, что писатель тебе говорит в ней. Подумай над его мыслями. А потом уж берись за предисловие и сравнивай его с собственными впечатлениями о книге. Вот тогда и увидишь кое-что…
- А что я увижу? - Лёшка любил конкретность.
Но отец рассердился:
- А то, что само откроется тебе, если ты не дурак, то и увидишь, понял! - Ответ опять был уклончив, и отец, чувствуя это, добавил ещё злее: - Не забывай и о доверии к печатной букве вообще! Нельзя всему слепо верить. Попы ведь тоже книги печатали, а разве обо всём правду писали?
С тех пор Лёшка больше не верил слепо ни в то, что напечатано типографским шрифтом, ни в предисловия. И стало ему столько нового открываться в книгах, что сам изумлялся иногда. А в училище понял, что Достоевскому мстили за поднятый им в "Дневнике писателя" так называемый "еврейский вопрос". Задумался над тем, почему все газеты до стыдобушки, до небес расхваливают Сталина, словно один он всё сделал - и выиграл войну, и построил социализм, а самому Сталину даже не стыдно от этого: никого не одёрнул, не пожурил. Выходит…
А то как раз и выходило, что отец был прав, когда шептался с матерью перед войной по ночам: "Да какие же они, Машенька, троцкисты! Я же Всеволода Георгиевича лично знаю, много лет! Ещё когда Беломор вместе строили… Нет, тут другое. Тут - эта усатая сволочь во всём виновата! И в том, что я на Беломоре оказался, и в том, что потом выслали сюда, и во всей этой истории с Всеволодом Георгиевичем и остальными инженерами". - "Тише ты, ребёнка разбудишь!.."
А ребёнок хотя и не спал тогда, но всё равно так и не понял ничего по-настоящему, находясь во всеобщей народной спячке, от которой начал просыпаться вот только теперь и по-новому воспринимать прошлое, даже то, что слышал случайно от отца. Однако и сейчас понимал, что о своих нынешних "открытиях" надо помалкивать, хотя распознавать жизнь, её ход так и не научился до сих пор.
Наверное, прав был Михаил Андреевич, чахоточный учитель истории, который приходил в гости к отцу и как-то сказал: "Эпоха, Иван Григорьевич, хорошо видится только на изломе. Так было в 1861-м, когда рухнуло крепостное право, так было в 17-м, когда поняли, что монархия изжила себя, так будет и теперь, когда…" Тут учитель увидел, что слушает и вошедший Лёшка, и перестал говорить, а отец ловко его закруглил: "Но ведь до перелома надо ещё дойти. Хотелось бы знать, сколько осталось?.." "Ну, на наш век, я думаю, хватит", - ответил тогда историк. А в войну он умер. Алексей же вот - думает над этим до сих пор: что они хотели тогда сказать?.. Помочь ему в этой горной деревне было некому, решил поговорить в отпуске с отцом - напрямую, без увиливаний и недомолвок.
- Здорово, Русанов! Ну, как жизнь, привыкаешь?
- Ничего, осваиваюсь. - Всматриваясь в сумерках в лицо лётчика, Алексей остановился. Перед ним был Одинцов - на этот раз выбритый, аккуратный. И собака его выглядела весело и чисто.
Всё это время Одинцова в полку не было - улетал в командировку. Он спросил:
- Куда топаешь?
- Домой, с ужина. Я ведь не в общежитии - тут, в деревне, живу.
- А я вот - в духан. Надо стопарик принять в честь возвращения.
- "Южный" - ведь ближе тебе был.
- Кончился "южный". Лосев запретил там торговать водкой.
- Ты куда летал?
- Где был, там уж меня нет. Ты расскажи лучше, что новенького здесь, пока я таскал для истребителей конус в Аджикабуле?
Так они и шли до самого духана, переговариваясь о пустяках. А когда поравнялись, Одинцов, кивая на духан, спросил:
- Может, зайдёшь - для компании?
В духане Русанов смотрел, как странно Одинцов пил - давился от водки, морщился, но старался проглотить поскорее, будто дал себе зарок выпить во что бы то ни стало. Потом заел огурцом, а собаке дал под столом колбасы:
- На, Шарик, закуси эту мерзость!
Алексей спросил:
- А не боишься, что свой экипаж когда-нибудь угробишь?
- Нет. Если почувствую, что не стало здоровья - сразу в запас: этим не шутят. - Одинцов привычно замолк и ждал, когда Русанов допьёт пиво.
- А зачем ты на это дело налегаешь? - Алексей кивнул на рюмку Одинцова. Тот опять наклонился под стол и, поглаживая Шарика по голове, ответил:
- Долго рассказывать. Как-нибудь в другой раз…
- А коротко - нельзя?
- Разве можно коротко – ну, хотя бы о здешней жизни? - Одинцов привычно-внимательно смотрел Русанову в глаза. - Тебе нравится здесь жить?
- Не знаю… - Алексей пожал плечами.
- Скучно живём. И мелко. А ты - коротко!
- Что же делать?
- Жить надо - прилично. Понял? Хочешь, прочту тебе стихотворение?
- Давай.
- Ну - тогда слушай… "Народное эхо" ("Народное эхо" и "Аквариум" - стихи поэта Вл. Сиренко):
Аплодисменты в залах,
На площадях и по радио.
Мы выступаем…
Льётся сладчайших речей вода.
Сколько у нас показного,
Сколько у нас парадного!
Мы выступаем,
и в этом наша беда.
- Где откопал?
- Нравится? Я тоже пописываю, но такого у меня нет.
- Необычно как-то.
- Сурово, - сказал Одинцов, разглядывая клеёнку на столе. - А написал парнишка, моложе тебя года на 2. Я с ним в отпуске познакомился, на Украине. На вид ничего особенного. - Одинцов оторвался от клеёнки. - А сочинил даже одно гениальное стихотворение.
- Почитай!
- Только с условием: не болтать… - Одинцов оглядел пустой духан и негромко, глухо прочёл:
Аквариум - иллюзия свободы.
Вокруг просторно кажется, светло.
Но рыба, телом раздвигая воду,
И плавником качая, как веслом,
В прозрачность стёкол тычется устало,
Плывёт по кругу днища, а потом
(ей кислорода до задышки мало)
Несётся вверх, хватая воздух ртом.
И снова опускается под воду.
4 стенки. Мутный, мутный свет.
Аквариум - иллюзия свободы.
Кругом свобода, а свободы - нет.
- Ух, ты-ы!.. - вырвалось у Русанова. - Ох, и здорово же! Только ведь, действительно, помалкивать надо…
- Это хорошо, что ты всё понял! Значит, подружимся… - Глаза Одинцова лучились, преображая его до неузнаваемости.
Перед Русановым сидел не лётчик-пьянчужка - одухотворённый, счастливый интеллигент. Всё в нём было изящно, интеллигентно - от умнющих глаз до позы, в которой сидел с достоинством, красивый, одарённый человек, лишённый общества и нашедший одного-единственного, но понимающего слушателя, выразившего своё восхищение им. Бросив Шарику кружок колбасы, Одинцов спросил Алексея:
- Ты Есенина любишь?
- А где его почитать? У нас же и его не печатают!
- Честный, искренний был поэт. А какой талантище! На всю Россию. И пропал…
- Пьёшь в подражание, что ли? Так ведь он был из-за этого и самым крупным хамом в Москве!
- Ты что-о?! - удивился Одинцов, глядя на Русанова, как на таракана. - Кто тебе это сказал?
- Отец.
- А я-то тебе поверил! Глаза показались хорошими… - Он замолчал, и лицо его, только что светившееся, снова погасло и стало скучным. Опять давясь, морщась, он допил водку и поднялся, чтобы уйти.
Русанов поднялся тоже, с обидой проговорил:
- Зачем же так?.. Лучше уйду я, раз обидел тебя. Прости…
- Вернись!.. - негромко, но требовательно воскликнул Одинцов, садясь снова за стол. И когда Алексей вернулся, скучно добавил: - Сядь. Сколько тебе лет?
- 22. - Русанов сел.
- Ну вот. А мне - 30. У меня самолюбия больше. Запомни: самолюбие с возрастом становится всё больнее и больнее. Особенно, если тебя обходят…
- Хорошо, я это учту, - проговорил Русанов обиженно, неуступчивым тоном.
- Ишь ты, учтёт он! Это - просто справедливо. Кто старше, у того больше права на самолюбие: дольше смотрел на мир, устал от него. Я - с одним только Озорцовым выяснял здесь отношения 2 года!
- Кто это?
- Начальник СМЕРШа в полку, в гражданском ходит. Тенью ходил за мной. Хорошо - с совестью мужик оказался, а то бы мне… Подозрительность у него - работа, понял?
- Прости…
Русанов смотрел на Шарика, вылезшего из-под стола. Шерсть у него была пыльная, серая. Он отряхнулся и с грустью уставился на хозяина. Тот проговорил:
- Ничего, бывает. Смотри только, чтобы и тебя жизнь не засосала. У всех - мышиная возня на переднем плане: как устроить своё маленькое, мышиное благополучие. А смелые и умные - не нужны никому.
Русанов согласился:
- Наверное, потому, что беспокойство от них…
- Правильно, - согласился и Одинцов. - Мещанин любит жить спокойно. Главное для него - чтобы не было перемен, чтобы он приспособился. Закон!..
- Прочти ещё что-нибудь, - попросил Алексей.
Одинцов погонял потухший окурок во рту, посмотрел куда-то невидящим взглядом, уйдя в себя, начал читать. Радостных стихов у него не было - читал безрадостные. И голос был глухой - казалось, в нём годами копилась тоска.
- А стихи у тебя - хорошие. Честные и смелые. Только ты их, кому попало, да ещё по пьяной лавочке, не читай.
Одинцов, снова преображаясь, улыбнулся:
- Поэт, я знаю, - суеверен, но редко служит он властям.
- Твоё?
- Тютчев. А кому попало, я не читаю.
Помолчали, сидя в тихой счастливости от покоя и радости на душе. Потом Русанов спросил, разглядывая на руке Одинцова зеленоватый якорёк:
- Зачем это тебе?..
- А, наколка? Мечтал в детстве стать моряком. Уплыть, чтобы просторно, светло. Ну, как ещё об этом тебе?.. Я ведь вырос в Феодосии, у самого моря. А мечта - не сбылась. Знаешь, плохо, когда разлад с мечтой. Да и с совестью тоже.
- А почему с совестью?
Одинцов помолчал, закуривая новую, и очень тихо продекламировал - в духане уже были люди:
Писатель, если только он - волна,
А океан - Россия,
Не может быть не возмущён,
Когда возмущена стихия.
Писатель, если только он
Есть нерв великого народа,
Не может быть не поражён,
Когда поражена Свобода.
- Ух, ты-ы!.. Вот это да-а!.. - восхитился Русанов.
- Это - не моё, - опередил Одинцов. - Русский поэт Полонский, современник Пушкина. Пошли?
- А про "аквариум", ей богу, не хуже! А?..
- Спасибо. Но… тоже не моё.
Они вышли из духана, и темнота показалась им не только чёрной, но и влажной от густоты. За деревней белым серпиком светил безжизненный месяц, повисший над невысоким и смутным хребтом земляных гор. Лаяли собаки в темноте, огней видно не было. И горы, будто придвинулись плотней и давили, давили - со всех сторон. Глядя на высокие, мерцающие звёзды, Русанов сказал:
- Мышеловка!..
Навстречу шли в духан два, уже подвыпивших, техника - "добавить". Один из них громко и старательно выводил:
Она ево за муки полюбила-а,
А он её-о…
"Молодые ребята, - удивился Алексей, - чуть старше меня…"
Над верхушками тополей, тянувшихся вдоль шоссе и трепетавших листвой, появились тучи, закрывшие собою уже полнеба и звёзды. Одинцов зловеще прошептал:
- Днём - воюют герои, а ночью - мародёры пожинают плоды их побед. Так было всегда!.. - И, не прощаясь, пропал в темноте.
Русанов постоял и повернул к себе домой. Но не шёл, а почти бежал, словно за ним гнались, словно топал своими бахилами Самсон Иваныч и хрипел: "Всё равно деревья - только дрова, а все люди – рабы-добровольцы!"
Чёрное небо прочертил красноватый метеорит, и сгорел - весь, без остатка. Было темно и глухо вокруг, и всё лаяли тоскливыми голосами собаки. "А ведь где-то есть Лондон, Париж!.." - подумал Русанов, подходя к дому.
12
Дома его ожидало письмо, которое принесла хозяйка, услышавшая, что он пришёл. Алексей зажёг керосиновую лампу и сел читать. Письмо было от отца, он писал:
"Здравствуй, дорогой наш Алёша! Рады за тебя, что вышел ты на самостоятельную дорогу. Но мама плачет. Не нравится ей твоя профессия, один ты у нас, вдруг что случится.
Живём мы ничего, помаленьку, о нас не тревожься. Перевод твой получили, спасибо, это нам теперь большое подспорье. Одно плохо. Есть тут у нас такой Рубан, заведует сахарным складом на заводе. Ты ещё с его сыном вместе учился, может, помнишь? Так вот этот Рубан - вор, миллионер и паразит. Рабочего тут одного из-за него посадили, фронтовика, как и я. Он, правда, из-за ранения работать уже не мог, в охранники после войны перешёл - да ты должен помнить его, татарин Бердиев. А Рубан на воле гуляет, продолжает своё, и нет на него здесь управы. Приедешь в отпуск, я тебе подробно обо всём расскажу, в письме всего не опишешь. Одним словом, дела у нас с этим Рубаном пока неважные. Пробовал за него браться тут инженер Драгуненко. Но хотя и старый он большевик, но ничего не выходит и у него. Есть у Рубана где-то своя рука вверху. Ну, и деньги, конечно, делают своё дело, взятками. Но ничего, кончилась партизанщина, когда всё на войну списывали. Даже военком обещал нам помочь, у него счёт к этому Рубану. Короче, не стало от этой сволочи никакого житья, потому что рабочих разлагает. Многих он уже в воровство втянул, спекулирует на наших трудностях. Рабочий возьмёт от него крошку, а потом его покрывает. Крупному вору только этого и надо: не один-де ворую, жизнь такая трудная.
Пиши нам о себе, как ты живёшь на новом месте, когда приедешь в отпуск? Мы тут тебе и невесту уже присмотрели, умная девушка, скромная. Мама всё вареньями её угощает, показывает ей твои фотокарточки, не знает, куда усадить. Ну, я посмеиваюсь, конечно, а она боится эту учительницу упустить. Вот такие дела. Будь здоров, Алёша, не рискуй там зря. От службы не отказывайся, на службу не напрашивайся, есть такая армейская поговорка. До свидания, твой отец, Иван Русанов.
Привет тебе и поцелуи от мамы".
Алексей задумался. Что же там происходит? Отец зря не напишет. Но, сколько ни вспоминал Рубана, вспомнить не мог. Помнил только его сына, Бориса Рубана, с которым учился. Пацан был, как все, причём, хорошо учился.
Алексей закурил. Скучно вечером одному. Коптит лампа. Лохматая тень ходит по стене. Тишина, одиночество. За тёмным окном всё чаще и чаще вспыхивают в небе зарницы. Их далёкий неживой свет проникает к нему в комнату, будоражит воображение.
Волнует душу и батарейный приёмник, из которого льётся сквозь атмосферные потрескивания далёкая музыка, своя и чужая, идущая по небу через горы от турок. Приёмник подмигивает зелёным глазом, тревожит. Где-то на берегу океана пальмы, коричневые женщины, а где-нибудь в Гренландии ослепительный снег.
Глядя, как наливается зелёным светом кошачий глаз приёмника, по живому то сужаясь, то расширяясь внутренним сектором, Алексей задумывается: "Почему же не отвечает на письма Нина? Что же всё-таки произошло?.." И чувствует себя несчастным, заброшенным на край света - бедный он, бедный!..
Читать не хотелось, ничто на ум не шло, и Алексей, выключив приёмник, вышел на крыльцо. Звёзд уже не было совсем, только электрические голубоватые разряды вспыхивали иногда в небе. Кто-то пел тягучую грузинскую песню - одиноко, тоскливо. Это слева, через несколько дворов, определил Алексей, прислушиваясь.
Опять вспыхнула в темноте небесная далёкая зарница. Ткнулся в ногу и лизнул опущенную руку хозяйский кобель. А песня всё пробиралась сквозь черноту вечера, рвала душу. Но вот невидимый и несчастный певец петь перестал, и от полкового клуба вдали приплыли вместе с ветерком, пропахшим цветами табачка в клумбах, обрывки аргентинского танго: рыдала радиола. По средам и субботам в клубе танцы. Но сегодня четверг, и киномеханик в будке крутил пластинки просто так - для своего удовольствия перед началом кино. Может, пойти посмотреть? Да сколько же можно смотреть "Подвиг разведчика"!..
С улицы во двор прошли хозяева. Они живут рядом с домом в пристройке, вход у Алексея отдельный, он не мешает им, а они не мешают ему. Плохо другое - хозяйка не понимала по-русски, и с нею приходилось объясняться жестами. Хозяин язык знал, но почти не бывал дома - он старший чабан, и всё лето находится где-то в горах. Появится раз в неделю сменить бельё, и снова на коня. А сейчас он вёл этого коня за собой. Привязал к дереву посредине двора. Потом пошёл в сарай, и вышел оттуда с торбой овса, которую привязал коню к морде. Алексей поздоровался с хозяином по-грузински: "Гамарджёба, генацвале!" В ответ раздалось усталое "гагемаржос", и хозяин скрылся в своей пристройке.
Алексей стал думать о нищей украинке Ганне, но соскользнул на мысли о другой девчонке. Через несколько дворов от него жили две семьи техников и пожилой майор-штабник с женой и ребёнком, не захотевший жить в гарнизоне в одной комнате. Дело в том, что его "ребёнку" было уже 16, и майор снимал в частном доме 2 комнаты. Так вот этот "ребёнок" тоже заметил Алексея, и теперь строил ему глазки, попадаясь всегда на дороге, когда он возвращался домой по вечерам. Но Алексею прыщавая девчонка не нравилась, и сегодня он потому и пробежал по дороге, чтобы не разговаривать с ней.
Днём Алексей сдавал свой последний экзамен и ходил после него до самого вечера с испорченным настроением. Майор-оружейник, высокий, какой-то весь узловатый и нескладный, задавал вопросы, глядя не на Алексея, а куда-то вниз, в землю. Да и вопросы были мелочные, занудные. Поражала и педантичность, с которой он их задавал и вникал во всю эту техническую чепуху: какая смазка нужна зимой, какая летом, для чего нужен профилактический осмотр пушек и через сколько дней его делать? Майор забирал при этом в горсть вытянутый вниз подбородок и, слушая ответы, мял его, поглаживал.
Отвечал Алексей неважно, сбивался на мелочах и, под конец, попросил майора задать хоть один вопрос, имеющий отношение к эксплуатации оружия в полёте – ведь он не техник, лётчик. Но в их разговор неожиданно влез высокий рыжий капитан, подошедший "послушать".
- А вы, лейтенант, извольте не диктовать старшим! - сказал он повышенным тоном. И тут же представился: - Капитан Волков, заместитель командира первой. – Он оторвал руку от козырька. - Вы - молодой лётчик, приехали к нам в полк, вас ещё не знает никто, должны проверить, а вы устраиваете, понимаете, здесь э…
- Да я ничего пока не устраиваю, товарищ капитан. - Алексей припомнил, что Лодочкин уже рассказывал ему об этом Волкове - высокомерный солдафон. И тот не замедлил подтвердить это:
- Попрошу не перебивать, когда старшие говорят! - оборвал он. - Вы что, устава не знаете?
Алексей с изумлением, как смотрят на подлецов, уставился на Волкова, но молчал. Тот смутился:
- Я э… понимаю вас… Но мы с вами - в армии, товарищ лейтенант.
"Старшим" был всё-таки майор. Волков обязан был сам, если уж так ревниво относился к соблюдению уставных правил, спросить у него разрешения на право влезать в разговор. Поэтому, пряча глаза, майор пробубнил, чтобы не казаться таким же грубым:
- Да он, в сущности, ничего… Материальную часть - знает, но, видимо, обращал внимание только на основное. - Чувствовалось, майору было неловко перед Алексеем за выходку Волкова, и он продолжал: - А я его - по мелочам. На мелочах обычно не останавливают внимания. – Отвернувшись от Волкова, он закончил, глядя уже на Алексея: - А в авиации, в сущности, мелочей быть не должно. Ну, и лётчики тоже должны уметь проверять работу своих техников: чем оружие смазано, вовремя ли сделан осмотр?
Медведев поставил после экзамена "четвёрку", но Алексей ушёл с аэродрома с тяжёлым сердцем. Неприятными показались ему оба - что майор, что Волков.
Ветер опять донёс музыку. И опять вспыхнула далёкая сухая зарница. Алексей вернулся в дом, надел галстук и френч и вышел - хотелось на танцы, к людям. Но ничего этого сегодня не было, бесперебойно работал только духан, и Алексей решил зайти туда ещё раз: кто-нибудь да есть, всё-таки легче…
За столиком в углу сидели "Дед" и Скорняков – оба уже красные, вспоминали что-то из фронтовой жизни. Перед ними стояла батарея бутылок с вином. Пахло жареным мясом, перцем, пролитым пивом. Было дымно и шумно - входили грузины, гортанно перекликались. Русанов не знал даже, где ему сесть - чужой везде. Но окликнул его "Дед":
- Подь сюда, лейтенант! Чего заскучал? Негоже русскому человеку быть одному, ёж тебя ешь - завянешь!
Русанов подсел на свободный стул, заказал себе пива. Когда вернулся, неся 2 кружки, "Дед" обратился к нему снова:
- Как тебя звать-то?..
- Русанов я, Алексей.
- А, слыхал. Ну, давай тогда знакомиться: Сергей Сергеич, Петров. - "Дед" налил в стаканы вина и один из них протянул Алексею. - За знакомство!..
Когда они все трое выпили и поставили стаканы на стол, в духан вошёл старший лейтенант Охотников, служивший начальником парашютно-десантной службы полка. Был он высок, суров на вид и молчалив. Русанов уже видел его на аэродроме, когда лётчики получали у его помощников парашюты в каптёрке, но ничем примечательным десантник ему не запомнился - человек, как и все. Каково же было его изумление, когда Сергей Сергеич, нагнувшись к Алексею и улыбаясь, негромко сказал:
- Во, "Герасим" из "Муму" пришёл, молчун! И не подумаешь, что у своего начальника в штабе дивизии - жену увёл!
Удивился и Скорняков:
- Как увёл? У кого?..
- Тише ты!.. Сейчас расскажу… - Сергей Сергеич выждал, когда Охотников удалился к стойке духанщика, и продолжил, обращаясь уже к Скорнякову: - А ты, что, разве не слыхал?
- Нет, впервые…
- Ну, тогда слушай. История - не хуже твоей, только произошла, когда "Герасим" был ещё холостяком и служил не у нас, а в Долярах.
- Так и я тогда был холостяком! - не согласился Скорняков.
- Ну, стало быть, наблудили вы в одно и то же время, - легко сдался Петров и загадочно улыбнулся. - Вызвали, значит, пэдээсников из всех трёх полков в Марнеули на дивизионные сборы. Прыгали они там, изучали новые парашюты, инструкции к ним. А когда стали разъезжаться через месяц по своим частям, жена майора Кирсанова, начальника ПДС дивизии, уехала вместе вот с этим молчуном, с "Герасимом".
- Так это - Варя, что ли?.. - вновь удивился Скорняков.
- Она самая. Тогда она бездетной была - Кирсанов, говорят, переболел до женитьбы какой-то инфекционной болезнью в Германии, ну и…
- Триппером, что ли? - насмешливо уточнил Скорняков.
- Откуда я знаю, я не доктор! - оборвал "Дед". И уже к Русанову: - Ну, и детей у них не было. А теперь вот - девочка от "Герасима" растёт. Живут, говорят, душа в душу.
- А что же Кирсанов? - спросил Скорняков.
- Говорили, будто убить хотел нашего "Герасима", но что-то там помешало. - Петров усмехнулся: - Тебя же вот не убил… один и поныне "рогатый" техник? Чуть было не получилось наоборот, разве не так?
Скорняков поднялся и сходил к духанщику за шашлыками. А когда вернулся, предложил:
- Сергей Сергеич, расскажи Русанову, как ты свою девятку провёл через Большой Кавказ. Пусть послушает…
- Ишь ты, ёж тебя ешь! - Петров посмотрел на Русанова. - Я ему - про Фому, а он мне - про Ерёму. Расскажи лучше сам, как ходил к жене своего техника, когда холостым был. - Сергей Сергеич добродушно усмехнулся, а Скорняков запротестовал:
- Се-ргей Серге-ич!..
- А чего? - Петров, показывая прокуренные зубы, заулыбался во всю ширь. - Ну, хочешь, я расскажу. Вот послушай-ка, Алексей, ёж тебя ешь, какие раньше холостяки у нас были! Хе-хе-хе! - "Дед" залился прерывистым весёлым смехом.
- Валяй! - неожиданно согласился Скорняков и рассмеялся тоже - весело, до выступивших слёз.
Скорняков огромен, а волосы носит, как ребёнок - детской чёлочкой, "на лобик". Глаза у него - карие, большие, продолговатые: коровьи, говорят про такие глаза. Погоны на его прямых костлявых плечах кажутся маленькими, игрушечными. У него длиннющие руки с огромными ладонями-вилами. Когда "Витюня" берёт в руку гранёный стакан, стакана не видно. Скорняков провоевал вместе с "Дедом" всё войну и потому уцелел. Но теперь они в разных эскадрильях - "Витюня" пошёл на повышение, и его забрали штурманом звена в четвёртую, к "Пану". Однако свободное время они по-прежнему проводят вместе, чтобы можно было выпить, поговорить о войне, вспомнить, кого и куда забросила послевоенная судьба. Потом, пьяненьких, их ругают жёны. Это объединяет их тоже, хотя Скорняков и моложе на добрых 15 лет.
- Дело прошлое, конечно, - начинает Сергей Сергеич, - непутёвое. Ну, да чтобы посмеяться… Да и техника того в полку уже нет. А дело было так…
Похаживал это, значит, Витёк к этой женщине в землянку. Домов тут ещё не было тогда, в землянках жили. С этой стороны - одна семья, с той - вход в другую. Да. Конечно, о рейсах Вити никто не знал - семейных-то ещё мало было тогда, раз-два и обчёлся! Это уж потом глазастые, да языкатые женщины появились. Дело было осенью, значит, темнело рано, и дождишки уже зашевелились. Техник этот на аэродром ушёл - ночные полёты планировались. А Витёк у нас в ту ночь не летал. И приладился, значит, под тёплое крылышко к чужой голубке - всё чин-чинарём, ёж тебя ешь! Даже печку железную затопили возле двери - тепло.
Угрелся Витюня, наружу-то выглянуть и невдомёк! А там уж дождь принялся, никаких тебе полётов – полный отбой. Витя, так я рассказываю? Ась?..
- Так, так, - смеётся Скорняков, кивая.
- Да-а. Возвращается, значит, техник домой - стучится к ним. Что делать? Сбросил Витёк похолодевшие ноги с тёплой постельки и заметался. Полешко возле печки зачем-то схватил - должно быть, со страха. Дуся - эта блудливой кошкой смотрит на дверь. Слышит, что это муж вопросы задаёт, а не отвечает: тоже, знать, обалдела от неожиданности. А уж на двери крючок соскочил - замёрз, видно, техник под дождиком, рвётся. Думал, жена крепко заснула, не слышит. Словом, в тёплое человек рвался. Да нарвался-то, когда просунул башку в дверь, на полено, которым огрел его Витёк по голове. Ничего другого Витюня выдумать просто не успел с перепугу.
Рухнул, значит, хозяин - отдыхает у них на полу без сознанья. Да и то - маленький был, щуплый. А Витя-то - вот он, перед тобой: что те коломенская верста! - Сергей Сергеич вновь тихо и как-то радостно рассмеялся. - Ну, что тут дальше? Жена, естественно, к мужу - в чувство приводит: всё-таки свой. А Витюня шустренько в брючки - и в сырую ночь на босу ногу, в свободное пространство, так сказать.
Самое-то интересное - потом было. Пришёл техник в себя, на голове шишка с ведро, а жена сочувствует: "Да как же это ты? Забыл, что ли, что дверь у нас низкая? Так выпрямился в перекладину, думала, богу душу отдашь…" И примочки ему, стерва, из мокрого полотенца!
У техника в голове всё гулом гудёт, думает, что и впрямь память у него повредилась. Вроде бы кто-то возле печки с голыми ногами стоял в отблесках пламени, да он не разобрал вгорячах. Спрашивает смирно жену: "У нас никого не было? Вроде как меня чем-то по голове…" Оглядывается - нет никого. Значит, померещилось. Тем более что и жена ему спокойно: "Окстись! Спала я крепко - угрелась, а ты крючок сорвал, да и выпрямился в дверях". Ложись, мол, миленький, тебе полежать теперь надо.
Всё это Витёк уж потом у неё узнал, когда спрашивал, чем закончилось дело? Вот как бывает, ёж тебя! Техник-то - поверил ей после оглушения, хотя маленький, говорю, был, в дверь свободно входил. Это Витёк всегда нагибался. С тех пор он ходить туда перестал: совесть глодала. Но - не до последней косточки она его обглодала: один раз всё же опять сходил! Так что совесть у него - только до пупка, а ниже - главный распорядитель. Но потом уж он и сам женился – тут уж нам домов настроили - стал жить по совести.
Отсмеявшись, Сергей Сергеич закурил, долго молчал, а потом улыбнулся, сказал о другом:
- А про Большой Кавказ - что ж тут теперь говорить? Теперь этого, Витёк, люди не понимают. - Он нахмурился. - А всё-таки молодцы у меня лётчики: хорошо тогда покланялись, верно?
- Это точно, не понимают, - поддакнул Скорняков. - Взять хотя бы и Лосева…
- А чем это он тебе не угодил? - удивился Сергей Сергеич. - Мужик он грамотный, умный. И вообще…
Скорняков обиженно замолк, налил всем опять по стакану, а когда Русанов начал отказываться, неожиданно взбеленился:
- Ты ерунду не пори! Как это - не хочу? А я что - хочу? Ты - умный, а я дурак, да? Ищас за шиворот вылью!..
Пришлось Русанову пить, а Витёк ещё и жаловался:
- Во жись, Сергей Сергеич! Скоро и "раздавить" будет не с кем!
- А те што, обязательно до короткого замыкания?
Скорняков, увидев вошедшего в духан инженера полка по вооружению, обрадовано воскликнул, чтобы уйти от неприятной темы:
- О, начальник огня и дыма явился! Чего ему тут?..
Медведев не слышал в общем шуме, прошёл к стойке и заказал себе пива. Русанов посмотрел на него, и опять почувствовал себя неуютно. Мимо окна прошёл кто-то в белом кителе.
- Лосев! - испуганно сказал Скорняков и спрятал свой пустой стакан в карман.
- Лёгок на помине… - пробормотал Сергей Сергеич. Но прятать стакан не стал, а напротив, налил в него из бутылки вина.
Войдя, Лосев направился прямо к Петрову.
- Ну, что, Сергей Сергеич? Всё пьём, былые времена вспоминаем, молодёжи пример подаём, так, что ли? – Он посмотрел на Русанова. - Молодёжь - ведь в примерах нуждается, верно? Пусть привыкает: с командиром эскадрильи можно выпить, похлопать его по плечу. А? – У глаз Лосева мелкой сеточкой, как гусиные лапки, сбежались морщинки, взгляд - колючими точечками.
Петров, краснея, надулся, словно индюк.
- Ты вот что, Евгений Иваныч, ты - тоже, не торопись, не трещи так.
- Это почему же?
- Потому, что мне за тобой, бойким-то - не поспеть. Ты садись лучше, ёж тебя ешь. Я не пугало какое-то: ни для молодёжи, ни для тебя, чтобы со мной нельзя было и рядом сесть. Зачем же так сразу?
- А затем, - Лосев сел на свободный стул, - что послезавтра в полк снова прибывает комиссия. А командиров эскадрилий - надо по духанам разыскивать! Они, видите ли, здесь предпочитают готовиться к ответственным вылетам! И своих лётчиков тут же готовят. Может, мне радоваться этому?
- Что ж с того, что комиссия? Лётчик каждый день хорошо должен летать, - обиженно произнёс Сергей Сергеич. - Слетают и для комиссии.
- А ты уверен, что слетают? - В голосе Лосева прозвучали потеплевшие нотки.
- А чего тут? - потеплел и Петров. - Кабы не был уверен, не сидел бы…
Командир полка обратился к Алексею:
- Ну, а вы, Русанов? Почему до сих пор не готовы к полётам? Вам - что, времени не хватает? Почему тянете с экзаменами?
- Я не тяну, товарищ подполковник. Сдавал по намеченному командиром эскадрильи графику.
- Что-то не нравится мне ваш график. Вчера – видел вас на танцах, сегодня вот - винцом балуетесь.
- Это я его угостил, - вставил Петров. - Он тут пиво пил. А танцы - дело молодое, да и вечером. Не к ночным же полётам ему готовиться?
Не обращая внимания на доводы Петрова, Лосев недобро протянул, продолжая обращаться к Русанову:
- Посмотрю, как летать будешь, Алексей Иваныч!..
"Поди ж ты, и имя, и отчество запомнил! – изумился Русанов. - А ведь один раз и разговаривал всего, когда ему представлялся". - И смотрел на Лосева и с восхищением, и с опаской.
Командир, как всегда, был чисто выбрит, привычно начищен, отглажен. На его загорелом лбу выделялась выше черты от фуражки бледная полоса кожи. Лицо было бы приятным, почти красивым, если бы не тонкий капризный нос, да чуть оттопыренные хрящеватые уши. Ровные гладкие волосы - тоже, как всегда - были зализаны назад, волосок к волоску. Рядом с ним Сергей Сергеич казался извозчиком: большой мясистый нос, подвёрнутый кособоко вправо и вверх, одутловатые, тёмно-синие после бритья, щёки, спутанные и мокрые от пота чёрные волосы, приглаженные ладонью немного вбок и вперёд, голова конусом вверх. А руки! У одного тонкие, изящные - руки скрипача, у другого - короткопалые, толстые, поросшие чёрной шерстью.
Русанов смотрел на сухонькие пальцы Лосева, и ему не верилось, что эти пальцы музыканта могли так властно сжимать штурвал. Лосев заметил, что Алексей рассматривает его, холодно заметил:
- Вы - что, хотите попрощаться с нами?
- Да, - ответил Русанов. - Разрешите идти?
- Пожалуйста. Спокойной ночи.
На улице Русанов понял, что его… выставили. Вежливо, без грубого армейского приказа, но выставили. И ещё "посмотрят", как он будет летать. Поёживаясь от горной прохлады на свежем воздухе, он опечалился. Кажется, не очень удачно начинает он жизнь. А людей – и вовсе не знает. Хороший ли командир человек, если готов запретить офицеру сидеть, с кем ему угодно, плохой ли, если считает, что офицер не имеет права без его разрешения позволить себе стакан вина, чёрт его разберёт!
"А может, деревья - дрова? И не надо усложнять?.."
13
Тревожные предчувствия, возникшие неделю назад, не обманули Медведева. И хотя никакой конкретной беды вроде бы не случилось - Апухтин уехал, не встретившись больше ни с ним, ни с Аннушкой - тем не менее, Аннушку было просто не узнать: осунулась, как-то потемнела вся, словно сгорело что-то внутри, да и в доме установилась почему-то невыносимая атмосфера. С женой что-то творилось - сохнет, молчит, о чём-то упорно думает, а он не знает, что делать, как вести себя с ней. Это ли не беда!
И он молчал тоже - выжидал. Что мог сказать?..
Каждый вечер, приходя с аэродрома домой, он садился ужинать, обменивался с женой незначащими фразами, спрашивал - как дети? А больше молчали. Аннушка либо делала вид, что читает, либо мыла посуду, стирала. Тогда он выходил покурить на крыльцо. Там наваливалась на него темнота, облепленная звёздами, тоска и невесёлые думы. Накурившись, надумавшись, возвращался в дом и ложился спать, зная, что жена не ляжет с ним рядом, пока он не уснёт - будет возле приёмника сидеть, слушать…
Хорошо, хоть разговоров не затевает - значит, причина не в нём, в самой. Ну, пусть разбирается, лезть с вопросами, если человек молчит, только хуже. Перемелется, пройдёт, тогда, может, и расскажет. А пока и самому нечего голову сушить, надо спать - недаром же в пословице: утро вечера мудренее…
Сон, однако, вот уже сколько ночей, не шёл к нему, и чувствовал он себя одиноким эхом, оставленным в горах: не живёт, а сиротливо жмётся - к холодным скалам, пещерам, холостяцкой подушке. Не нужен никому, хоть на вершину лети, хоть шарахайся от всего. Но куда же от одиночества денешься? Ступеньки, что ли, построить в горах, снять с неба другую звезду-судьбу? Господи, чего только не придёт в голову, когда не спится!..
Но как-то он всё-таки засыпал от усталости, забывался. И не успев выспаться, просыпался от разламывающего голову будильника. Некоторое время ещё лежал и смотрел, как вором крадётся в окно серое неутешительное утро. Вот тебе и мудренее - опять всё сначала…
И снова проходил день - нелёгкий, рабочий. И опять наваливался вечер своими потёмками. Стал ходить в духан - плохо без света в доме, отгорела звезда… А другой у него нет и не будет уже никогда - не может быть у однолюба.
Он боялся теперь этих вечеров. Ну, о чём, о чём она всё думает? Что произошло, чем не угодил? Неужто из-за этой бытовой глухомани? Нет, тут что-то иное… погас и у неё какой-то свет.
И вдруг явились неожиданные гости – подвыпивший Одинцов привёл с собой нового лётчика, у которого недавно принял экзамены. Парень смущался, был трезв, но Одинцов настойчиво подталкивал его вперёд. Когда вошли, объяснил:
- Добрый вечер! Вот, привёл к вам читателя - пропадает от нашей скуки. В полковой библиотеке, говорит, хороших книг нет, а у вас, я сказал, хорошая своя библиотека. Я - тоже начал себе подбирать книги, но… пока мало чего нашёл. Надо в городе, у букинистов…
Жена сидела возле радиоприёмника - говорила, немцы передают речь Черчилля, произнесённую им в английском парламенте - увидев гостей, обрадовано поднялась. Одинцов, не знавший немецкого, спросил из вежливости:
- О чём они там, Анна Владимировна?
- Речь Черчилля в парламенте. - Аннушка выключила приёмник, чтобы не мешал. Но Одинцов продолжал её спрашивать:
- Интересно?
Жена пожала плечами:
- Завтра всё будет в газетах.
- В пересказе? Или комментарии "по поводу"? - Одинцов усмехнулся. - Это не то… - И завёлся, несмотря, что пришёл не один - при этом Русанове: - Чёрт знает!.. Весь мир будет в курсе, что он сказал. И только мы - о чём сказал. Закон! Капиталисты почему-то не боятся, что их несознательный народ всё будет знать. А нашему, передовому в мире, этого доверить нельзя: перепутает ещё, за кем правда? Вот ведь что получается…
Медведев помнил, что в тот вечер с его женой произошёл какой-то сдвиг - стала после этого улыбаться, отходить. Но сам он сильно испугался тогда, это отразилось даже в его дневнике, который он пописывал иногда. Вот и теперь, когда гостей уже не было, он, перечитывая свои мысли и ощущения, всё ещё переживал: "А что, если этот Русанов начнёт где-нибудь болтать о том, что тут видел и слышал?.." Правда, Одинцов за него поручился, но ведь вот что они намололи тут…
Перечитывая запись - протокольно сухую, короткую, Медведев, казалось, вновь слышал и видел всё… Как испугался тогда, после тирады Одинцова, и, чтобы разрядить обстановку, обратился к Русанову:
- А вы какие книги больше любите, современные или классиков?
Русанов беззаботно ответил:
- А мне всё равно, если интересные. Но лучше про современность, конечно.
Аннушка спросила его с вызывающей подковыркой:
- А вы читали и неинтересную классику, да?
Он, видимо, почувствовал это, потому что ответил с вызовом тоже:
- Читал.
- Ну, и что же это было, например?
- Например, "Дон Кихот".
- Что же вам не понравилось?
Пытался остановить жену:
- А-нну-шка!.. Зачем?..
Но Русанов остановил самого:
- Ничего-ничего, Дмитрий Николаич! Я понимаю… Классика, бессмертный символ добра и благородства. Ещё в школе вдалбливали это…
- Что же в этом плохого? - спросила жена. Но по её лицу было видно, что ей интересно. Она даже заторопилась: - Садитесь, пожалуйста, я сейчас чайник поставлю, чаю попьём.
Когда она вернулась, мальчишка ответил на её вопрос, напомнив его:
- Что плохого в этом символе? - сказали вы. - Плохо то, что в этого Дон Кихота - нет веры. Вместо подлинной жизни - длинная и скучная ерунда. Разве это литература - после Чехова или Мопассана?
- Ну-у! - протянула жена как-то слишком уж с превосходством в голосе. - Это же разные вещи! Мопассан и Чехов - это реалисты, а Дон Кихот Сервантеса – это символика добра и благородства, как вы сами сказали.
- Но от его доброты все только страдали. Какая же это доброта? У Сервантеса в этом смысле – сплошные противоречия собственному же замыслу. Вот что получается.
- Почему же такая категоричность?
- Категоричность? - переспросил он с удивлением. - Почему же категоричность? Просто это моё мнение. Я же не претендую на истинность, как литературные критики.
Русанов оказался не так прост, как думалось. И Аннушка спросила его даже несколько растерянно:
- Ну вот, вам уже и критики не угодили. Чем же?
Он и тут нашёлся:
- А они у нас - всегда от имени народа. Но в категоричности - обвиняют любого не согласного. А ведь если по-честному, то всякое мнение, любого человека, можно рассматривать как категоричность.
- Почему вы так считаете? - Она смотрела на него уже с интересом.
Он начал объяснять сбивчиво, но мысль свёл к тому, что когда в обществе принимается какое-то уже устоявшееся мнение по вопросу, то оно воспринимается всеми, как не подлежащее сомнению, выраженное как бы самим народом, идущее от его имени. Но первого же, кто не согласится с этим, всегда можно обвинить либо в ереси, либо в категоричности, будь он хоть самим Галилеем. А если уж это простой смертный, то он как бы вообще не имеет права иметь личное мнение.
- Как же тогда разговаривать? - закончил он. – От "мы", что ли, как императоры? На все случаи жизни есть клише.
- А вы - ёрш!.. - сказала Аннушка, но не с осуждением, а скорее, с одобрением.
От её потепления и улыбки посветлело на душе. И хотя жена не согласна была с рассуждениями молодого лётчика о Дон Кихоте, Медведев и сам думал почти так же, как этот парень, только стеснялся в этом признаться. После книг Мельникова-Печерского, которые недавно прочёл, "Дон Кихот" Сервантеса действительно казался уже мыльным пузырём-пустяком. Ладно, пусть символ там добра и благородства, но зачем же так нудно и длинно, так много страниц? Вон Паустовский: тоже умеет мыльные пузыри выдувать самых красивых расцветок. Но ведь не на тысячу же страниц! Смотри ты, парнишка, а уже не обманешь, на мякине не проведёшь. Ему не символы благородства нужны и другие клише, а саму искренность и правду подавай. Тут сильные книги нужны…
Медведев спросил Одинцова:
- Ну, а ты что скажешь, Лев Иваныч?
Одинцов хотя и был под мухой, но рассудил здраво:
- Я тоже за серьёзность в литературе. Жизнь - должна быть похожей на жизнь. Хотя народ у нас, наверное, самый несерьёзный во всём мире.
- Это почему же?
- А вот возьмём хотя бы наших офицеров. Все пьют, матерятся. К жизни относятся - легкомысленно. Как и народ, который всегда верит в обещания начальства. Вот оно-де разберётся, посовещается, и построит всем нам счастливую жизнь. Вернее, укажет путь, как нужно строить. Ну, где ещё можно встретить такую несерьёзную веру?
Медведев досадливо заметил:
- Критиковать - легко. А сам-то ты - что предлагаешь?
Одинцов помолчал, думая, а потом рассмеялся:
- Так ведь и начальство у нас тоже - самое несерьёзное в мире.
- Почему же? Вон Лосев…
- Я не про его уровень - повыше… Готово обещать народу всё, что угодно, какую угодно лапшу. Будто главная цель и забота у всех - не самим жить, а тем, кто после нас будет. А на самом деле, думают только о себе: жрут, пьют, гуляют. А остальные - хрен с ними! Как-нибудь тоже, мол, проживут - на воровстве, не передохнут. Разве это - серьёзно? Где ещё такое, кроме как у нас?
В разговор влез и Русанов - спросил Одинцова:
- Ну, а почему эта несерьёзность у нас?
Одинцов вздохнул:
- Я думаю, от запуганности и необразованности. Ну, что такое: 12 человек на тысячу - с высшим образованием? Да и те - все почти в крупных городах. В деревнях - 5-6 классов, разве это образование? Вот и верят во всё, да боятся.
- А сам - не боишься? - спросил Русанов.
Одинцов опять помолчал. Усмехнулся:
- Мне - терять нечего. Поэтому я сам себе ответчик и никого за собой не потяну, можете спать спокойно. - Он помолчал ещё, добавил повеселевшим голосом: - Если бы я был писателем, как Сервантес, я про наших офицеров выбрал бы самый несерьёзный, насмешливый стиль.
- Почему? - спросил Медведев с облегчением – рад был, что съехали опять на литературу. Одинцов, казалось, тоже забыл о своих опасных высказываниях, продолжал:
- Почему? А для единства, так сказать, формы и содержания.
Русанов обиделся:
- Это - как о дураках, что ли?
- Зачем - как о несерьёзных людях. Это не обязательно дураки.
- А себя куда относишь - к серьёзным?
В комнату вошла хозяйка с подносом - принесла печенье. Разговор соскользнул на варенье, которым она стала угощать, и Медведев успокоился: завтра и не вспомнит никто, о чём тут говорили. Да и Русанов показался ему порядочным и даже любопытным парнем. Увидел на стене копию с "Союза Земли и Воды" в багетовой рамке и искренне удивился:
- Вы любите Рубенса?!.
- А что ж тут такого? Да и другой картины в магазине не было. А вы - не любите? - весело проговорила жена.
- Нет, - честно признался он. - У него все люди - уж очень жирные! Даже дети: на 40-летних похожи своими задами.
Одинцов заметил:
- Так ведь во времена Рубенса - идеалом красоты считалось физическое здоровье, дородность.
Русанов покраснел. А Одинцов, продолжая думать о чём-то своём, проговорил:
- Сколько существуют на земле люди, всегда были разные мнения. Потому что сами люди разные: злые и добрые, умные и дураки. И - равнодушные. Этих особенно много стало.
- Ну и что? - не понял его Русанов.
- Из-за них - все стали думать одинаково.
- Всё равно не понял, - признался Русанов.
- Я хотел сказать, - Одинцов улыбнулся Русанову, - что хорошо, когда встречаешь неравнодушного.
- Почему - хорошо?
- Фу ты, какой!.. Из-за равнодушных - добрые часто оказываются в меньшинстве.
- Почему? - продолжал Русанов не понимать.
- Да потому, что равнодушные - всегда только за самих себя, а не за справедливость, - спокойно объяснил Одинцов.
- Ну и что?
- Вывод: кто правды боится, сам неправдой живёт.
- Пейте чай! - сказала хозяйка. - Остынет!
Медведев заметил, глаза у жены блестели, лицо разрумянилось - не знала, чем угодить гостям, что им поставить ещё. А гости пили чай, опять спорили, и Медведев понял, от чего так изменилось настроение Аннушки - в дом пришли разговоры, энергия, и он позавидовал чужой молодости, тому, что изменилась и жизнь. В неё входят уже другие люди, не такие, каких он знал во времена своей молодости. Наверное, это правильно, думал он, прихлёбывая горячий чай: молодость - счастлива не только от молодости, но и от идей, которые открывает. А впрочем, какие бы проблемы ни решало старшее поколение, всё равно молодёжь будет жить с улыбками на лицах и с дерзостью в глазах - так уж устроена жизнь. А сильнее жизни нет ничего на свете. Действительно, не петь же этому Русанову нашу "Каховку"! Другая жизнь, другие и песни. Может, он и Рубенса отвергает не столько потому, что ему не нравятся жирные люди, сколько потому, что у каждого поколения свои идеалы красоты и свои песни. Важно то, что его поколение стало хоть чуточку смелее в суждениях. А мы - жили и думаем по установленному до нас стандарту, "клише", как сказал он. Наверное, это и почувствовала Аннушка, что обрадовалась, словно свежему ветру. Да ведь собственные-то натуры - уже не изменить. Но практически и русановы, вряд ли, что смогут изменить в режиме сталинизма.
Когда гости поднялись и стали прощаться, Одинцов спросил:
- Анна Владимировна, а где это вы так изучили немецкий?
- Начала - ещё в Германии, а потом - сама.
Проводив гостей на улицу, Медведев покурил и вернулся в дом. Аннушка сидела возле приёмника, охватив голову руками - даже посуду не пошла мыть. Кажется, ждала его.
- Ну вот, ушли… - сказала со вздохом. - А мы – опять будем идти по жизни без собственного мнения, хотя знаем, что дни не повторяются, снова жить не начнёшь.
Говорила тихо, а казалось - кричит. Возразил:
- Разве мы виноваты в этом? Зачем так…
- Мы - тоже. Потому что молчали всегда. И сейчас всё молчим, молчим. Почему молодые знают - чего хотят?
- Они - тоже не знают. Вон сколько "почему" всяких было!..
- Зато у них… есть уже несогласие жить так дальше. А у нас - нет даже их простоты и радости восприятия окружающего. Будто мы какие-то чужие в этой жизни, лишние или рано состарившиеся. Стоим где-то сбоку, и смотрим…
Бухнула всё это, и вроде ответа ждёт: лёгкий вопрос задала. Подпёрлась кулачком снова, и смотрит в далёкое. Хотел возразить ей: молодые - тоже мучаются, и не так уж радостно воспринимают окружающее бытие. Но передумал: только душу травить. Слава Богу, что хоть от молчания своего отошла. Но было в её позе опять что-то недосказано одинокое. Трудная штука жизнь! А семейная - и того тяжелее.
14
В полку появился новый офицер - капитан Тур, Павел Терентьевич. Его знали ещё не все, но знали, что приехал кандидатом на освободившуюся должность парторга - прежний, капитан Хомяков, умер в госпитале после продолжительной болезни.
В ожидании отчётно-выборного собрания – утвердят его кандидатуру, быть Павлу Терентьевичу секретарём партийного бюро полка, не утвердят, придётся вернуться в распоряжение политического управления штаба Воздушной Армии - Тур ходил по гарнизону, присматривался к офицерам, солдатам. Разузнавал бытовые подробности, интересовался всякими мелочами и… составлял "карту".
"Карта" не была личным изобретением Павла Терентьевича, но гордился он ею, словно гениальным открытием, хотя и понимал, что не столько в ней гениальности, сколько практической выгоды. "Карта", на первый взгляд, была простой. Не было на ней ни меридианов, ни градусов, ни городов, ни рек. Обыкновенная схема, напоминающая своими квадратиками и кружочками структурный состав пехотного полка и приданных к нему служб. Квадратики, кружочки, треугольнички соединялись линиями - красными, зелёными, синими. В квадратиках, кружочках - фамилии. Вот и всё, ничего особенного. Но Павел Терентьевич называл это пышным именем - "карта взаимосвязей". Он знал: это не просто кружочки, линии и квадратики, нет! Это сложное сплетение человеческих взаимоотношений, характеров. Мир человеческих страстей и пороков. Сведения о дружеских и родственных связях, о том, кто к кому ходит и зачем, как друг к другу относится.
На новой карте Павла Терентьевича самый большой и верхний квадратик - с фамилией "Пушкарёв". И линии от него идут к кружочкам, треугольничкам, другим квадратам. Линии простые, зелёные, 2 синих и одна красная. Пушкарёв - командир дивизии, генерал. А кружок с фамилией "Усольцев" из полка Лосева соединён с квадратиком генерала красной линией. И нет в этом ничего особенного: всё логично, правильно. Генерал дружит с простым техником звена - заядлые рыбаки, знают друг друга не только по рыбалке, а дружат, говорят, даже семьями. Этот Усольцев будто бы умник, историк, интересный за столом человек. А ещё он в хороших отношениях со своим подчинённым, техником Расторгуевым. Расторгуев - пешка, никто, младший лейтенант в мазуте, а надо и к нему теперь провести красную ниточку, от Усольцева. В случае чего Павлу Терентьевичу ясно, какую линию с ним держать. Ни критиковать, ни вообще трогать - нельзя: беды наживёшь. Красная линия дружбы, считай, почти что синяя - "родственная". Кто же на красный свет ходит? Только пьяные и дураки.
Идут на "карте" линии и от других начальников и влиятельных лиц: от Лосева, замполита, командиров эскадрилий, их жён. К замполиту Васильеву в кружок тянутся отовсюду линии чёрные, простые: веса у человека нет, установлено точно.
Много на карте линий, в глазах даже рябит. Сходятся в пучок, расходятся веером, переплетаются. Но Павлу Терентьевичу всё там ясно - как пауку в концентрической паутине с радиальными нитями. До собрания ещё далеко, а уж он всё знает, всё изучил: за какую ниточку потянуть, какую ослабить. Если фамилия заключена в треугольник - это значит, что у человека тяжёлый ершистый характер и натура бойца: признаёт один штыковой бой. Кружок - это безволие, обтекаемость. Лосев, например, это треугольник в квадрате с вылезшими наружу углами-штыками - всё есть, и ум, и значение, и - "коротким коли"! Великое дело "карта взаимосвязей"!
Познакомил его с этой идеей старый председатель колхоза, когда Павел Терентьевич был в отпуске в родных краях в начале войны - заехал после окончания штурманской авиашколы на 3 дня: было по пути на фронт. Чем-то он понравился тогда председателю, старик и выложил ему "карту" за бутылкой самогона.
- Всех председателей колхозов в нашем районе я пересидел. Жили мы тут всегда суматошно, непонятно даже, можно сказать - будто в колоде карт, которую то и дело тасуют. Особенно при секретаре райкома Василии Ивановиче Чумакове. Лютый был секретарь! Сядет жирной горой за столом и сердится. Дверь в кабинет держит открытой, чтобы всех председателей колхозов, которых созвал, было видно - с утра дожидаемся у него в предбаннике. А он - всё не зовёт: один сидит, доводит нас до предпоносной кондиции. Взгляд поверхностный – вроде о загробной жизни уже думает. А потом сымет телефонную трубку, и пошёл, пошёл гонять чёрный диск нервным прокуренным пальцем! Первая это ему радость: досаду по телефону взорвать. И уж тут, не приведи Бог, если дозвонится до кого и тот ему ответит. Тогда крик начинается - до развязывания пупка. Ну, и дрожание в голосе, конечно. И всё выше, выше берёт, пока не сорвёт петуха. Воздух при этом - всё рукой рубит, будто Чапаев саблей работает.
Ну, поруководит таким вот манером, чтоб видели - герой, генерал! Остынет маленько, тогда уж призывает к себе секретаршу, с которой жил прямо на работе. Тут уж другой колер у него начинается. По кабинету всё ходит, ходит, диктует. И рукой - в волосы, в волосы: кидает их назад. Красный делается, как от удовольствия. А потом уж за нас принимается - при девке при этой жопастой. Тут уж ему - полное удовольствие: не надо и женщины. Любил, сукин кот, покрасоваться, а нам страху в штаны нагнать.
Помню, председатель соседнего колхоза, Гребешков, старик, до того растерялся, когда он ему крикнул "вон!", что от огорчения свои бумажки в портфель не мог уложить. Тискает их, торопится, а они у него – на пол. Он за ними, елозит по паркету партийному, весь красный от неприличной позиции, чуть не плачет. Наконец, управился, выскочил к нам в предбанник, хвать своё пальтишко с вешалки, а в рукава-то - не попадёт. И губы мелко дрожат.
Короче, делал этот секретарь с нами, что хотел - только что не спал. Но волю - насиловал. Кого снял, кого понизил за годы своего царствования, а я вот - всё на месте, с самых довоенных лет. А отчего, спроси ты меня? А оттого, отвечу тебе, что знал я все ниточки в своём районе - куда, какая, и от кого тянется. Для тебя вот, например, официантка в ресторане – девка без образования, плюнь и разотри. А для меня - уважаемый это человек, я ей в ноги поклонюсь, ежели надо. И здороваюсь всегда первый. Потому в точности знаю: к ей второй секретарь по мужскому делу заглядывает. А раз так, дамочка она, значит, со значением под задницей. Мне понимать надо: в случае чего, он - ей поверит, когда залезет, а не мне. Стало быть, мне с ей надо аккуратно себя соблюдать: девка с капризом в душе, и в фигуре у неё соблазнительная истерика наблюдается. Так что заметную красоту - надо ценить.
Однако ж и ум - тоже. Всех поставками сверх плана всегда давили да угнетали, а мой колхоз - ничего, дышит ещё. Вот как. Карта эта, скажу тебе прямо - великое дело. Но и тонкое: в карты - тоже надо уметь… Когда простую себе взять, если дают, а когда и с козырной любовницы пойти, чтобы в дураках не остаться - лучше отдать, найдётся потом другая. Советую: заведи карту!
И он завёл. Сперва робкую, неуверенную, как первая любовь. А потом точную, циничную, где чувства оголены: тоже понял всё про жизнь. По службе с того времени пошёл уверенно, гладко, как по накатанной санной дороге. Накатывал, конечно, сам. Поступил - сумел поступить! - в военно-политическую академию, и теперь уже заканчивает. Нет, "отвода" ему быть не должно.
И хотя знания у него были с частыми интервалами - то пусто, то что-то есть - Павел Терентьевич был о себе самого высокого мнения. По новому гарнизону ходил с лицом ясным, улыбчивым: апостол, не человек. Роста он невысокого, коренаст и крепок. Широкие плечи, короткая сильная шея. Щёки - большие, бабьими ягодицами. Крепкий вислый нос, прокуренные зубы и - прямо таки, знаменитая - нижняя губа: вареником.
А ещё Павел Терентьевич прост - из глубинки, из самого народа, можно сказать, вышел. Правда, не хотел уже возвращаться: образованием был потревожен. Но одну поговорку народную всё же ещё помнил и часто любил произносить вслух: "День да ночь, сутки прочь". И ещё одну вариацию: "В пень колотить, лишь бы день проводить". От себя лично, от образованности, прибавлял: "А денежки-то - идут!". Обе поговорки касались тунеядства. Это всё, что связывало его теперь с народом. Тоже своеобразная ниточка… "Партийная"!
Женился Павел Терентьевич также по партийному признаку - на секретаре райкома комсомола, красивой Любаше, пожизненно доставшейся ему в одной из командировок. Девка она была породистая, сметливая, сразу поставила всю его холостую жизнь на правильные женатые рельсы. И покатился их семейный поезд от станции к станции гладко, легко и прибыльно. Появилась дорогая мебель, посуда, появился и сын Андрюшка. Рос карапузом румяным, крепким - в отца. Даже губу нижнюю так же отваливал - маленьким розовым вареничком. Чего ещё было желать? И Тур не желал. Любил жить сытно, спокойно, просто. Просто - это носить шёлковые кальсоны осенью.
И был ещё при этом у него один принцип: "Живи сам, и не мешай жить другим". Хороший принцип, святой, перенял его у одного тёмного кудрявого барашка, работавшего в суде и бравшего деньги у подсудимых. Познакомился он с ним в ресторане, за одним столом оказались. Потом встречались ещё. А "живи сам и не мешай" у "барашка" было тостом. Вот он это кредо перенял, и ни разу его с тех пор не порушил. Наоборот! Все норовят бить, попавшего в грязь, а у Павла Терентьевича - правило: тащить из грязи, помогать. Грязный человек - ох, как помнит такие услуги, когда отмоется! Выпутается - всю жизнь будет тебе благодарен. Поддерживать будет. А чистые - эти с идеями всегда в голове, народ невыгодный. Лучшая опора в жизни - грязные: что "быки" под железнодорожным мостом. И на белом свете – их больше, считал Павел Терентьевич. Держаться надо за крепкое большинство, Тур в этом смысле был за "демократический централизм".
Но одного человека в полку Тур всё же боялся - совершенно "треугольного" Петрова, командира третьей эскадрильи. Не думал встретить его здесь…
Сергей Сергеич встретился с Туром носом к носу в духане Нико - Тур пил пиво. Петров не узнал его, но тот узнал Сергей Сергеича.
- Здравия желаю, товарищ майор! Не узнаёте? Пивком пришли побаловаться?
- Здравствуй, капитан. - Сергей Сергеич отставил кружку, внимательно посмотрев, сказал: - Что-то не припомню, ёж тебя ешь. Воевали, что ли, где-нибудь вместе? - Добродушно улыбнулся.
Маленький, тучный, как и Петров, капитан светился довольством. Лицо его распускалось в улыбке, словно сметана в борще.
- Точно. Младший лейтенант Тур, 43-й год, помните? Вот, парторгом к вам теперь. А вы, значит, всё летаете?
- Да, работаю вот, летаю. - Улыбка на лице Петрова окаменела: узнал. "Эк, раздобрел-то, что те поп!.."
- Это хорошо. Родине нужны опытные лётчики. Партия всегда нас учила - кадры, кадры и кадры. Главное - это кадры.
- А в чужих армиях, ёж тебя, разве не то же самое? - недобро спросил Петров.
- А при чём тут чужие?..
В духане сидел за пивом капитан Озорцов. Петров посмотрел на его серый штатский костюм, встретился с внимательными глазами и опять повернул лицо к Туру. По спине прошёлся холодок - такой он испытывал на фронте, когда неожиданно появлялись в небе мессеры. Ответил всё же, как хотел:
- За рубежом, спрашиваю, не так, что ли? Им там - не кадры нужны по-твоему, дерьмо?
- Вы это к чему? Что-то я вас не пойму…
- Врёшь, всё ты понимаешь. Но и я тебя давно понял - ещё в 43-м! Ты - человек "лей-вода". Всю жизнь ты говоришь либо прописные истины, либо врёшь, как сейчас. А знаешь, почему у тебя такой метод общения?
Тур вскинул глаза.
- Не об чем тебе с нормальным человеком поговорить, вот что. На диване лежать, руки за голову и глаза в потолок - это каждый умеет! А ты, если комиссаришь, человеческое слово для людей отыщи, выбей из них слезу. В угрюмости ведь живём, разве не видишь? - Петров дунул в кружку на пену.
- Ну, вы ещё пожалеете!.. - тихо пообещал Тур. – Я у вас в полку теперь буду. Парторгом, - напомнил он.
- Не изберут тебя.
- Изберут, не беспокойтесь.
- Это почему же? - простодушно изумился Петров. - Да я - первый дам тебе отвод. Да такой, что!..
- Меня "сверху" прислали. Значит, рекомендуют. И отвод одного любителя… выпивок – я тут уже навёл справочки! - ничего изменить не сможет! - тихо, но с ударениями говорил Тур. - Да и что вы знаете обо мне такого - что?! Я – на последнем курсе политакадемии!..
- Ду-рак ты! - сказал Петров сначала беззлобно. А потом прибавил, озлившись: - Сука на скипидаре!
- На старые заслуги надеетесь?
- А ты? На партийную арифметику: сколько рук за тебя потянется? Погоди, кончится эта слепая арифметика. Придёт время, послушают и один голос, если разумный.
- Вам что же, устав партии не по душе?
- А я те - не об уставе: о таких вот, как ты! Которые шкурники. На фронте, небось, струсил? А по своим - вон как словами строчить научился!
Тур дальше слушать не стал, выскочил из духана злой, налившийся краской. И "вареник" сразу над каменным подбородком угрюмо навис - обидели. А Сергей Сергеич впервые вдруг обнаружил, что пиво имеет горький привкус, что в нём много пены, которая легко плавает наверху и держится за края цепко, липко - как написанная на бумаге неправда, которую не соскребёшь. Пить ему расхотелось, домой пришёл расстроенным, часто курил, не мог успокоиться. И не хотелось теперь вспоминать, а оно само лезло в голову, тянулось, как ниточка из клубка - плелось, грезилось…
Зима 43-го была тогда старая, дряхлая, и по утрам раскисала водяной кашицей - вот-вот начнётся распутица, раскиснут аэродромы, и боевым вылетам на врага - конец. Командование понимало это и торопилось использовать авиацию - пока ещё можно. Вылет планировался за вылетом.
Полк нёс потери, не хватало людей. В один из таких трудных мартовских дней и прибыл в землянку Петрова Тур. Представился по всей форме: "Штурман экипажа, младший лейтенант Тур, закончил Ташкентскую школу стрелков-бомбардировщиков и прибыл для дальнейшего прохождения службы!". Щёки тугие - подмётками, вид - бравый, лицо - служебное рвение.
Сергей Сергеич обрадовался новичку, словно родному племяннику: эскадрилья готовилась на утро к боевому вылету, а у лётчика Пащенко заболел штурман. Брать экипаж из другой эскадрильи Петрову не хотелось: ещё неизвестно, кого дадут, а Пащенко - лётчик был опытный, в родной девятке, словно гусь слётанный, не подведёт. Решение созрело мгновенно.
- Как тебя звать-то? - спросил Петров младшего лейтенанта.
- Павлом. - "Вареник" с готовностью растянулся в улыбке.
- Ты, вот что, Паша, ёж тебя ешь, - начал Сергей Сергеич как командир эскадрильи, - бери-ка ты карту и прокладывай на завтра маршрут. Полетишь с Пащенкой. Сашка, где ты? - Он обернулся, отыскивая глазами лётчика.
- Я, товарищ майор! - В углу землянки поднялся рослый лётчик с угрюмым взглядом.
- Подь-ка сюда. Вот штурмана тебе тут сыскал: чужого брать не будем - готовьтесь! А ты, Паша, - ласково продолжал Сергей Сергеич, - об этом пока помалкивай, понял? А то командир полка узнает, не разрешит, поди. Скажет, района полётов, мол, новичок не изучал, не в курсе, а вдруг придётся на одиночный полёт перейти, ну, и так далее. А слетаете, я ему и доложу потом: "Прибыл вот новичок, схода попросился в бой. Уже, мол, обстрелян". Резину с тобою тянуть и не будут.
Тур, часто моргая, спросил:
- Значит, громить ненавистного врага? Буду обстрелян…
- Вот-вот, громи! - не заметил Сергей Сергеич растерянности. - Ненавистного - это уж точно! Если б не он, сука, мои ребята уже сидели бы сейчас не со мной тут, а с невестами. В общем, готовься! - Петров отошёл к лётчикам и принялся объяснять им, как они должны строить завтра манёвр, если навалятся мессеры.
Подошедший к Туру Пащенко тронул его за плечо:
- Ну, пошли, что ли? Познакомимся, расскажу тебе всё.
Новичок поинтересовался:
- А если командир полка всё же узнает? Нарушение… И зачётов я не сдавал по матчасти.
- Война, брат! - Пащенко хлопнул новичка по спине. - Вой-на!.. Какие тут зачёты? Да ты не дрейфь, - ободрял он дружески, - командир полка - мужик мировой, поймёт. А зачёты - я сам их завтра у тебя приму: за один полёт! Такого насмотришься в воздухе, всю жизнь потом не забудешь! - Лётчик улыбнулся.
- Как это - сам?..
- А так. Ненавистного врага, как ты тут верно подметил, можно бить и без зачётов. Не дрейфь, я тоже боялся в первый раз, а потом привык.
Утром, однако, когда пришли на аэродром, выяснилось, что командир полка, мужик хотя и мировой, но каким-то чудом узнал всё о Туре, и вылет с ним запретил. Пришлось Петрову спешно брать экипаж из другой эскадрильи, тот его порядков в лётном строю не знал, а готовить его, объяснять всё толком, было уже некогда. Плюнул с досады Сергей Сергеич, посмотрел на присмиревшего Тура, как на дерьмо, в которое случайно попал ногой, и полез злым медведем в кабину.
Ещё не взошло солнце, но горизонт уже кроваво горел - туда больно было смотреть. Заря - розовая, снег - розовый. Натыкаясь на заледенелые кочки, бежала по лётному полю кровавыми змейками сахаристая позёмка. Злой ветерок вышибал из глаз непрошеную слезу. Казалось, будто в замершем на западе, стылом лесу притаилась свирепая буря и ждала своего часа, чтобы вырваться оттуда настоящей бедой и разрушением. А пока только по-утреннему морозило и тянуло из леса холодом.
Ракета. И самолёты один за другим пошли на взлёт в сторону леса. Пащенко после рассказывал: Тур смотрел на взлетающих и с ужасом, и с тайной радостью – сам он оставался на земле. А Пащенко рядом с ним матерился, подняв меховой воротник. И скользила, всё бежала от холода к оврагам позёмка.
Экипаж, который полетел вместо Тура и Пащенко, с задания не вернулся. Когда на девятку "Деда" навалились 2 мессера, лётчик этот не удержался в слишком плотном строю, к которому "Дед" приучил своих, и, боясь столкновения, оторвался от эскадрильи метров на 50, там его фашисты и подожгли. Сергей Сергеич не мог простить себе этой потери. Его лётчики знали: эскадрилья в плотном строю прикрывает друг друга огнём так, что истребителям невозможно к ней подойти – нет не простреливаемой зоны ни снизу, ни сверху, ни с боков. Погибший лётчик не был слётан с девяткой по-петровски. И Сергей Сергеич с того дня сделал для себя вывод: из чужих эскадрилий экипажей не брать.
Сделал свой вывод, оказалось, и Тур. Долго осваивался, не смог сдать с одного раза всех зачётов, пересдавал, а под конец "отравился" консервами и попал в лазарет. Вышел оттуда не скоро, "ослабевшим", лётно-медицинской комиссии не прошёл и кончил тем, что заменил комсорга полка, которого перевели в другой полк. Должность у Тура стала нелётной.
Сергей Сергеич о нём сказал:
- Понял я его. Трус, а идёт к своей цели, как воробей к рассыпанному зерну - с прискоком, с оглядочкой, вроде и не туда ему.
И вот встреча. Туру было тогда 28. Каков же он теперь?.. Сергей Сергеич взял и рассказал всё своему соседу, Медведеву. Вот тут и вспомнила его жена, как Тур проходил лётно-врачебную комиссию у них в госпитале: "не видел" половину таблицы у окулиста, нагнал себе давление каким-то образом до 220-ти, и сердце работало с перебоями. Не знали они тогда, в чём дело, и забраковали его для полётов. А теперь-то вот картина, наконец, прояснилась, сказала Анна Владимировна, смеясь. Тогда Сергей Сергеич вернулся домой, налил себе стакан водки, чтобы не нудиться больше, хватанул, и отошёл ко сну.
Партийное собрание полка открыл майор Васильев. Он объяснил, что в полку долгое время отсутствовал штатный парторг, и что вот командование из политуправления дивизии рекомендует им нового товарища, капитана Тура.
- Товарищи коммунисты, - закончил он, - капитан Тур расскажет нам сейчас свою биографию. Потом дополню кое-что я. Выступите, товарищи, и вы, кто пожелает. Зададите вопросы, у кого появятся. Словом, порядок обычный. Прошу вас, товарищ капитан!..
Тур прошёл к трибунке увалистым начальником, привыкшим к вниманию, и начал рассказывать свой послужной список. В голосе его поигрывало сытое достоинство. К трибунам он, чувствовалось, привык – держался там, как памятник на могиле, словно навечно врос. А выступал – как представитель райкома: речь-обещание, о которой завтра забудут все. Разумеется, заверил коммунистов, что доверие оправдает, сделает всё зависящее от него, чтобы полк стал передовым.
Сергей Сергеич сидел в середине зала и, прислушиваясь к словам Тура, думал. Да, Туру поверят, хоть и сыплет с трибуны сухой горох. Во-первых, много лет с тех пор утекло, да и люди, мол, меняются со временем. Опять же, Тур на последнем курсе академии политработников. Значит, с бумагами у него тоже всё в порядке. Чем его теперь возьмёшь? Доказательств особенных нет. Промолчать? Подло как-то, трусовато. На фронте не боялся вроде, а тут… Опять же, ёж тебя, где тогда партийная принципиальность! Нет, выступить надо…
- В настоящее время, товарищи, прибыл вот к вам, - кончил Тур представляться и знакомить людей со своей биографией.
"А кто поверит мне? - всё ещё мучился Сергей Сергеич. - Скажут: факты! Факт же - всего один, да и тот, если взглянуть на него юридически… Тур в санчасти - лежал? Лежал. Значит - болел? Получается, да. Прежнего командира полка - нет в живых. А только он мог бы рассказать, как приходил к нему Тур в то предрассветное утро: "Неподготовленного посылают на задание…"
Нет, не поверят. Да и кому, скажут, верить-то? Найдутся ведь и такие. Заслуженный-то, мол, заслуженный, а ни для кого не секрет: от жизни отстал, попивает. Вот из ума, мол, и выжил, плетёт, Бог ведает что. Нет уж, лучше не выступать".
- Товарищи, - сказал Васильев, - капитан Тур учится сейчас на последнем курсе академии. Заочно. Имеет опыт политической работы в частях во время войны. Фронтовик. Отлично аттестован. Его рекомендуют к нам в полк…
Кто рекомендовал Тура, Сергей Сергеич слушать не стал - опять погрузился в себя: "Да нет же, ни хрена он не изменился! Только наглым стал, вот и все перемены".
На трибунку поднялся капитан Волков. Важный и строгий, как семафор, поднял руку. В зале притихли. Набравшись солидности, Волков уверенно, привычно заговорил:
- Товарищи! - Обвёл взглядом собрание. - Я капитана Тура помню ещё по фронту. Отличный политработник. Скромный был, исполнительный. Он тогда возглавлял у нас комсомол. Как сейчас помню, полёты всегда были обеспечены наглядной агитацией. Может, кто помнит из сидящих здесь, в зале, какие злые карикатуры помещал товарищ Тур на фашистов? Товарищ Тур всегда был с нами, в гуще молодёжи. Рассказывал нам о положении на фронтах и в тылу. Добивался приезда артистов к нам, активно выступал на собраниях. Мы и теперь видим, что товарищ Тур не сидел эти годы сложа руки, а поступил в академию, рос. - Волков отпил из стакана, стоявшего перед ним. - Все вы, товарищи, знаете, какие сейчас требования предъявляются к нашей армии. Крепить дисциплину! Овладевать новейшими достижениями техники! Учиться и учиться! Зорко охранять от происков врагов наши границы. И наша партия, наше родное правительство, во главе с гением товарища Сталина, дают нам, защитникам родины, наказ: быть достойными сынами своей великой отчизны! Свято исполнять свой воинский долг, если потребуется. Всё это не просто, товарищи, за этими словами стоит глубокий политический смысл. Наша армия должна быть лучшей в мире, должна быть образцом дисциплины, сознательности и выучки. Только тогда мы сможем отстоять наше социалистическое отечество от посягательств агрессора. А что для этого надо сделать конкретно, в нашем полку? Как коммунист я хочу смотреть правде в глаза. Только так мы сможем выправить наши недостатки. А они у нас ещё есть, и я не хочу здесь об этом умалчивать. Разве секрет, что некоторые наши товарищи ещё нарушают воинскую дисциплину, выпивают? И - даже ответственные товарищи! Я не хочу сказать, что это относится ко всем, отнюдь! Коллектив у нас - в основном здоровый, способный выполнить стоящие перед нами задачи. Но это не значит, что мы должны закрывать глаза на отдельных товарищей и почивать на лаврах. Вот для этого, в помощь командованию по наведению порядка, требуется сильное, товарищи, действенное партийное бюро в полку. Без налаженной партийной работы нам, товарищи, нечего и мечтать об отличных бомбометаниях и достижениях в учебно-лётной и боевой подготовках. Я считаю, что капитан Тур – именно тот человек, который справится на должности парторга в нашем полку. Поэтому нам его и рекомендуют. Лично я, капитан Волков, за то, чтобы капитана Тура утвердить на этой должности. Вношу предложение: включить его кандидатуру в список для голосования. У меня всё.
"Выступлю! - ожгло Петрова. - Какой же "список", если будет всего единственная фамилия?!" - И он поднял руку:
- Разрешите и мне пару слов…
Васильев, ведший собрание, улыбнулся:
- Пожалуйста, товарищ майор, прошу.
- Я - с места. Коротенько, так сказать. – Сергей Сергеич от волнения натужился, покраснел и всей пятернёй начал приглаживать взъерошенный вихор, вечно торчавший чёрным пучком у него на макушке. - У меня э… как бы это сказать, есть пара вопросов к капитану Туру. Можно?
- Пожалуйста, задавайте, - ответил Васильев из президиума и поднялся. - Это хорошо, товарищи, для этого мы и собрались с вами. Надо всё выяснить, обсудить. Прошу вас, товарищ Петров, продолжайте.
- Тут Волков уже сказал, - повысил голос Сергей Сергеич, - что был с Туром вместе на фронте, в гуще, так сказать. Я э… как бы это сказать, был вроде бы тоже там. - В зале рассмеялись. Когда утихло, Петров, багровея, спросил: - А скажи, товарищ Тур, почему ты воевал только на земле, одними карикатурами? Кто ты э… как бы это сказать, по военному образованию и в какой гуще тебе надо было находиться? В воздухе – или за 100 километров от фронта?
В переднем ряду в зале поднялся Тур. Когда он повернулся лицом к залу, все увидели, как прихлынула к его щекам-ягодицам жаркая кровь. Он негромко начал оправдываться:
- До призыва в армию, товарищи, я работал учителем. Проверял тетрадки по ночам, в какой-то степени испортил себе зрение. В конце 42-го, когда шла уже война, я закончил школу воздушных стрелков-бомбардировщиков в городе Чирчике, откуда и был направлен на фронт в лётную часть.
- Штурманом, стало быть? - перебил Петров. - Зрение было в порядке?
- Да.
- Тогда другой вопрос. Сколько у вас э… как бы это сказать, боевых вылетов? - Рука Петрова привычно полезла к макушке и стала почёсывать торчащий чёрный вихор.
И опять щёки Тура загорелись пожаром:
- Товарищи, я тут уже говорил, когда рассказывал вам свою биографию, что боевых вылетов не имею.
В зале кто-то негромко выкрикнул:
- Вы этого не говорили…
- Я докладывал, что после училища был списан с лётной должности по состоянию здоровья. Правда, произошло это уже в боевой части, где меня перевели на должность комсорга полка.
- Хорошо, - прогудел из центра зала Петров, - больше у меня к вам э… как бы это сказать, вопросов не имеется. Я только э… хотел бы внести предложение… Одна фамилия - это ещё не список для голосования. Давайте добавим ещё одну кандидатуру: предлагаю внести в список для голосования майора Медведева Дмитрия Николаевича. – Петров заговорил уверенно, без натуги: - Толковый специалист, всю войну прошёл от начала и до конца как порядочный офицер. Был ранен. В полку его все знают. Такой - не подведёт!
По залу прошёл легкий шумок. В диковину всем – 2 кандидата! По неписаному правилу должности парторгов хотя и считались выборными, но в список для голосования включался всегда, как и на выборах депутатов в органы советской власти, один кандидат, тот, кого присылали в полк по рекомендации политотдела дивизии. Много кандидатур вносилось в список для выбора лишь на должности членов партийного бюро, которое и "выбирало" потом себе присланного парторга. Выбрать же парторга из "своих", которого бы все знали, но не согласованного с политотделом, было непривычно.
Оборвал шумок председатель собрания. Спокойно, будто ничего не произошло, Васильев сказал:
- Товарищи, кто за предложение коммуниста Петрова, прошу поднять руки.
К Васильеву склонился в президиуме и зашептал что-то на ухо представитель политотдела дивизии. Выслушав его, Васильев всё так же спокойно объявил:
- Товарищи коммунисты, никакого нарушения норм партийной жизни, с точки зрения устава нашей партии, в предложении коммуниста Петрова нет. Приступим к подсчёту…
Коммунисты голосовали робко, неуверенно, но голосовали. По большинству голосов, поданных "за" внесение в список для голосования ещё и кандидатуры инженера по вооружению, фамилию коммуниста Медведева внесли в список, который и был предложен затем на рассмотрение и голосование партийному бюро полка. Тур остался на заседание партийного бюро бледный, потрясённый. Возьмут для интереса и выберут себе Медведева, своего.
Переживал и Васильев за свой поступок: устав уставом, а были ещё "пуровские" инструкции, за нарушение которых ему могло не поздоровиться не меньше, чем за нарушение устава партии. Но он почему-то не смог отклонить предложение Петрова, ему казалось, что тогда он уедет из этого полка обесславленным полностью. Не только, мол, оказался не на высоте как специалист, но оказался и дерьмом как коммунист - побоялся выступить в защиту элементарной партийной демократии. И, пожалуй, впервые в жизни он задумался о том, что демократии-то в партии никакой и не было, а были только цинизм и игра в демократию. И не только в партии, но и в общественной жизни страны вообще. От такого открытия в душе что-то оборвалось, не то навсегда сломалось. Васильев сидел серый, выгоревший где-то внутри и был похож на мячик, из которого выпустили воздух.
Выпустил воздух из облегчённой груди и Тур: весь ужас положения остался позади - парторгом, с перевесом в один голос, избрали его, не Медведева. Да и то благодаря тому, что на членов бюро оказал сильное давление представитель политотдела дивизии и не уезжал до тех пор, пока не проголосовали при нём. Голосовали поднятием руки, а этот полковник смотрел по очереди каждому в лицо. Кто глаза опускал, тот голосовал за Медведева.
Сам Медведев в это время тоже сидел с опущенной головой - привычно сутулился.
15
Полк Лосева вновь ждал какую-то комиссию по проверке боевой подготовки, а её всё не было. Вот из-за этой-то комиссии и не везло Русанову: давно был готов к самостоятельному вылету после провозных полётов, а Сикорский всё не решался его выпускать - боялся, как бы чего не вышло перед комиссией, тогда начнут терзать его самого.
Вспомнил о Русанове Лосев.
- Почему у вас Русанов до сих пор не подготовлен?
- Никак нет, товарищ подполковник, готов!
- Почему же не выпускаете?
- У лётчика был большой перерыв. Последний вылет он сделал в училище в мае, а теперь - сентябрь.
- Ну, и сколько же ещё вы думаете его вывозить?
- Капитан Птицын докладывает, надо бы ещё повозить: есть шероховатости в технике пилотирования.
- Почему же докладываете, что готов?
- Готов, товарищ командир, но ещё не совсем.
- Так готов или не готов?! - Лосев уставился командиру эскадрильи в лицо. - Что вы, Сикорский, всё крутите! Вызовите сюда капитана Птицына! И Русанова - тоже. - Лосев привычно поставил в воздухе свою "печать".
И вот все, наконец, собрались у командира полка в кабинете. Лосев спросил командира звена:
- Сколько вы сделали с Русановым полётов на "спарке" (самолёт с двойным управлением, учебный)?
- 10, товарищ подполковник.
- Ну, и как? - Командир полка закурил.
Птицын взглянул на Русанова, на перекатывавшего желваки Сикорского, доложил:
- Уверенно летает, товарищ командир. Можно выпускать.
- Почему же не выпустили до сих пор?
- Не проверял ещё командир эскадрильи.
- Почему? Вы докладывали ему, что лётчик готов?
В разговор спешно вмешался Сикорский:
- Я, товарищ командир…
- Я вас не спрашиваю, товарищ майор! – оборвал Лосев. И вновь повернулся к Птицыну: - Ну!..
- Так точно, докладывал, - ответил командир звена.
Лосев повернулся к Сикорскому:
- Вот теперь - вас. Так почему же?..
- Виноват, товарищ командир. - Сикорский метнул взгляд-молнию в Птицына. - Думал, комиссия приедет, мало ли чего… Решил, на всякий случай, повременить.
- Та-ак… Вот теперь всё ясно! - Лосев раздавил в пепельнице дымящийся окурок. Колюче глядя на Сикорского, спросил: - Ну, а если комиссия не приедет к нам ещё месяц, или полгода?
- Виноват, товарищ подполковник.
Лосев принялся ставить свои воздушные "печати":
- Завтра же! Проверить лётчика! И - выпустить, если готов.
- На завтра Русанов не запланирован, товарищ командир. Плановая таблица полётов вами уже утверждена.
- Ах, какое неодолимое препятствие! Вам что - бумаги жалко? Завтра же выпустить Русанова в самостоятельный полёт! Таблицу - переделать. Подпишу ещё раз, не переломлюсь.
- Слушаюсь! Вас - тоже запланировать на его проверку?
Лосев словно изучал лицо Сикорского - внимательно, тягуче: откуда такой?.. Потом, что-то в себе подавив, спросил:
- А вы что, считаете, что вашей личной проверки будет недостаточно?
Сикорский молчал, глядя себе под ноги. Лосев опять начал ставить "печати":
- Хорошо. Если командир эскадрильи не доверяет себе, проверю лётчика я. Но! Можно ли доверять вам эскадрилью, об этом - я тоже подумаю! - Пристукнув кулачком в воздухе в последний раз, командир полка прошагал через весь кабинет к Русанову у двери. - Ну, а как считаете вы сами: готовы?
- Готов, товарищ подполковник, - ответил Алексей.
- Отлично. Сегодня - хорошо отдохните, завтра - пойдёте с экипажем в первый самостоятельный полёт. Не опозорьтесь. От того, как вы завтра слетаете, будет зависеть многое. Если не уверены в себе, лучше отложить.
- Я готов, товарищ командир, - твёрдо повторил лётчик.
- Вы ещё молоды, Русанов. Поймите всё правильно: я добра вам хочу… - Лосев секунду помедлил и устало, но внимательно посмотрел лейтенанту в глаза. - В общем, не спешите завтра, не суетитесь. Запомните: лётчик никогда не должен суетиться - это гибельно в авиации. Я - очень хочу, чтобы вы слетали хорошо. – Лосев поставил "печать". - Репутацию потерять легко, восстановить - трудно. - Он резко отошёл от лётчика, сел за свой стол. - Свободны, товарищи. Майору Сикорскому - остаться…
Выйдя с командиром звена за дверь, Русанов закурил и хотел спросить, кто завтра полетит с ним первым, но Птицын приложил палец к губам. Алексей услышал после этого, как из кабинета донёсся ровный басок Лосева:
- Что-о?! При подчинённых?.. Бросьте вы эти барские замашки, Сикорский!
- Но вы… вы про эскадрилью… Мне же с ними работать!..
- Об этом - самому надо было думать, прежде чем "продавать" себя! Я высказал только то, к чему вы логически подвели меня. Не перестроитесь, Сикорский, я приведу свою угрозу в исполнение. Армия - должна быть современной, командиры - решительными и опытными. А вы?..
Птицын тронул Русанова за плечо:
- Пошли. Опять печати ставит.
- А по-моему, клизму.
Весь полк собрался на аэродроме - пришли смотреть, как будет летать второй послевоенный лётчик, прибывший к ним из училища. Первым был Вовочка Попенко, великан, приехавший сюда в прошлом году из Кировабада. Это и было то "испытание", о котором говорил Лосев в своём кабинете. Одна паршивая посадка, и авторитета не будет, как у Васильева - разлетится за одну секунду. Русанов понимал это, подруливая к линии взлёта.
Вот он плавно нажимает носками сапог на педали тормозов. Самолёт кланяется носом земле, приседает на амортизационных стойках шасси и замирает. Теперь только дать моторам полный газ, и сзади взовьётся пыльный смерч.
Удерживая самолёт на тормозах, Русанов плавно выводит оба сектора газа до упора. Машина, готовая к бешеному рывку вперёд, туда, где виднеется гора Яглуджа, трясётся в злобной забористой лихорадке. Русанов поворачивает голову влево: ё-моё, стоят! Весь полк вытянулся в шеренгу и смотрит. Прибежали даже официантки из столовой - среди фуражек виднелись и 3 белые косынки.
- "Глобус", я – 275-й, разрешите взлёт! - запрашивает Алексей, нажимая на роге штурвала кнопку радиопередатчика. И тотчас же в наушниках у него раздаётся знакомый басок Лосева:
- 275-й, взлёт разрешаю!
Чувствуя всем телом дрожь самолёта и холодок на спине, Русанов отпускает тормоза. Машина срывается с места злобным рывком и устремляется вперёд, пытаясь развернуться влево. Небольшое движение правой ногой, руль поворота исправляет отклонение, и самолёт уже несётся по лётному полю легко, едва касаясь земли: на крыльях нарастает подъёмная сила. Русанов плавно тянет штурвал на себя и чувствует, как земля "уходит".
Убрано шасси, сбавлены обороты. Русанов "затяжеляет" винты и убирает закрылки. Пусть теперь смотрят - первый барьер взят! Он стирает с лица пот, и дальше, по "кругу", летит уже привычно, без напряжения. Им овладевает удивительное чувство приподнятости над землёй. Крыло режет горы, над головой - прозрачная бездонность, заканчивающаяся голубизной, много воздуха, много простора вокруг, на далёких ослепительно белых вершинах вспыхивают солнечные блики, а внизу – жёлтые полоски полей, чёрные квадраты осенних пашен, букашки автомашин по серой ленте шоссе: земля! А на земле - люди. И он любит и людей, и горы, и ручьи, деревья, ослепительное солнце, чистое небо. Всё это – жизнь. И он её любит, и ему хочется петь, потому что это не курсантский полёт, когда ты, хотя и летишь сам, один-одинёшенек, но с земли за тобой смотрит нянька-инструктор, который ответит перед людьми и за тебя, если что случится, и за все твои промахи и ошибки, если и ничего не случится. А тут - другое… Теперь - ты сам лётчик. Рядом с тобой сидит в кабине настоящий штурман, сзади - ещё двое: радист и воздушный стрелок. Теперь не инструктор, а ты отвечаешь за жизни людей - ты должен думать о них, тебе нельзя ошибаться, ты - уже взрослый, не курсант.
После четвёртого разворота, когда Русанов перевёл машину в режим планирования, опять стала мокрой спина. Не промазать бы на посадке, не "скозлить" – весь полк ждёт и смотрит!..
Выпущено шасси, выпущены закрылки. Всё внимание сейчас на посадочные знаки и землю. Уже видны кустики, борозды от предыдущих посадок, белеет впереди своими полотнищами "Т".
Русанов плавно сбавляет газ, выравнивает и несётся над самыми ковылями. Нет, не промахнулся, не "скозлил" - сел так, что зашлось от радости сердце: чисто, плавно, почти возле самого "Т".
- Молодец, Лёша, притёр! - одобрительно восхищается штурман.
Во втором полёте Русанов уже не волновался, слетал спокойно. Но посадку сделал хуже, хотя и в пределах нормы. Однако заруливал на стоянку победителем. Выключил там моторы, вылез из кабины и помчался на КП - доложить о выполнении задания.
- Молодец, - сказал Лосев, - хорошо слетал, поздравляю!
Чего ещё было желать? И Русанов глупо, счастливо улыбался.
А на старте в это время, где продолжались полёты, заключалось удивительное пари. "Дед" шумел:
- Разве теперь летают! Вот, помню, на фронте… Клали возле "тэ" солдатскую шапку - только известью посыпали, чтоб заметно - и с трёх посадок левым колесом в шапку!
- Попадали?
- А как же, ёж тебя ешь!
К разговаривающим подошёл Маслов.
- Да заливает всё он!..
- Ась? Заливаю? Да я сам 2 раза с первого же захода попадал! - От обиды "Дед" покраснел - полез рукой в свой вихор, держа левой фуражку.
- Не охотник, а гнёшь!.. - подлил Маслов в огонь горючего.
- Гну?.. - "Дед" выставил руку: - Спорим!
- На что? - Маслов тоже протянул свою лапищу, и был перед "Дедом" что великан перед карликом.
- На литр коньяку, ёж тебя ешь!
- Идёт!
- С 3-х посадок?
- А хоть и с 4-х!
Через полчаса, когда подошло время летать по кругу Петрову, возле посадочного знака насыпали полведра извести - шапки ни у кого не было - лето, и ждали, когда "Дед" появится после Кумисского оврага над деревней и пойдёт на посадку.
И вот машина Петрова, распластав крылья, несётся на "хитром газе" над самой полынью и ковылями – ну, просто стелется над землёй, вот-вот коснётся. Но "Дед" не даёт ей коснуться - академик! - чутко подбирает в кабине штурвал на себя, тащит машину газком вперёд, к заветному белому пятнышку против центра полотнищ. Вот газочка чуток наддал - сразу исчезли из вида, блеснувшие на солнце, круглые диски винтов, - а сквозь остекление кабины видна уже склонённая вбок голова в шлемофоне.
- Ну, во-о-лк!.. - восклицает кто-то в толпе.
- О-пы-ыт!.. Надо смотреть вперёд, а он - под колесо, а!
Русанов смотрел тоже и не верил: это же, чёрт знает что, фантастика какая-то! Лётчиков годами учат смотреть на посадке только вперёд. Чтобы по миллиметру замечать потом: как дрогнет земля, чуть прыгнет вверх горизонт - это машина пытается просесть на несколько сантиметров вниз. А ты должен с такой же скоростью, как она проседает, потянуть штурвал на себя - тоже на несколько миллиметров, на которые ушёл вверх горизонт, чтобы машина не взмыла, но и не ткнулась в землю колёсами преждевременно, а продолжала идти ровно над полем, плавно снижаясь. Касание должно произойти в намеченной точке, не раньше и не позже, без "козлов", только тогда посадка считается отличной и по расчёту, и по качеству приземления. Но для этого нужно смотреть из кабины вперёд, метров на 40, и чуть влево, чтобы замечать угловое снижение и его скорость. Отлично приземлиться - значит сесть справа от "Т" в площадь круга с радиусом в 25 метров. Кто умеет так рассчитывать, тот превосходный лётчик: тяжёлый самолёт - не одномоторная игрушка. Петров же определил себе круг с радиусом в 15 сантиметров - задача, казалось, невыполнимая для человеческих возможностей на бомбардировщике. Чуть влево, чуть вправо, вперёд или назад - и всё, спор проигран. Надеяться можно только на слепую случайность, но таковая возможна лишь при тысяче посадок.
Петров буквально подкрадывался к кучке извести. Он тащил, тащил машину к заветному кружочку так, что захватывало дух: до земли оставалось сантиметров 10, а он не давал самолёту снизиться, тянул его на "хитром газе". Взгляды наблюдавших метались от чёрного колеса к белому пятнышку. Колесо идёт точно, на одной линии с пятном! Вот оно уже касается ковылей, но… пыли нет, значит, земли ещё не коснулось – ещё летит, а не катится.
До цели оставалось метров 15. Неужели не удержит "Дед" свою машину, даст сейчас ей коснуться земли?.. Кривоногов, поняв, что не удержит, с сожалением восклицает:
- Ну, лопнул у дедушки коньячок!..
Да, Петров самолёт свой не удержал: колесо опустилось и подняло пыль перед самым пятном - чуть левее его и, не долетев, сантиметров 40.
- Ничего-о! - проговорил майор Медведев. - В сущности, почти точно приземлился. С третьего раза - наверняка угодит!
А Дедкин хихикнул:
- Плакал твой коньяк, Маслов!
"Бык" промычал:
- Ну, это мы ещё посмотрим!.. - Но уверенности в голосе уже не было.
А Петров взлетел снова.
О споре узнал Лосев. Хотел было "забаву" запретить, но передумал: "Это же демонстрация мастерства!" Сказал дежурному по полётам:
- Ладно, пусть демонстрирует. Пусть учатся у него, как надо летать настоящему лётчику! - И тут же сам по-настоящему увлёкся спором. Блестя глазами, обратился к посыльному: - Беги к посадочным знакам! Если промажет - помашешь мне красным флажком. Сядет точно - подержи над головой.
И опять "Дед" крадётся, стелется над землёй. Вот что-то заметил, сделал махонький крен вправо - "прикрылся". И тотчас же понеслись комментарии наблюдающих:
- Доворачивает на ветерок!..
- Всё видит, собака!
Петров продолжал идти с креном, чтобы выйти на прямую с пятном поточенее. От колёс до земли - сантиметров 30 осталось, а он ещё кренчиком балует: регулирует направление - то уменьшает крен, то увеличивает, ведь коснётся же сейчас!.. Но нет, не коснулся. Кренчик убрал и шёл теперь точно, маневрируя лишь газком - как дыханием… И тут не выдерживает Птицын:
- Ну, сейчас даст прикурить! Вот это лё-тчик!..
Но "Дед" опять опустил колесо неточно - на этот раз с пролётом. Потом измерили - 82 сантиметра. Посыльный Лосева резко помахал флагом.
Лосев на КП поднёс к губам микрофон:
- Ну, что же ты, 50-й?.. - И вдруг пошутил прямо в эфир, чтобы поддержать дух у Петрова: - Будем водку пьянствовать или полёты летать? Не годится проигрывать, старина!
- Да я и сам не пойму, в чём дело, ёж тебя!.. - прохрипел динамик перед Лосевым на столе.
- Неправильно учитываешь ветер! - подсказал Лосев по радио. - Он сейчас немного утих, пока ты первые круги делал. - Покажи им, как настоящие парни летают!
Динамик неожиданно бодро рявкнул:
- Учту, "Глобус", я же не знал!..
- Учти, учти, и будет о’кей.
- Так на то же и щука в море, чтобы карась не дремал!..
Лосев закурил и сразу повеселел: "Теперь сядет Маслову на яйцо!.." Однако вслух не высказался - побоялся сглаза: в авиации обещать наперёд не полагалось, не правительство.
И снова "Дед" стелется над землёй. Балует кренчиком, хитрит газком. А у всех опять в глазах чёрное колесо - большое, с клетчатым кордом. Вот оно! Идёт прямо на пятно, сейчас… ну!..
И колесо опустилось.
Взметнулось белое облачко.
Раздался дружный крик - как на стадионе:
- Ур-ра-а!..
В воздух полетели фуражки, пилотки, гаечные ключи - и все размахивали руками. А когда перестали махать, надвинули Маслову на лоб фуражку:
- Пить коньяк будет "Дед"!
- А ты - только смотреть…
- Можешь пописять вместо дедушки…
Местный юмор - он всегда из сортира немножко, до настоящей сатиры ему далеко, но ржали всё равно, устремляясь весёлой толпой к белому пятну возле посадочных знаков. Увы! Радость победы оказалась преждевременной: колесо "Деда" коснулось в 10-ти сантиметрах правее насыпанной извести - видны были следы шипов. А белая пыль поднялась не от попадания в известь, а от сотрясения земли рядом и увлекаемого самолётом воздуха. Однако командир звена Птицын сообразил важную мысль:
- Братцы, - кричал он, - так ведь колесо-то - шире, чем корд! Корд прошёл рядом, а бок колеса – всё равно пятно покрывал! Значит, "Дед" выиграл!..
На Птицына быком пошёл Маслов со злобно вытаращенными воловьими глазами:
- Нечестно!.. Спорили - как? А на извести - ни одного шипа!
- Ты бы ещё на миллиметры поспорил, герой!.. Гони коньяк!
Поднялся гвалт. Все доказывали теперь Маслову, что он проиграл. Тот не соглашался и через слово вспоминал мать. Дело принимало злой оборот, но подъехал на своём "газике" Лосев, и страсти улеглись.
Осмотрев след от колеса, Лосев сказал:
- По-моему, Маслов всё-таки проиграл.
Испортил всё прибежавший со стоянки Петров. Молча оглядел все отпечатки и, ни на кого не глядя, обратился к "Быку":
- Ну, что ж, твоя, Маслов, взяла!..
Он виновато потоптался и пошёл со старта прочь. И все увидели, что он уже старый лётчик - даже сутулился, как старик.
16
В воскресенье в конце сентября с гор стало наливать ветром. Бельё, сушившееся с утра на верёвках возле домов, запарусило, того и гляди стеганёт погода холодным дождём - осень. Ветер постепенно напрягался, срывал с деревьев пожелтевшие листья, гнал по дороге мусор, бумажки. Птицы в воздухе уже не кружили – их несло как-то боком, и быстро. Потом ветер неожиданно прекратился, и с гор на деревню начала наползать низкая облачность. А когда наползла, на асфальте шоссе заполоскался дождик. Он то набрасывался на сады, то ходил туда-сюда по крышам - как из сита. Дома погрузились в серый мокрый туман, и Русанов загоревал под вечер в одиночестве: некуда было пойти, нечем заняться - только книги. Но в последние дни и читать не хотелось - мысли всё чаще останавливались на чужой жене, которую он помимо своей воли желал, хотя и не знал ещё, что такое обладание женщиной.
Стыдно было признаться самому себе в этом, но это было действительно так. В 22 года он ещё ни разу даже не приблизился к женскому телу настолько, чтобы почувствовать его - танцы не в счёт. Другие офицеры и даже солдаты, жившие в казармах, знали в 17, а некоторые даже в 15 лет, что такое женщина, если не врали, конечно. Да нет, наверное, не врали. Впрочем, он никогда и никого не расспрашивал - стеснялся. Уходил от ответов и сам, когда спрашивали. И не только потому, что нечего было сказать; не сказал бы и в случае опыта - это всё равно, что раздеться при людях. Однако от естественного желания – просто сгорал, и не раз, и не только здесь, но и в училище. Началось у него это в 47-м году, когда отменены были хлебные карточки и он стал в училище наедаться. А вот теперь у него с этими желаниями стало хоть плачь… Почему-то он почти не желал Нину - ни тогда, когда её видел и даже целовал, ни потом, в мыслях. Но от одного вида Ольги Капустиной, чужой жены, он загорался таким пожаром, что трудно становилось дышать. Её бёдра, стройное тело, грудь - всё приводило его в такое дикое напряжение, что он даже отодвигался от неё во время танца, чтобы она не почувствовала этого. А она всё равно чувствовала и прижималась к нему нарочно. Он не мог потом проводить её на место и, чтобы не идти рядом с нею через весь зал, когда все могли увидеть под брюками его бугор, вел её вдоль стен, где было много людей и в тесноте можно было пройти незамеченным. Щёки его горели, грудь теснило, а внизу все ныло от напряжения и сладкой му'ки.
Ох, уж эти гарнизонные танцы! Девчонок русских, за исключением двух официанток, не было, и потому таких холостяков, как Русанов, разбирали полковые дамы, заказывающие радисту то и дело "белые" или "женские" вальсы. Ольга Капустина, гарнизонная красавица номер один, чаще других приглашала Алексея на такие вальсы. Вот с них-то, вернее, с "внимания" Ольги к нему, и начались его содомские страсти, разрослось необузданное желание овладеть ею и снились, волнующие воображение, сны.
Танцы в клубе были по субботам и средам. Полковые дамы - разумеется, вместе с ними и Капустина - готовились к этим танцам с такой продуманной тщательностью, что была учтена каждая мелочь, каждая, подчёркивающая красоту, деталь. Они столько вкладывали души и стараний в свои наряды, причёски, что можно было подумать, будто меж ними идёт невидимая миру борьба за ведущие места на балу, за успех у холостяков. Победу могло принести новое платье, удачная причёска. Самым же странным казалось то, что большинство мужей этих женщин было равнодушным и к танцам, и к тому, с кем танцуют их жёны. Некоторые из этих мужей могли уйти во время танцев в духан и вернуться оттуда через час, а то не вернуться и вовсе, а прийти домой только спать, разумеется, под сильным градусом. Именно так поступал метеоролог полка капитан Капустин, обладатель первой красавицы, не проявлявший никакой ревности, когда его жена танцевала с другими. Он лишь виновато улыбался, словно был смущён успехом жены у холостяков и своею виной перед ними: вот, мол, уж так получилось, что женился на ней я, а не вы - что поделаешь, извините… Но он любил жену, Алексей это знал, вернее, чувствовал.
Танцы проходили всегда под радиолу - громкую, напичканную аргентинскими танго, фокстротами и венскими вальсами. Во время танцев у всех радостно-оживлённые лица, блестящие глаза, словно к людям вернулась жизнь, а до этого было прозябание и скука, мертвящая душу. Но бледное, некрасивое лицо капитана Капустина не оживлялось при звуках радиолы - он приходил на танцы только из-за жены, и переносил всё, что она делала или желала, хотя совершенно безвольным назвать его было нельзя. Просто он был на 10 лет старше её и не хотел отказывать ей в маленьких удовольствиях. Он видел, жена нравилась многим, но знал, там, где поклонников много, опасаться нечего – поклонники сами будут ревниво следить друг за другом.
На танцы ходили даже супруги Медведевы и Волковы, люди скучные и строгих правил, как считал Алексей. Но вот вчера, вспоминает он под дождь, и Анна Владимировна, и Татьяна Ивановна Волкова были невеселы, чем-то озабочены и не танцевали.
Волкова пришла в белом и была похожа на невесту на немилой свадьбе. Муж, стоявший рядом с ней у стены - весь в чёрном, высокий, сухой - только подчёркивал это сходство. На печальном лице его жены выделялись голубыми лужицами глаза - умные, наблюдающие. Стройная, совершенно худая, она казалась одинокой на фоне всеобщего веселья. Не верилось, что до замужества она была весёлой и всеми любимой, работая манекенщицей в Москве.
Алексей танцевал с Ольгой Капустиной с бо'льшим удовольствием, нежели с другими женщинами - она сама выбрала его в первый раз, когда был объявлен дамский вальс. А потом уже она стала ему нравиться, и он тоже начал приглашать её, всё смелее и смелее. Его штурман, Николай Лодочкин, почти открыто ревновал её к нему, хотя и не муж. Особенно Алексей это ощутил после того, как Ольга всё чаще попадалась ему на глаза не в гарнизоне, а в деревне, когда понял, что нравится ей тоже. Видимо, это понял и Лодочкин. Удивляло только, как он смог догадаться об этом – Алексей никому ничего не рассказывал о своих чувствах. Да и какие это чувства - чувства у него к Нине - а тут одно лишь греховное искушение без надежды на сбыточность. Алексей понимал, Ольга играет с ним, тешит своё самолюбие, но за черту измены мужу не перейдёт - почему-то уверен был в этом. В противном случае, думал он, уже всё могло произойти. Живёт он один, на отшибе - нет никаких препятствий, было бы желание. Значит, дразнит: у женщин это бывает, слыхал. Ну, да ладно, всё равно ему с нею хорошо, когда танцует и смотрит в её черные, лучистые глаза - спасибо и на том. Только ведь это бывает всего 2 раза в неделю.
Сегодня вот ему плохо. В окно постёгивало дождём, тучи шли низко, и Алексей опять думал о той молодой нищенке, которая предлагала ему себя, а он, дурак, тогда отказался, а теперь мучается и от жалости к ней, и от горячей крови, когда бунтует мужская природа. Куда деться, что можно придумать, живя не в городе, а в деревенской глухомани? Хоть к проститутке иди какой, но их же теперь нет! Что делать? Жениться - один выход. Но когда ещё будет отпуск, понравится ли невеста, которую подыскали родители? Да и к Нине надо будет заехать и выяснить всё. Если она любит - жениться на ней…
А пока Алексей томится, переживает, что нет ниоткуда писем, а тут ещё так темно сделалось в комнате, что пришлось зажечь керосиновую лампу и затопить железную печку-буржуйку, стоявшую в углу - прямо настоящая осень навалилась, вон как шарахает в стены ветром и холодом!
Во дворе залаяла собака, и Алексей вышел поглядеть - кто там? Хоть бы пришёл кто-нибудь, с надеждой подумал он. Но никто не пришёл - это хозяин приехал с гор. Медленно слез с лошади, передал вышедшей жене узелок с грязным бельём и большую пастушью сумку, начал привязывать лошадь.
- Гамарджоба, хозяин! - окликнул его Алексей.
- Гагемаржос.
- Что, уже холодно будет, да? Осень у вас начинается, как и в России?
- Нет, - устало ответил хозяин, - ещё и в октябре будет тепло и сухо. Холод - случайно, пройдёт.
Говорил он по-русски с сильным акцентом, неправильно, но Алексей всё понял, провожая хозяев взглядом. Старые на вид, сгорбленные, они пошли в свою пристройку к дому. Он - в заплатанном плаще с капюшоном и в грузинских лаптях, подвязанных к чулкам крест-накрест шпагатом, она - в ситцевом линялом платье с дырками на плечах, сморщенная, седая, с тёмными жилистыми руками. Так что и грузинам жилось не всем хорошо.
Хозяева скрылись в дверях, и опять во дворе стало тихо. Только конь, ожидавший, когда хозяин вернётся и сядет на него снова, вздыхал возле дерева, да шуршал в листьях и на крыше мелкий холодный дождик. Тучи по небу шли суровые, на деревню и горы ложилась всё-таки осенняя злая тоска.
Русанову стало жаль стариков. Хозяина он почти не видит, а хозяйка встаёт до зари, раньше техников, гремит в хлеву подойником, разжигает печь, готовит сыну и дочери завтрак, и с первыми лучами солнца отправляется вместе с другими женщинами в поле. Возвращаются они все поздно вечером, почерневшие, с запавшими лицами.
Алексей вернулся в дом и включил приёмник. На всех диапазонах раздавался сплошной треск: дождь, горы вокруг. Делать по-прежнему ничего не хотелось - сел, опять закурил.
Мигает на столе керосиновая лампа, лохматая тень Алексея качается на стене, тоска рвётся из сердца наружу - плохо. Но из оцепенения выводит опять лай собаки, а затем и стук в дверь. Вошёл прошлогоднего выпуска молодой лётчик Попенко и поставил на стол бутылку коньяка. Он из одной эскадрильи с Алексеем, только Алексей летает в звене Птицына, а Попенко - у Дедкина. Особой дружбы меж ними нет, но Алексей благодарен Владимиру за то, что тот к нему пришёл.
- Всё приёмник крутишь, га?
- Кручу, что ещё делать? - Алексей знал, сейчас пойдёт пустой, 100 лет никому не нужный разговор - Попенко был примитивным парнем, наверное, поэтому и не сдружились - но всё равно хоть какое-то, но человеческое общение.
Не успел Алексей открыть банку рыбных консервов и налить в рюмки, как снова лай и стук в дверь – пришёл Лодочкин. Вот уж кого не ожидал, так это его! Но он тоже выставил бутылку на стол. Значит, прошла у него ревность, а то смотрел вчера, ну, прямо-таки злым хорьком. А чего спрашивается? Вот пришёл же, и всё хорошо. Странный какой-то, считает, что если он на 1 год старше, ровесник Ольги, то у него и "прав" на неё больше. Глупо. Оба холостяки, а она - замужняя женщина… Разве могут они её делить и ссориться из-за неё?
Третьим заявился в дом к Русанову штурман звена Дубравин. Этот летал с заместителем командира второй эскадрильи, знаменитым старым холостяком, Михайловым по кличке "Брамс". Дубравина, как и Попенко, тоже звали Владимиром, он тоже был холостяком, где-то уже подвыпил, и с хода внёс предложение:
- А не кажется ли вам, братцы, что тут у Лёшки несколько мрачновато? Может, берём с собой выпивон, и - к моему лётчику?
- Идём! - горячо поддержал Лодочкин. - Здесь и верно - не люкс. - Он прищёлкнул в воздухе пальцами. - У "Брамса" - аккордеон, электричество. А сюда – только баб водить по вечерам, чтобы не видел никто. – На Алексея Лодочкин не смотрел, и Алексей понял: Лодочкин пришёл к нему в эту погоду проверить, нет ли здесь Ольги? На душе сразу нехорошо стало, хотел врезать своему штурману пару слов напрямую, без соблюдения хозяйского гостеприимства, но опередил Попенко.
- Коля, ну зачем же так! Лёшка ж - скромный хлопец!..
Рост у Попенко - 190 сантиметров. Косая сажень в плечах, а глаза - карие, добрые, величиной по столовой ложке. Внешне он медвежеват, неуклюж, но зовут его все детским именем - Вовочка. И Русанов зовёт его так тоже.
- Ладно, Вовочка, я как-нибудь сам за себя постою.
Попенко смущается:
- Та я ничё, я только хотел, шоб без ссоры…
Попенко, как и Алексей, тоже ещё ходит в полку на положении молодого лётчика - все остальные фронтовики, народ бывалый. Поэтому Попенко Алексею теперь роднее всех. Он помогал туповатому Вовочке разобраться в теории. Тот путался в графиках "наддува" моторов по высотам, не помнил их, потому что не понимал. "Казуистика якась!". А режимы моторам подбирал, говорили, в полёте, как по графикам. Даст газ, послушает, как моторы гудят - не тяжело ли им так? - и приберёт оборотики, чуть-чуть… Опять послушает. Теперь - так. С одного раза. И всё! И можно сличать с графиком. Мотор Вовочка чувствовал, как хороший врач плохое сердце пациента.
Рассказал об этом таланте Вовочки и Лосев, летавший с лётчиком на проверку техники пилотирования. В эскадрилье шёл разбор полётов, и Сикорский, вызвав Попенко к доске, корил его за плохое знание графиков, теории. Вот тогда и поднялся с места, присутствовавший на разборе, Лосев.
- Не мучайте вы его, Сикорский! Попенко - пилот от Бога, как говорится. - Командир полка, поджав губы, подумал о чём-то, прибавил: - С врождённым лётным талантом. А графиков - он не знает. Но дай Бог каждому из нас так чувствовать машину, как он! - И уже к Попенко: - Не смущайтесь, Владимир Филиппович, я правду о вас говорю. Вам - надо в испытатели. И я думал об этом, и помогу вам, вот увидите! Там - вы будете на своём месте. - И ушёл, оставив Попенко смущённым до потери речи.
Вот и теперь он смутился, глядя на Алексея. И Русанов, чтобы замять конфликт, спросил, кивая на бутылки:
- Братцы, а по какому поводу всё?
Ему ответил, улыбаясь, Дубравин:
- Ну, как же! По поводу рождения в полку нового экипажа. Летаете же! Отбомбились недавно. Надо это дело обмыть не только дождю! Кстати, погода - тоже к этому располагает…
- А дождик, кажись, знык, га?
Алексей был рад, что мир восстановлен. Да и настроение у него выправилось. Он давно хотел ближе познакомиться с этим "Брамсом": все говорили о нём - весельчак, музыкант, одессит! Алексей быстро собрался, и они, прихватив "посуду", вышли во двор. Не успели выбраться на шоссе, как опять сыпанул по асфальту крупный дождь. Побросав в темноту окурки, они дружно подняли воротники и побежали.
Бежали по-волчьи, след в след. Их обогнал грузовик, обдав из лужи, осветил жёлтым светом пляшущие пузыри на дороге. Лодочкин выругался. А Попенко, глядя в след, убегающему в безнаказанность, грузовику, негромко спросил:
- Кажуть, у Одинцова задавили его собаку, га?
- Вчера "поминки" справлял, - ответил Дубравин. - Пил в духане в открытую.
- А "Брамс" на нас не рассердится, га? Такэ кодло…
Капитан Михайлов, похожий в профиль на мужественного римского консула времён Цицерона - с горбатым носом, усами скобкой вниз - не рассердился. Сбегал к соседям, принёс оттуда стулья, посуду. Единственный из всех холостяков, он был "начальством", жил не в общежитии, но на большую компанию у него не хватало ни стульев, ни посуды - так и не обзавёлся, сохраняя холостяцкий быт и дух в квартире для семейного человека.
"Брамсу" уже 35 - не юноша, а муж суровый. Впрочем, суровым его делали не только усы и римский нос, но и резкие морщины на щеках - сверху вниз, как борозды. Когда-то вместо них были смешливые ямочки на щеках - от не сходящей улыбки, как у Русанова. Но потом превратились на огрубевшей коже в "пройденный путь". Путь был не лёгким…
До войны, рассказывали лётчики, "Брамс" работал музыкантом в Одессе, но из любви к приключениям закончил ещё и аэроклуб. А когда война началась, его, уже 27-летнего, призвали в армию и направили в авиационную школу пилотов. Выпустили через 10 месяцев рыжеватым, коренастым сержантом, и стал он, первое время, летать на допотопном СБ.
- Вы же знаете, мальчики, шо такое "эсбэ" против мессера! - рассказывал "Брамс" свою историю гостям. - Беззащитная воздушная мишень! Вылетели мы на задание бомбить немецкий аэродром. Пока до цели дошли, осталось от нашей девятки 4 экипажа. Вы думаете, это был бой? Убийство на глазах товарищей! На борту у меня "Смерть немецким оккупантам!", а умирали-то от мессеров мы - уже 2 экипажа осталось: командир полка на ведущем, да я. Летим, как в той песне, сокрушать врага "малой кровью могучим ударом".
Тут из-за тучки наваливается на нас один… А шо мы с ним можем сделать? А ничего. И он, зараза, тоже это знает. Они ж нахальные были тогда! Зашёл, гад, ко мне в мёртвую зону, где нет у меня обстрела, и присматривается к моему лозунгу на борту. Скорость, подлюка, уравнял, подошёл совсем близко, шоб, значит, морду я его мог посмотреть перед смертью - мы ж тогда только лозунгами воевали, техники не было! Вот он и смеётся, паразит. Показывает мне сначала 2 пальца, а потом один, и суёт руку, будто это трасса, вперёд - спрашивает меня: с двух, мол, очередей тебя снять или с одной? Шоб я так жил, если вру!
Вот когда я вспомнил поговорку за жизнь! Жизнь - шо тебе детская рубашонка, коротка и загажена. Обидно мне стало. Спрашиваю себя: Костя, может, ты, лабух, не из Одессы? Шо не можешь перехитрить этого фрайера! И знаете, успокоился. Расстегнул на своей груди комбинезон и показал ему мои сержантские треугольнички на воротнике гимнастерки. А потом показал ему рукой на моего ведущего, и объяснил знаками, шо там – фигура летит, поважнее меня.
Вижу, понял, собака - закивал, рот до ушей: сейчас, мол!.. Ну, я тоже тут понял: пойдёт, гадюка, вниз - перестраиваться будет на моего ведущего. Кричу радисту: "Саня, следи за ним! Как выйдет из "мёртвой" - рубани!"
Саня мой был, правда, не из лабухов, на скрипке не играл – добывал уголёк на шахтах – но так чисто дал со своей пулемётной турели "ля минор", шо тот мессер с одной его очереди перевернулся в воздухе, а потом задымил. Саня его в упор, можно сказать, просветил, шоб знал, шо бывает за глумление на войне. А шо? Он же читал мой лозунг на борту!
Слушая "Брамса", зашёлся в весёлом смехе Попенко. В полку считалось, что уникально могут смеяться только 3 человека. Капитан Тур - человек с редкостным, почти феноменальным смехом, похожим на визг молодого жеребёнка, увидевшего впервые траву. Вторым был старший инженер полка Ряженцев, в точности воспроизводивший своим смехом работающий на малых оборотах мотоцикл: "Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха!". И Попенко был третьим. Этот всегда удивлял всех своей заразительностью. Обычно это начиналось в тёмном зале во время сеанса кино, когда на экране происходило что-нибудь смешное. Зал коротко, дружным смехом реагировал. Наступала тишина. И вот тогда в задних рядах, куда обычно садился высокий Попенко, чтобы не заслонять экран, раздавался необычный вскрикивающий смех: "Ах-ах-ах!" 3 раза. Потом пауза. И вот уже смех чуть только слышен, будто зашёлся где-то ребёнок. Но - отходит, отходит, уже сипит, набирается сил, становится громче, и снова: "Ах-ах-ах!". 3 раза. А после этого, глуша звуковые динамики, в зал несутся пушечно-протяжные выкрики: "Ха… ха… ха!", переходящие снова в закатывание и сип. Слёзы при этом у Вовочки падают на колени и пол, а сам Вовочка, человек застенчивый, ныряет головой вниз, к своим коленям, чтобы не мешать публике. Стыдливый смех возле коленей обрывается, и вот тогда, ещё раз, начинает закатываться от смеха весь зал - "заражается".
В этот раз, глядя на смеющегося Попенко, "Брамс" предложил Русанову:
- Ну, шо, Алексей, выпьем за знакомство, пока он тут будет показывать свой сеанс? - Старый холостяк взял с кровати аккордеон и сыграл Вовочке "туш". Тот, "всхлипнув" в последний раз, умолк.
Лётчики выпили, и разговор как-то незаметно перекочевал на спор о любви.
- Чепуха! - сказал "Брамс". - Сентиментальная чепуха, - повторил он и закурил.
- Та як цэ? - изумился Попенко и перестал есть.
Михайлов смотрел на него и на всех насмешливо.
- Вечное счастье? - вопросил он. - Любовь до гроба? Такой не бывает, как сказал один неглупый одессит по фамилии Сеня Соломончик.
- Послушать тебя, - усмехнулся Дубравин, - так и извечного спора, которым занимались даже классики, никогда не было. Очень просто у тебя всё, "Брамс"! Как на аккордеоне сыграть "туш".
- Ша! На аккордеоне - тоже непросто. Отвечу тебе и за классиков: извечный этот спор - дурной спор.
- Ну, а первая любовь? - вставил Русанов. - Говорят, врезается в память на всю жизнь.
- Первая любовь? Ха! А ты сам - помнишь за неё? - "Брамс" повернулся к остальным: - Кто помнит?
- Я! - сказал Дубравин с вызовом.
- Враки, мальчики: и он не помнит - всё это в розовом тумане у всех. Только кажется, что было что-то особенное. Память о первой любви - память щенячьих впечатлений. А в юности - они всегда чистые и сильные - разве не так? Ведь самые сильные и запоминающиеся впечатления - детские. Да и любовь тогда начиналась для нас разве не с внешних впечатлений – вспомните-ка? Увидел красивую девчонку, и обалдел. Какая там у неё душа, что она за человек - разве нас это интересовало? Нет, мальчики, юность - в душах не копается, у неё всё просто и ясно. Там - даже и некрасивая может показаться красивой, вкус ещё не развит. А вы - первая любовь, первая любовь! Слюни.
Дубравин напомнил:
- Ну, а почему всё-таки не может быть любви до могилы, ты ведь так и не сказал. Разве не бывает? Жена изменяет мужу, а он всё равно её любит, и ничего не может поделать, как вон Капустин.
- Э, нет! - "Брамс" выбросил вперёд руку. - Во-первых, жена Капустина - не изменяет ему, а только флиртует с холостяками, чтобы доказать нашим дамам, что она - примадонна здесь. Во-вторых, такая любовь - любовь односторонняя. Такая - бывает, конечно. Любовь-болезнь называется. А в-третьих, мы отклоняемся от темы: речь ведь зашла об обоюдной любви до могилы. Вот такая - бывает исключительно редко. Мы же - толкуем о правиле.
- А каково тогда правило? - спросил Лодочкин, красный от напряжения.
- Правило? - "Брамс" наполнил рюмки. - Оно - грустное, мальчики. Выпьем, пока ещё весело, - предложил он, - а потом поговорим уже и за правило, как говорят в Одессе.
Дубравин рассмеялся:
- Ох, и проходимец же ты, "Брамс"!
Шутку подхватил Вовочка:
- Мабудь, проходамэць, га?
Дубравин выпил, уставился на редеющие, чуть рыжеватые волосы Михайлова. Сказал мечтательно:
- Интересно, о чём сейчас говорят американские лётчики - где-нибудь на Аляске? Тоже, небось, пьют… А над нами даже звёзд сегодня нет - за облаками.
Михайлов усмехнулся:
- Над ними тоже звёзд нет: у них сейчас - утро. А говорят они, я думаю, о том же - о любви.
- Ладно, - согласился Дубравин, - излагай дальше свою теорию о том, какое в любви правило.
- Хорошо, - согласился и Михайлов, щуря глаза, возле которых сразу образовалась сеточка мелких морщин. - Зададим себе вопрос: что в жизни самое главное? Отвечаю - счастье. Вы спро`сите: а в чём оно? И я вам честно отвечу: да, оно в любви. Без любви не будет счастливым даже миллионер, это вам скажет любой одессит.
Русанов улыбнулся своей светлой улыбкой, спросил:
- Тут в вашей Одессе что-то… Любовь бывает у всех, но не все люди счастливы.
- Ша, юношя! В Одессе учтено всё. А срок той любви? Максимум 3-4 года. А потом ей, извините, приходит конец - вот и нет счастья опять.
На открытом лице Русанова отразилась растерянность:
- А если человек полюбил и женился?
- Тогда он станет несчастным через 4 года, - хладнокровно парировал "Брамс", изображая из себя одессита. - А шо?..
Дубравин возмутился:
- Что же, по-твоему, все женатые люди - несчастливы?
- Да, если не учитывать исключений из правил. - "Брамс" снова налил всем в рюмки и насмешливо посмотрел на своего штурмана. - Ну, а исключения, как известно, бывают в любом деле. Так что у отдельных везунчиков - шанс всё-таки есть.
Дубравин, морща веснушчатое, с остреньким, птичьим носом, лицо, не сдавался:
- А ты не путаешь, "Брамс"? На улицах столько счастливых лиц!..
Не сдавался и "Брамс":
- Кроме любви - у людей бывают, мой друг, и другие радости. Учёный - открыл шо-то новое. Его жена - удачно ему изменила. Картёжник - выиграл в карты. Капиталист - нажил себе очередной миллион. Кто-то - влюбился снова. Мастер - сделал хорошую вещь. Даже наш "Пан" улыбается, когда видит своих детей. А сколько счастливой молодёжи! Просто так, от ощущения молодости и здоровья. Вон сколько счастливых мгновений и лиц! А посмотри на те же глаза ночью, когда человек остаётся один, и знает про себя, что он живёт без любви - шо ты тогда увидишь, какое лицо? Будет у того миллионера улыбка? Нет. Ему, возможно, выть хочется, как собаке Дедкина в понедельник. Поэтому он покупает себе какую-нибудь красотку, спит с ней, но всё равно знает, что она его тоже не любит, как и та Мэри, которую любит он. А ему хочется, шобы любила, потому что без этого у него нет полноты счастья.
Дубравин поддел:
- "Брамс", ты был миллионером?
Но тот продолжал:
- Он завидует любой влюблённой парочке - даже бедной. А наш учёный, которому изменяет супруга? Он же зубами скрипит от интеллигентности своего положения!
- "Брамс", ты был учёным?
- Вот вам, мальчики, правда за семейную жизнь!
- "Брамс", ты был женат и скрывал это?
Михайлов не выдержал:
- Я скрывал не только это! Ещё я скрываю, шо летаю с штурманом, который ещё в детстве задавал своему учителю идиотский вопрос, когда учитель объяснял на уроке, шо Луна - это шар: "Учитель, вы были на Луне?".
Все рассмеялись, а Дубравин обиделся:
- Ну, ты даёшь!..
- Я это скрывал, но больше - не буду. Мальчики! Он думает, шо жить - это знать только вкус пшённой каши. А за существование ананаса - можно уже сомневаться. Ему - нельзя жить в Одессе! Будут показывать пальцем: "Знаете, это - "тот самый"! Шо задаёт неприличные вопросы".
Вовочка зашёлся в своём уникальном утробном смехе. Пока он смеялся и смеялись, "заразившись" от него, другие, Дубравин, как ни в чём ни бывало, спросил "Брамса":
- Сам-то ты - хоть веришь в то, что наговорил! Если бы всё было именно так, как ты нам тут нарисовал, люди уже удавились бы от такой жизни - никакого же выхода! Тупик…
И опять "Брамс" не сдавался:
- А кто тебе сказал, шо выхода нет? Люди находят себе другую любовь - на стороне. Не давятся, живут.
- Во лжи?
- Придумай шо-нибудь лучше, - насмешливо посоветовал "Брамс". - И вообще, в нашей жизни много и другого, от чего хочется залезть на крышу и там удавиться. А не лезут же!..
Как-то все вдруг затихли, задумались. Потом Русанов негромко спросил:
- А почему, по-вашему, срок любви всего 3 года?
- Не "выкай" "Брамсу", юноша: "Брамс" этого не любит. А 3 года… Наверное, потому, што любовь - непрочитанная книга. Сколько же надо, чтобы книгу прочесть?
- Человек не книга - меняется, - не согласился Алексей.
- Вот, кто первый прочтёт - мужчина женщину или она его - тот и теряет интерес к предмету своей любви.
- А если книга - как "Тихий Дон"? 3 раза уже прочёл, а могу и в 4-й раз с удовольствием!
Михайлов улыбнулся серьёзности Русанова:
- Книги, которые можно читать всю жизнь - Пушкин, Шолохов, Толстой - редкость. Как и взаимная любовь до конца.
- Что же делать?
- Человек, по-моему - книга, которую можно всю жизнь изменять, переписывать, если расти, а не останавливаться на месте.
- Быть неоконченным? Интересным? - Русанов поднял голову, светло уставился на Михайлова. Тот воскликнул:
- А о чём же я тут всё время!.. Будешь обыкновенным, твой ресурс - 3 года. Дальше - будешь похож на заезженную пластинку. Как фрайер, который каждой женщине говорит одни и те же комплименты. Кому это интересно? Только дурочкам.
Русанов восхищённо заметил:
- А у вас, чувствуется, эта тема, прямо-таки, проработана! До мелочей…
- Не "выкай" "Брамсу".
- Сейчас - вы не "Брамс"!.. И теория ваша - невесёлая, надо сказать. Действительно - никакой перспективы…
- Что поделаешь, - угрюмо согласился Михайлов. - Кто-то из супругов всегда беднее душой или знаниями. Приходит разочарование. А интересного – продолжает любить менее интересный, тянется к нему.
- Обязательно, что ли? Есть же и гордость… - сказал Русанов, видя, что их не слушают, и думая о себе и Нине.
Михайлов, взглянув на закусывающих и пьющих товарищей - там Дубравин рассказывал весёлый анекдот про мужа-рогоносца - ответил Русанову:
- В любви - всегда нужен интерес, либо - новизна. Это - как огню дрова. Прогорят, и - конец.
- Но разве это справедливо? - негромко вырвалось у Русанова. - А если есть уже дети?..
- Не знаю. Я не Бог - человек. А жизнь, вообще, по-моему, состоит из сплошных несправедливостей.
Видя, что к ним снова прислушиваются остальные, проглотившие коньяк и анекдот, Михайлов заговорил для всех:
- В любви, как во всём ярком и гениальном, человек - остаётся личностью творческой. А разве может жить творец, не творя? Тот же учёный: изобрёл что-то, открыл - и дальше, уже над новым думает, старое ему не интересно больше.
Русанов раздумчиво проговорил:
- Что-то страшное получается…
- Почему? - немедленно спросил Михайлов.
- Очень уж удобная теория для оправдания многожёнства. Дело - не в подлости, получается, а в необходимости "творить". И потом - что же выходит? В каждой семье, прожившей вместе до 5 лет, кто-то… кого-то… уже не любит?
Михайлов опять взял свой прежний шутовской тон, и вновь стал для всех "Брамсом":
- Да! Но… вынужден это скрывать, мальчики! Шоб я так жил и мучился вместе с ним.
Лодочкин не согласился, как и Русанов:
- Действительно, получается, Костя, что, кто первый начнёт изменять, он - личность больше, чем тот, кто сохраняет верность?
Попенко подхватил:
- Костя, а как же сделать, шоб всем было хорошо, га?
"Брамс" отмахнулся:
- Откуда я знаю! - Но тут же понял, что разговор он затеял под плохую погоду слишком серьёзный, и решил его прекратить: - Давайте лучше выпьем, а то коньяк ваш прокиснет!
Дубравин его поддел:
- Похоже, "Брамс", что мы тут сами прокиснем от твоих речей.
Однако Русанов прекращению разговора воспротивился:
- Да погодите вы! - И уже к Михайлову: - Но ведь люди, наверное, как-то могут управлять своими чувствами? Или - не могут?
Михайлов вновь стал серьёзным:
- Могут. Только подавляя свои чувства, ещё никто не стал счастливее.
Русанов, внимательно следивший даже за движениями его губ, заметил:
- Но, зная всё это, стоит ли жениться тогда вообще? Если любознательность, заложенная в самой нашей природе, против нас же и выступит потом. Вы поэтому не женитесь?
Михайлов предложил допить коньяк. Потом сыграл несколько весёлых вещей на аккордеоне, а когда настроение у всех поднялось, и разговор пошёл тоже у всех сразу, подсел к Русанову снова:
- Я вижу, тебя не устроил конец разговора?
- Да, жаль. Говорили, как люди, а теперь – базар какой-то. - Русанов кивнул на захмелевших товарищей.
- Не надо всё так серьёзно воспринимать.
- Почему?
- Жить будет тяжело. Несовершенна - не природа человека, сделавшая его любознательным, а законы общества, которые часто навязывают нам противоестественную жизнь.
- Не понял…
- Как думаешь, если бы люди жили материально получше, счастливых было бы больше?
- Наверно, да.
- А почему?
- Не думал над этим, но почему-то… так кажется.
- Правильно тебе кажется. Потому что обеспеченный человек будет меньше тратить времени на добывание средств для жизни. Значит, в свободное время он сможет больше читать, ездить, смотреть, как живут другие народы. Выходит, интереснее станет и сам? Вот тебе и продление срока любви. - Михайлов тепло улыбнулся.
Русанов опять пришёл в восхищение:
- А у вас, я вижу, действительно всё продумано в этом вопросе! - Увидев, что к ним прислушиваются, смутился, закурил, чтобы скрыть смущение.
Михайлов почесал мизинцем редеющий затылок:
- Да, я много думал над этим. Высвобожденное от работы на огороде время могло бы пойти у трудового населения на приобретение знаний. Каждый человек стал бы интереснее.
- Как книга? - догадался Русанов.
- Как неоконченная книга, - уточнил Михайлов, продолжая улыбаться. - Тогда, глядишь, появились бы известные шахматисты и в среде рабочих, крестьян.
Лодочкин, видимо, прислушивался и подключился к разговору тоже:
- Ну, а как же быть нам, грешным, тут, в глухой деревне? Пока не стали такими развитыми и интересными?
Михайлов рассмеялся:
- Если женишься, не устраивай жене скандала, когда разлюбит.
- Может, мне ей спасибо за это сказать?
Михайлов зачем-то принялся дразнить Лодочкина:
- А при чём же здесь она? Ведь это ты перестал интересовать её, вот и пеняй на себя.
Дубравин разочарованно вставил:
- Вот так перспектива! А я - жениться собрался…
Все рассмеялись, и Михайлов снова вошёл в роль "Брамса":
- Тогда руби, хлопчик, сосну по себе. Либо – учись у французов: они своих семей не рушат.
- Как это? - удивился Лодочкин.
- А так. Заводят себе любовниц или любовников. Пока и это мудро - не обездоливают хотя бы детей. И на этом - ша, мальчики, довольно за семейную жизнь! Выпьем лучше за нас, за холостяков! У меня есть тоже бутылочка…
Потом они пили чай, и Михайлов с грустью проговорил:
- Эх, жизнь! Вот смотрю и вижу - каждый год появляются в Одессе новые и красивые девочки. Растут после войны, как грибы после дождя! А я - с каждым годом всё больше старею, и они - уже не для меня, не мои. Вы этого - ещё не понимаете. Впрочем, я и сам ещё не всё знаю за жизнь: где в ней правда, где ложь, хотя и плёл тут вам за неё целый час. Хотелось бы понять, чтобы легче было смиряться и переносить своё облигационное, так сказать, погашение - выход в тираж… Ведь мне тоже хочется жить! Но жить как-то не так, как живём здесь мы. Как надо - не знаю. Налить вам ещё, а? За новую жизнь, мальчики, за красивую!..
Они выпили снова, по последней, уже после чая, и Михайлов, глядя с добродушием на Русанова, неожиданно произнёс:
- Ну, и улыбка же у тебя, хлопчик!.. С женщинами у тебя не будет проблем.
Все рассмеялись, а Михайлов, любуясь смущением Русанова, добавил:
- Ничего, у мужчин - ты тоже вызываешь доверие.
Так закончился для Русанова этот воскресный день - дождиком, путаными разговорами, тостом за новую жизнь, красивую и без проблем: за праведную жизнь. Так всем хотелось, так они думали, за это пили.
ч1. Разбег, 2 из 2
17
Из штаба дивизии в Марнеули Лосев вышел злым, посеревшим и направился к своему "газику". В небе зажглись уже первые звёзды, настраивались на вечерний концерт сверчки, с гор тянуло прохладой. Покой везде, так сладостно хороша жизнь, а запоминались почему-то одни неприятности. Некогда было замечать красоту вокруг, некогда жить. Почувствовав это и думая об этом, Лосев с обидой взглянул на звёздное небо, на горы - вот они, красивые, торжественные, совсем рядом – и зло открыл дверцу кабины.
Он часто ездил вот так - без шофёра. Тогда развивал бешеную скорость на шоссе и не сбавлял её даже при встречных машинах. Такая езда его успокаивала, и он мог толково подумать обо всём, взвесить и принять те единственные и нужные ему решения, в которых потом никогда не раскаивался. Сидя за баранкой, под звёздами, Евгений Иванович бывал предельно откровенен с собой, не лукавил. И не мог быть искренним, если рядом находился шофёр или ещё кто-нибудь. Чем объяснить это, не знал - понимал только одно: люди мешают. Возможно, такой была жизнь у всех, не спрашивал. Но точно знал, что при посторонних людях даже думать не следует о вещах, о которых нельзя говорить вслух - проболтаешься. А тогда твоя жизнь станет не предсказуемой.
Лосев нажал на стартёр и с места, без прогрева, рванул вперёд. Фары выхватывали из темноты серую ленту асфальта, иногда деревья с боков или кусты. Но привычнее всего на дороге попадались машины. Вот и теперь высветился впереди задний борт грузовика с красным мигающим огоньком внизу: шофёр тормозил. Борт грузовика быстро приближался, и Лосев, обогнав его, чувствуя, как нарастает скорость, начал успокаиваться. Над головой - звёзды, мягко урчит мотор, светится приборная панель, мчит машина - ощущение силы, простора, и мысли сразу раскрепостились. Правда, длилось это недолго - дорога полезла круто вверх, запетляла по невысокой горе. Лосев не любил этот участок - мотор здесь всегда воет, надрывается, потому и мысли одолевают натужные, тяжёлые, как вой.
Замполита в полку всё ещё не поменяли, приходится самому разрываться на части. Положение - почти не изменяется к лучшему. Значит, полковника и в этом году не присвоят, это уж как пить дать. А полковником быть хотелось, полковник - это уже, брат, фигура в армии, а не пешка - 3 большие звезды на погоне!
Лосев уважал в авиации 2 армейских звания - "капитан", потому что на капитанах держалось всё, это костяк воздушных сил, и "полковник", потому что полковники могли сами что-то решать, а не заглядывать в рот каждому дивизионному штабнику. Короче, с капитана начинался самостоятельный, ответственный офицер - "лейтенант", "старший лейтенант" это всё не то. А с полковника начиналась настоящая власть. Правда, командиром полка он стал в звании подполковника и получил, наконец, самостоятельность в действиях, но заветное - получить полковника, так пока и не сбывалось. Капитана он получил в 26. Гордился. Потом стал майором, подполковником, однако эти звания не радовали его. Вот полковника бы!.. Звучит? 37 лет всего. Звучит.
Но… пока не звучало. Обидно. Столько олухов среди полковников, а вот он, Лосев, с его знаниями, образованием - хоть и заочно, а всё-таки закончил он потом свой университет - с его умом и решительностью, умением летать и руководить и… до сих пор не полковник. Знает 2 иностранных языка, а командовать назначили пьяным, отстающим полком. Здесь не то что полковника, вновь до майора можно дойти.
Машина выбралась, наконец, на гребень кряжа. Показались огни родного гарнизона вдали - 15 минут езды. Если проехать, начнутся другие горы, красавец Тбилиси в узкой долине, зажатый меж гор. Там театры, гирлянды огней, нарядная публика - город! А ему вот - в свою "дыру". Но ничего. Зато хорошо чувствовать себя абсолютно здоровым, вести ночью в горах "газик", видеть огоньки перед собой - куда-то же они его зовут, приведут… к третьей звезде?
Дорога пошла теперь вниз, прямая, как стрела. Значит, и думы пойдут полегче. Лосев прибавил скорость. Но в голову полезли воспоминания военных лет - Аляска, пурги, разжалование в капитаны, зажимы по службе. Было, правда, в этом прошлом и одно светлое пятнышко - женился после войны. Попал из Сибири случайно в командировку в Армению, а потом приехал в Ереван ещё раз, уже в отпуск - получилось удачно, родители Каринэ согласились отдать её за него, и красавица-армянка перебралась к нему в Сибирь. Родила там ему сына и дочь и оказалась женщиной на редкость умной, воспитанной и преданной. Она была много моложе, и по сей день, прожив с ним уже 4 года, называла его на "вы". Поначалу это ему не нравилось - словно к чужому обращалась - но потом привык. В общем, дома, в семье, у него всё было хорошо; обидно только, что из-за пьянствующего полка - не до жены, не до детей - уставал, приходил домой поздно и заваливался спать, чтобы с рассветом быть уже на ногах.
Думая о личной обиде, Лосев с горечью почувствовал, мысли сразу перескочили на неприятности. Не выходила из головы и только что закончившаяся беседа с генералом: комдив подвёл итоги после всех комиссий, побывавших в полку. И хотя говорил, в общем-то, правильные вещи, но говорил жёстко, резко.
- Хватит партизанщины, Евгений Иванович! Подумай: 49-й год на исходе! 4 года уже, как войны нет! А у тебя в полку - всё чудят. Результаты по боевой подготовке - тоже не блестящие, сам знаешь. Пора кончать с этим!
- Товарищ генерал, - оправдывался Лосев, - вы же в курсе, какое наследие мне досталось.
- Это не меняет дела! - резко перебил генерал. Худой, высокий, уставился на Лосева тёмными запавшими глазами. - Прежнего командира сняли за то, что не мог справиться с анархией, партизанщиной. Не пощадим и тебя, так и знай! Сколько же ещё на раскачку давать? Армия – должна быть кадровой, дисциплинированной! Смелее выдвигай на руководящие должности требовательных, молодых. На прежние заслуги - нечего смотреть! Оценивай людей с позиций сегодняшнего дня. Кто загнил неизлечимо, безнадёжен - в запас! После нового года заменим тебе замполита - уже согласовано. Но - смотри! Чтобы и с новым не повторилась какая-нибудь дурацкая история. Тогда уже будем менять тебя самого! И - учти: с нового года начну спрашивать с тебя в полную меру! За всё. А то у тебя стулья уже сбрасывают с фуникулёра, хоронят собак! Смотри, если так пойдёт и дальше - начнёте хоронить людей!
Нажимая ногой на акселератор, Лосев с ожесточением подумал: "Ну, ладно же! Хватит с меня нравоучений. Я - командир полка, а со мной - вон как!.. Как с мальчишкой. Не стану церемониться и я. Все эти Одинцовы, Петровы… довольно!.."
Минут 5 ехал спокойно, почти не думал. И вдруг пришло: "А что скажут обо мне, когда состарюсь?" Вспомнилась понравившаяся фраза в какой-то книге - даже записал: "История - это современность, обращённая в прошлое".
"Вот так и будут думать, с позиций того дня…"
И тут же открылось: "А ведь это несправедливо. Зря выписал. Вся история тогда - необъективна, и её без конца будут переписывать очередные поколения под свои "современные" понятия? А как оно было всё на самом деле - им хрен с нами?.. Сколько же хитрых писак развелось!.."
Не доезжая километров двух до гарнизона, осветил фарами парочку, шедшую из кустов к шоссе - офицера и какую-то молодую женщину с изумительной фигурой и тёмными волосами. Женщину не узнал - парочка сразу отвернулась от яркого света, а вот офицера вроде бы успел узнать: похож на Русанова. Полной уверенности, правда, не было - машина тут же промчалась, а парочка так и стояла, повернувшись к дороге спиной, но всё равно подумал опять с ожесточением:
"Только этого не хватало! Молодой парень, неплохой пилот - можно даже сказать, с талантом - уже на высоту ходит в составе звена, скоро и в эскадрилью вольётся - и нате вам! Вместо новых и сложных полётов начал осваивать подходы к чужим жёнам? С какой же это жизни дошёл он до этого? Ах, стервец! Завтра же!.. Вызвать!.. Чтоб неповадно!.."
Мысли рвались, путались. Этак придётся скоро расхлёбывать чьё-то семейное дело. Ну и ну!.. А генерал не ждёт, требует перелома. Тут можно наломать…
"А вдруг это не Русанов?.. Возьмёт и врежет: "Вы - что, товарищ командир, свечу надо мной держали? Ну, и занимайтесь своим делом, а в мои - не лезьте!" Так, правда, не ответит, постесняется, но врезал же когда-то одному дураку-замполиту я сам! Хотя и ходил к Серафиме: ходи-ил, чего перед собой-то лукавить? Свободных женщин в авиагородках не бывает - редкость, вот и некуда холостякам деваться: в город - не наездишься, ну и находят себе женщин, которые поближе… С Серафимой-то - просто повезло, что она уже разведённой была, а если б не была?.. Что, не пошёл бы? Зная, что всё будет о’кей? Врёшь, Женя, пошёл бы и ты! Любовь и голод правят миром… Так что Русанова ты завтра - не вызовешь. Всю жизнь один - не исправишь: до тебя началась…
Постой! Да ведь это же… Капустина! Ну, конечно же, она - у кого ещё такая фигура, такие волосы? Как же это она-то?.. Первая красавица, недотрога… И кому отдалась - мальчишке!.. Что же она в нём нашла?.."
Поймав себя на том, что завидует, Лосев неожиданно признался себе и в другом: "А ведь красивая пара! Прямо подходят друг другу - какая-то свежесть в обоих, искренность и хлещущая молодость! Живите, мол, радуйтесь, глядя на нас…"
Успокаиваясь, вздохнул: "Да, надо жить, пока молодость, радоваться. Но если узнает об этой парочке новый парторг, радость у них кончится, пойдут слёзы. Да ведь всё равно теперь пойдут, такие тайны в гарнизонах долго не сохраняются. Ну, Русанов - этот не женщина, переживёт. А вот что будет с Капустиной, когда начнут расправляться?.. Жаль. Красивая женщина…"
Зло подкидываясь на засохших кочках, машина въехала в гарнизон и упёрлась, наконец, светом фар в стену финского дома - всё, родной очаг, не было только костра. Выключая фары и зажигание, Лосев подумал: "Скоро загорится, и жечь на нём будут любовь. Люди не переносят, когда кто-то хоть на один день счастлив. Да и беда людей, наверное, ещё и в том, что сама природа создала нас, мужчин, самцами-многолюбами. Женщины это осуждают… Впрочем, у мусульман мужчине разрешается иметь 4-х жен, и ничего, уживаются. Там, если мужчина разлюбил, может жениться ещё трижды, и счастлив, и семью не разрушает. А у нас, любовь проходит, сразу начинается трагедия: либо живи с нелюбимой, либо ломай жизнь ей и детям. Правда, французы тоже нашли мудрый выход: не мешают друг другу, заводят любовников и любовниц, но семью не рушат, и дети вырастают при родителях. И вообще способность неоднократно влюбляться спасает от одиночества овдовевших или разведённых супругов. А что однолюб? Кроме одного цветка ничего не видит. А если цветок увянет… Разве сможет он к этому привыкнуть?"
18
Началось это у Алексея Русанова несколько недель назад, совершенно неожиданно. Был вечер, скука. Зашёл в общежитие к холостякам и не успел поздороваться, поговорить о том, о сём, как в дверь кто-то громко постучал, и, на "войдите!", в комнату вошла, ослепляя всех сочной красотой, Ольга Капустина. На голове – чалма из полотенца, ниже чалмы, возле ушей и высокой шеи - лоснились мокрым чёрным блеском кольца волос, сама - в ярком восточном халате, перехваченном в осиной талии пояском, на губах - улыбка, глаза - сияют, а в голосе радость и счастье:
- Привет, мальчики! Кто хочет выпить коньячку?..
Даже растерялись от неожиданности - фея, да и только! Обсуждалась проблема - где можно достать перед получкой взаймы? - а тут сама пришла и предлагает. Ясное дело, бодро ответили, хотя и вразброд:
- Я!..
- Все!..
- Всегда хотим…
Она рассмеялась:
- На всех у меня не хватит. А вот кто починит мне электричество, тому - налью!
- А где же доблестный капитан метеорологической службы? - спросил Княжич.
- В том-то и дело, мальчики, что капитана нет – на ночные полёты ушёл. А я хотела погладить бельё, включила утюг, а там - только пых что-то, искры, и свет погас.
- Так надо пробки поменять на щитке! – посоветовал Княжич.
- А сама я лезть туда боюсь: ударит ещё! Ну, кто исправит, мальчики? По-соседски, а?..
И опять решил за всех Княжич:
- Тогда пусть идёт Николай. Он для тебя, Оля, хоть под высокое напряжение!..
Лодочкин заискрил, как утюг:
- Ну ладно тебе, заткнись!..
Ольга повернулась к Русанову:
- Алёша, может, вы тогда?..
Отказаться было неудобно, Алексей согласился.
Капустина жила в соседнем подъезде, где получили квартиры семейные офицеры. Русанов ещё подумал, идя за Ольгой: "Что же она к ним-то не обратилась? Ближе ведь…" Но она его отвлекла своим вопросом:
- Алёшенька, вы исправите, да?
- Не знаю. Там видно будет. - А сам удивился тому, какой нежный, красивый у неё голос! Прямо за душу…
- Скучно у нас после училища?
Он взглянул на неё. Огромные глаза - чёрные, с лаковым блеском. Пухлые губы - сочные, зовущие. Волнующий гибкий стан под халатом, оголённая упругая грудь, высокая шея - от всего её облика привычно загорелась кровь.
- Ничего, жить можно и здесь, - ответил он, отводя от её груди взгляд.
- Ну, не говорите! - перебила она, поднимаясь по пустынным каменным ступеням на второй этаж. - Скучно, я знаю. А холостяку - особенно. Пойти - некуда, в город - не наездишься каждый раз.
- Все ребята так живут.
Она остановилась перед дверью с номером "7", достала ключ и отомкнула замок. Только тогда, поглядев на неё, он сообразил, что она недавно искупалась и надушилась какими-то нежными, приятными духами.
- Все-то - все, - проговорила Ольга, отворив дверь и пропуская его в тесную и тёмную прихожую, - да ведь от этого не легче! Впрочем, и нам, женщинам, здесь тоже нелегко. - Она закрыла за собой дверь, неловко повернулась к нему, и его, почувствовавшего упругость её груди, обдало жаром. А она спокойно спросила: - У вас есть спички? Посветите, пожалуйста, я принесу сейчас стул и свечу.
Ольга ушла в комнату, а Русанову всё ещё было жарко. Он зажёг спичку и, подняв её над собой, посмотрел на пробки под потолком.
Ольга вернулась со стулом и маленькой оплывшей свечой в стеклянной баночке - выглядывал только конец свечи. Спичка погасла, и они снова столкнулись в темноте. И снова он почувствовал упругость её тела, а потом жар, который разливался у него от груди вниз к чреслам. Дрожащими пальцами он чиркал по коробку, спички ломались. А рядом было горячее дыхание Ольги и происходило что-то таинственное, о чём они ещё не говорили, но что оба уже почувствовали, о чём догадывались и оба молчали. Даже это их молчание было тоже особенным, и они понимали его и не хотели нарушать - так надо. Они же "уговорились": так надо, и всё.
Наконец, он спичку зажёг, поднёс к свече в банке и тут заглянул в чёрные, блестевшие, как лак, зовущие глаза Ольги - они были рядом. Он смотрел в них и чувствовал сладкую тайну в груди, которая всё разливалась и разливалась в нём сосущим теплом, кружившим голову томленьем. Он полез на стул, продолжая ощущать, что с ним творится что-то невообразимое.
- Алёша, подождите!.. - сказала она. - Слезьте…
Он подчинился и слез.
- Я покажу вам, которая, а вы уж потом…
Что’ потом, зачем, он не соображал, когда она сама полезла на стул, и он видел только её распахнувшийся халатик, стройные голые ноги, короткую из белого батиста нижнюю рубашку и думал лишь о том, куда же делся её пояс с халата, и плохо уже слышал, что она ему говорила.
- Муж целыми днями на работе. А приходит, поест - и сразу на диван. Не успеешь и оглянуться, как он - газету на голову, и захрапел. Вот эта всегда перегорает, Алёшенька! Левая… - Она ткнула пальцем в белую пробку и спрыгнула.
Теперь он видел возле свечи её пылающее прекрасное лицо, вздрагивающие крылья прямого, чуть вздёрнутого носа, её антрацито тёмные глаза и в них пламя от свечи. Она молчала и смотрела на него тоже напряжённо, будто чего-то ждала от него. Тогда он передал ей банку со свечой, неожиданно для самого себя обнял её и, чувствуя, как она прижимается к нему внизу своим сладким запретным местом, принялся целовать её с такой страстью, что она постанывала и прилипала к нему всё теснее и теснее. Они оба задыхались уже от охватившего их желания и томительного дурмана, когда возле них раздался стук в дверь.
Отшатываясь от Ольги, Алексей выхватил из её руки стеклянную банку с горевшей свечой и полез на стул, забыто стоявший возле них. Делая вид, что исправляет пробки, он пытался на самом деле справиться с диким напряжением, которое не проходило у него и выпирало под брюками. Руки у него странно подрагивали, в голове плыл туман. Выворачивая левую пробку, он слышал, как Ольга отворила дверь и кого-то впустила. Оказалось, пришла соседка, чтобы одолжиться чаем. Но он понимал, что ему не следует оборачиваться, не следует и ввинчивать пробку, на которой он уже поправил сдвинутую в сторону и отогнутую кем-то спираль. Загорится свет, и соседка увидит не только их растерянные лица, но и всё остальное. Поэтому он стоял и бормотал куда-то в потолок:
- Тут надо бы новую проволочку, если у вас есть…
Ольга, отдавая соседке пачку чая, тоже бормотала:
- Извини, пожалуйста, Валя. Пойду поищу, где у Сергея проволока… Ушёл, а тут - пробка перегорела… Пришлось вот к ребятам идти, просить…
- Ладно, Оля, я пошла… - объявила, наконец, соседка и вышла. Когда дверь за нею закрылась, Алексей ввинтил пробку, и свет зажёгся. Казалось, он ослепил их своей беспощадной правдивостью и разоблачением. Вид у обоих был растерзанный, лица растерянные.
Первой опомнилась Ольга:
- Ой, как хорошо, что ты догадался не включать при ней свет! Я же вся, как раздетая прямо…
Таинственность исчезла, всё стало сразу обычным, и Алексей уже не был уверен, что только что целовал эту красивую взволнованную женщину. Может, сон, примерещилось?.. И свет такой резкий - до боли. Принёс же чёрт эту соседку: из-за неё не узнал, что это такое!..
- Спасибо, Алёшенька! - сказала Ольга и потащила его в кухню. - Обещанный коньячок!.. - Глаза опять антрацито блестели, чувственные губы распустились в улыбке.
Она достала бутылку, 2 рюмки и налила.
- Я тоже выпью с тобой - за компанию. У меня и лимон консервированный есть, хочешь?.. - Что-то вспомнив, Ольга вышла, донёсся поворот ключа во входной двери. Но она всё не появлялась…
Из окна кухни Русанов смотрел на аэродром. Там вспыхивали и гасли голубые лучи прожекторов, приглушённо ревели моторы. Там, вместе с другими, обслуживающими ночные полёты службами, дежурил и капитан Капустин. Вспомнился рассказ Сергея Сергеича про Витюню Скорнякова и жену техника. Стало чего-то жаль - что-то уже пропало. И было обидно, что не узнал…
Ольга вернулась, и они выпили из налитых рюмок. В голове зашумело, облегчающе хорошо сделалось на душе. Ольга раскраснелась и наполнила рюмки снова. А ему уже не было тревожно - любое море по колена…
Алексей не помнил, как это случилось. Руки Ольги оказались у него на шее, она сама поцеловала его в губы, и они начали жарко целоваться. Всё напряглось в Алексее опять с такой страшной и необузданной силой, что Ольга, прижимаясь к нему, сказала:
- Ну! Что же тебя останавливает?..
Он принялся гладить её, раздевать и удивился, что под халатом ничего, кроме рубашки, уже не было. Так вот почему её долго не было, когда уходила закрывать дверь… Он торопливо начал раздеваться и сам. Она терпеливо ждала его, свернувшись на кровати калачиком у себя в комнате. Когда он пришёл к ней из кухни нагим, возбуждённым, она поднялась и, прижимаясь к нему, раскалённая и прекрасная, стала целовать его то в губы, то в шею, шепча:
- Не бойся, больше никто не придёт, а дочку я отвела играть к соседям на первом этаже… у них тоже 4-летняя девочка. Я сказала им, что сама приду за ней. Затеяла, мол, стирку… А на самом деле я искупалась… я знала, что ты к ребятам зайдёшь, и выглядывала тебя из окна… - Телодвижения Ольги при этом были стыдными, она дрожала, её буквально трясло.
Это было последним, что он помнил. Дальше всё было необычным, новым для него и таким яростно бурным и сладким, что он понял, близость с женщиной, к которой он был теоретически, казалось, готов, в действительности превзошла разговоры о ней и его ожидания, настолько всё было, как в сказке.
Во-первых, сама нагота Ольги превзошла собою все виденные Алексеем картины великих художников мира - Ольга была изящнее, женственнее. Те, рисованные, были жирными, неестественными. А тут - дивные стройные ноги, эластичные руки, тёплая линия бедра, тёмный мысок лоснящихся волос внизу живота, кольца волос на шее, на голове. А пылающие глаза, румянец, сочные губы. А спелые яблоки на груди! От одного этого можно помешаться. Но самыми волнующими и незабываемыми были божественная сладость и обжигающие страстью слова, едва различимые, но навсегда врезавшиеся в память:
- Боже, какое счастье, какое счастье!.. Миленький, растерзай, растерзай меня!..
Правда, это было не в первый раз, а во второй и тут же в третий. А в первый - было только чудо вхождения, ослепительное, как молния, узнавание этого чуда. Однако это удивительное и сладкое открытие чего-то неповторимого, неземного тут же и прекратилось, словно перегорело от высокого напряжения, как электропробка. Никаких слов тогда не запомнилось - наверное, их просто не было. А вот потом они были, эти слова…
- Ой, ну, какой же ты хороший мужчина, какой мужчина! И ты теперь - мой, мой! Да, мой?.. Алёшенька, я умираю, сладкий мой!..
Потом она призналась, что влюбилась в него с первого взгляда.
- Понимаешь, всё во мне стало обмирать с тех пор из-за твоей улыбки. Ты только посмотришь, улыбнёшься, а у меня уже всё дрожит внутри… Ты думаешь, я случайно зашла к холостякам? Как увидела, что ты идёшь к ним, сразу испортила пробку, и к вам…
А он лежал рядом с ней и удивлялся своей спокойной подлости. Во-первых, предал Нину. Но ему надо было это узнать - должен же он, наконец, стать мужчиною. Во-вторых, это подлость к однополчанину – он овладел его женой. В-третьих, он понял, что и дальше будет встречаться с Ольгой и не откажется от неё даже в том случае, если ему будут угрожать переломать руки и ноги. Хотя не собирался жениться на ней - у неё есть муж, ребёнок, она старше его на целый год, а должно быть - наоборот. Понимал и другое, если ноги всё же переломают, он выздоровеет и опять пойдёт к ней или её позовёт к себе, потому что не сможет больше не видеть её глаз, нагого тела, не слушать её прерывистого шёпота - "ты мой, мой, да?", не ощущать свежести её дыхания, кожи. И, тем не менее, уверенно полагал, что не любит её, что всё это только физиология, а проще говоря, мужская похоть. Если чего и боялся, то не за себя - за неё: не хотел, чтобы о ней пошли разговоры, чтобы люди обижали Ольгу. За что? Она же вон какая хорошая!.. Какие слова шептала ему: "Мне ничего от тебя не надо, будь только моим иногда!.."
Они стали встречаться почти каждый вечер, и он был "её", а она - "его" уже бесчисленный раз, а он всё не мог ею насытиться, налюбоваться её телом и красотой. Но в мозгу уже поселилась тревога: "А что будет, когда попадёмся?.."
Жениться на Ольге он не собирался. И зная, что "подлость", продолжал назначать ей свидания и встречался с нею - у себя на квартире, в поле, за деревенским колхозным садом, в кустах за шоссе. Её он тоже видел теперь не только влюблённой, но и ворующей незаконную любовь. Да и любовь ли это - не знал уже. Ведь кроме плотской чувственности ничего другого в их отношениях, казалось ему, не было. Он искал только близости с нею – какая же это любовь? Да и она… вон как рассказывала ему о себе: "Приехал Сергей в отпуск после войны, увидел меня и сделал предложение. Я тогда ещё дурочкой была, ну, и польстилась: офицер, на войне был! А родила от него дочку, и поняла, что не люблю и не любила его никогда. Вообще не знаю, что это такое - любовь. Вот только с тобой поняла".
А что поняла-то? Как вместе в кусты… Не нравилось ему и то, что про мужа как-то сказала: "Подумаешь, фронтовик! В метеобудке всю войну провоевал… за 100 километров от фронта!" Но стоило ей только прижаться к Алексею своим грешным телом, и он тут же забывал обо всём, прощал ей, и отношения продолжались. Теперь вот и Лосев, кажется, засёк - что делать?..
Не знал. Всё замутилось в его жизни, всё перепуталось и шло не так, как должно идти у честного человека. Пробовал, правда, утешать себя тем, что ни перед кем и ни в чём не виноват, никому и ничем не обязан - тут многие так живут, но утешение не приходило. Да, жизнь скучная, деваться некуда, должен же быть у человека какой-то выход его нерастраченной энергии? Но тут же виделся Самсон Иванович и, хрустя огурцом, говорил: "Все деревья - дрова. А ты мне: "Пожилой человек, нехорошо!.." А у тебя теперь - хорошо?"
Да, судить других - легко. А вот как себя, так не очень-то рука поднимается. А с другой стороны, почему он должен жить здесь, как в тюрьме или монастыре?
В общем, не мог себя ни осудить, ни оправдать, но спокойнее на совести от этого у него не становилось. Впрочем, ведь и Нина не написала ему, в чём дело? Тоже обошлась, словно с поленом. И так - каждый. Все эгоисты. Почему же должен отдуваться за всех один он? Пусть всё идёт, как идёт. Ольга получила со своим Капустиным новую квартиру в финском доме, на первом этаже. Встречаться с ней стало удобнее… Дом этот стоит на отшибе, окружён кустами шиповника. Она выбегает из него к Алексею за шоссе, даже если дома есть муж. Торопливо целует, прижимается к нему в кустах и, счастливая, убегает. А он, когда мужа не было, и Ольга отдавалась, был тоже почти счастлив. Чувствовал себя этаким победителем и шёл в духан или в клуб. "Хорошо нам, гусарам, и забот никаких!.."
Ольга оказалась женщиной пылкой, остановиться не могла. Она стала искать длительных встреч с ним и смело являлась к нему в дом. А потом он провожал её в темноте в гарнизон, хотя и знал, что делать этого не надо: нарвутся когда-нибудь на ненужных свидетелей. Особенно опасным становился собственный штурман, влюблённый в Ольгу ещё раньше. Алексей опасался его больше всех.
19
В субботу Медведев вернулся домой с аэродрома в полдень и зашёл к Петровым узнать, не у них ли его жена? Анны Владимировны у соседей не оказалось, Сергей Сергеич - спал, перед ночными, и Медведев ушёл. А в 5-м часу сосед сам постучался к нему:
- Дмитрий Николаич, не спишь?..
- Входите, Сергей Сергеич - читаю тут…
- Я к тебе вот зачем… - начал Петров с порога, залезая пятернёй в свою макушку. - Земляк ко мне приехал - только что. 20 лет с ним не виделись. Ну, сам понимаешь, жена - всё на стол, а мне нельзя пить - на полёты иду. Посиди с ним за компанию, а? Ты - техник, тебе ведь рюмочку можно. Просто неудобно перед другом. Жена - не может: у неё - печень. Посидишь?
- Что ж, посижу, - согласился Медведев. - Только - уговор: не больше двух рюмок!
Аким Павлович, друг Сергея Сергеича, оказался собеседником интересным и Медведеву понравился. Рассказывал он, как деревня теперь живёт, какие трудности. Потом, вспомнив, как бегал Сергей Сергеич за соседом, рассмеялся:
- Я ведь ему в шутку: один, дескать, не пью. Вот он и мотнулся, чтоб собутыльника, значит, добыть. А ведь я и непьющий вовсе! Вы - я вижу - тоже. Ну, и компания у нас подобралась! Но… ради такого случая…
Петров лишь вздыхал, слушая друга и глядя, как тот аппетитно закусывает. Но - выдержал: полёты! Потом он приехал с Медведевым на аэродром. Инженер побежал проследить за подвеской бомб, а Сергей Сергеич, насасывая неизменный окурок в зубах, направился к лётчикам. Увидев Русанова с красной повязкой на рукаве, спросил:
- Что, Алексей, дежуришь сегодня?
- Да вот - назначили, - обиженно произнёс Русанов. - И меня, и моего штурмана. Будем смотреть с КП, как другие летают.
- Ничего-о! Я, в своё время, тоже подежурил немало. Всё впереди, ёж тебя, будешь летать и ночью. А пока - смотри, наблюдай за посадками. 100 штук увидишь - считай, что одну сделал сам. Точно тебе говорю!
Подошло ещё несколько лётчиков, и с ними Лодочкин. Петров начал рассказывать, как в войну водил свою девятку, почему в его эскадрилье не было потерь.
- Ну, сами знаете, первое время не хватало у нас истребителей для прикрытия. Сбивали нашего брата-бомбардировщика и на маршруте, и над целью. Засекут звукоулавливателями километров за 50, и высылают навстречу своих перехватчиков. Да и зенитки все приготовятся. А я, значит, что’ против этого придумал? Ну, нет, думаю, ёж тебя ешь, так дело у нас не пойдёт! Нашёл себе хорошего штурмана - чтобы даже с бреющего мог вести ориентировку! - и начал водить свою армаду над самым лесом. А километров за 20 до цели - мы р-раз, и в набор! Над целью - у нас уже высота полторы тысячи. Никогда двух заходов не делали, бомбили всегда с хода! Немцы опомниться не успеют, а мы – уже снова на бреющем: только нас и видели. Никогда истребителям на маршруте не подставлялись!
К слушающим подошёл капитан Волков. Взял под козырёк:
- Здравия желаю, товарищ майор! Молодёжь обучаем? Разрешите присутствовать?..
- Да вот… рассказываю, как летали в войну.
- А мы с вами сегодня, кажется, первыми открываем полёты?
- У меня вылет в 20.05, - сказал Петров.
- А у меня - в 20.00. - Волков доброжелательно улыбнулся. - Почти одновременно.
- Вместе, так вместе.
- Не бреетесь перед полётами - тоже по фронтовой привычке? - спросил Волков и опять улыбнулся.
- Друг приехал ко мне в гости издалека. Заболтался с ним - почти 20 лет не видались! - побриться и не успел, ёж тебя. Ну, мне пора машину осматривать…
Лётчики стали расходиться, поднялся и Русанов на КП. Старший дежурный штурман уже настроил радиостанцию, и из динамика на столе неслась обычная предполётная перекличка, сообщения о готовности. Одни полетят в "зону", другие по "большой коробочке", отрабатывать ночью заход на посадку, Волкову - лететь на полигон. Было слышно, как на стоянке самолётов ревели моторы. Там поднялась высокая пыль, суетились бензозаправщики.
Минут через 40 на посадочной полосе взметнулись вверх узкие, ещё неяркие лучи прожекторов - ночи ещё не было, сумерки. Это прожектористы проверяли готовность ночного старта. Робкими, несмелыми веснушками начали проступать звёзды на темнеющем небе.
За 10 минут до наступления темноты взлетел на своём бомбардировщике Волков. Вскоре поднялся в воздух и Петров. На аэродроме стало совсем темно, и лучи прожекторов вспыхивали теперь ярко, синими щупальцами.
Минут через 20 Волков попытался вступить в радиосвязь с полигоном. Полигон почему-то не отвечал.
- "Янтарь 2", "Янтарь 2"! Я – 206-й, я – 206-й! Цель вижу, разрешите работать!
Видимо, полигон ответил - голос Волкова в динамике умолк. Ворвались другие голоса, летающих по кругу. Так прошло минут 15. А потом динамик заговорил сразу в 2 голоса. Перебивая друг друга, "Янтарю" докладывали Петров и Волков:
- "Янтарь 2", я – 50-й, бр-росил пер-р-вую!
- "Янтарь 2", я – 206-й, бр-росил пер-р-вую-у!
Лосев встрепенулся. Маленький, сухой, выждал несколько секунд – молчат, включился в эфир:
- 50-й и 206-й! Я - "Янтарь 1"! Вы что там, сошлись, что ли? Будьте внимательнее, наберите положенную дистанцию!
- "Янтарь 1", я – 206-й! 50-го над целью не вижу, слышу его плохо - где-то он далеко! - немедленно отозвался Волков. И сразу же, вслед за ним, из динамика вырвался хриплый бас Петрова:
- 206-й! Как это, ёж тебя, не слышишь?! Я только что прошёл цель, бросил… Смотри по курсу, высота - 4200. Ты, видно, где-то сзади: впереди меня - нет никаких огней!
- "Янтарь 1", я – 206-й! Работаю над целью один! Впереди - никого нет!
- Как это - один?! - возмутился в динамике бас. - Я – 50-й, работаем вдвоём! Усиль наблюдение: сейчас помигаю тебе бортовыми… Видишь?
- Не вижу. Слышу вас - плохо, над целью - я один. Сейчас тоже помигаю огнями. Видите?
- Нет, не вижу. Но слышу - отлично, отлично слышу!
- Ну, я не знаю, где вы там ходите! Связь с вами кончаю, я – 206-й, - равнодушно проскрежетал динамик на столе. Крутились бобины магнитофона, записывая всё, что происходит в эфире и на КП.
- Что значит - не знаешь! - рявкнул из динамика бас. - Ты что - столкнуться захотел!
Лосев зло схватил микрофон, поднёс его к губам:
- 206-й! 50-й! Я - "Янтарь 1"! Прекратите перепалку! Наберите дистанцию! Базар над целью устроили! После посадки - оба ко мне! Как поняли?
- Понял, я – 206-й: после посадки к вам.
- Я - полсотни, понял: к вам.
Лосев опять взял микрофон:
- Я - "Янтарь 1"! Всем - всем из очередных, кто подходит к цели! Задание - временно прекратить! Отойти в свои зоны ожидания и ждать моей команды! Над целью сейчас одновременно 2 экипажа. Друг друга – не видят! Как поняли меня?
- Я – 205-й, вас понял: ухожу в зону ожидания.
- Понял: ждать. Я – 241-й.
Лосев включил длинный китайский фонарик, навёл луч на плановую таблицу полётов. Спросил:
- Штурман, это все, что ли?..
- Так точно, товарищ командир! - ответил старший дежурный штурман, сверяясь с графиком полётов. - Кроме 206-го и 50-го на цель идут только 2 экипажа.
- Хорошо. Остальных - пока не выпускать в воздух. Бардак! Весь график мне, старые дураки, поломали!
Захрипел динамик:
- "Янтарь 2", я – 50-й, бр-росил втор-рую!
Не прошло и полминуты, как передал Волков:
- "Янтарь 2", я – 206-й, бр-росил втор-рую-у!
Лосев, будто ужаленный, схватился за микрофон. Глядя на вращающиеся бобины магнитофона, выпалил:
- 50-й! 206-й! Вы там что - с ума посходили?! Видите друг друга или нет?
- Я – 206-й: работаю над целью один.
- Где же ты, засранец, работаешь?! - зарычал возмущённый бас. И нарушая все законы радиосвязи, добавил такое длинное слово, что, казалось, быстрее завращались бобины магнитофона на КП: - Смотри, кикимора безглазая, ещё раз помигаю тебе бортовыми!
- 50-й, 50-й! - захлебнулся Лосев от гнева. Хотел "завернуть" тоже, чтобы покраснели аж на Чукотке эскимосы, но, увидев диски бобин, только крякнул, сказал, как обязывала должность: - Разберитесь там, наконец, чёрт побери! Иначе - прекращу задание обоим!
- Вас понял, - продребезжал тенорок.
- Да по-о-нял, ёж тебя!.. - остервенело рыкнул бас.
Рассекая тьму, вспыхнули на посадке голубые лучи. Попискивая далёкой морзянкой, шуршал динамик. Крутились бобины, неумолимые свидетели радионочи. Тишина установилась на КП. Глядя на жёлтые фары бензозаправщиков, на чёрные силуэты техников вдалеке, Лосев о чём-то думал.
В луч прожектора вошёл идущий на посадку самолёт и сделался в нём от яркого света белым. Лосев произнёс:
- Штурман! Свяжитесь с полигоном и запросите…
Зазвонил телефон. Лосев снял трубку, прикрывая её ладонью, попросил штурмана - "минуточку"! - и уже в трубку сказал:
- У телефона подполковник Лосев. Слушаю вас… Что-о? - Он резко выпрямился, полез свободной рукой в коробку "Казбека" за папиросами. - Бомбили геологов?! Каких геологов? Слушаюсь… Слушаюсь, товарищ генерал. Сейчас дам команду…
Из динамика, как гром, пророкотало:
- "Янтарь 2", я – 50-й! Бр-росил последнюю! Сзади меня появился 206-й: мой радист видит его бортовые огни.
Лосев, захлебываясь от охватившей его радости, быстро заговорил в трубку:
- Товарищ генерал, товарищ генерал! Этого не может быть! Оба моих экипажа работают над целью – я слышу их доклады полигону. Остальные - ещё не приступали, находятся в зонах ожидания. Может, это кто-нибудь из соседей?
- Да что вы мне морочите голову! - неслось из трубки в ответ. - Соседние полки сегодня ночью не летают! Геологи сообщили в Тбилиси по рации, что их кто-то бомбил! Ранен буровой мастер, снесена буровая вышка. Немедленно разберитесь во всём! Сейчас выезжаю к вам… - Генерал повесил трубку.
Лосев тоже медленно опустил трубку, взял микрофон и ледяным, не предвещающим добра, голосом проговорил:
- Я - "Янтарь 1"! Всем, всем! Немедленная посадка! Немедленная посадка! 205-му и 241-му - садиться после всех: вы с "грузом". Во время приземления принять все меры предосторожности! Как поняли? - Он положил микрофон, выслушал все ответы и, убедившись, что его приказ понят всеми правильно, сообщил в эфир очерёдность посадок, положил микрофон снова и, глядя на помогавших ему дежурных, тихо сказал: - Доигрались… - И вдруг сорвавшись, закричал: - Да остановите же вы этого подслушивающего стукача!
Никто не пошевелился от растерянности. Тогда Лосев сам нажал "стоп" магнитофона, и бобины перестали вращаться по своему "провокаторскому" кругу.
- И так всё уже ясно, - добавил он. - Русанов! Передайте "пожарной" и "санитарной" машинам, чтобы ехали в конец посадочной полосы!
- Зачем, товарищ командир?
Лосев закурил, выдохнул:
- Не хватало нам теперь только, чтобы при грубой посадке подорвались ещё на собственных бомбах!..
Вспомнив инструкцию, Русанов посоветовал:
- Прикажите им, чтобы сбросили бомбы на "невзрыв". - Он понимал, на какой риск идёт командир полка и 2 экипажа с бомбами, которые будут садиться не днём, а в темноте. Грубое приземление, удар бомбы о бомбу в бомболюке, и… Его размышления перебил Лосев:
- Куда они их теперь сбросят? Полигону дали отбой, время - идёт, и ночь под ними!.. А если вместо "невзрыва" произойдёт всё-таки где-то взрыв? Тогда что?.. Нет уж, хватит с меня и геологов! - И вдруг спокойно и уверенно добавил: - Сядут ещё лучше, чем днём: понимают не хуже нас всё. В особых случаях такие посадки разрешаются.
Все молчали. В окна КП вливалась густая чернильная тишина. Её нарушил, начавший звонить стартовой службе, Русанов, просивший выслать в конец полосы "пожарку" и "санитарку".
Первым заговорил, выслушав все обвинения, капитан Волков. Стоя перед Лосевым навытяжку, он начал:
- Прошу вас не торопиться с выводами, товарищ командир. Надо разобраться во всём, проверить. Послушайте магнитофон - иначе для чего же он здесь?.. Можно сличить команды, время. Лично я - работал на полигоне. Все 3 бомбы - мой штурман сфотографировал. Вот проявит завтра плёнку с вспышками от взрывов… А зачем же так сразу?..
- Резонно! - согласился Лосев, глядя в немигающие кошачьи глаза капитана. Тот, выдержав его взгляд, продолжил:
- Тут какое-то недоразумение, товарищ командир. Майор Петров - тоже не бомбил их: я могу это подтвердить - под конец работы мы увидели друг друга. А где, собственно, находятся эти буровики?
- В том-то и дело, - досадливо воскликнул Лосев, - что это - недалеко от полигона! В 36-ти километрах всего.
В разговор вмешался Петров. Пальцы у него дрожали, из папиросы на пол сыпался табак, а он всё мял её, мял…
- Товарищ командир, мы тоже свои взрывы зафотографировали…
Лосев, повеселевший после ответов лётчиков, задал вопрос штурману Петрова:
- Ну, а что скажете вы?
- Я - бомбил полигон! - твёрдо ответил капитан Старостин и решительно рубанул воздух рукой. - Головой отвечаю за это! Не знаю, кто бомбил каких-то геологов или буровиков, знаю одно: кто-то другой!
Слушая Старостина, младший дежурный штурман Лодочкин не сочувствовал ему, а удивлялся про себя: "На что, дурак, надеется? Проявят утром плёнки, и тогда уж пощады не будет: как пить - пойдёт ведь под суд. А может, и сам верит, что не бомбил? Вокруг буровой, как сообщили уже по телефону из города - 4 столба с фонарями: точь-в-точь квадрат, как на полигоне. Только там по углам горит в бочках солярка, а у буровиков - электролампочки от небольшого движка. С высоты немудрено перепутать…
"Деда" судить, конечно, не будут. И "заслуженный", и вообще лётчики меньше отвечают за бомбометания. Уволят в запас, как пьянчужку, и на этом дело с концом. Даже пенсии, наверно, не лишат. А ведь они, они бомбили, сукины дети! Конечно, лучше бы, если бы это наделал сука Волков, но… "Дедушка" сам рассказывал, что дружок там какой-то к нему приехал, потом баланду про фронт завёл, значит, явился пьяненьким на аэродром, только никто не обратил внимания на него. И побриться "забыл" или "некогда" ему там было… Вот с пьяных глаз и вывел, видно, машину не на тот "боевой" курс. Хорошенькое дело! Вместо полигона - по буровой!…"
- Ну, а вы, что скажете? - продолжал Лосев допрос, обращаясь к Шаронину, штурману Волкова. Тот стоял бледный, потрясённый, молчал и всё курил, курил.
- Что же вы молчите? Я ведь вас спрашиваю!..
- Мы… бомбили полигон, - тихо проговорил Шаронин, не поднимая головы. - Я… я же зафотографировал…
- Да что вы заладили - сфотографировал, сфотографировал! - раздражённо воскликнул Лосев. - Цена этим снимкам - сами знаете, какая! Сколько раз было: полигон засекает взрыв, а на плёнке - его нет. Бомбы-то - учебные! Тротила в них – 20% всего. Сколько там того пламени?.. Если не окажется вспышек на плёнках - чем тогда докажете? А кроме вас сегодня - бомбить было некому больше! Всё равно ведь истину восстановят эксперты. Лучше… пока не поздно, сами: мужественно и честно… За это сбавят потом… Иначе - пеняйте на себя! Ну, Шаронин, где вы бомбили?..
Вместо Шаронина опять влез Петров:
- Товарищ командир, на полигоне они были. Я слышал голос его лётчика, как у себя в кабине! Потом и огни увидали… - Сергей Сергеич обернулся к своему штурману: - Старостин, верно? - Тот кивнул, и Петров заключил ещё раз: - На полигоне они были, товарищ командир.
Лосев озлился:
- Я не вас сейчас спрашиваю, товарищ майор! – И повернулся к штурману Волкова: - Шаронин, почему молчите? Вы, что ли… по геологам? - догадался он.
В разговор спешно вмешался Волков:
- То-варищ команди-ир!.. Вы же сами знаете, что’ значит такое подозрение для Шаронина!..
Историю Шаронина в полку знали все. 7 раз сбивали его на фронте, и каждый раз над своей территорией. Приземлится на парашюте, и опять в строй. А на 8-й раз, когда подбили самолёт над горами Словакии, Шаронину не повезло: попал к немцам в плен. Недолго он там, правда, и пробыл – всего несколько часов, но… успел, находясь в пустом товарном вагоне, уничтожить свой партийный билет, бывший в тот раз при нём - не сдал перед вылетом, забыл. Вылет их не планировался, взлетать на разведку пришлось спешно, ну, и закрутился с другими делами - надо было проложить маршрут, проконтролировать подвеску фотоаппаратов, про билет никто не напомнил, так и полетели впопыхах… А в плену, присмотревшись к темноте в пустом вагоне, когда уже уничтожил билет, увидал в углу забытый кем-то стальной лом. Проломил им дыру в полу и бежал ночью на каком-то разъезде в горах. 3 дня блуждал, пока не напоролся на словацких партизан. Пришлось рассказывать - нашлись там у них 2 русских сержанта - как сбили их над горами немцы, как нашёл мёртвым в лесу своего лётчика - даже парашюта не смог отстегнуть, так и висел на деревьях, истекая кровью от ран. Рассказал, как настигли его потом гестаповские солдаты с собаками, как привели на станцию и посадили в пустой вагон, наказав что-то часовому на тормозной площадке. Как бежал. Спросил и сам: не вышел ли на них радист Кравчук? Но они не видели. Приняли Шаронина к себе в отряд под ответственность русских сержантов, затем проверили его в деле и поверили окончательно. 7 месяцев провоевал он вместе с этим отрядом в Словакии, а потом подошла Советская Армия, и Шаронин с партизанами распрощался.
Хорошо, что словаки подтвердили, что воевал, участвовал в диверсиях, а то свои, которые проверяли его, посадили бы - тогда многих отправили в лагеря. Но утери партийного билета ему всё же не простили: как это не успел сдать?!. Мальчик, что ли! Чем можешь теперь доказать, что ты его уничтожил, а не передал немцам? Хорошо, приехал командир полка с начальником штаба и забрал его у смершников. Но летать уже не пришлось до самого конца войны - не разрешил полковой смершник: подозревал. Может, это и к лучшему – цел остался.
После войны жизнь вошла в берега, позабылось вроде бы всё, поутихло. Снова Шаронин летал, был по натуре весельчаком и оптимистом. Только и видели его везде смеющимся, с лошадиными прокуренными зубами, длинного и по-весёлому нескладного. "Дело" его где-то пересматривалось, обещали принять снова в партию. Но так и не приняли.
Он женился. Жена оказалась женщиной тихой, осторожной. Её осторожность передалась постепенно и ему: почему не продвигают по службе? Сверстники уже капитаны давно, растут, а он - всё ещё в старших лейтенантах ходит, застрял. Про восстановление в партии и разговоров не стало, принимать по новой - тоже не торопились.
Тогда он отгородился от товарищей, откровенных разговоров с ними, перестал верить людям. Жена только поощряла: правильно, не верь! А там и дети подрастать начали – двое. Завёл себе сберегательную книжку - откладывал на чёрный день. Жил незаметно в полку, тихо. А с появлением Лосева начал бояться, что уволят из армии совсем. Куда денешься без образования с такой семьёй!.. Это Одинцову хорошо - он один, хотя и с похожей судьбой, а тут сразу четверо…
Лосев устало согласился:
- Да, конечно. Но тогда - кто же? Ничего не пойму!..
Петров вставил опять:
- А может, у геологов свой динамит там взорвался? В жизни всякое бывает. Может, не разобрались вгорячах?.. Ночь. Они и начали радировать во все концы!.. - Сергей Сергеич выглядел уже - как всегда, покуривал, был добродушным и привычно лез пятернёй к своему вихру.
- Ну, что же - идите отдыхать, - сказал Лосев. - На сегодня, пожалуй, хватит… - У него тоже зародилась надежда, что во всей этой истории что-то не так, и ЧП его полку не припишут. Вздохнул: - Будем завтра разбираться: проявлять плёнки и прочее…
- Товарищ командир! - обратился Волков к Лосеву. - Я полагаю, проявлять плёнки и выяснять всё будем уже не мы. А завтра - воскресенье. Разрешите мне на охоту уехать? Третью неделю вырваться не могу.
Лосев долго смотрел на Волкова, потом улыбнулся, но ответил отказом:
- Нет, капитан, не разрешаю. Вдруг понадобитесь. Откладывать это дело до понедельника - никто нам не разрешит. Человека ранили, таких дел натворили, и на охоту уехали?
- Но ведь не мы же! - возмутился Волков.
- Но ведь это ещё не доказано! - парировал Лосев.
На КП поднялся приехавший на "Победе" генерал.
- Ну, с недоброй ночью вас! - мрачно поздоровался он. - Вольно-вольно. Докладывайте, что выяснили тут без меня? - Генерал, глядя на Лосева, устало опустился на табуретку.
Прежде чем отвечать, Лосев пристально посмотрел на Петрова. Тот понимающе кивнул, и Лосев, широко улыбаясь, уверенно заговорил:
- Бомбили не мои, товарищ генерал! Остальные 2 экипажа вернулись с бомбами в люках, я проверял. Сели - хорошо. Так что причину надо искать в чём-то другом - не в бомбах с неба… Ну, а пока - будем проявлять плёнки, расследовать… Один – вот на охоту уже просится. - Лосев кивнул на Волкова.
- На охоту, говоришь? - спросил генерал.
- Я запретил, товарищ комдив.
- Да-а, хорошо бы, если всё так, как ты мне тут нарисовал. Ну, да посмотрим. А пока - спасибо и на том, что хоть до утра утешил: спать буду. Что ж, пусть едет… на свою охоту, - проговорил генерал рассеянно. - Я уж и забыл, когда охотился. Посмотрим-посмотрим… Что завтрашний день покажет? - Он поднялся. - У тебя пересплю, не возражаешь? - Генерал направился вниз.
Ночная работа на этом закончилась, все пошли вниз тоже.
Возле своей "Победы" генерал остановился.
- Что за офицер этот Волков?
- Офицер? Дисциплинированный, - ответил Лосев, подумав. - Педант, правда, но - требовательный, отлично летает. Не стар, не пьёт. Если бы не этот случай… - Лосев замолчал, что-то обдумывая, словно решая - говорить, нет? И генерал, понявший это, подтолкнул его своим вопросом, садясь в машину:
- То - что?
- Уходит в запас командир первой эскадрильи, майор Башмаков. Вот, хотели Волкова на его место.
Генерал, не закрывая дверцу, вздохнул:
- Да-а, придётся с этим, видимо, повременить… До выяснения. Повремени, Евгений Иваныч. Куда спешить? Успеется.
- Да у нас есть и другие кандидаты, - сказал Лосев.
Плёнки проявляли в лаборатории в понедельник. Выяснилось, оба экипажа сфотографировали вроде бы один и тот же разрыв - метр в метр от креста на полигонной цели, и белое облачко той же конфигурации. Значит, бомбил этой бомбой кто-то один, а сфотографировали оба. Кто вор?..
Во вторник собрались для окончательного решения: по 2 разрыва на каждой плёнке разные, а один - сходился и там, и тут, и был и у того экипажа, и у другого - "первым". И опять всё вроде бы ясно: виноват Петров. На аэродром пришёл, говорят, выпившим. Значит, поэтому и цель перепутал. А когда понял свою ошибку, добомбил на полигоне. Первую же бомбу – своей-то первой уже не было - сфотографировал у Волкова. Пристроился в хвост, передал по радио, что бросает первую, и сфотографировал. Чего-де проще?
Вызвали подозреваемых, изложили им свою версию. Однако против версии неожиданно выступил член комиссии Медведев - стал доказывать, что был у Петрова в гостях.
- Не пил Петров: ни единой рюмки себе не позволил! - Распалившись, Медведев даже сказал: - А почему нельзя предположить всё наоборот? Может, это Волков после Петрова фотографировал? Ведь Петров взлетел с аэродрома позже Волкова. Значит, он просто не успел бы сфотографировать у него первую бомбу, а смог бы только вторую…
Не спрашивая разрешения выступить, с места вскочил Волков:
- Ну, это вы, товарищ майор, напрасно так… Послушайте, что записал магнитофон! Я долго не мог связаться с полигоном, первый заход у нас получился холостым. А ко второму нашему заходу Петров мог появиться уже свободно: на полный круг уходит 10, а то и больше минут. Это - раз. Во-вторых, выпить можно ведь не обязательно дома. Скажите, бывает у наших техников спирт?
- Бывает, ну и что?
- Вот, бывает. А вы - ручаетесь. Так же и по времени: прослушайте магнитофон!..
И хотя Сергей Сергеич без конца возмущался "логикой" Волкова, выкрикивая своё "ёж тебя ешь!", магнитофон прослушали ещё раз внимательнейшим образом. Всё, словно по заранее писанному, сходилось против Сергея Сергеича. На полигоне первым, как и должно было быть, объявился из эфира Волков. А Петров – из криков того же Волкова - выходило, был в это время ещё где-то: Волков не видел его и плохо слышал. Значит, Петров мог быть в это время… не на полигоне. Он только потом уж пришёл туда. Выходит, пришёл после первого холостого захода Волкова и пристроился к нему.
Медведев, глядя на оторопевших Сергея Сергеича и его штурмана, возразил:
- Так ведь вы, капитан, когда эта радиокутерьма началась, могли обернуться и увидеть бортовые огни Петрова? Раз уж утверждаете, что искали его в воздухе. Почему же вы не обнаружили его? И ваш радист не видел его тоже, хотя сидит лицом прямо к своему хвосту. Почему же вы тогда подозреваете, что Петров пристроился к вам?
- А он мог бортовые огни - просто выключить, и всё, - спокойно ответил Волков.
Как порох в бочке, взорвался Петров:
- Что же я, по-твоему, ёж твою, только и делал всю жизнь, что подличал?!
И пошло тут, поехало. Петров криком, матом исходит весь, а доказать ничего не может - не было убедительных слов. На выручку ему вновь пошёл Медведев: спросил Волкова:
- Так почему же тогда на магнитофоне слово "бросил" выкрикивает первым каждый раз Петров, а не вы? Получается, что не он к вам пристраивался, если бомбил первым!
Волкова это ничуть не смутило:
- Штурман Петрова мог следить за целью в прицел и без бомбы в первый раз!
- Ну и что?
- И заранее, ещё до прихода цели на угол прицеливания, мог дать своему лётчику команду: "Передавай: бросил первую!". Лётчик передал. Магнитофон - зафиксировал. И так - ещё 2 раза, чтобы казалось, что бомбят первыми. Полная иллюзия! Первую бомбу - фотографировали мою, хотя и не бросали, когда я передавал, что бросил. А потом уж - свои бомбы. Могло так быть? Могло. Они же знали, что на капэ включён магнитофон, как всегда.
- Да я тебе сейчас морду разобью, сосунок! - выкрикнул Петров и двинулся к Волкову. "Деда" схватили за руки члены комиссии, уговаривали. Но тот вырывался, кричал: - Пустите меня!.. Он же, поганка, такое мне шьёт, что и придумать невозможно!.. - Злость, словно кипятком, оплеснула ему душу и до неузнаваемости изменила его лицо. Да и не мог, чувствовалось, он примириться с бессилием, в котором очутился не по своей воле.
Медведев, глядя на Волкова, изумился:
- А, действительно, почему вы так чётко всё это себе представляете? Словно сами проделали всё… - Майор посмотрел на офицеров. Тоже - оторопели, переглядывались. Но Волков пожал плечами:
- Я - не настаиваю, что всё было именно так, я только защищаюсь.
Медведев вновь изумился:
- Но вас же никто ещё и не обвинил ни в чём!
И опять Волков пожал плечами:
- Я вам объясняю свою гипотезу, поскольку обвинение всё-таки есть: вы нас подозреваете обоих.
- И поэтому, - Медведев задохнулся, - всё готовы свалить на товарища? Но ведь его вина - тоже ещё не доказана. Разве это по-офицерски?
- Прошу извинения, если меня так поняли. - Лошадиное, вытянутое книзу, лицо Волкова побледнело. Он затравленно озирался.
К нему снова рванулся Петров:
- Извинить тебя, сукиного сына, да?! Щас я тебя извиню!..
И опять Петрова схватили за руки. Волков оправдывался:
- Я сначала и сам не верил, что майор мог ошибиться. Но теперь, когда у нас на плёнках один и тот же разрыв, я не хочу брать на себя чужой грех.
- Так я, что ли, должен его брать, ёж твою мать! - Под руками высоких офицеров вертелась чёрная голова с вихром. Маленький, плотный, как пивной бочонок, Петров, вырываясь, пыхтел, выкрикивал Волкову что-то про радиосвязь, которую тот-де устроил. Из щёлочек между его опухшими веками сверкали тёмные злые глаза.
Волков отбивался:
- Я только хочу доказать свою невиновность. Имею я на это право или нет?
- Подлец! Почему я на тебя ничего не валю?
- А вы здесь не оскорбляйте меня, товарищ майор! - выкрикнул Волков, тоже наливаясь гневом. Его тонкие бескровные губы мелко дрожали.
- Я тебе - не товарищ! - гаркнул Петров, надувая синие после бритья щёки. - И никогда у меня таких "товарищей" не было!
По лицам членов комиссии Медведев понял, они хотя и в растерянности, но больше настроены в пользу Волкова. Криком мало чего докажешь. Волков же оставался корректным, уверенным в своей правоте. С холодной бесстрастностью он вдруг звонко сказал:
- Товарищи офицеры! Вы же знаете, на хвостовом оперении каждой бомбы мы накрашиваем номер экипажа.
Обрадовано вскочил со своего стула Петров:
- Вот, молодец, правильно! Как это я сразу не догадался: нужно сесть на "По-2", слетать на полигон и проверить! Все 3 стабилизатора с номером 50 - там! Извини, Волков, что я на тебя так… Но и ты был не прав, когда покатил на меня бочку.
И тут все поняли, ни Волков, ни Петров - не виноваты. Всем стало неловко, нехорошо на душе. Но Волков холодно остановил Петрова:
- Правильно, да не совсем. Лететь нужно, если хотите, не на полигон, а к этим… как их… к геологам. На полигоне - сотни наших стабилизаторов: почти каждый день бомбим! Разберись там, который из них свежее?
Рука Петрова полезла в чёрный вихор на макушке:
- Вот, ёж тебя, верно ведь… - пробормотал он.
- А у геологов - стабилизатор должен быть только один! - продолжал Волков. - Вот его и надо искать. Окажется номер моим - судите! У меня всё. Может, вы, товарищ майор - извините и вы меня за несдержанность - желаете что-то добавить?
Сергей Сергеич, ища сочувствия, затравленно осмотрелся, махнул рукой:
- Правильно всё! Разбирайтесь, а я пошёл… - Он направился к выходу.
Что-то во всей этой истории было не так, комиссия это понимала. Может, и впрямь "обронил" бомбу кто-то из пролетающих экипажей, случайно? А теперь - молчит. Такое бывало, что "роняли". Редко, правда.
К геологам решили послать майора Медведева и заместителя командира второй эскадрильи капитана Михайлова, "Брамса" - он и машину поведёт. Вылетели они в тот же день, на По-2.
Шли невысоко - на двух тысячах метров. Перед их глазами разворачивали свои голые плечи горы - выгоревшие на солнце, побуревшие. Внизу скользили по ребристым отрогам синие тени облаков, бежали полосы света. Солнце то пряталось за белые кучки облаков, то появлялось. Воздух был по-осеннему чист и спокоен. Не болтало.
В одну из глубоких лощин в горах стекало по склону стадо овец, похожее на белое облачко. Медведев засмотрелся. Михайлов вёл машину и тоже молчал. Посматривая на горы, на шапки ватных облаков, он что-то насвистывал, почти не слыша себя.
Приземлились они в двух километрах от буровой - Михайлов высмотрел там относительно ровную площадку. Вылезая из передней кабины, он вдруг убеждённо сказал:
- Даю вам слово одессита: "Дед" здесь - не бомбил!
- Почему так думаете?
- Почему? Вспомните, сколько было случаев на войне, когда наши лётчики перепутывали позиции и бомбили не по немцам, а по своим. А у Петрова такого ни разу не было: ни днём, ни ночью. Мог ли такой опытный лётчик перепутать теперь, в мирных условиях?
- Настаивают, что выпил.
- Но вы же сами доказывали… Это - раз.
- Кто же тогда?
- Петрова я знаю и как человека: не соврёт он в таком деле, не станет выкручиваться. Это - 2. Вспомните, как он согласился, что проиграл спор Маслову. И в-третьих: штурман у него - с большим опытом на Ту-2. Причём, Старостин ведь не первый раз летел ночью на полигон. А Шаронин - впервые, он только в этом году стал летать на Ту-2 ночью со своим лётчиком.
- Так что же - Волков?
- Не знаю. Но - не Петров.
Остальную дорогу, до самой буровой, шли молча. Потом спустились с высокого плато вниз, в лощинку. На склонах горы паслись овцы. Сидел мальчик в большой лохматой шапке и играл что-то на азербайджанской дудке. Возле него лежал длиннющий кнут и сидела сторожевая огромная собака. И мальчик, и собака проводили военных выразительными взглядами.
Михайлов поднёс к глазам планшет с картой.
- Тот, кто бомбил геологов, не следил ночью за курсом, - заявил он. - Сбился на 8 градусов вправо и пролетел цель, не заметив её. Может, солярка в бочках ещё не разгорелась хорошо - это же было в самом начале ночных полётов, было ещё светловато. Так что не заметили бледных огней, и полигон у этого экипажа остался сзади - минут 5 лёта.
Медведев помолчал, потом, вздохнув, сказал:
- Сейчас выясним, кто это был… чей номер.
Буровики встретили "представителей" хмуро, но рассказали, как было дело. Вторая смена только начала бурение, и заработал движок. Включили освещение. Буровики - трое - остались бурить, а остальные ушли: кто пошёл смотреть кино в соседнем селении, кто спать. Проснулись от взрыва. Мастер Серебряков вышел как раз по нужде - там его и накрыло. Часть вышки вон повреждена, можете посмотреть… Хорошо, что рацию летом дали для связи с городом. Тут же сообщили дежурному в Геологоуправление, что сначала над нами пролетел самолёт, а потом разорвалась бомба. Буровик второй смены - из фронтовиков, разбирается в таких делах. Просили управление выяснить, кто это нас… Ответили, что сообщат обо всём дежурному по штабу военного округа.
- Ну, а как раненый - что с ним? - спросил Медведев.
- Осколком в живот. Уже прооперировали – вертолёт за ним прилетал сюда. Врачи говорят, будет жить. Двое детей у мужика.
- А от бомбы что-нибудь - осталось?
- Да вон… всё сложили, что нашли, - сказал пожилой буровик, тот, что был на фронте, показывая рукой в сторону от вышки. - Кусок болванки от корпуса, пару крупных осколков.
Медведев пошёл смотреть.
- А стабилизатора - или, как ещё говорят, хвостового оперения - не находили? - спросил он. Сопровождающий его буровик ответил вопросом:
- Какое оно из себя?
Медведев нарисовал бомбу, показал, как выглядит стабилизатор. Оказалось, хвостового оперения, не позволяющего бомбе кувыркаться в воздухе, не видел никто. Пришлось майору искать самому. А узнав, в чём дело, начали искать и буровики. Один из них спросил:
- Далеко оно могло отлететь?
- Ну, метров на 40, на 100 самое большее.
Облазали всё вокруг - стабилизатора не было.
- Может, он разлетелся на куски? - спросил рабочий.
- Нет, такое исключено. Бомба - учебная, тротила в ней мало.
Опять принялись искать, лазая по колючкам, всматриваясь в каждую выемку, кустик. Наконец, поднимаясь с колен, отряхивая брезентовые штаны, воевавший буровик сказал:
- Это что иголку… Да ведь тут мальчишек сколько из деревни перебывало! Может, утащили. Вы - вон того спросите. - Он кивнул в сторону маленького чабана с большой собакой на склоне горы. - Тоже тут крутился.
Делать было нечего, распрощались с буровиками, посмотрели их рацию - "Без рации - каюк бы нашему Серебрякову. Это счастье, что нам её, наконец, дали! Другие - до сих пор без раций по глухоманям сидят…" - и пошли к самолёту, чтобы лететь назад.
Когда мальчишка-пастушок успокоил свою собаку и Медведев с Михайловым смогли подойти к нему, он вдруг чего-то испугался с первых же слов и на все вопросы Медведева лишь отрицательно крутил головой. Пришлось возвращаться на аэродром фактически ни с чем. И Медведев с досадой воскликнул:
- Куда же мог отлететь стабилизатор? Ведь обшарили всё!
- Может, его присыпали землёй? - предположил Михайлов, надевая на голову шлемофон. - Вон сколько земли везде! Бурят ведь.
Ни Медведеву, ни Михайлову даже в голову не пришло, что здесь побывал до них, ещё в субботу, Волков, отпрашивавшийся на охоту. Он приехал на мотоцикле, взяв с собою 5-литровый бачок с бензином и крупномасштабную полётную карту, чтобы изучить, по каким дорогам можно проехать 100 километров до полигона и где свернуть к буровикам. Для отмазки прихватил и ружьё: на охоту, мол, едет. И выехал за час до рассвета. Перед въездом на буровую вышку он натолкнулся на мальчишку-чабана, перед которым лежало на траве хвостовое оперение с номером 206 бомбы Шаронина. Волков немедленно купил у мальчишки его "игрушку", сказал, чтобы никому не болтал, что сюда приезжал охотник с ружьём, добавил денег за молчание, и тут же уехал назад, обрадованный, почти счастливый. "Хорошо, что Шаронин сразу сознался мне в полёте, что первую бомбу сбросил не на полигон, а куда-то рядом, где горели такие же огни, - думал Волков, несясь на мотоцикле, словно на крыльях. И веря в свою судьбу, додумал: - Если бы не это, хрен бы я сообразил устроить всю эту радиокутерьму. Да и после полёта, когда выяснилось, что бомба упала на каких-то буровиков, сообразил отпроситься на охоту. И вот "оперенье" это уже закопано далеко от буровиков. Так что в понедельник смогу держаться уверенно и нагло. Надо теперь продумать свой разговор с Лосевым после проявки фотоплёнки. Ну, это уже не проблема… - успокоился он окончательно. - Главное, чтобы молчал Шаронин! До гробовой доски будет мне благодарен, размазня…"
Так ни с чем и вернулись Медведев с Михайловым. Ни Волкова, ни Петрова обвинить было уже невозможно. А те по-прежнему стояли твёрдо на своём: бомбили на полигоне. Фотосъёмка? Тоже не аргумент. Снимки ночные, расплывчато всё - может быть и совпадение. Дело зашло в тупик, и Медведев засобирался в отпуск – подошла пора отдыхать и у техников.
20
Перед тем, как отправиться вечером на заседание партийного бюро, капитан Тур долго разглядывал свою "карту". Оттопырив нижнюю губу-вареник, он что-то изучал на ней, водил карандашом, прикидывал.
Подошла сзади пышущая здоровьем жена.
- Что, Пашенька? - спросила она, обнимая мужа пухлыми руками.
Тур легонько освободился, сказал вслух, но не для жены:
- Да, этого - можно! - Отшвырнул карандаш, додумал уже про себя: "Защитников у старого выпивохи не будет, а вот Волков… этот связишками оброс. Да и действительно, кажется, не виноват".
Изучая "карту", Павел Терентьевич неожиданно для себя открыл: к кружочку с фамилией Волков тянулось слишком много "живых" линий - и от военных, и от гражданских - сходились в нём, как лучи в фокусе линзы. Заинтересовался.
Выяснилось, все гражданские, кому нужно было устроиться на выгодные места в гарнизоне, побывали сначала не в отделе кадров, а на квартире Игоря Платоновича. Таких знакомых у капитана полно теперь и здесь, и в городе.
Оказалось всё просто. Устроив одного, Волков включал его в свой список и, когда надо было устроить другого, смело обращался за помощью к первому. Тот в знак признательности делал всё, что мог. Сеть знакомств-связей быстро ширилась. Её ячейки были сотканы из нитей дружественных, родственных, деловых и, сплетаясь между собой, делали сеть крепкой, прочной – не разорвать. За 3 года ею надёжно была перекрыта не только местная река жизни - ни одной рыбке мимо не проскользнуть! - но и перекинулась в город: капитан мог устроить теперь человека и там, и ел сам уже не всякую рыбку, а только осетрину и лососей, доставал другие дефицитные продукты и товары, которые привозили к нему прямо на дом. Не в открытую, конечно, а по ночам.
"Умный мужик!" - решил Тур, выследивший и выяснивший всё лично. Окрестив про себя сеть Волкова "сетью взаимодействия", он поставил на капитана, как на скаковую лошадь на ипподроме, и твёрдо подумал: "С таким надо не враждовать, а пользоваться его связями: глядишь, и самому чего-нибудь перепадёт!.."
К удивлению Тура нашлись защитники на партийном бюро и у Сергея Сергеича тоже - Медведев и майор Васильев, замполит. Правда, Тур не удивился особенно, когда на защиту поднялся Медведев: была ниточка - соседи. Но Васильев?!. Сам в неустойчивом положении, можно сказать, без связей, и… заступаться?
Надо было брать инициативу в свои руки, и Павел Терентьевич решительно поднялся с места:
- Разрешите мне?.. - Солидно откашлялся, начал: - Я, товарищи, хочу сказать не столько о самом случае, который мы тут с вами разбираем, сколько о позиции тех, кто пытался здесь защищать товарища Петрова. И тут мне, товарищи члены партийного бюро, не совсем понятна их линия…
- В чём же именно? - На Тура смотрели внимательные глаза-точечки - пронзили.
- А я сейчас скажу, товарищ командир, скажу… - Тур подрастерялся, молчал, и Лосев его поправил:
- Я здесь сижу не в качестве командира полка, а такого же члена партбюро, как и все остальные.
Тур нашёлся:
- Тогда - не перебивайте, прошу вас: не сбивайте с мысли… - И уже уверенно продолжил: - Всем известно, товарищи, для чего мы призваны. Не для того, чтобы, как говорится, в пень… Денежки-то - идут, и не малые! Так что же, оправдывать теперь чрезвычайные происшествия?
- Простите, перебью вас ещё раз как рядовой член бюро, - сказал Лосев. - Не могу просто смолчать… Вы с такой вещью как логика - знакомы?
- Не понимаю…
- Посылка у вас - одна, а следствие…
На Лосева светло взглянул Васильев. А Медведев буркнул:
- Вот-вот. В огороде - бузина, а в Киеве - дядька.
Тур побагровел.
- Я хотел тут сказать вот что… Не пристало нам, коммунистам, брать под защиту таких офицеров, как майор Петров. Ни для кого не секрет - лётчик пьёт, нетребователен. Отстал…
Со стула грузно поднялся маленький, багровый Петров. Что-то хотел сказать, но похватал только ртом и, грохнув стулом, спинку которого держал перед собой, пошёл к выходу - чёрный, похожий на раздутого жука. Правая рука его полезла к торчащему на затылке, непокорному вихру. Все молчали.
- Видали!.. - воскликнул Тур злорадно, когда дверь за Петровым с треском захлопнулась. - Без разрешения ушёл с партийного бюро! Да ещё дверью… А тут – его дело разбирается!
- Никакого "Дела" - ещё нет, виновность Петрова не доказана, - сказал Васильев, поднимаясь, и сделался белым.
- А я, товарищ майор, и про вас здесь скажу… - Тур повернулся к Васильеву, а Лосев подал реплику:
- А ну-ка, скажите-скажите, это уже интересно…
- Скажу! Вы, товарищ майор, сами являетесь балластом в полку. Потому и…
Командир полка вскочил, словно ужаленный.
- А не много ли вы на себя берёте, капитан! Кто вам дал право… вот так… безответственно!..
Заседание бюро не получилось - нечего было занести даже в протокол. Тур, оставшись один, сидел растерянный, недоумевающий. Особенно невозможно было переписать в журнал протоколов собственное выступление, которое было написано на бумажке секретарём собрания Медведевым. Любая партийная комиссия, если начнёт такое читать, скажет, что парторг полка просто не признаёт или забыл об армейской субординации. Да и вообще всё, что произошло на бюро, не соответствовало повестке дня. Вместо того чтобы устроить разнос Волкову и Петрову, на бюро отчитали прилюдно парторга, и кто - Лосев, который, считалось, сам недолюбливал Васильева и Петрова. Тур посидел, подумал и решил вообще не регистрировать в журнале проведённого им заседания бюро.
На дворе Тура поджидал в темноте капитан Волков. Домой пошли вместе.
Иск буровиков был оплачен штабом Воздушной армии, раненый - выздоравливал, прямых доказательств вины Петрова или Волкова не было, и командование похерило историю о чрезвычайном происшествии, поставив, наконец, точку по данному вопросу в своих бумагах-расследованиях. Только Петров и Волков старались при встречах, словно бы, не замечать друг друга, отделываясь коротким, почти машинальным поднесением рук к козырьку.
Старался избегать обоих лётчиков и Лосев. Глядя на него, неловко чувствовали себя и члены комиссии по расследованию ЧП. Тур и Васильев тоже теперь почти не разговаривали друг с другом, хотя по роду своей работы должны были общаться ежедневно.
Не узнать было и Сергея Сергеича - осунулся, померк. В духанах его не видели. Да и вообще не видели его глаз - смотрел всё время вниз, будто на дороге что потерял. Иногда казалось, что из него выпустили воздух, как из футбольного мяча, которым перестали играть - живот даже опал.
Один Тур работал по-прежнему энергично. Стоял однажды перед строем солдат и, жестикулируя, что-то говорил. С аэродрома ехал Лосев - остановил свой "газик", вылез послушать.
- … советский солдат на голову выше зарубежного! Вы должны всегда помнить об этом! А у нас ещё есть товарищи, которые служат по принципу: в пень колотить, лишь бы день проводить. День да ночь – сутки прочь. А денежки-то - идут?
Парторга поддержал, весело скалясь, старшина эскадрильи Рябухин:
- Солдат спит, служба идёт, товарищ капитан!
- Вот-вот, есть у нас ещё это, товарищи! - обрадовано закивал Тур. - Но мы с вами призваны не для этого. Нам Родина поручила охрану границ, и мы…
Всё ниже опуская голову, Лосев тоскливо думал: "Что мне с ним делать?.." - Повернулся, махнул сержанту-шофёру ехать дальше без него, и медленно, будто нёс на плечах горе, пошёл к штабу пешком. Не везло ему на партийных работников.
21
С прошлого года, когда Медведев вернулся из отпуска, который провёл в родном селе на Оке, его словно подменили: жил, будто опущенный в воду. А после случая с ночным бомбометанием, это заметила и жена. Осторожно спросила:
- Митя, что с тобой? Ты не заболел?
- Нет, здоров.
- А чего такой хмурый?
- Да не с чего быть весёлым, - ответил Дмитрий Николаевич жене. О чём-то подумал и рассказал о прошлогодней встрече с бывшим односельчанином Андреем Годуновым: - Понимаешь, заважничал, охамел. Первым секретарём райкома партии работает в соседнем с Липками районе. Мне о нём его заместитель, второй секретарь, Игорь Анохин, такое порассказал, что у меня волосы дыбом!
- Где же ты их встретил? Сразу обоих, что ли?
- Да нет. Годунов этот - проезжал мимо Липок ночью. Пьяный был. Случайно остановился у дома сестры - воды попить – ну, и зашёл. Узнал меня, остался посидеть - интересно ему… По пьяному делу куражиться начал. Я ему и сказал, всё, что о нём подумал. Что ему - не секретарём быть, а под суд надо!
- Из-за этого так расстраиваться до сих пор? - спокойно спросила Анна Владимировна, глядя на мужа.
- Да не из-за того, что сказал ему. А из-за того, что он помещиком там себя чувствует! Подмял всех под себя. Ну, я и поехал в его район. Познакомился там с его вторым секретарём. Этот мне очень понравился. Вместе написали про Андрюху в Москву.
- Ты?!. - удивилась Анна Владимировна. Но тут же изменила тон: - И… что тебя так угнетает? На себя не похож стал.
- Да ведь секретарь же райкома… Не пешка какая-то - подлецом стала!
Анна Владимировна вновь с изумлением уставилась на мужа. С досадой спросила:
- А ты что, не знаешь, что они везде теперь такие? Как твой Годунов.
Дмитрий Николаевич знал. Но вопрос, поставленный женою прямо в лоб, поразил его. Что же это? Выходит, все уже об этом знают и продолжают спокойно жить дальше, будто ничего не произошло? Однако спорить с женой не стал, потому что и сам же молчал вот по сей день, до партбюро, которое затеял Тур. Сделал вид перед женою, что опаздывает на работу, и убежал от разговора. Но и после работы опять он думал всё о том же, даже когда лёг спать: продолжал задавать себе вопросы, от которых брала оторопь: "Получается, смелым стал только потому, что Годунов - из одного села и поэтому не страшен? Восстал против него. А чего же не восставал против других, зная, что и они - такие же? Кишка тонка?
Когда же превратились мы в осторожных старичков, которые боятся высказать своё мнение? Покорились всему и ждём прихода старости. Это же надо - молчал столько лет!.. Никого не трогал, не задевал. Вот Андрюха и вымахал во весь наглый свой рост! А Тур… разве не такой же?"
В темноте перед Дмитрием Николаевичем вновь возник его 40-летний земляк и секретарь Годунов - пьяно усмехающийся, глумливый. И, будто наяву, спрашивал опять:
- Ты думаешь, жизнь идёт по твоему Марксу? Нет, дорогой. По Марксу - это для дураков.
- А для умных, как же?
- Для умных? - Годунов перестал улыбаться. - А вот как… По закону жизни: ты - мне, я - тебе. Кто с этим законом не согласен - тот против жизни, того надо увольнять. Не копай, сука, не ищи там, где не клал - не твоё это!
- Значит, Анохина ты хочешь уволить тоже за это?
- А за что же ещё? Может, мне ждать, когда он под меня яму выкопает? Шалишь, брат!.. А потому - запомни: сунешь свой нос и ты в мою задницу, поедешь - вместе с ним!
- Куда это?
- У-у, да ты, я вижу, совсем ещё тёмный, как телок. Ничего не знаешь, ничего в жизни не понимаешь, а лезешь воевать? Тогда, смотри, без партбилета можешь остаться!..
Медведев открыл в темноте глаза. Теперь он понимал уже всё, даже то, чего не понимала жена и остальные, и его прошибло холодным потом. Тоскливо подумал: "Сами отказали себе в праве думать, иметь своё мнение, отстаивать его. Голосовали, принимали всё без рассуждения: так надо. Кому надо, почему надо, да и надо ли – даже не спрашивали. На войне - не пропустили фашизм! Это же сила была! А вот годуновых – пропустили с такой же философией. Да ещё и боимся их. Это ведь Анохин сделал меня смелым на полчаса, когда я был вместе с ним, и мы писали… А теперь я, если по-честному, опять чего-то боюсь, в сущности. Всякая самостоятельная мысль, идущая вразрез с официальной, всех нас пугает: откуда взялась, как посмела такая зародиться? Искренним бывает человек только наедине, да и то недолго. Днём - совсем мало: работа, некогда. Больше ночью. Не густо. Зато во всеобщей лжи начинаем купаться с утра.
Поздоровался сегодня с Волковым - первая ложь. С ним не то что здороваться, видеться не хочется, но… так надо: офицерская этика, вежливость. Пришёл на аэродром, а там говорят: "Ваш Смирнов напился вчера". И ты ругаешь Смирнова, хотя и знаешь, Смирнов – человек честный, хороший. Обидели его вчера чёрной несправедливостью, изругали за то, что весь день работал, как проклятый, и всё-таки не успел всего сделать к ночи. И он напился. С обиды, что вместо помощи – работы ведь на троих было! - одна ругань. Вот и занесло труженика в духан. А кто-то увидел и сообщил. И ты тоже должен теперь его мучить. Должен! Опять ложь. В душе-то я сочувствую ему, но… "так надо".
Наконец, вроде бы воспротивился вот и сам, рассказал обо всём Аннушке. И что же в ответ? Нашёл, мол, о чём думать: везде так. Значит, опять возвращается всё на круги своя: так надо? Ну, разве же не насмешка?
Даже издевательство. Подошёл сегодня солдат – в газете что-то там вычитал, как-то по-своему всё понял и обратился ко мне за разъяснением: а как, мол, по-вашему, какое у вас мнение на этот счёт? Оно у меня, конечно, было это мнение. Точь-в-точь такое же, как и у этого неглупого солдата. Но сказал я ему совсем другое, не то, как думал на самом деле, а то, как "надо". И ведь знал, что он больше никогда уже не подойдёт ко мне, ни с чем, потому что я для него – теперь человек неискренний. А я - ничего, терплю это всё: ладно, думай обо мне, что хочешь, зато я знаю, что меня за мою ложь не тронет никто. Но скажи я ему прямо, и если об этом узнает Тур - меня могут выгнать из армии.
И вся эта всеобщая неискренность переносится и в дом, на семью. Потому что ложь общественная всегда порождает и личную ложь. Иногда хочется спросить: "Ну, скажи мне по совести - любишь?". Так ведь не спрашиваю, боюсь. Лежу и притворяюсь, что сплю. А сам вот думаю, прислушиваясь к её дыханию: о чём она сейчас?.. Ведь тоже не спит, только притворяется. Но спросить - неудобно. Вот и лезет от такой жизни раскалённая игла в сердце, да порою так, что нечем становится дышать.
Не могут у нас люди быть откровенными. В сущности, все не могут, даже большие начальники - такой устроили нам нашу жизнь. Мы и боимся лжи, и в то же время не хотим, чтобы она выяснилась. Так и остаётся незыблемой страшная ложь во всём. Оттого, что нам кажется, будто жить вот так, как живём мы - легче.
А как надо жить? Чтобы всем было хорошо. Кто это знает?"
Так и уснул Медведев, не ответив на свои вопросы - лишь сердце себе растревожил. Твёрдо знал лишь одно: жить надо как-то иначе. Может, и Аннушка тогда переменится?..
22
Декабрь в Закавказье укреплялся в своих правах медленно. Дохнул из ущелий холодом, выстудил небо, прочистил его от мокрых облаков и только дней через 10 выбелил однажды ночью все горы. Стояли они утром, как забинтованные. Увидел их из деревни петух и закричал в изумлении во всё дурное петушиное горло: "Зима-а!.."
Пролаяли на зарю и озябшие за ночь собаки, но почему-то несмело - не понравилось, должно быть: зима - это холод. А вот в гарнизоне Лосева люди - обрадовались: зима! Значит, скоро и в долины придёт – стали готовить лыжи, детские санки. Снег лежит в этих краях не более 10 дней, а потом будет грязь непролазная, так что готовиться к снегу надо заранее.
Так всё и вышло. Когда снег пришёл, а потом растаял, лётчики и техники засобирались в отпуск – самое их время! Люди везде едут летом - на пляжи, на море, а в авиации - наоборот. Так уж заведено высоким начальством - хорошая погода существует не для пляжей, а для полётов. Ну, на то оно и высокое - наверху сидит, далеко всё видит.
К концу декабря, когда дни старились и умирали так быстро, что их не успевали и упомнить, по общежитию холостяков разнеслось: разрешили!.. Отпуск, братва!.. К дню рождения великого Сталина!..
До нового года оставалось всего 11 дней, и весёлый холостяцкий люд забегал, торопясь выехать, чтобы успеть к празднику домой. В штабе бросались к начстрою:
- Христа ради, проездные документики поскорей!
К начпроду:
- Родной, по аттестатику!..
К начфину:
- Отец, не погуби!..
Все торопились, всем хотелось успеть. Были и такие, которым надо ехать дальше Сибири, глухой неведомой тайгою. И потому до ночи трудился в штабе начстрой - сознательный! Выписывал проездные документы в первую очередь для тех, конечно, кому "звериной узкою тропой". Матерился ночью и начпрод - оформлял аттестаты на продовольствие. Знал, всё равно "соколы" не отвяжутся. А то ещё к столбу привяжут верёвками, как в прошлом году - наподобие распятия. Оно, конечно, можно б и повисеть в укор людям: "Бога забыли, совесть забыли". Но в гарнизоне одни неверующие, хотя и по небу летают, да и с восходом солнца может явиться Лосев. А тогда, хотя и не Бог он, но зачем начпроду страшный суд ещё и на этом свете? Не гордый, подождёт.
Работал, не торопясь, только отец-начфин: денежки счёт любят. И тут уж перед ним, хоть и "соколы", тихой овечкой каждый, воспитанным ягнёнком. В общем, ночь была для всех напряжённой, бессонной, да ещё накануне дня рождения Сталина, к которому тоже готовилась вся Грузия официально, а уж духаны не закрывались до самого утра.
Русанов проснулся непривычно рано - поджимал мочевой пузырь после ночного пива в духане. Солнце ещё только выглянуло из-за гор. Холодно синели утренние тени деревьев на сохранившемся в саду снегу. Выйдя из деревянной уборной, Алексей пошёл в дом досыпать, с радостью вспомнив, что с сегодняшнего дня он уже в отпуске, и что на службу ему не идти.
Впрочем, на службу он не ходил после обеда и вчера - встретил Ольгу, она сказала, что придёт к нему сейчас, и, действительно, пришла, но минут лишь через 40. Пристраивала у соседки дочь. Если бы не эта маленькая девочка, не было бы и проблем - они могли бы встречаться чаще. Но беспомощного ребёнка одного не оставишь, а отдавать часто соседям, значит, навлечь подозрение. И Ольга, мучаясь своим положением, горько сказала: "Знаешь, я прямо, как собака на цепи! Рядом - ходишь ты, идёт жизнь, а меня - цепь не пускает". И молила, глядя чёрными, как антрацит, глазами: "Алёшенька, милый, смотри, не женись там, в отпуске, ладно?" Получалось, вроде шутила, а в голосе были слёзы и страх. Тогда пошутил и он: "Ты же вот - замужем? А почему нельзя мне?". И сразу пожалел о своей шутке - у Ольги вырвался стон: "А ты - мог бы жениться на мне? Я - хоть сейчас, хоть на край света с тобой! Попросись куда-нибудь на Камчатку или на Сахалин, а?.." В просьбе столько было чувства и искренности, что Алексей поперхнулся - пил как раз вино - и замолчал, делая вид, что не может говорить.
Ушла Ольга от него - было ещё светло - с риском для себя, но не жаловалась, не упрекала, как и не просила больше ни о чём, кроме "не женись там!..". А всё равно Русанов чувствовал себя виноватым перед нею. Прямо раздвоение личности какое-то. Любил вроде бы Нину, собирался даже заехать к ней, а думал всё время об Ольге. Что делать - не знал. Настроение было угнетённым. Чтобы отвлечься, позевал, посмотрел на незаведённый будильник, на собранный в дорогу чемодан - хорошо это придумано, отпуск: увидит, наконец, отца, мать! - накрылся опять одеялом, и сладко заснул.
Выспавшись, Русанов проснулся, сунул ноги в шлёпанцы и начал приседать. Потом наладил опасную бритву и не спеша побрился. Затем почистил зубы, долго плескался под рукомойником - хорошо! Одевался он тоже не спеша - на этот раз в парадную форму. Из трюмо на Алексея смотрел изящный, наглаженный, ну, прямо-таки символ русского офицера, а не просто офицер. Поблескивали жёлтым лавровые латунные листочки на козырьке фуражки, переливался жёлтым золочёным цветом и широкий мягкий пояс, чёрным лаком, словно глаза Ольги, отсвечивал кожух офицерского кортика на бедре - всё было просто здорово. Русанов снял фуражку, ещё раз причесал густые волнистые волосы, взглянул на румяные щёки и, довольный осмотром, надел на себя шинель, снова фуражку и отправился на завтрак в духан.
День был сначала прохладный, но сухой, солнечный. Ветер гнал по небу стружки белёсых облаков, а над горами на севере вылепил из них даже белоснежную бабу - с головой, носом. Вот так облако! А потом потеплело, и снег на земле таял уже и в садах, где ходили лишь вороны. Опять везде возникла чёрная не просыхающая грязь. На проходивших по шоссе грузовиках грязь была даже на лобовых стёклах. Гнилая всё-таки зима в Закавказье.
В духане было полно отпускников. Кто похмелялся после вчерашнего, кто, как Русанов, зашёл просто поесть. И хотя Алексей почти не пил ничего, просидел вместе со всеми (за компанию) долго. А выбрался в город на попутной машине только под вечер - поезд отходил на Москву поздно, чуть ли не в полночь, куда было спешить. Он и не спешил, забыв обо всём на свете, кроме отпуска. А приехав, не узнал грузинской столицы: Тбилиси сверкал тысячами разноцветных огней. В небо летели фейерверки, по улицам плыли в темноте бенгальские огоньки, шли толпы нарядных людей, гремели торжественными маршами репродукторы на столбах. Чувствовалось, совершался какой-то великий праздник. И Алексей, забывший о дне рождения Сталина, спросил у прохожего:
- Генацвале, скажите, пожалуйста, что за праздник сегодня?
Прохожий изумлённо уставился на него и, не ответив, спросил:
- Аткуда ти, дарагой, с Луны, нет? Где служишь? На нэбо пасматри, на нэбо! - ткнул он пальцем в южную сторону города.
Алексей, задрав голову, посмотрел. Высоко над городом парил в воздухе похожий на икону огромный портрет Сталина, подвешенный к аэростату, почти невидимому в тёмном небе, так как он был метров на 200 выше портрета. Снизу портрет косо освещали 2, скрестивших свои лучи, прожектора. Их жёлто-голубые щупальца и золотили его. Над головой Сталина блистали неяркие, еле различимые звёзды.
Алексей сразу вспомнил: "Сегодня же 21 декабря, и в духане ребята говорили: было торжественное собрание вчера, посвящённое дню рождения Сталина!". Великому вождю и учителю всех народов исполнилось 70 лет, об этом писалось в газетах и сообщалось по радио. Как можно было об этом забыть? Видимо, всё из-за отпуска, Ольги, ночной попойки с друзьями, недосыпания, расстройства. Хорошо хоть, прохожий напомнил, как подобает сегодня вести себя.
Отойдя от своего места подальше, Алексей представил себе, что делалось сейчас по всей стране. В десятках тысяч клубов - и в гарнизоне тоже - сидели, наверное, опять с серьёзными лицами люди и слушали трансляцию торжественного доклада из Большого театра в Москве, посвящённого жизни и деятельности Сталина. В гарнизоне после этого выступит Васильев или Тур. А потом начнётся вечер художественной самодеятельности, в котором участвует и Ольга - поёт в хоре. Потом будут внеурочные танцы. А на почтамтах страны разбирают вороха приветственных телеграмм и рапортов – каждый завод, каждый колхоз обязан послать. Такой порядок.
А сам Сталин сидит, вероятно, на сцене Большого театра в президиуме и слушает, как его чествуют. Неужели приятно слушать каждый день про свою гениальность, да ещё и в свой день рождения - неискреннее же всё! А сколько нужно терпения, чтобы принять приветствия от послов всех стран - ведь старик… Да, 70 - это много. Может, думает сейчас об усталости, смерти. И тогда всё - мишура, мелочи. Может, и не до гостей ему, старческая печаль на лице? Нет, лучше уж быть совсем неизвестным, но молодым, чем быть таким царём, перед которым все трепещут и преклоняются.
Алексею даже приятно стало, что он молод и здоров и что всё хорошее у него ещё впереди, а у Сталина - уже позади. Он ни в чём не завидовал великому вождю и вообще относился к нему сложно. Удивляло терпение к лести, которую вождь выслушивал ежедневно по радио, встречал в каждой газете и не останавливал. Выходит, нравилось? А где же тогда просто ум? Почему не запрещает кинофильмы, в которых показывают колхозников за ломящимися от изобилия пиршескими столами? Где же стыд и совесть? А сколько выходит персидски льстивых стихов, посвящённых ему, словно шаху! И опять вождь молчит. Раздаёт за такие стихи премии своего имени. Почему?
Непонятного было много. А главное - об этом нельзя говорить. Вот это - уж знали все. Но почему нельзя? Выходит, странная какая-то демократия…
Приехав на вокзал, Алексей сдал чемодан в камеру хранения и пошёл в воинскую кассу. Билет ему выдала хорошенькая грузинка с газельими глазами, и настроение у него слегка поднялось. Но оно тут же опять сникло, когда увидел на перроне, как бесплатно угощали вином прибывших из России русских пассажиров, выходящих из вагонов. Их направляли к лоткам с бочками, и там улыбающиеся продавцы наливали им по стакану вина, что-то говорили, и те, радостно кивая и тоже улыбаясь, выпивали это вино за здоровье Сталина. А милиционеры посылали к лоткам следующих…
"В какую же копеечку это обойдётся грузинскому народу, - думал Алексей, глядя на официальное "гостеприимство", устроенное властями, - если такое творится и на остальных вокзалах Грузии! А главное - зачем? Стаканом вина не задобрить даже алкоголика…"
До отправления поезда на Москву было ещё далеко, и Русанов направился в ресторан, чтобы скоротать время. Были слышны гудки паровозов, будораживших душу предстоящей дорогой, и не знал Алексей, что в это самое время его штурман, Николай Лодочкин, оставшийся в гарнизоне, опасно будоражил душу Ольге Капустиной, не представлявшей, что делать, как ей отбиться от назойливого кавалера, подстерёгшего её на улице, когда вышла из клуба, чтобы идти домой, и как ей спасти от беды любимого человека.
- Оля, привет! - остановил Лодочкин Капустину, выходя из-за дерева, в тени которого притаился.
- Привет, Коля. Я думала, ты остался в клубе на танцах…
- А чего ты не осталась сама?
- Ты же знаешь, у меня дома маленькая дочка.
- А если б здесь был мой лётчик?..
- А вот это, Коля, тебя не касается! – обиженно проговорила Ольга, направляясь вперёд, чтобы пройти и прекратить неприятный для неё разговор. Но Лодочкин остановил её:
- По-моему, ты - ошибаешься. Я потому и остановил тебя здесь: есть важный разговор…
- Какой ещё разговор? - насторожилась Ольга, различив в голосе Лодочкина какие-то странные, грозные нотки.
- Может, погуляем в стороне от прохожих? Смотри, какая ночь, какие звёзды!.. - Лодочкин поднял голову, разглядывая звёзды, и был похож в профиль на утку - даже голову положил слегка на бок.
- Ну, что же, пойдём! - неожиданно согласилась она, почувствовав всем своим существом какую-то непонятную ей опасность. - Только недолго, ладно? - добавила она.
Они прошли в сторону деревни, сойдя от дороги сначала на протоптанную в грязи тропку, а потом в тень от большой старой акации, где и остановились. Ольга произнесла:
- Я слушаю тебя, Коля: говори…
- Сейчас… - Он несколько секунд помолчал и, сглотнув, трудным голосом начал: - Скажи, ты ведь знаешь, что я тебя люблю?
- Знаю, Коля. Но, прошу тебя: не надо об этом.
- Почему?
- Потому что не надо. У меня есть семья, муж… А у тебя… это пройдёт. Поезжай в отпуск, пока ещё всё не так сильно. Встретишь там девушку, женишься.
- Нет, Оля, у меня это - сильно, и не пройдёт…
- Значит, сам себе помоги, чтобы прошло.
- Но, почему, почему?! Я ведь не просто так… Я женюсь на тебе, хоть завтра!
- А меня ты спросил - хочу ли я этого?
- Я знаю, ты любишь бабника Русанова!
- Скажи, а почему я должна отчитываться перед тобой в своих чувствах? И почему это, ты вот, пристаёшь к чужой жене, и… не считаешь себя бабником, а своего лётчика - считаешь?
- Я не говорю тебе, что ты - должна отчитываться передо мной. Зачем так? - Лодочкин растерялся. Но тут же с угрозой проговорил: - А вот Русанов - это другое дело… Ты не знаешь его, и многим рискуешь…
- Чем это?
- У него… бывают "не наши" разговорчики! Лучше тебе держаться подальше от него…
Теперь она поняла, наконец, какая грозит опасность Алексею, и немедленно изменила тактику:
- Фу-у… Раз так, я могу и не разговаривать с ним. С чего ты взял, что он мне нравится? Из-за того, что танцую с ним? Он хорошо водит на вальсе, вот и всё.
- Правда? - радостно вырвалось у Лодочкина.
- Какой же ты глупенький!.. – ласково проговорила она журчащим голосом. - Ты потому и не любишь его: решил, что он мне нравится, да? А мне нравятся красивые платья, поклонение мужчин. Как всякой замужней женщине. Но конкретно - мне не нужен никто, вот и всё.
- А я тебе? Хоть немного нравлюсь, нет?
- Ко-ля!.. Ну, я же сказала тебе. Я не хочу обижать таких, как ты. Уезжай, зачем тебе терять отпуск?
Они стояли у тёмного голого ствола акации, дул ветер, гудели где-то невидимые провода. У Николая гудели и ноги, и печально гудело в душе. Ветер был пронзительный, холодный. И холодными, жестокими были слова Ольги. Не прощаясь, он пошёл от неё.
Она догнала его, повернула к себе за плечи.
- Не надо на меня обижаться. Такова жизнь: в ней никто никого не жалеет. - И поцеловала его в губы.
Тогда он обнял её и стал нежно целовать. Она не противилась, но была деревянной, как от мороза. Он не понимал её.
Она наклонилась и потёрла у себя под пальто стынущие колени - не собиралась долго быть на холоде, только в клуб и назад, а потому и оделась легко. Сказала:
- Я дура. Добрая дура! Сколько раз себе говорила, жалеть надо только себя, а не…
Он не дал ей договорить, вновь целуя её. И опять она не противилась. А когда он поцеловал её ещё несколько раз, она просто и скучно сказала:
- Ну, доволен?
Он подумал: "Хорошенькое дело! Будто мордой на кирпич налетел…" Но молчал, чувствуя себя обиженным и несчастным. А потом близко увидел в темноте её сухие и далёкие глаза, подумал опять: "Хорошенькое дело! Её любят, а она…" Но не посмел больше ни обнять её, ни поцеловать. Только спросил:
- Можно я останусь здесь до нового года? Ни о чём тебя не прошу, только об одном: потанцую с тобой в новогоднюю ночь в нашем клубе, и уеду. - Он чувствовал, что робеет перед ней и не может вот так, даже не потанцевав с нею, не ощущая её в своих руках, уехать. Она казалась ему сильной, умной. А главное, считал он, никому недоступной. Действительно верил, что ей нравится только всеобщее поклонение.
- Как хочешь, - тихо ответила она. - Я сказала тебе всё…
На этом они расстались. Лодочкин, оставшись в гарнизоне, радуясь тому, что и Русанов не любим Ольгою, не знал, что Ольга после его ухода оттирала платком себе губы, ненавидела его и в то же время боялась, что он может навредить Алексею. А потому и не оттолкнула его, когда он пришёл в новогоднюю ночь в клуб на танцы. В зале работал буфет, организованный Багратом. Была ёлка. Все молодые офицеры встречали новый год в клубе.
Лодочкин несколько раз приглашал Ольгу танцевать. Вначале она ему показалась весёлой и беззаботной, но потом увидел её глаза, смотревшие будто мимо, насквозь, и понял, что она холодна к нему, как к покойнику. С этой минуты в душе у него что-то оборвалось, и на другой день он выехал к себе домой.
В дороге много курил, выходил в тамбур даже ночью. В тамбуре лился жёлтый слабый свет, и было сильно накурено. Гремели под ногами колёса. Дрожал пол. Вроде бы и никого нет, никто не мешает, а на душе тоскливо и одиноко - хотелось выть. Да ещё слышал, как между ударами колёс дышала на воле зима - скреблась в стены вагонов снегом, лезла в щели свежим холодом.
Мимо прошли ревизор и кондуктор с жёлтым фонарём в руке. Оба в синих шинелях с белыми металлическими пуговицами, от обоих тянуло холодом, запахом снега, а на заиндевевших пуговицах были выдавлены скрещённые молоточки.
- Моро-оз!.. Прижало после Харькова-то, а?.. - сказал кондуктор.
Стучали на стыках рельсов колёса. Поезд мчал сквозь чёрную ночь, развозя пассажиров по их непредсказуемым судьбам. Все спали. Не знал Лодочкин, что его лётчик уехал не в Киргизию, а в Саратов ещё неделю назад.
23
Показался вокзал, поезд начал тормозить - Саратов…
Город вроде бы и не изменился - только Волга покрылась льдом, укуталась в снег и стала белой: не ходят теперь по ней пароходы. Ещё летом курсанты разгружали здесь баржи с дровами, мечтали о выпуске из училища. И вот Алексей здесь снова, но совсем уже не тот, каким был до встречи с Самсоном Ивановичем Хряповым - значит, идёт время!..
На привокзальной площади Алексей взял такси и поехал в общежитие университета, где жила Нина. Мелькали знакомые улицы, загорались светофоры, спешили прохожие, а он думал только об одном: "Ну, скорее же, скорей! Сейчас увижу, и всё выяснится".
По коридору общежития шмыгали какие-то девчонки, рассматривали его потихоньку, шептались. А Нины всё не было. Сидеть на подоконнике перед всеми надоело, и Алексей спустился вниз, в вестибюль. Там он и увидел её - шла к подъезду чем-то озабоченная, смотрела под ноги, вошла и не заметила его. На руке у неё болталась чёрная сумочка.
- Нина! Здравствуй!.. - Он шагнул к ней.
Подняла голову, увидела.
- Ой, Алексей?.. Здравствуй. - Ровно так, спокойно - почти и не удивилась. Протянула руку: - Приехал?
- Как видишь.
- А я - сдавала сегодня. Сессия! Девчонки передавали мне: лётчик какой-то ждёт. Ну, я догадалась, конечно. Вот… только освободилась.
Он стоял и с удивлением смотрел на неё. Тёмная шапочка. Золотистые локоны. Голубые глаза - внимательные, спокойные. Спокоен почему-то и сам: вот что, оказывается, удивляло-то - не щёки Нины, схваченные морозцем, а собственное спокойствие. А в Нине – всё просто, знакомо и даже не взволновало. Мысли были о чужой жене, Ольге. Дикость какая-то… Столько мечтал об этой встрече, и нате вам!..
И всё-таки Алексея задело, что Нина не обрадовалась ему тоже - стояла перед ним спокойная и была вроде бы та, прежняя, но и не та, было в ней что-то и новое. Зря ехал!..
- Сдала?
- Четвёрка!
- А остальные?
- В порядке. Теперь - каникулы! Ну, куда мы пойдём?
- Куда хочешь, я - в отпуске.
- В кино?
- Куда хочешь.
- Тогда - в кино. Ужас, как давно ничего не смотрела! Но тебе, наверно, поговорить хочется?
- А тебе?
- На дворе - холодно, и ветер. Здесь - не та обстановка…
- Пошли в ресторан, - предложил он, чувствуя, как поднимается в нём непонятная, глухая обида. "Алексей!.." - вспомнил он её возглас. Одним этим сказала всё.
- Я так и знала, что ты это предложишь! - Она рассмеялась.
- Прости, я забыл, что для интеллектуальной беседы…
- Не злись. В ресторан, так в ресторан. Собственно, лучшего нам и не придумать сейчас. Я тоже хочу есть.
В ресторане было тепло, людей сидело немного - все готовятся к празднику, не до ресторанов. С небольшой эстрады в конце зала играл маленький оркестрик из трёх человек - аккордеонист, кларнет и контрабас: исполняли тягучее негромкое танго. Алексей отыскал незанятый стол и подозвал официанта. Когда тот ушёл, спросил задумавшуюся Нину:
- О чём ты сейчас?..
- Так - разное… Что ты - хороший парень, например. Вот взял и приехал.
- Извини, я сделал ошибку.
Нина стала рассматривать пятнышко на юбке: откуда взялось?..
Алексей пробормотал:
- Если бы я знал, что происходит, ехал бы без пересадок.
- Алёша, я сама не знаю, что происходит, понимаешь? - У Нины вздрагивали губы. - Тебя не было, и мне казалось… А приехал, улыбнулся - и я…
- Что ты?..
- Не знаю… Мне жалко и тебя, и себя. - Она опустила голову, чем-то расстроилась. Поняв её по-своему, Алексей сказал:
- Ладно, я завтра уеду. Отец пишет - невесту мне там подыскали. А что? Всё может быть…
Официант принёс водку и вино, закуску. Алексей налил после его ухода в рюмки, предложил:
- Ну, выпьем за мою удачу с невестой?
Нина взяла свою рюмку, чокнулась с Алексеем, но пить не стала - дрожала рука. Поставив рюмку на место, она смотрела в окно. Алексей спросил:
- Не хочешь, чтобы мне повезло?
- Нет… Просто что-то не хочется пить.
- Скажи, а ты - любишь своего жениха?
Рассматривая оркестрантов, Нина неохотно ответила:
- Не знаю. Он хорошо ко мне относится. Я бываю у него дома. Милые, интеллигентные люди… Собственно, его родители уже привыкли ко мне - относятся как к своей, понимаешь? Было бы неудобно…
- Ладно, не будем об этом. Тем более что и я не святой…
- Ты хороший парень, Алёша. - А сама не смотрела.
- Спасибо. - Он закурил и, чтобы не дымить в её сторону, повернулся к ней боком. Почему-то он тоже боялся посмотреть ей в глаза. Но всё же спросил:
- Почему ты не пришла тогда? Ведь его тогда не было.
- Я это сделала ради мамы. Она очень просила меня об этом.
Он резко повернулся к ней:
- И ты… Так и будешь жить ради мамы и для мамы! А для себя?
- Этим я и себя хотела проверить: насколько серьёзно всё.
- Проверила? - Он налил себе в стопку ещё и выпил.
Нина молчала, и он примирительно произнёс:
- Ладно, давай обедать, наш официант, кажется, несёт уже…
Всё было Алексею ясно: и почему не пришла к нему на выпускной вечер, почему не отвечала на письма. Может, и к лучшему всё, думал он, глотая ресторанную солянку. Понимал, делать ему здесь больше нечего, надо прямо из ресторана - на вокзал, и ехать отсюда домой. И оттого, что всё разъяснилось, ему стало легко - исчезло мучившее его раздвоение. Вот вернётся после отпуска в часть и сделает Ольге предложение. Всё в его жизни станет опять чистым и ясным. Он предложил:
- Ну, что, пошли отсюда? Сейчас рассчитаюсь с этим галстуком-бабочкой и отвезу тебя в твоё общежитие.
Они сидели и ждали, когда подойдёт официант. Рядом заиграл отдохнувший оркестрик. За соседним столом поднялись танцевать размалёванная девица и пожилой толстячок. Девица привычно поправила на бёдрах платье - потянула вниз - и равнодушно приподняла руки. Толстячок был ниже её и напоминал таракана. Довольный, пузатый, он обхватил её короткими лапками и, упёршись в неё своим животом, засеменил в фокстроте.
- Может, потанцуем? - спросила Нина. Голос у неё дрожал.
Алексей посмотрел на толстячка, на его равнодушную партнёршу, на официанта в белой куртке, несущего кому-то на подносе графин с водкой и нарезанную ветчину. Ветчина была похожей на сырые лица пьяниц, и его охватило желание уехать из Саратова немедленно, сейчас же.
- Не хочется что-то, - ответил он Нине угрюмо.
- Как знаешь… - В голосе Нины прозвучала обида. - Тогда пошли?..
Алексей расплатился, и они вышли. В грудь им ударил порывистый, обозлившийся ветер - погнал по утоптанному снегу бумажки, сухие последние листья с деревьев. Над деревьями кружило и галдело растревоженное вороньё. Где-то далеко, видимо, на вокзале, сиротливо тутукнул паровоз - коротко, как вскрик. Кутаясь в пальто и шубы, торопились к трамвайной остановке прохожие. Увидев, что такси нигде нет, Алексей тоже пошёл к трамвайной остановке, взяв под руку Нину, чтобы не поскользнулась и не упала. Поджидая трамвай, на остановке приплясывали мальчишки из ремесленного - стучали большими рабочими ботинками. Возле них, закутанная в платки и телогрейки, стояла женщина, похожая на кочан капусты.
Наконец, показался вдалеке красный трамвай – шёл быстро, раскачиваясь и высекая дугой длинные сине-зелёные искры. Одновременно со звоном затормозил, остановился, и Алексей и Нина вместе со всеми быстро сели в него. Двери захлопнулись.
Трамвай громыхал, раскачивался, звенел. За окнами проносились жёлтые размытые пятна фонарей и мётлы, согнувшихся от ветра, деревьев, похожие на косые мазки тёмным по загустевшему вечернему воздуху. Алексей стоял рядом с Ниной, почти дышал ей в ухо и думал: "А как там Ольга?.." Ещё год назад он был счастлив здесь, барахтался с Ниной в сугробе, целовался, и вот стоят уже, как чужие и далёкие друг от друга люди, каждый думает о своём, потому что время, как этот, продолжающий греметь и раскачиваться, трамвай, увезло их от прежнего и, казалось, счастливого места. Недаром, видно, люди сложили мудрую поговорку о том, что много воды утекло, и что в одну воду второй раз не ступишь. Жизнь не остановишь, и она бесстрастна.
Выйдя из трамвая, они опять шли молча. И опять над их головами стучали под ветром заледенелыми ветвями деревья и кричали озябшие вороны, проносившиеся по ветру с задранными хвостами, как-то боком. Чтобы не молчать, Алексей проговорил:
- Наверное, пойдёт снег.
- Что же ты? Не попытался даже меня поцеловать…
А голос и не шутливый вовсе, дрожащий, хотя слова были насмешливыми. Алексей ответил тоже недружелюбно:
- Из чувства врождённой деликатности.
В нём снова поднялась волна обиды - и против Нины с её женихом, и против города, в котором она училась, против злого ветра, тусклых фонарей. Какая-то неясная, тусклая жизнь везде - без определённости. Все чего-то выгадывают, ловчат или боятся. А снег под ногами скрипел жалобно, прощально и, закрученный поднявшейся непогодой, летел почему-то не по правилам: снизу - вверх, в лицо.
- А я думала, ты меня поцелуешь.
Теперь в голосе Нины звучало желание досадить. Он ответил ей тем же:
- Сейчас у тебя губы холодные - не хочется.
- Как знаешь, не пожалей потом…
Ветер неожиданно стих, и пошёл снег, как предположил Алексей. Навстречу неслись в темноте зелёные огоньки такси - появились, наконец, когда уже отпала надобность. Алексей вспомнил другую ночь, Млечный Путь, бегущего в неизвестность курсанта, которого ждал где-то неизвестный ему новый полк, новые люди. Теперь он этих людей знает, там, среди них, его ждала Ольга. Но теперь нет больше в небе Млечного Пути, некуда бежать - завирюха. Может, и вся жизнь это сплошная завирюха? Алексей оборачивается, но вместо зелёных огоньков видит только красные - эти в будущее не подвезут, занято для других.
Все куда-то несутся, спешат - думают, что к счастью. Он тоже так думал год назад. Тогда тоже была завирюха, но кончилась - дорогу осветила вышедшая из-за крыш луна. Теперь - всё наоборот: кончился свет, и началась завирюха. Завертела, закружила в самостоятельной жизни. Какая же она самостоятельная, если тебя крутит словно невесомую снежинку! Только пошёл по своей дороге, и уже некуда идти? Ничего не видно впереди.
Красные точки огоньков такси похожи издали на тлеющие папиросы. Идёт кто-то и курит. Бросил, и нет огонька - скрылся, истлел. Неужто и люди что папиросы - для тленья, а не для огня? Истлел вонючим дымком, и пропал… Для чего тогда всё?
- О чём ты думаешь? - спросила Нина.
- Об огоньках.
- Каких огоньках?
"Значит, не поняла", - подумал Алексей, и пояснил:
- О короленковских, помнишь? Лодка, осень. Реку сечёт дождь, холодно, неуютно. И вдруг огоньки впереди. Ты же сама мне об этом…
- Ты ищешь свой огонёк?
- Да. Я ищу его с тех пор и ищу.
- Нашёл?
- Нет пока. Когда я отсюда, из Саратова, уезжал летом, то встретил одного страшного человека. Он сказал мне, что все деревья - дрова, а всякая еда - закуска, и больше ничего, и не надо, мол, усложнять. А другой человек - в полку, куда я приехал – сказал другое: "Кто правды боится – сам неправдой живёт". Часто я их теперь вспоминаю. Потому, наверно, и трудно всем, что мир на этих двух в основном поделён. - Алексей замолчал. Почему он сказал ей это, для чего, и сам не знал.
- Говори, Алёша. Мне интересно. - В голосе Нины Алексею почудилось тепло.
- Интересная штука жизнь! - сказал он. - Вот мы с тобой - здесь. А он - где-то в своём городе: тоже в отпуск уехал. У него - своя жизнь…
- У кого, Алёша?
- Ну, лётчик этот, с которым я в полку познакомился. Стихи пишет, дружил - с собакой… Тоже, с кем-то идёт сейчас. О чём-то говорит или о ком-то думает, помнит. А я вот сейчас - о нём думаю. И так все люди: кто-то кого-то помнит, думает. А вместе - мы человечество. Делаем общее дело, связаны тысячами взаимных нитей. Ищем свои огоньки, правду. Пусть ошибаемся, но не "дрова" же!
Она сбоку внимательно посмотрела на него. Он не видел. Наклонив голову, почти выкрикивал, чтобы ей было слышно:
- Люди, наверно… тем и сильны… что кроме своего… личного… - произносил он с томительными паузами, - у них есть и много общего… А если бы у каждого… была только своя "баранка"… или свой поросёнок… то тогда, конечно - дрова… и каждый – сам за себя. Выходит, моя "баранка"… тут не при чём. То есть, не в ней было дело. Нет - цель у меня есть тоже. Но она… ну, как бы это тебе… не только для себя… а чтобы и для других тоже. - Он повернул к ней лицо и, не сбавляя шага, продолжал: - Пусть каждый… на своём месте… делает посильное добро, понимаешь? - спросил он, боясь, что ветерок, поднявшийся снова, относит его слова. - Вот и вся цель. О многом я там, у себя, передумал. Плохо лишь, что равнодушных - больше.
- Алёша, а ты обо мне думал? Вспоминал?
- Смотри, снег-то - перестал!.. И опять вороньё поднялось. - Он отвернулся от неё и смотрел вверх. Зачем говорить ей, сколько и как он о ней думал? Да и кокетство, этот её вопрос! Что же, не понимает, почему он сейчас здесь?
Она тоже смотрела вверх, туда, где над вершинами голых деревьев продиралась сквозь реденький туманчик луна. Тихо сказала:
- Тогда тоже всходила луна, но позднее…
- Ты ведь уже всё решила сама, - сказал он тоже тихо и утвердительно.
- Слышишь - паровоз… Как далеко всё-таки слышно!
- Меня зовёт…
- Нет, ещё не решила.
- Решаешь?
Она опустила голову. Не дождавшись ответа, он ответил сам:
- Завтра уеду. На расстоянии - всегда всё понятнее.
- Мне не хочется, чтобы ты уезжал.
- Тебе… надо сравнить, да?
Молчала, молчала и вдруг всхлипнула:
- Ты стал другим, Алёша. Поцелуй меня… ну, пожалуйста!..
Он остановился и опять с удивлением смотрел на неё, как днём, в вестибюле. Что это с ней?..
- Алёша, мне так грустно, что хочется плакать…
Он легонько обнял её и осторожно поцеловал в тёплые дрожащие губы. Она тихо заплакала, обняв его тоже.
- Запуталась я, Алё-ше-нька. Сама себя понять не могу…
И тогда он стал целовать её мокрое холодное от мороза лицо, не разбирая, где губы, щёки, подбородок. А сам, казалось, оглох - не слышал уже ни ворон, ни шорохов от ветра. Но не было привычного, как при поцелуях с Ольгой, желания. Может, и причиной тому была Ольга со своей просьбой: "Смотри, не женись там!.. Хоть на край света с тобой…" Даже огромные и тёмно-печальные глаза её казались рядом и мешали. Чёрт знает что!.. Целовался с одной - умной, интересной, а думал - о другой, живущей только тряпками, да любовью, корил себя Алексей.
Они ходили опять по городу, играли в снежки, целовались и, несмотря на усилившийся ветер, не могли наговориться - будто плотина прорвалась после разлуки. И не мёрзли - вот что было хорошо и удивительно. И не было конца разговору…
- Алёш, ты любишь музыку?
- Кто же её не любит?
- А кого из композиторов ты любишь больше других?
- Бетховена.
- Да, в Германии были вот и Бетховен, и Шуман, Шуберт, Вагнер, а немцы до сих пор пиликают на своих губных гармониках и не устают от геометрических танго и фокстротов. Чем это объяснить, а?
- 12 лет Гитлер насаждал у них марши. Наверное, поэтому. Так ведь и у нас - гармошка. Мусоргский, Бородин - это ведь не для народа, хотя темпы брали народные.
- Как у тебя просто и ясно всё получилось. А вот у нашего литературоведа - доктор наук, профессор! – всё очень сложно даже по пустякам. Когда я слушаю его лекции, то ощущаю в них какую-то огромную пустоту, заполненную до краёв эрудицией.
Алексей пошутил:
- Как говорил мой дедушка: "Ученье - свет, да вот учёных - тьма!" Так, что ли?
Нина рассмеялась:
- Знаешь, бывают мужчины, глядя на которых, невольно думаешь: когда природа предопределяла их назначение, то в самый последний и решительный момент заколебалась - кого родить, бабу, мужика? И получилось - что-то наподобие. Вот такой, наверное, и мой профессор.
Алексей рассмеялся тоже, а она продолжила свою мысль:
- А есть люди, о которых природа как будто знала всё, что им понадобится, за несколько поколений до их рождения. Мне кажется, она изобретала их методически: от прадеда к деду, от деда к сыну, потом к внуку. Такими мне представляются Леонардо да Винчи, Ломоносов, Пушкин, твой Бетховен.
- Почему - мой? Бетховен - для всех.
- Согласна! Если бы у меня была дочь, я бы научила её чувствовать звуки, как Бетховен во время своей глухоты.
- Каким образом? - Алексей улыбнулся.
- Я говорила бы ей: "Сними пластинку и "дослушай" мелодию дальше про себя: как там, что последует? А потом снова поставь и прослушай. И замри там, где ты только что уже "побывала", но никто ещё не знает, что’ ты там "увидела". Вдруг услышишь и поймёшь, как родилась у композитора эта мелодия. Только не нужно никогда торопиться: понимаешь - спугнёшь!.."
Нина говорила страстно, не глядя себе под ноги, и споткнулась. Алексей подхватил её, и тогда, дотянувшись к его губам своими, она поцеловала его и благодарно прошептала:
- Алёшенька! Спасибо тебе, что ты - есть на белом свете у меня! - Она плотно сомкнула веки, и он увидел на её ресницах 2 светлые большие капли. Над их головами безжизненно светила лампочка на гудевшем от мороза столбе.
24
Прошло 7, вроде бы счастливых, дней. Алексей встретил с Ниной новый год в её университете, и вот уже снова надо уезжать - ждали родители, да и мешало что-то остаться у Нины на неделю ещё, хотя и говорила ему, что жених узнал всё и обиделся. Нет, Алексей сам не был готов к тому, чтобы остаться. Как-то поймал себя на мысли, согласись сейчас родители Нины на его брак с нею, и он, пожалуй, не представлял бы, что им ответить. Его тянуло к Ольге, к близости с нею - хотелось назад, в полк, подальше от всей этой путаницы в чувствах и отношениях. Он сравнивал чистую и невинную Нину с уже бывалой женщиной Ольгой, у которой он не первый, и всё равно невинность почему-то проигрывала. В чём? Не мог объяснить. Вероятно, в женственности, яркой красоте или ещё в чём-то, чему не находил точного определения, но что было, пожалуй, самым решающим и важным. То ли Ольга была желаннее, то ли надёжнее в своих чувствах - в общем, не знал, хотя надёжность в людях ценил более всего.
Видимо, его раздвоенность ощущала и Нина, приехавшая с ним на вокзал, но боялась расспрашивать и оттого казалась печальной вдвойне, не только от мыслей о расставании. Утро было туманное, хмурое. Вскрикивали маневровые паровозы на путях, проносились над крышами вокзальных строений испуганные вороны.
За час до прихода поезда стали известны свободные места, и Алексей закомпостировал в кассе свой билет, на котором у него был штампик - "остановка". Всё, остановка закончена, и время стремительно полетело. Они ещё говорили о каких-то пустяках, а уже надо было прощаться. Нервничали.
Подошёл поезд. Они стояли возле 7-го вагона и не знали, что говорить. Их задевали узлами, чемоданами – это садились пассажиры - а Нина так и не решилась на главный вопрос. Не говорил об этом и Алексей. Проводник пригласил его войти в вагон - прокричал: "Сейчас отправляемся!.."
Нина охватила Алексея руками за шею:
- Алёша, может, останешься?.. Ну, скажи же что-нибудь!.. - Глаза у неё напряжённые, в голосе тоска, и Алексею стало невыносимо. Испуганно подумал: "Неужто опять что-то предчувствует?" От этой мысли вновь исчезла ясность и простота, к которым только что выбрался. Всех было жаль, себя тоже, и тут, где-то впереди, снова ударил колокол, вагон тронулся, и в душе всё оборвалось…
Через час Алексей был уже далеко за Волгой, смотрел в окно на снега и снега. Всюду, раздвигая во все стороны горизонт, размахнулась заснеженная степь, продуваемая холодными ветрами и, казалось, разворачиваемая скоростью поезда. Глубокий снег слежался и искрился на солнце сахаристой коркой. Зимнее солнце дымилось маленьким светлым кружком над мутно-белой степью, однако на снежный наст невозможно было смотреть - слепил.
Вагон уютно покачивало, внутри было натоплено, тепло. Выстукивали свою дорожную печаль колёса. Мелькали за окном чёрными крестами телеграфные столбы и, казалось, катилась по равнинным снегам, словно перекати-поле, переменчивая судьба Алексея. Что ждёт опять впереди?… Медленно вращалась степь с телеграфными столбами вдали.
На крыльце родного дома Алексея встретил отец, открывший дверь на звонок:
- Алёшка! Сын! - выкрикнул он, увидев сына впервые после многолетней разлуки. - Чего же без телеграммы? Господи, сколько же это лет!.. Война, потом ты в училище… - Иван Григорьевич в изумлении и радости развёл руки.
Пока они обнимались, мать Алексея, Мария Никитична, выбежавшая на родные голоса, восклицала, прижимая к груди кулачки:
- Сыночек… родненький мой… приехал!..
Отстранив мужа, она прильнула к сыну и, уже улыбаясь сквозь слёзы, радостно выговаривала ему:
- Что же ты телеграмму нам не прислал, не предупредил, а? Мы бы тебя встретили… показали всем…
- Кому это - всем? - Алексей рассмеялся. И стоя возле чемодана на крыльце, понимая, что уже прощён и мать счастлива, торопливо заявил: - Жениться, мама, я пока не собираюсь, так что показывать меня никому не требуется…
Отец весело согласился:
- Ладно, там видно будет… Идём в дом, а то холодно на крыльце. Выскочили-то - раздетые…
Когда Алексей разделся, а отец и мать успокоились, но всё ещё суетились, не зная, за что им хвататься и куда его усадить, в углу комнаты поднялся со стула пожилой седоусый человек. Направился к Алексею и, подав руку, улыбаясь, сказал:
- Андрей Максимыч. Драгуненко. - Назвав себя, он добавил: - Сослуживец вашего отца. С приездом вас!
Иван Григорьевич, светясь от радости, пояснил:
- Он не только мой сослуживец, Алёша, но и наш с мамой хороший знакомый. Инженер! Учился ещё при царе, в Киеве. Так что жизнь - повида-ал!..
Инженер - на вид коренастый и ещё крепкий - рассмеялся:
- Да при чём же тут царь-то, Иван Григорьевич?
- Я не к тому, Максимыч, что - царь, - оправдывался Иван Григорьевич. - Я - про опыт. - И уже к сыну: - Много он горя, Алёша, перенёс! И на каторге был, и в эту войну… - Иван Григорьевич понизил голос: - всю семью потерял. Ранен и сам. Теперь вот – живёт один… Старый коммунист.
- Ну, хватит тебе, Иван Григорьевич, хватит!.. Надо будет, я сам о себе расскажу, - рокотал Драгуненко, разглядывая рослого Алексея. - Да и соловья, как говорится, то бишь, сокола - баснями не кормят, пора и чарочку поднести!
- Да-да, и верно ведь, - спохватился Иван Григорьевич. Позвал: - Маруся!.. Скоро ты там?.. – Обернулся к инженеру: - Вот хорошо-то, Максимыч, что ты зашёл ко мне! Жена приготовила всё, а то пришлось бы теперь ждать… - Он потащил сына к умывальнику в коридоре, что был возле кухни.
Навстречу уже шла Мария Никитична с подносом в руках.
- Вот и я! Хорошо, что воскресный день, и я – как чувствовала… Угощу всех на славу сейчас!..
Алексей, сняв военный френч, мылся, а Иван Григорьевич всё порывался рассказать ему, как воевал под Керчью, как вернулся домой, в каком состоянии застал дома жену. Но перескакивал с одного на другое, бросал, потом задрал на себе рубаху и начал показывать раны на спине.
- Вот как, фашисты, сынок, угостили! - И всё удивлялся: - Ну и вырос же ты, ну и вырос!.. Встретил бы где - не узнал…
Не узнал бы отца и Алексей. Морщины на лице, постарел, потучнел, и волосы стали реденькие вместо когда-то густых. Но зато была в нём прежняя неукротимая энергия, живость и задор. А это - главное, считал Алексей.
Прошли к накрытому столу. Иван Григорьевич принялся разливать в рюмки водку. Мария Никитична молчала, глядя на сына, и то улыбалась, то начинала утирать счастливые слёзы. Алексей, чтобы нарушить слишком уж торжественное молчание, попросил:
- Пап, рассказывай, как живёте-то!
- Как живём? - Иван Григорьевич посмотрел на Драгуненко. - Ну, что, Максимыч, рассказывать ему или как? Может, не стоит душу мутить - молодой ещё, а? Как ты считаешь?
Инженер махнул рукой:
- Да чего уж!.. Правду - всегда надо знать, какая ни есть.
Иван Григорьевич вздохнул:
- Оно, конечно… Давайте тогда выпьем сначала – за приезд! А то разговор долгий… С приездом тебя, сынок!
Они выпили, немного закусили, и Иван Григорьевич начал:
- Работает у нас тут Рубан, я тебе писал. Связями оброс… Сын его заканчивает уже мединститут во Фрунзе.
Часто прерываясь, отвлекаясь, Иван Григорьевич рассказал сыну о кладовщике-воре на сахарном складе Рубане. Как тот военкома в войну вокруг пальца обвёл, когда Иван Григорьевич воевал, как посадил недавно в тюрьму охранника Бердиева, как новые преступления вершит, наживая себе невообразимые, незаконные деньги, как они тут с Андреем Максимовичем всё подбираются к этому Рубану, чтобы поймать на горячем, да никак это у них пока не выходит. А закурив, закончил:
- Вот какие у нас дела, сынок!
- А куда же остальные смотрят?!. - возмутился Алексей.
- Э, сынок, не всё так просто. Тут беда ещё в чём? Фронтовики-то наши - кто уцелел - когда домой вернулись? После войны. На заводе за это время много чужого народа стало, приезжего. Спаялись тут, покрывают друг друга и воруют сахар - целыми сумками несут ночью с работы. Ну, а кадровые рабочие, из старых, только теперь начали очухиваться от радости, что живыми вернулись с войны. Вот и трудно пока.
Драгуненко поддержал отца:
- Это верно. Война - многому научила, но многих и развратила. Поняли мы это поздно, болезнь уже далеко зашла. Так что бороться приходится не с отдельным мещанином, а с его идеологией. А это вам - орешек покрепче будет. Некоторые из наших испугались даже: поверили, что мещанин - непобедим!
- Ты слушай, Алёша, слушай, он правильно говорит! - Иван Григорьевич отодвинул от себя закуску.
Драгуненко возбудился:
- Такие, Алексей Иваныч, задави их холера, перестали помогать ловить жуликов. Дескать, бесполезно, всё равно всех не переловишь. Люди веру в справедливость потеряли. А это, скажу я вам, самая страшная вещь! Ну, и крикунов поразвелось…
Инженер закусил, закурив с разрешения хозяйки, продолжил:
- Я, брат, в партии с 16-го года. Крикуна от делового человека с трёх фраз отличу. Лютый это враг - демагогия! Вы думаете, почему сейчас даже обыкновенные люди норовят иногда пролезть без очереди - и не за сатином, не только за колбасой! - за билетом в кино?
- Почему? - спросил Алексей.
- Тоже примета времени. Люди настолько привыкли к тому, что по правде не проживёшь-де, что перестали даже стыдиться и считаться с совестью. Нету отпора подлости! Это стало нормой жизни. Ну, и разуверились люди. Вот потому Иван Григорьевич и говорит, что не так просто всё. Понадобятся годы и годы, чтобы очистить жизнь от подлецов. Судим их потихоньку. Но нередко и они ухитряются отдавать под суд честных людей. Чтобы не мешали им. А другие - чтобы боялись.
- Ничего, сын! - сказал Иван Григорьевич, тоже закуривая. - Пробьёмся! А пока - трудновато. И перегибы ещё есть, и кампанейщина губит дело.
- И к опасному тезису прибегать стали, - вставил Драгуненко. - Ты ему про недостатки, а он тебе сразу - "откуда это у вас?", "не наши взгляды"!
- Вот-вот, - загорелся Иван Григорьевич. – Одному такому - молокосос ещё совсем - я задрал на себе рубаху, как вот перед тобой, чтобы показать, откуда у меня право на это. Ну, он сразу извиняться, на попятную. Совестливый ещё попался! А только это ведь не метод - перед каждым оголяться.
- А что же газету на помощь не привлекаете? - спросил Алексей, горячась от выпитого.
- Пробовали, - сказал Иван Григорьевич уныло. – И факты давали. Когда что помельче - бывает, печатают. А как доходит до чего крупного - молчок. Или начинают нам же и объяснять: задача сейчас, мол, не в том, чтобы у народа опускались руки от недостатков…
- Теория бесконфликтности, - вставил Драгуненко.
- Чёрт её знает, какая там теория, - продолжал Иван Григорьевич. - А только на военную разруху ещё списывают всё. Смотрите, мол, сколько городов у нас поразрушено, шахт, заводов! Восстанавливать - надо? Надо. А вы тут с рубанами лезете всякими, копаетесь в дерьме! У народа, мол, от этого вашего дерьма… Сечёшь? Нашего, а не ихнего, мать их в душу! Неверные обобщения, мол, могут появиться. – Иван Григорьевич хватанул стопку водки, не закусывая. – В общем, Алёша, сам чёрт теперь не разберёт, что у нас здесь творится. - Он налил себе в рюмку опять, чтобы не стояла пустой, договорил: - А может, оно и правильно? Пока. - Он посмотрел на Драгуненко. - Действительно, разрухи ведь много? А строим же, из пепла поднимаем страну! Прочтёшь газету, и сердце радуется. А мы - с рубанами… Вроде и впрямь как-то неудобно получается. Как считаешь, Максимыч? Но, с другой стороны, ведь и народ не глуп, чтобы эти самые, как их… неверные обобщения…
- Думаю, - сказал Драгуненко, - что в газетах надо писать и о том, и о другом. Чего больше - о том и писать больше. Это верно, что достижения поднимают дух. Но и рубанам спуску давать нельзя: всех опутают своими деньгами!
- Ну, честных - не купишь! - вставил Иван Григорьевич.
Драгуненко, глядя на загрустившую Марию Никитичну, неотрывно смотревшую на сына, проговорил:
- Э, не говори так, Иван Григорьевич! Деньги - великая сила. Ими, бывает, и ангелов смущают.
- Кто его знает, как надо, Алёша! - подвёл итог Иван Григорьевич. - Смотри сам - отдыхай, наблюдай. Ты - молодой. Мы - отстояли Родину от Гитлера, а вам - укреплять её дальше. Я так понимаю. Что же мы - даром, что ли, 30 лет вас учили? Вот и давай, выпьем за вас - за молодых!.. - Он поднял рюмку.
А вечером мать и отец Русанова тихо сидели по своим углам - Иван Григорьевич читал газету, Мария Никитична вязала сыну шерстяные носки на зиму. Алексей наблюдал за ними и вдруг понял, почему ему днём не всё нравилось, что говорил отец - он немного хитрил при госте. Почему? Боялся, что ли, этого инженера? Так нет же, хвалил его сам. А кого попало, отец хвалить не станет, Алексей это знал. В чём же тогда дело? Вон, какие горестные оба сидят! И лица умные. Выходит, что-то они здесь знают про жизнь такое, чего не знает он?.. Но ведь чувствует: сколько лет народ воспитывали ежедневной газетной ложью. Русановы жили в собственном доме возле самой железной дороги. В посёлке многие так жили из тех, кто работал на сахарном заводе. Ещё до войны брали в государственном банке ссуды и строились вокруг завода. Своего жилья у предприятия для всех не хватало, а после войны и вовсе, вот и лепились домишки рабочих один возле другого. Русановым достался участок возле железнодорожного полотна. Насыпь проходила на уровне окон, так, что видны были колёса проходивших поездов, а ночью - отблески паровозного жара на белом снегу и жёлтые квадраты от окон пассажирских вагонов. Но чаще проходили товарняки. Промчится поезд с платформами, смолкнет грохот, и опять можно слушать ночь – далеко слышно…
"Вот так и проживут они здесь всю жизнь, прислушиваясь по ночам к далёкому лаю, к кошкам, ожидая, не еду ли я к ним, - тоскливо подумал Алексей. - А потом, когда жить останется совсем мало, со страхом начнут думать о том, кому из них уходить из этой жизни первым…"
Алексей по-родному посмотрел на родителей, и у него сжалась от боли душа: "Старые стали! Боже, а каким же красивым был отец в молодости!.." Он закурил, прошёл в тёплую темноту своей комнаты и уставился в прозрачное стекло. Ночь была светлой, морозной – вокруг луны в полнеба свились светлые кольца. Мерцал в голом саду снежный наст слюдяными иголочками. Чернели стволы деревьев. Тишина, заброшенность…
И вот Алексей отдыхает по совету отца - ходит, присматривается ко всему. По утрам к заводу тянутся на гудок люди в серых холщёвых робах. Брюки и куртки пошиты у всех из мешковины для сахара - грубые, крепкие, держатся на телах негнущимся коробом. Комбинезонов в рабочем посёлке не было - не принято: местная "мода". А ближе подойдёшь - заплаты, мазутные пятна. Издали - одинаковые все, как заключённые.
Днём едут по улицам телеги с кислым жомом. Каждый рабочий старается держать коровёнку, чтобы легче было прокормить семью - своё молоко, масло, сметана. Без коровы не проживёшь. Кормить их зимой лучше всего жомом. И потому его запахом пропитаны здесь все улицы и переулки. А везут эту свёкольную отжатую лапшу из огромного котлована возле завода, где она киснет годами. Так что корм для коров есть тут всегда. Да сена добавляют немного. А ещё рабочие делают из кислого жома "кирпичи", которые сушат летом на солнце и получают отличное топливо - горит, словно порох, и много жара даёт.
Зимой все женщины ходят в тёмных плюшевых пальто и в пуховых платках - тоже традиция. Только на молодых женщинах - плюш короткий, что-то вроде приталенных жакетов, а у пожилых - пальто длинные. Разглядывая их, Алексей замечает возле магазина двух молодых. В одной из них было что-то знакомое, но только забытое. Он всматривается в её лицо, напрягает память и, наконец, узнаёт.
"Да ведь это же Люся Иванова, - изумляется он, - вместе за колосками ходили, соседка по дому. На 3 года младше меня была. Ну да, в 44-м ей было только 13, когда налетели на нас…"
Он шёл тогда с ней вдвоём на "воровство" - собирал колоски на колхозном поле. Голод погнал их на это, лютый голод, от которого пухли вокруг люди. Урожай был уже собран, но для сбора отдельных колосков, упавших на стерню во время жатвы, у колхозников своих рук не хватало, и колоски оставались лежать на земле. Посторонним собирать колхозные колоски запрещалось приказом Сталина, поэтому на опасный промысел решались только дети, не подлежащие суду из-за возраста. Вот и Алексей решился тогда тоже, оправдывая себя тем, что колоски, оставшиеся на колхозных полях, всё равно пропадут. А вышло, что чуть не пропали сами, захваченные конными объездчиками.
Алексей вспомнил то предвечерье настолько отчётливо, будто это было вчера. Высокие горы на горизонте, ощетинившиеся снежными вершинами над замершей августовской степью. Догорающий над горами красным пожаром закат. Оскал вздыбившейся рядом лошади. Пена по всей её шее - загнал объездчик. Закушенные удила. Копыто перед лицом. И длинная боль на спине, обжигающая кипятком. Боль ещё и ещё, много раз - резкая, острая, как ожоги. Били в 2 кнута.
Бросился лошади под горячий живот.
Мокрая шерсть. Острый запах конского пота: ещё бы! - гнались перед этим целых 2 километра, пока настигли.
Храп, ржанье. И копыта, вздыбленные кверху.
И косящий фиолетовый зрачок лошади. Какие-то тёмные брызги, летящие с кнутов во все стороны. Так всё завертелось, не понять от боли.
Лошади жутко всхрапывали, когда от Лёшки летело им в морды. И он вспомнил: лошади не выносят запаха крови, так говорил один кавалерист. Но государственные объездчики были людьми, а не лошадями и не боялись крови. Уж слишком много её лилось и на фронте, и в тюремных лагерях. Подумаешь, дело большое, если немного прольётся и детской. Зато неповадно будет другим нарушать законы мудрой партии, не успевшей сгноить колоски. Правда, эти мысли явились к Алексею теперь. А тогда он только чувствовал боль, мыслей у него не было. Нет, одна появилась: "Перестали бить!" Лёшка услыхал тоненький, хватающий за душу, истерический крик:
- Дя-деньки-и!.. Не убивайте его, у него папа на фронте!..
Люся опустилась в стерне на колени и, заломив тоненькие худые руки, молила объездчиков, чтобы они перестали бить Лёшку. Голова у неё на шее-ниточке как-то неестественно задёргалась, губы на смертельно побелевшем лице запрыгали, а потом начался тик, и она, повалившись на спину, забилась в резких и страшных конвульсиях. Изо рта у неё пошла пена.
Лёшка испугался и сел.
- Семён, поскакали!.. - крикнул пожилой чернобородый объездчик. - Ты же коммунист, с тебя спрос будет, не как с меня!
Развернув лошадей, они рванули в закатно-кровавую степь. Даже пыль стелилась там, за ними, красным дымом, а сами они казались всадниками на красном советском знамени, развёрнутом над горизонтом.
Лёшка поднялся и подошёл к Люсе, бьющейся в припадке падучей болезни. Он уже знал, что делать в таких случаях. Надо зажать ей мизинец на левой руке и, наваливаясь на неё телом, не давать биться, сжать пальцами свободной руки мочку на правом ухе. Так учила Люсина бабка. Так Лёшка и сделал. Люся постепенно затихла, только ещё пена пузырилась в уголках рта.
Запад над горами по-прежнему пламенел печным жаром, бросая красные отсветы на ледники, лёгкие вечерние облака, на стерню и полынь на земле. Где-то в степи чуть слышно ходил трактор - работал под зябь. И от этого ещё тише казалось всё вокруг. На темнеющем небе начали проступать звёзды. Затрещали в сухих травах сверчки, прибежал ветерок с гор. Ночь стала укладываться на хлебные жнивья, оберегаемые государством от народа.
Наконец, Люся очнулась и не могла понять, что с ней и где находится. А поняв и вспомнив всё, спросила, садясь рядом с Лёшкой и заикаясь:
- Г-глаза н-не в-выстегнули?
- Нет. А ты чего заикаешься?
- Н-не з-знаю. Испугалась, наверное.
Лёшка поднялся и побрёл к журчащему где-то в темноте арыку. Люся тоже поднялась и пошла за ним. Свои сумки, набитые колосками, они бросили, когда ещё убегали от объездчиков, заметив их, мчащимися во весь опор. Искать сумки в темноте не было смысла - где?..
Из-за гор незаметно выкатилась большая луна и, осветив всё вокруг, желтела над вершинами большой светлой дыней. Они увидели текущий арык, и подошли к нему. Лёшка залез прямо в воду - был босиком - и, набрав в горсть воды, начал обмывать пораненное кнутами лицо. Кровью была забрызгана и вся рубашка, вернее уже не рубашка, а ленточки от неё – располосовали кнутами объездчики. Подумав о чём-то, Лёшка расстегнул пуговицы и, сбросив с себя рубашку, попросил Люсю:
- Обмой мне спину…
Люся стояла за ним и молчала. Было очень тихо, только журчала вода в арыке. Лёшка поднялся с колен, спросил:
- Ты чего? Помой спину, говорю.
Он опять присел на корточки и ждал, ощущая, как течёт между босых ног вода - холодная, с горных ледников. А степь ещё дышала отголосками дневного зноя, настоем сухого клевера и полыни. Ничего в ней, казалось, не изменилось, не произошло. Но изменилось что-то в самом Лёшке тогда. Хотел заплакать, и не мог - не было слёз. Видно, не колоски отобрали у него всадники - детство.
Люся нагнулась, зачерпнула в свою маленькую пригоршню воды и выплеснула ему на спину. Хотела смыть кровь ладонями, но он, словно ужаленный, вскочил, вскрикнув от боли:
- Ты что-о?!.
Люся попросила его повернуться спиной к лунному свету и, осмотрев его тело, прикрывая рот дрожащей ладошкой, заплакала.
- Н-нельзя мыть, Ль-ль-оша! Т-там - сырое у тебя всё. - И стояла перед ним тоненькая, вздрагивающая, с проступающими из-под сарафана ключицами.
По дороге домой молчали. Светила луна. Полынь в её свете казалась белой, будто в степи разлилось целое озеро. Волнами накатывали сверчки: замрут как бы, и снова - "тр-р", "тр-р", на всю степь. Наморщили свои каменные лбы горы, словно думали о чём-то вечном, тяжёлом. Моргали звёзды с неба - будто плакали. И вздыхал над мальчиком и девочкой ветер - сочувствовал: вот полетит сейчас далеко-далеко, аж на войну, в окопы, и расскажет там всё отцу. В носу у Лёшки от таких мыслей защекотало, но так и не заплакал больше. Оказалось потом, утратил эту способность уже навсегда.
Алексей смотрит теперь на взрослую Люсю долго, пристально, и у него, как и тогда, начинает пощипывать в носу. На вид Люсе - лет 30, если не больше. Только печальные широкие глаза прежние - с просинью, милой раскосинкой. И в лице что-то доброе, с остатками былой нежности. Но мелкие морщинки у глаз и возле уголков губ её старили. И ещё этот платок, повязанный на голове по-старушечьи. Но, всё равно, это была она, девочка из его детства. Да ей же и сейчас… лишь 19!..
- Люся! - позвал он. - Не узнаё’шь меня?
Женщина смутилась, порозовела.
- З-здравствуйте, Алёша! Я д-давно уже з-знаю, что вы - з-здесь. И-и-издали как-то в-видела.
- Почему же не окликнула? К нам не зашла…
- Д-да так как-то… - Люся пожала плечами, наклонила голову и смотрела на носки своих тяжёлых кирзовых сапог.
Её подруга, стоявшая молча, заторопилась:
- Ну, я пойду, Люся. Пока… - Она пошла от них валкой утиной походкой, и тогда Люся прокричала ей вслед без заикания:
- Шура! Я зайду к тебе потом, вечером. - И повернулась опять к Алексею: - Ну, как, скучно у нас?
Алексей понял, Люся заикалась, видимо, лишь когда волновалась или стеснялась, и с горечью подумал: "Значит, так и осталось у неё это! На всю жизнь перепугали".
- Скучно, Люсенька, - согласился он.
- Не женился ещё? - перешла и она на "ты".
- Да нет пока. А ты? Замужем?
- У меня - уже двое детей!.. - Она опустила глаза, принялась водить по снегу носком сапога. - Жизнь была трудная, сам знаешь. Мама умерла с голода, при тебе ещё. А как ты ушёл тогда в армию, я вскорости и вышла… - она словно оправдывалась перед ним. А он смотрел на её постаревшее, измученное заботами, лицо, грубые руки, нелепый деревенский наряд, и сердце его учащённо забилось от острой жалости к ней.
- Ну, а как живёте теперь? - спросил он.
- Муж - фронтовик, на 20 лет старше. Шофёром на заводской базе работает. Я тоже работаю: на сушке сахара. Живём - у свекрови: у неё свой домик. Так… хибарка, не домик. Папа с фронта не вернулся – пропал без вести ещё в начале войны.
- Живёте-то - хорошо? Сколько же тебе лет было? Как тебя зарегистрировали?
- Да я прибавила себе 4 года. А живём… Ну, как тебе, Алёша, сказать… Ссоримся.
- Не любишь, что ли?
- Я и сама не знаю. Из-за раннего замужества у меня здоровье испортилось. Но ссоримся больше из-за нехваток. Он - получает 500, я - 300. Да вычеты: подоходный, государственные займы. Разве на это проживёшь хорошо? - Люся принялась перечислять Алексею базарные цены на продукты, магазинные - на промышленные товары, загибала пальцы. - Да и нет в магазинах-то ничего. - Она посмотрела Алексею прямо в зрачки. - А на базаре - не приступишься, такие цены! Да ещё за свет надо платить, за уголь, за жом для коровы, за сено. Вот и получается: на одежду, на обувь - почти не остаётся. В театр, как говорится, в таком не пойдёшь! – Она посмотрела на свои сапоги, одежонку - смотри, мол, и ты.
- Ну, а в кино-то - ходите?
- Ходим. Редко, правда. На конфеты детям или там на обновку мне - так вот этого уже нет. - Она всхлипнула, махнула в безнадёжности рукой. - Р-разве это ж-жизнь?!
- А как же другие? Я видел, и одеты ничего!
- А что - д-другие? С-сахар воруют в ночную смену. Сумочки такие носят на животе - под телогрейкой. Тем и живут. Носила и я, да мой запретил мне. Совестливый, видите ли! Я, г-говорит, не за то воевал, чтобы моя жена мешочницей была. Чтобы села в тюрьму.
- Люся, а ты что же - хочешь, чтобы он… - Не договорил, выкрутился: - Чтобы не переживал, что ли?
- Я тоже этого не хочу. Ну, а если время такое… трудное. Помните, - перешла она снова на "вы", - ходили же мы с вами в-воровать колоски? Да и в-выпивать он у меня н-начал…
Понимая, что она отделила его своим "вы" от общей народной судьбы, отгородилась уже, как от "чужого", Алексей почувствовал, как "гусиной" делается у него на лице кожа, и перевёл разговор на другое:
- Учиться не думаешь?
Она вздрогнула, посмотрела на него сначала, как на дурачка, но тут же, видимо, простила по своей доброте, списав его дурацкий вопрос на то, что он холост и семейной жизни не знает, и только махнула опять, объясняя ему как можно доходчивее:
- Какая уж тут учёба! Двое детей…
- Ты же способная была! - попытался он загладить свой промах.
- Эх, Алёша! - Люся вздохнула. - Радио послушать некогда, не то что… Кому нужны теперь мои способности?
- Неужели даже не читаешь ничего? - удивился Алексей. - А муж?..
- Ну, мне пора, Алёша. Ты извини, пожалуйста, но я сейчас - на 40 лет старше тебя! - Неожиданно Люся улыбнулась ему. - А ты – красивым стал! - Устыдившись своих слов, она густо покраснела, договорила, слегка заикаясь: - Вот увидела тебя, и в тебе - свою юность: как тень в зеркале. Плакать хочется…
Она отвернулась от него, прикрыла губы ладонью и пошла.
"Не надо, дяденьки!.." - почудилось Алексею.
Он ощутил страшную горечь - "дяденьки" из Кремля сделали своё дело в стране: сколько таких Люсь и семей в посёлке! Да и в городах тоже - миллионы! Вот вам и "народная власть". Никогда она не была народной, народ не создал бы своим детям такой жизни. А что же делать теперь, задал Алексей себе извечный русский вопрос. Не видя дороги, курил, думал, и в полном расстройстве вернулся домой. А вечером, когда пришёл с работы отец, гневно спросил:
- Пап, что же это получается? Выходит, вы, фронтовики, завоевали свободу рубанам, и мешочки на животе - для рабочих?
Иван Григорьевич, мывший под рукомойником лицо и руки, выпрямился и с недоумением уставился на сына, должно быть, не чувствуя, как стекает вода с мокрых щёк на шею, под воротник. Потом утёрся сухим полотенцем, спокойно спросил:
- Тебя какая муха укусила? Ну-ка, рассказывай… - И увлёк Алексея в дальнюю комнату, чтобы ничего не слышала Мария Никитична - должно быть, почувствовал, что разговор будет серьёзным.
Алексей рассказал о встрече с Люсей, разговоре с ней, ещё о собственных раздумьях на Кавказе, о давнем желании посоветоваться обо всём с ним, своим отцом и, выговорившись, замолчал. Иван Григорьевич с минуту о чём-то думал, притворил дверь и расстроено произнёс:
- Ну, вот что - настала пора для серьёзного разговора. Я тоже думал над этими всеми вопросами, что ты мне тут накрутил. Ещё до войны, и на фронте, конечно. Даже переживал за тебя: вдруг меня убьют, а ты - так и не узнаешь ничего, так и будешь жить слепым котёнком. Или того хуже - начнёшь кое-что понимать сам, да полезешь с вопросами к чужим людям. А это в России, считай, что хана!
- Почему? - тихо спросил Алексей, нутром почуяв опасность и серьёзность предстоящего разговора.
- А ты - что, не догадываешься разве, почему? - Глаза Ивана Григорьевича были внимательны и печальны.
- Смутно, - признался Алексей опять тихо. - Помню, когда ещё маленьким был, вы шептались с мамой по ночам… Когда судили здесь за троцкизм группу инженеров и дядю Севу. А я - не спал…
- А, так, значит, кое-что кумекаешь всё-таки? - Отец Алексея невесело усмехнулся, потянулся к папиросам на подоконнике. - Ну, тогда разговаривать будет легче. А то, я думал, ты совсем ещё зелёный в своём офицерстве да комсомоле. Не знал, как к тебе и подступиться, чтобы - и не поранить тебя, и правду сказать. Врать-то я не больно наловчился, знаешь поди. Вот и боялся, что не поверишь: 20 лет тебе впихивали в голову совсем другое…
- Говори, папа, правду, не бойся! - твёрдо сказал Алексей.
Иван Григорьевич обиделся:
- А чего мне бояться? Я не трус, да и ты, надеюсь, не Павлик Морозов, чтобы родного отца погубить. Да и не верю я в этого Морозова - что был такой. Выдумка поди, как и многое - ради пропаганды. Как считаешь?
- А чёрт его знает!.. - Алексей растерялся от неожиданности вопроса. - Не думал как-то об этом - в голову не приходило.
Иван Григорьевич закурил, затягиваясь дымом, сказал:
- К сожалению, не приходило в голову не только тебе, а людям и постарше. Баранами все живут, ни о чём не задумываясь. Верят в этого усатого идиота и в его партию, которая ведёт нас всех с завязанными глазами и задницами вперёд.
- Да ты что, отец!.. - вырвалось у Алексея, хотя ещё час назад и сам почти так же думал про "дяденек" из Кремля.
Глядя на сына, Иван Григорьевич горько усмехнулся:
- Ну вот, и ты тоже… - А сам думал: "А глаза - синие, как у Маруси… Доверчивые. Может, не надо ему об этом?.."
- Что… тоже? - прошептал Алексей и торопливо начал закуривать, ломая от волнения спички.
Наблюдая за ним, Иван Григорьевич жёстко произнёс:
- Сам же просил: правду! Ну, так знай: хуже этой усатой сволочи - нет человека на нашей Земле! И чем, паскуда, берёт: не жалеет и своих. Как только видит, народ уже недоволен, так - бах, и под суд своих же! Сукиных сынов. Они, мол, во всём виноваты. И опять ему все верят: Сталин - хороший, а плохое было - начальство. А он себе уже новых холуёв набрал, и снова за своё.
- За что - своё?
- Картошку и мёд - кто добудет? Колхозник. Колбасы наварит - колбасник. Осетров наловит - рыбак. А кто жрёт это всё? Они!
- Кто - они?
- А кто не желает ничего делать? Не знаешь, что ли?
Алексей молчал.
Иван Григорьевич продолжил:
- И так - во всём. Любую работу переложат на подчинённого. А подчинённый этот - на своего подчинённого. Результат - всегда один: высокое начальство наше не умеет ни работать, ни думать, ни руководить. Так чего же можно ждать от него, кроме всеобщей погибели? Никакой ответственности перед народом, не с кого спросить. И - самая низкая в мире зарплата! У народа нет никакого интереса к работе, потому что от работы – у нас не разбогатеешь. Остаётся людям что? Только воровать…
- Так чего же ты этим возмущался, когда сидели за столом, помнишь?
- А что же мне этому - радоваться? Будем все воровать, а не работать, всё и растащим. А дальше что?
- А откуда знаешь, что у нас зарплата самая низкая? Ты что - был за границей?
Иван Григорьевич кивнул на радиоприёмник:
- А ты радио ночью послушай… Хочешь?
- Оттуда?..
- Лошадь и то надо беречь, сынок, если хочешь, чтобы она работала на тебя. А в нашей стране - не хотят беречь человека. В наших лагерях для заключённых - люди на проволоку сами лезут, чтобы их застрелили. Не хотят жить. Вот до чего довели!
- Откуда, отец, ты всё это знаешь?!. - в страхе и раздражении произнёс Алексей.
- Значит, знаю, раз говорю! А вот ты - как все рабы: как только услыхал про себя правду, так сразу в штаны наделал!..
- Какие рабы?! - не понимал Алексей, вспоминая Хряпова.
- А мы все, народ! Невзирая на национальности. - Иван Григорьевич смягчил и смысл, и тон. – Добровольно залезли в эту изуверскую жизнь и ещё аплодируем негодяям. А ведь почти в каждой семье - кто-то сейчас сидит в тюрьме. Или уже расстрелян ни за что, как твой родной дядя.
- Какой… ещё дядя? - У Алексея отхлынула от лица кровь.
- Мой старший брат, Михаил, - проговорил Иван Григорьевич ровным голосом, чтобы успокоить сына. – Тебе он - дядя.
- Ты никогда не говорил мне о нём…
- Я о многом тебе не говорил. Ждал, когда вырастешь. Вроде дождался вот. Как считаешь?
- Пап, водка в доме - есть?
- Есть, а что?
- Налей, а? Выпьем с тобой и тогда уж поговорим обо всём. Хочется немного прийти в себя: больно серьёзный затеяли мы разговор… Ты меня прямо, ну, как обухом!..
Лицо Ивана Григорьевича, только что тёмное, каменное, преобразилось в счастливой улыбке:
- Верно, сынок! Сейчас всё так и сделаем: и водочку, и закуску на кухне возьмём… Ты у меня - молодец! Просто замечательный сын! Конечно же, надо прийти в себя. Это я виноват: не сообразил, что нельзя тебе вот так… сразу на голову всё. Надо было плавнее… Ну, ничего, мы это сейчас поправим! Посидим… Разговор, действительно, серьёзный - зачем же спешить? Вот мы его - душевно с тобой, по-родственному… - Иван Григорьевич направился к двери и не подозревал, что улыбка у него - в точности, как у сына. Или вернее было бы сказать наоборот: у сына - в точности, как у него, или как у отца Ивана Григорьевича, а Лёшкиного деда, бывшего инженера-мостостроителя Григория Игнатьевича Русанова, словом, русановская улыбка, потомственная. Наверное, и характеры были потомственными - всех русановых несло всегда против властей, к чёрту на рога, на лезвие всяких бунтов и несогласия с несправедливостью. Результатами были тюрьмы и ссылки, испорченные судьбы. Но ни о чём этом Иван Григорьевич в эту минуту не думал, радуясь великому счастью отца, нашедшему полное согласие с умным сыном. Иначе, зачем тогда человеку семья, да и вообще сама жизнь?
Вернулся Иван Григорьевич не один, с Марией Никитичной, внесшей на подносе закуску и графинчик, наполненный водкой. Заметив вопросительный взгляд сына, обращённый к отцу, она улыбнулась:
- Знаю, знаю - разговор у вас важный, мешать не стану, папа меня предупредил. И вообще это - хорошо, когда вот так… Жить надо в согласии, от этого люди добреют.
У Алексея отлегло на душе - не хотелось начинать при матери политический разговор: испугается ещё, заохает, и всё только испортит. А ему хотелось знать от отца всё до конца, до самого донышка. С детства чувствовал, что отец не такой, каким кажется для всех - гораздо серьёзнее, глубже. А тут ещё и мать порадовала такой мудростью. Алексей был просто впервые и по-настоящему счастлив, что у него такие родители, что у них всегда такие умнющие и всё понимающие глаза.
Притворив за собою дверь, Мария Никитична ушла в свою комнату, а Иван Григорьевич наполнил рюмки водкой. По его виду Алексей понял, вот теперь разговор у них пойдёт по-другому, и откроет для него, может быть, такое, о чём и не думалось никогда.
Иван Григорьевич тоже почувствовал в сыне глубокую перемену, а потому, поднимая рюмку, сказал с некоторой даже торжественностью:
- Ну вот, Лёшенька, дождались, наконец, и мы с тобой момента, когда отец и сын должны исповедаться друг перед дружкой, чтобы понять свою жизнь. А то несерьёзно как-то было всё - словно ходили с завязанными глазами. Как считаешь?
- Надо с открытыми, папа. Давай за это!
- Давай!
Они с удовольствием выпили, похукали, заговорщицки-весело переглянулись и принялись хрустеть солёными огурцами. Потом заморили аппетит пахучей домашней бужениной, ковырнули вилками по жареной картошке и закурили.
- А теперь, сынок, слушай… - проговорил Иван Григорьевич, затягиваясь дымом, а затем выпуская его и словно бы отгораживаясь им от настоящего, как человек, нырнувший в своё прошлое. Алексей курил молча.
- Значит, так. Прадед твой - был крепостным и жил под Самарой. А когда исполнилось ему 17 лет, убил нечаянно молодого помещичьего жеребчика.
- Как это - нечаянно? - спросил Алексей.
- А ты слушай, не перебивай, - добродушно заметил Иван Григорьевич и наполнил рюмки из графина опять - чтобы не стояли пустыми. - Жеребчик этот был обучен ходить под седлом. А тут хозяин приказал запрячь его в оглобли лёгкой коляски. Ну, Игнатий - мой будущий дедушка - стал запрягать, а жеребчик выходит из оглоблей, и всё. Уж он его и так, и сяк - помещик на крыльце нервничает, ждёт - а конь ни в какую. Видит Игнатий, помещик уж хлыстиком себя по голенищу хромового сапога похлопывает от нетерпения, заторопился тоже, а жеребчик снова выскочил в сторону. Ну, парнишка и трахнул его кулаком по голове. Да попал-то, видно, в висок. Жеребчик опрокинулся, подрыгал ногами, и готов.
- Неужто лошадь кулаком можно убить? – удивился Алексей.
- А, да. Я не сказал тебе, что дедушка-то у меня - в молодости богатырём был. Его с 15 лет взрослые брали с собой на кулачные бои зимой. Соберутся на льду, и стенка на стенку. Так вот, если он ударит какого мужика в грудь кулаком, тот с ног сразу долой. А если по уху, надо было отливать водой.
Ну, вот и с лошадью вышло нехорошо. Что делать? Знал, за лошадь помещик прикажет драть на конюшне. Пришлось бежать аж на Дон. Там потом в казаки вышел, выбился в офицеры. Мой отец - твой покойный дедушка – был послан этим Игнатием в Казанский университет, стал инженером. Женился на захудалой дворянке Белосветовой - твоя покойная бабка. Помнишь её?
- Помню. - Алексей рассмеялся. - Маленькая такая, с арбузное семечко. Поссорится с дедушкой, и в мою комнату - к иконе. "Матерь Божия, пресвятая Богородица, - передразнил он, изображая бабку, - это что же получается? Я ему сказала только, что, мол, мужик, лапотник, а он со мной - сразу по-французски. Доволен, Ирод, что я не помню ничего по иностранному, хоть и закончила пансион в Москве". Тут появляется на пороге дедушка. Высоченный, плечистый! Смотрит, что я всё вижу и слушаю, как бабушка с постным лицом перед иконой стоит, крестится и жалуется ей, и тоже начинает говорить - только по-волжски, окая: "Срамница! Не стыдно? Богородица тебе - подружка, что ли?" Плюнет, бывало, в сердцах: "Тьфу! Противно смотреть на тебя, ничего дворянского!" - и уйдёт. Добродушный был, не умел горячо ругаться.
- Вот-вот, - обрадовался Иван Григорьевич. - А бабушка-то - с характерцем была, не сахар! Однако, несмотря на язвительность, жила с дедушкой дружно – не так, как ты рассказываешь. Это уж в голод, писала мне Маруся, остервенились все. А так - дедушку трудно было вывести из себя.
Ну, да дело не в том. Было у них 2 сына – Павел и Михаил. Я-то родился потом случайно у них, когда матери было уже 42 года. А раньше - были у них только эти 2 сына. Михаил потом офицером стал, воевал на Германском. А Павел погиб раньше. Связался в университете с эсерами-террористами, выпало ему по жребию бомбу бросить в какого-то начальника губернской полиции - за его жестокость, ну, и попал в тюрьму. Там умер от скоротечной чахотки. Он в камере простудился, пока следствие шло - долго что-то тянулось, по рассказу отца. А когда узнал на суде, что приговорён к смертной казни, у него от потрясения хлынула горлом кровь. Скончался за 2 недели, хотя и готово было уже помилование, осталось только в Петербурге бумагу подписать. Русановых всех выслали из Самары в Актюбинск, вот я там и родился у них неожиданно. Учился потом в частной гимназии. А дальше - мировая война началась. Михаил наш уехал на фронт, оставил на нас свою жену с двумя ребятишками. Я был тогда гимназистом. В 17-м – революция завертелась. Началась такая жизнь, что стало не до гимназии: думали, как с голода не помереть. Уезжали даже под Екатеринодар, да вернулись. Приходит то одна власть, то другая. Разруха кругом. А тут заявляется домой Михаил в погонах офицера. А у нас - красные в губернии.
Отец на Михаила: "Ты что, совсем, что ли, рехнулся там, на войне! И себя, дурак, погубишь, и нас! Сымай сейчас же свои погоны да ордена!" Михаил, конечно, подчинился. А потом и вовсе куда-то исчез, чтобы красные не расстреляли. Но расстреливать-то повели твоего дедушку.
- За что?
- Приказали ему восстановить железнодорожный мост через Илек. А сроку дали на это дело всего один месяц! Не было ни рабочих с квалификацией, ни строительных материалов. Отец стал отказываться, ну, и повели… Хорошо, что один из комиссаров сообразил, что отец тут ни при чём, да и Павла вспомнили - всё-таки революционером был, против царского правительства шёл.
Да. Только утихло - подняли мятеж белочехи. По всем железным дорогам их власть распространилась. С ними и белые опять объявились. Снова потащили отца на расстрел: восстанавливай мост и баста! Спасло то, что вспомнили на этот раз Михаила: офицер, георгиевский кавалер, нехорошо, мол, убивать отца офицера. А где этот офицер, жив ли, нет ли, мы и сами тогда не знали. Просто о нём вспомнил голова из местной управы, чтобы спасти отца. Отца почему-то любили в городе. Может, за то, что справедливым был и образованным, не знаю.
А после гражданской опять возвращается к нам домой Михаил. Отец ему: "Где был?" У красных, говорит. Оказывается, служил у самого Блюхера в штабе. Тогда у нас мало было своих автомобилистов и механиков по моторам, а Михаил умел и водить, и ремонтировать. Вот и пригодился Блюхеру: и как бывший кадровый военный, и как водитель "мотора" - так называли тогда автомобили. В общем, был у него сразу и за адъютанта, что ли, и за шофёра. А потом, уже в самом конце 38-го - чуть ли не под новый год – Михаила арестовали. Он уж много лет гражданским человеком был, работал и жил в Ташкенте, а его - за связь с Блюхером… Господи, какая связь! Даже не переписывался с ним, не знал о нём ничего. Знал только, из газет, что на Дальнем востоке командует, вот и всё. А Мишу - с концами. Так с тех пор и не знаем о нём ничего, ни слуха, ни духа. Расстреляли, наверно. Тогда людей тысячами сажали и расстреливали. Семью - куда-то выслали…
- Так вот, почему я никогда его не видал! - взволнованно проговорил Алексей. - Но как же узнали, что он служил у Блюхера? Это же когда было!.. В гражданскую…
- Э, сынок! - протянул Иван Григорьевич горестно. - Доносительство у нас было организовано ещё при Ленине. Дзержинский посоветовал, чтобы разоблачать врагов советской власти. Сначала эту подлость официально заставляли делать только членов партии – было даже постановление такое: "о недоносительстве" – а потом, после смерти Ленина, стали доносить уже все, не только члены партии. Такой повальной низости никакие царские жандармы не могли придумать для людей!
- Может, время было другое? Шла гражданская война… и, действительно, много было врагов?
- Так ведь это не кончилось, говорю тебе, и после. До сих пор тянется… Не болтай, сынок, смотри, лишнего при чужих людях, пропадёшь! Это хорошо, что у нас с тобой разговор об этом зашёл. При Дзержинском, если кто не донёс в чека, могли исключить из партии "за недоносительство", ну, выговор дать. А при Сталине - одна мера: лагерь.
- Да откуда ты всё это знаешь?!. - Алексей поднялся, стал ходить по комнате.
- Сядь! - остановил Иван Григорьевич. - Ишь, какой нетерпеливый, дослушать не может!..
- Я слушаю тебя, отец. Извини…
- Вот и слушай. Может, твои вопросы тогда сами собой отпадут. Про Михаила - это я перескочил через несколько лет. А сначала-то, ещё раньше, чем его, арестовали меня! В 30-м, тебе тогда только третий годик пошёл…
- За что, пап?!
- А! Долго рассказывать… В общем-то - ни за что. По доносу одного подлеца, что дедушка твой, а мой отец, в годы НЭПа арендовал за городом старую мельницу. Она уж не работала, полуразрушилась. А он её – и я помогал, конечно - отремонтировал. Потом отец работал на ней мирошником 2 года. Время было голодное, надо было как-то кормиться, семья большая - мы все, да у Михаила наплодилось к тому времени четверо детей. Ну, а посадили меня потом - когда уж и НЭПа того не стало, забыли о нём все! Отец - уже состарился, Михаил с семьёй - уехал в Ташкент, там вроде полегче жилось, чем в Актюбинске. Может, читал книжку "Ташкент - город хлебный"? Мы - перебрались с соседом в Киргизию, в Токмак, где тоже ещё можно было жить. А когда стало трудно и там, этот наш сосед и донёс на нас. И попал я как бывший частный собственник аж на Беломоро-Балтийский канал - вот на этот самый, что у тебя на пачке с папиросами нарисован.
- Да ну?! - ахнул Алексей.
- Вот тебе и ну! Давай ещё дёрнем по одной… - Иван Григорьевич кивнул на рюмки. - Тогда уж и доскажу тебе остальное: как я там жил, как к нам Горький с писателями приезжал - между прочим, не очень-то хорошим человеком оказался! - ну, и про остальное, как я освободился потом, как воевал на войне - длинная ещё песня!..
Они выпили, снова похукали, заели огурцами и опять бужениной, и Иван Григорьевич, в который уже раз закуривая, продолжил:
- Помнишь стихотворение Некрасова - как русские мужики царскую железную дорогу строили? Про белые кости вдоль той дороги…
- Помню, конечно. Мы его в школе наизусть учили.
- Так вот Беломор-канал этот, который мы построили, ни в какое сравнение с той дорогой и её костями не пойдёт! На этот раз мужицких костей - в 100 раз больше, вдоль неё, положили. А нового Некрасова для них - почему-то не нашлось: при справедливом строе без царя и цензуры. Впрочем, цензура-то есть, только в 1000 раз злее царской. Да и сам строй, как известно, добротой не отличается. Но это скрывается.
Алексей, что-то высчитавший про себя, изумлённо сказал:
- Знаешь, я вообще-то слыхал, что канал этот - заключёнными был построен. Но - как-то не задумывался до сих пор об этом. А сейчас вот прикинул… это сколько же заключённых надо было иметь?! Расстояние - подлиннее царской дороги будет!
- Вот-вот, сынок! Тут ты в самую точку попал. Согнали нас туда - со всех сторон: сотнями тысяч! И рабочие, и колхозники, и профессора - особенно много почему-то было профессоров из Ленинграда. Ну, и началось… Ни одна царская каторга не сравнится! Жили в длинных бараках - по 500 человек и больше. Днём - комары с болот донимают и охрана из энкавэдэ, а ночью - ворьё орудует уголовное, последнее отнимают, если посылку получишь. А к зиме - и вовсе житья не было: исчезали комары, зато прижимали такие морозы, что дышать невозможно - край-то северный! Да и грунт скальный, помню, пошёл. Его аммоналом, и то не везде возьмёшь, не то что ломом или киркой. А если норму не выкидаешь наверх, сразу паёк срежут. Мор начался такой, что жутко было смотреть - в день сотнями умирали! Хоронили вдоль канала, как собак, без гробов - в общей яме. А на другой день - уж новую яму готовь, для новых костей. Люди сходили с ума. Да и по всей стране тогда голод был жуткий - умерли и мои родители.
- А что же Горький? - напомнил Алексей, глядя на отца новыми глазами.
- Это уже после было, под самый конец, когда и бараков получше настроили, и главный мор остался позади, в болотах. Но, всё равно, дураком надо родиться, чтобы не понять, что на нашем строительстве делалось. Да Горький-то, судя по выражению глаз и окаменению лица, понимал. А если встречался с кем взглядом, тут же и отводил.
- Что же вы, не жаловались ему, что ли?
- Жаловались. У нас - и учёные были, профессора. Несколько писем от них сумели ему передать. Но, судя по дальнейшим событиям, не было на эти письма реакции. Никакой. Он - даже бригаду писателей послал к нам после себя: чтобы те… полюбовались на наши строительные достижения! Да и газеты писали, что ему всё, будто, понравилось у нас. В общем, не тем он человеком оказался, каким нам представляли его. Одет был – с иголочки, духами от него пахло, как от помещика. Да и жил он, рассказывали наши профессора, которые знали его ещё по Петербургу, тоже, как помещик, а не "пролетарский" писатель. Дача под Москвой – помещичья усадьба! Дача в Крыму - что тебе санаторий! Да и в самой Москве жил в домище какого-то фабриканта, фамилию не помню теперь, забыл. Везде прислуга - горничные, повара, садовники. Какой же это пролетарский писатель? Весь народ в нищете жил, а он - как барин.
- Пап, а может, врали тебе про него? - с надеждой усомнился Алексей.
- Нет, - твёрдо разрушил надежду Иван Григорьевич, - те люди, которые рассказывали это, не умели врать.
- А что за люди?
- Говорю же тебе: настоящая интеллигенция, профессора! Если бы не они, я, может, тоже был бы рабом до сих пор, как все. А они - ещё тогда раскрыли мне глаза не только на Горького. Да он тут и ни при чём - так, к слову пришлось. Важна - власть, создавшая после смерти Ленина все эти "Беломоры". Впрочем, и Ленин был не без греха…
- А что - Ленин? - голос Алексея дрогнул.
Иван Григорьевич заметил, что лицо сына опять напряглось, и не стал рассказывать всего, что знал от арестантов-профессоров. Сказал только:
- Как думаешь, зачем скрывать от народа, что бабка и дед у Ленина по матери - были евреями? Что Крупская у Владимира Ильича - вторая жена, как и он у неё - тоже второй муж. Что Карл Маркс - еврей. Зачем это всё? Что в этом такого? Ну, еврей, ну - вторая жена…
- Да неужели?!.
- Вот видишь, - примирительно закруглился Иван Григорьевич, - оно вроде бы и ничего особенного: мало ли у кого не удалась личная жизнь с первой женой, и человек развёлся? У кого - и каких кровей - родня. Но зачем скрывать это, не понимаю!
- Может, всё-таки - враки?
- Да какие тебе враки?! - начал раздражаться Иван Григорьевич. - Я на одних нарах спал с профессором Всеволодом Георгиевичем, спасал его своим хлебом от смерти. За него я перед самим Богом поручиться не побоюсь! Святой был человек! Он и умер потом, как святой - не унизился ни перед кем, ни чести не потерял, когда его второй раз забрали в 38-м. Я его сюда к нам сманил после отсидки на Беломоре - спасти хотел. Думал, уедет подальше от своего Ленинграда, забудут там про него. А вышло-то всё - вон как, не по-нашему… Когда его забрали тут, он голодовку в предварительном заключении объявил, ну, и умер от неё, но не сдался.
- Так что он тебе ещё рассказывал? - напомнил Алексей, слушавший отца и со страхом и с неослабевающим интересом одновременно.
- Да много чего, теперь всего и не вспомнить. Лично знал друзей Горького ещё по Петербургу и Петрограду. Знал, кто был первым мужем Крупской, и то, как Владимир Ульянов дружил с Петром Струве, а потом стали врагами. Много рассказывал про историю России, про справедливость идей коммунизма, а потом разъяснял, что произошло после революции.
- А что произошло?
- Сынок, на такой вопрос за один раз не ответишь. Один засранец Зиновьев что только натворил в Петрограде, когда правительство Ленина переехало править в Москву в 18-м году. А если взять все дела - это же новый учебник истории надо писать! О красном фашизме, а не о власти рабочих и крестьян.
- Ну, расскажи хоть немного, пап! Ну, хоть про этого Зиновьева. Я ведь - ничего этого не слыхал никогда, не знаю… - взмолился Алексей.
- Хорошо, - согласился Иван Григорьевич. – Налей тогда ещё по одной. А Зиновьев - никакой он, кстати, и не Зиновьев! - остался тогда в Петрограде. Ну, вот как секретарь обкома, что ли, если брать по нынешним меркам. Почувствовал себя сразу удельным бесконтрольным князьком, и пошёл крошить русскую интеллигенцию! Потом напечатал объявление, чтобы все бывшие царские офицеры, проживающие в городе, явились к нему на регистрацию и сдали личное оружие, если у кого есть. Тогда, дескать, все будут прощены новой властью и смогут быть в равных правах с остальными гражданами советской республики. Надо-де только дать подписку, что не будут мешать строить новую жизнь. И кто, думаешь, явился по такому объявлению? - Иван Григорьевич в ожидании прищурился, глядя на сына.
- Не знаю, - Алексей пожал плечами.
Иван Григорьевич вздохнул.
- Да все пожилые люди. Ротмистры, полковники, генералы, которым не хотелось уже ни воевать, ни скрываться, а хотелось дома пожить спокойно. И ещё какая-то молодёжь явилась - прапорщики, юнкера. По юному недомыслию и неопытности. Вот их всех Зиновьевские люди переписали во время регистрации, кто где живёт, а ночью нагрянули с арестами ко всем. Остальное - было уже проще: перестреляли в подвалах чрезвычайки Урицкого. Вот после этого уцелевшие поручики, капитаны, штабс-капитаны, не явившиеся на регистрацию, а хотевшие сначала посмотреть, что из этой регистрации получится, и рванули на Дон. Всё настоящее боевое русское воинство, уцелевшее от войны и революции, оказалось у генерала Каледина. Стали кричать там, что в России пришли к власти жиды, и расстреливают-де всех поголовно.
- А что, Зиновьев и Урицкий - евреи, что ли?
- Я же, по-моему, говорил. Ну, тут подошли на Дон ещё генералы: Алексеев, Деникин, Корнилов, Краснов. Началась гражданская война. И когда Юденич осадил из Эстонии Петроград, Зиновьев этот - Урицкий к тому времени был уже убит, кажется, каким-то террористом - так вот Зиновьев… первым драпанул из Петрограда в Москву, бросив всё. А когда Юденича отбили, вернулся снова. И начал издеваться над людьми опять. Попёр из-за своей жены и на красавицу артистку Андрееву, бывшую гражданскую жену Горького. Женщины поссорились там между собой - терпеть не могли друг друга - а мужья на защиту. Каждый - на свою сторону. Только у Горького власти-то никакой, а у Зиновьева - вся. Пошла уже вражда и у Горького с Зиновьевым. Но Горький-то к тому времени и с Лениным успел побить горшки, и Ленин принял сторону Зиновьева. Тогда уж этот Зиновьев совсем охренел от большой власти: спровоцировал своим безответственным правлением мятеж моряков в Кронштадте. Пришлось подавлять этот мятеж Красной Армией. И опять, как и на Дону в 19-м, подавлял Тухачевский. Сколько крови было пролито с обеих сторон!.. А Зиновьев, исказивший истинную правду мятежа перед Лениным, остался в Петрограде у власти и дальше.
- Так Сталин его за это, что ли, потом расстрелял?
- Да в том-то и дело, что не за это! Досадно, что ни хрена вы, молодёжь, не знаете правды ни о чём. Ну, да в этом и мы виноваты, конечно. Даже те, кто всё понимал. Выходит - такие же рабы, хоть я тебе и хвалился тут, что сам-то, мол, я - не раб. Раб! Такой же, а может, и хуже. Потому что всё знаю, знал и молчал до сих пор даже перед тобой.
- А за что же всё-таки расстрелян Зиновьев?
- Тут - всё дело в Сталине, а не в Зиновьеве. После смерти Ленина в правительстве началась борьба за власть. Сталин, с этим Зиновьевым, то объединялся, то разсирались опять, Зиновьев много знал правды о Сталине. А это такая сволочь, Сталин, что похуже Зиновьева и всех остальных, взятых вместе! Вот Сталин - подожди, дойдём ещё и до него… - вот он и решил избавиться от Зиновьева навсегда. Тут уж этому Зиновьеву такое пришили, чего он и не делал никогда. А за прежние грехи, за которые его следовало расстрелять ещё в 19-м, даже не вспомнил никто. Потому что к тому времени - уже все они перемазались в народной крови, что тебе палачи с топорами в руках.
- Пап, - тихо произнёс Алексей, - ты знаешь, тебя просто страшно слушать…
- Так не слушай! - обиделся подвыпивший Иван Григорьевич. - Я тебе не навязывался, ты сам захотел. Давай прекратим это, раз так.
- Да нет, зачем же? Я ведь не к тому…
- А я - к тому! - продолжал Иван Григорьевич психовать и расстраиваться. - Живи и открывай для себя всё сам - Америку, велосипед. Как щенок - влажным и нежным носиком. Нюхай. Может, получишь где и по морде, начнёшь прозревать. Да будет поздно - посадят! Сейчас - треть России по тюрьмам, да лагерям сидит. И ещё продолжают сажать: читал, "Ленинградское дело" какое-то начали? Оно - так просто не кончится, жди новых посадок!
Наступило неловкое молчание. Отец и сын дружно закурили, выпили по рюмке ещё. И Алексей снова спросил:
- Ну, а вот - Киров? Ты говорил, что все были плохие, все перемазались в народной крови. Ты – только не обижайся на меня, ладно? Ведь Сергея Мироныча-то - любили ведь? Народный любимец был…
Иван Григорьевич снова тяжело вздохнул.
- Эх, Алёшка! Тяжело мне с тобой разговаривать - ей-Богу, тяжело.
- Почему?
- А Сталин - если, по-твоему, рассуждать: не любимец, что ли? Вон как орут: руки отбивают себе в аплодисментах! А разве про Бухарина Ленин не говорил, что Бухарин - любимец партии? Да ведь это всё - пропаганда, которой тебя пичкают с детских лет! Тот же Сталин, перестрелявший всех своих политических противников, да и не только политических.
- Ну, а чем не угодил тебе всё-таки Киров? Ты не уходи от вопроса-то, не уходи!
- А я разве ухожу? Да и не мне он не угодил, а интеллигенции. Ведь это по его приказам выселяли из ленинградских квартир тысячи семей инженеров, художников, артистов, учёных, когда он возглавил обком после Зиновьева. Выходит, хрен редьки не слаще.
- А зачем он их выселял?
- Чтобы отдать их квартиры семьям рабочих.
- Что же в этом плохого? Ты же вот - тоже рабочий…
Иван Григорьевич хлопнул ребром ладони по столу - как топором.
- Вот ты и попался! Вот и ты, в этом весь! Да и не только ты… Значит, справедливость, по-твоему, это - когда одних людей выгоняют из квартир за город и говорят: идите теперь, куда хотите? Вы - не наши граждане. А другим: занимайте, господа рабочие, квартиры интеллигенции, потому что мы её, всё равно, передушим! Потому что советская власть - только для вас! А строить квартиры - она не хочет, потому что это сложнее и дольше, чем выгнать людей из домов.
- Страшное что-то… - пробормотал Алексей.
- А ты думаешь, Киров этого не понимал? Понимал. Но… выполнял то, чего хотел от него Сталин. И зарабатывал на этом себе авторитет сразу и у Сталина, и у рабочих. Сделался любимцем…
- Пап, а зачем это нужно было Сталину - выселять?
- Чтобы не оставалось тех, кто всё понимает. Что советская власть у Сталина - и не для рабочих даже, а только для самих "любимцев": дачи, санатории на курортах, квартирищи - всё это в полном объёме у нас у кого теперь? У правительства, да МГБ. Он ведь и в партии у себя выкосил всех порядочных людей. А на их место ставил кого? Кто без образования, потемнее, да преданнее лично ему - всяких кагановичей, хрущёвых, андреевых. Вот и в народе ему нужно, чтобы без интеллигенции плодились одни бараны, рабы! А всех думающих - вон из квартир! В лагеря, в лес, на морозы, на Соловки. Знаешь, сколько людей там погибло? Так называемых "кулаков"…
Дверь отворилась, и Мария Никитична, отгоняя от лица папиросный дым и морщась, испуганно спросила:
- Ваня, ты чего так кричишь? Ссоритесь, что ли?
- Что ты, Марусенька, нет, что ты!.. - Иван Григорьевич, преображаясь, улыбался своей светлой, хорошей улыбкой. - Выпили вот маленько, выясняем кое-какие теоретические разногласия…
Улыбался матери и Алексей - такою же, светлой русановской улыбкой. Мария Никитична успокоилась, но всё же спросила:
- Может, и мне с вами посидеть?.. Чтобы не было таких громких разногласий.
Иван Григорьевич, продолжая улыбаться, посмотрел на сына:
- Ну, как? Пусть посидит?
- Пап, зачем? – запротестовал Алексей. - Договорились же: сугубо мужской разговор, а ты…
Русанов-старший погладил присевшую на стул жену по плечу, ласково проговорил:
- Не обижайся, Марусенька. Разговор у нас - действительно, мужской. Сын прав.
Когда Мария Никитична вышла, Алексей сказал:
- Пап, извини и ты меня. Я всё понял: ты меня убедил.
- Ну, что же, слава Богу. Тогда слушай дальше, только не перебивай часто, а то я запутаюсь или забуду, что ещё хотел тебе рассказать. - Иван Григорьевич тут же что-то вспомнил, заторопился: - Да вот, кстати!.. У моей матери, урождённой Белосветовой, был двоюродный брат - Николай Белосветов. Сын её дяди Константина. А сам дядя этот - был старше её всего на 10 лет. После гражданской войны мы потеряли из вида всех Белосветовых. А в эту войну я вдруг встретил сына Николая Белосветова, Сашу. Сейчас он живёт в Днепропетровске. В начале 45-го демобилизовался, полно орденов, в чине старшего лейтенанта.
- Пап, а кем же он тебе приходится?
- Затрудняюсь даже сказать: очень уж дальний родственник. Да его и родственником-то опасно теперь признавать.
- Почему?
- Так его же отец - был капитаном в армии Деникина! Я его видел, правда, всего один раз, в 18-м году, когда мы всей семьёй ездили спасаться на Кубань. Мне тогда 14 лет было. Так вот этот Николай Константинович, мой двоюродный дядя, сменил, оказывается свою фамилию после войны и поселился в Екатеринославе. Об этом его сын мне ещё на Кавказе рассказал. А теперь деникинская история Николая Константиновича всё-таки выплыла наружу, и он сидит где-то в лагере.
- Откуда ты об этом знаешь?
- Саша написал. Но я ему так и не ответил, и теперь не знаю о них ничего. Может, и сына посадили.
- Ты же, говоришь, воевал вместе с ним – защищали родину! Да и сын за отца - ведь не отвечает у нас по Конституции?
- Не подначивай. Это - всё на бумаге. А на практике - жизнь идёт по другим законам. Фронтовиков - сажают в тюрьмы, а дерьмо - приклеилось к власти. Идёт покорение победителей.
- Этот Саша - тоже Белосветов?
- Нет, Ивлев. Но фактически - Белосветов, конечно. Все Белосветовы - коренные москвичи, потомственные путейцы. Мой дедушка - уехал из Москвы когда-то на Волгу. Там и помер в 1891 году от холеры вместе с моей бабушкой. Моя мама была к тому времени замужем за твоим дедушкой Русановым, в Самаре, а потом их выслали в Актюбинск из-за моего старшего брата. Но когда маме было 17 лет, она училась в Москве и жила у своего дяди Константина Белосветова. Он и его жена померли в Москве в 19-м году от тифа, об этом мне Саша ещё под Керчью рассказывал - это ж его дедушка и бабушка, которых он так и не видел никогда! Вот такая у нас с тобой объявилась родня.
- Ну, мне-то, твой Саша, наверное, уже и не родственник.
- Бог его знает.
- А к кому, ты говорил, вы ездили на Кубань?
- В станицу Петровскую. К тётке моей матери – тоже урождённая Белосветова. Эта - вышла замуж за казачьего генерала Сотникова. Он погиб - кажется, на Японской, и оставил ей большое имение. Стала она помещицей. Но детей не было, так она переписывалась с моей мамой, племянницей. А в 18-м, когда мы все нагрянули к ней, она встретила нас хорошо, но там тоже шла гражданская война, бои, и мы вернулись назад, в Актюбинск. А Николай Белосветов - деникинский этот капитан - заявился в станицу к Вере Ивановне – она ему тоже тёткой была - откуда-то из Керчи. Двоюродный брат мамы, а встретились прохладно. Да он и недолго там пробыл, дня 2 или 3. И поехал в Екатеринодар, чтобы оттуда уже - на Москву, к родителям. Он так говорил.
Кстати, в эту войну я воевал недалеко от Петровской, но там не побывал. Не к кому было - генеральша уже умерла.
- Ну, и носило же вас всех по свету!.. – изумился Алексей.
- Так наполовину-то мы - Бело-световы! - пошутил Иван Григорьевич. - Да и ничего удивительного: всю интеллигентную Россию тогда носило! Вернулись домой, а там чуть ли не голод уже. Продали дом и подались аж в Киргизию - здесь был тогда и хлеб, и мясо, да и от войны хотелось подальше. Дома’ были тогда не дорогие, вот мы и купили в Токмаке. Хорошо ещё, что отец успел меня обучить дизельному делу. На "Беломоре" это спасло жизнь не только мне, но и профессору Серову. Я его взял к себе в помощники, хотя он и не понимал в этих дизелях ничего. Потом научился. Жизнь всему, брат, научит, если прижмёт.
- Каким образом ты его спас?
- А вот каким. В посёлке Сорока на берегу Белого моря, где начинался канал с восточной стороны, принялись за строительство Беломорского порта и перевалочной базы для железной дороги. Потребовалось электричество. А раз так, начали монтировать небольшую дизельную электростанцию, и появилась нужда в дизелистах - сам начальник ББК Фирин объявил нам об этом. Я подтолкнул в бок профессора Серова, и мы оба подняли руки. Фирин этот - кстати, еврей - отправил нас в эту самую Сороку.
- А при чём тут еврей?
- Эх, сынок, власть-то у нас в России - опять стала нерусской после революции.
- Как это?
- Как, как! Да так. Раньше - правили русские немцы везде. После революции - в правительстве оказались сплошные евреи. А если кто и был русским, то всё равно был женат на еврейке. Так что когда мы строили Беломорский канал, всё начальство у нас в лагерях было из НКВД, и все почему-то - евреи. И Фирин этот - тоже. Ну, это я так, к слову пришлось. Короче, привезли нас в Сороку…
- Погоди, отец, не торопись, - перебил Алексей Ивана Григорьевича, - мне это как раз - про еврейское засилье - очень даже интересно. Почему могло такое получиться?
- Понимаешь, в чём тут дело, - легко отвлёкся Иван Григорьевич от своего рассказа. - Русскую интеллигенцию, как я тебе уже говорил, не только выгоняли из квартир, убивали, сажали, но ещё и выгоняли из России целыми пароходами. Представляешь, сколько тысяч вывезли не просто грамотных людей, но и больших учёных. Эта утечка умов происходила у нас ещё в 21-м и 22-м годах! Особенно много во Францию тогда вывезли, говорил мне Серов. Собрали со всех концов России, привезли в Петроград, и на пароходы… Весь цвет и гордость нации! А учиться в институтах стали, в основном, евреи. Потому что всё наше правительство состояло из революционеров-евреев. К ним хлынули из всех еврейских местечек родственники, знакомые. Заполнили собой все наркоматы, институты. А потом уже учились дети этих детей, устраивались преподавателями, юристами, врачами, журналистами. Ну, и начали всех остальных презирать - рабочих, колхозников, а в конце концов и весь наш народ. Тёмный, мол, рабский, невежественный. Вот за это их высокомерие, за то, что брали себе прислугу не из своих, а русскую, как когда-то русские немцы, за то, что разбогатели все, что все они пишут теперь книги, да играют в шахматы, наших женщин, извини, употребляют - у нас их и не любят. Да и в науке - трудно же соревноваться, когда мало людей с образованием? А они стали думать о себе, что гениальные от рождения: избранные Богом, чтобы руководить миром.
- У Гитлера, в войну, была такая же теория – арийского превосходства над остальными нациями.
- Вот-вот. А если по-человечески подойти? К самим себе: что они - не могли, что ли, без этого высокомерия? Ведь это же подло заноситься образованием перед колхозниками, которые всех кормят. Просто низость! Нет, чтобы поблагодарить русский народ за культуру, от которой они набрались и в музыке, и в живописи, в литературе. Куда там! Сами, мол, были с усами. А ведь один русский язык чего стоит! Много ли стало известных на весь мир писателей, писавших на их родном, еврейском языке? А вместо благодарности – одно высокомерие и зазнайство. Как же их уважать после этого?
- Не все же такие! - не согласился Алексей.
- Верно, не все. Но почему, всё же, в колхозы – не идут работать? Ни за что, только единицы. А вот в торговлю, в журналистику, медицину - особенно, если вставлять золотые зубы - это, пожалуйста. И не хотят, чтобы честно и открыто поговорить обо всём этом в печати - тоже: ни за что! А начнёт кто, сразу приклеивают ярлык антисемита, и - на уничтожение, на расправу.
- Так "пятую графу" в анкетах - для тайных ограничений - евреям за это придумали? Как возмездие, что ли?
- Тайные ограничения - такая же подлянка, как и расправы над русскими за их попытки открыто говорить о еврейском засилье. Но придумали эту подлость – не мы с тобой, а те, кто правит в Кремле. Вот и получается: когда власть везде была в руках евреев, наша интеллигенция возмущалась, что "нами правят жиды", а необразованные люди ненавидели всех евреев без разбора. А теперь, когда кремлёвские антисемиты рассылают тайные инструкции о запрещении принимать евреев на юридические факультеты и в секретные штаты, евреи кричат о русском антисемитизме.
- Но ведь Кремль - это ещё не русский народ, - раздумчиво произнёс Алексей. - Как и не все евреи - сионисты.
Иван Григорьевич вздохнул:
- В каждой стране есть свои ниспровергатели строя, но не каждый народ даёт им себя увлечь. А мы вот - зачем-то поддались, а теперь от них же и плачем.
- Ты что, считаешь, что не надо было делать революцию? - удивлённо спросил Алексей.
- Чёрт его знает, сынок! При царях - тоже не сладко жилось, это верно. Но, если уж и нужно было идти на революцию, то хотя бы вожаков выбирали себе из людей, которым дорого всё родное. Сколько церквей порушили, другой красоты! А за что Ленин так на попов в 21-м году ополчился? Революция уже кончилась, победила. Зачем же было расстреливать священников?
- Голод же был! - возразил Алексей. - А они золото не хотели давать на покупку хлеба голодающим.
- Много ты знаешь!.. А кто этот голод устроил? Ленин, спровоцировавший гражданскую войну. Да и не спастись было тем золотом. Золото - надо трудом наживать, тогда народ сам прокормит себя. А отнимать - это разбой, а не политика, спасенье на время, а не на длительный срок. Ну, да ладно. Давай доскажу тебе, как спаслись мы с Серовым на дизелях в Сороке.
- Давай, - согласился Алексей, - я слушаю тебя.
- Ну вот, привезли нас в Сороку - это напротив Соловецких островов, где так называемых "кулаков" морили. А у нас - небольшой дизелёк, "Зульцер", под крышей. Ни холода тебе, ни голода - паёк отнимать некому стало, работаем потихоньку вдвоём, даём электричество. Это не кайлом бить по скальному грунту! Всеволода Георгиевича я обучил, что надо делать, где и когда смазывать, за чем следить - пошло дело. И жизнь, конечно, пошла веселее. Дотянули мы там свой срок до конца, и потому живыми остались. А на канале - померли бы, не выжили. Там все мои остальные учителя, что были из профессоров, поумирали - до единого!
Ну, кончился срок, выдали нам документы, и поехали мы по домам. Серов - к себе в Ленинград, а я - к вам. 3 года, день в день, отбарабанил ни за что, ни про что. Приезжаю, а у вас - голод страшный, как и везде, по югу страны. Маруся мне рассказывает: неделю, как похоронила твоих стариков. Померли с разницей в 3 дня, от голода. Так я и не увидел их больше.
Надо было как-то жить дальше. Переехали во Фрунзе. Устроился на тепловую станцию, опять дизелистом, а Марусю - взял к себе смазчицей. Началась у нас новая каторга: в магазинах - ничего нет, зарплата – только чтобы не передохли, достраиваем сталинский социализм. Весь мир жил по-человечески, а нам - можно было лишь надрываться, и жить надеждой на какое-то далёкое светлое будущее.
- А может, и в других странах было тяжело? Даже в Америке в те годы был кризис, - заметил Алексей.
- Был. Но у них - был кризис перепроизводства товаров. И быстро кончился. А у нас - от ничего не умеющих делать вождей, он тянется до сих пор, то есть, пожизненный. Зато газеты - про райскую жизнь впереди, про стахановское движение, покорение северного полюса. Тут и Серов к нам приехал - затюкали его в Ленинграде, хоть в дворники, говорит, иди. Умерла жена. Вот он и уехал оттуда. Да недолго прожил - только до 38-го. Ну, это было уже при тебе.
Опомнился я от всей нашей похвальбы только на войне, когда Гитлер турнул нас аж до Волги. Вот тогда опять вспомнил про своих покойных профессоров, их лекции на нарах - по экономике, политике. И снова убедился, что не советскую власть мы посадили себе на шею, а палачей, для которых народ - бараны на мясо и для стрижки шерсти.
- Пап, а ты… как бы тебе это… не озлобился просто из-за личных неудач? Не наговариваешь лишнего от обиды?
- Эх, сынок! Да где же я озлобился, если я в саму идею коммунизма - верил ещё до войны, и всю войну честно провоевал ради победы справедливости. Я такую страшную дорогу прошёл на войне, да и до войны, как видишь, а не скурвился же, не предал свой народ и родину. Да и какая же тут личная обида, когда не я один, все так жили. Умных и честных - загоняли у нас в гроб, а подлецов и неучей - ставили на командные посты везде. Я не озлобился, сын, нет. Я - выхода из этой жизни не вижу. Пока будет над нами Сталин и его проклятая партия, жизни не будет! Вот это - я знаю точно! У них же там, в Кремле, сволочь на сволочи сидит и сволочью погоняет. Издеваются над всеми народами, как хотят, и никто не ропщет, всё хорошо, вот до чего запугали всех своей жестокостью.
- Ну, откуда ты знаешь, что в Кремле нет ни одного человека?
- Потому что их сволочная система просто не выносит порядочности, не потерпит! Неужели ты не понимаешь этого? Там - никакой человек не сможет быть хорошим, если бы даже и захотел. И говорю я тебе всё это не для того, чтобы ты стал бороться с этой системой – боже тебя упаси от такого! - а наоборот, чтобы не связывался даже с подобными разговорами.
- Почему? Ведь это же… подлость тогда. Лишь иного рода.
- А я говорю, не связывайся: пропадёшь ни за понюх табаку! Народ у нас - ещё не готов к отпору, не созрел. А в одиночку или там с кучкой людей - чего можно достичь? Только гибели.
- И сколько же ещё терпеть всё это?
- Пока не созреет народ. Пока все не поймут и не прозреют, что так жить дальше нельзя.
- Так, может, народ надо просвещать, готовить к прозрению? Тогда он опомнится раньше.
- Согласен. Такие люди, наверное, есть. Вот и я рассказываю тебе об этом для того, чтобы всё знал и понимал, что сделали мерзавцы с Россией. Может, напишешь об этом для потомков. Мать говорит, у тебя есть талант писать.
- Это ей мой учитель по литературе наговорил… А почему же мне сейчас нельзя? Я, действительно, пописываю…
- Тебе - не поверят. Молод, с чужих слов, мол… Да и не подготовлен ты жизнью ещё. Выдадут, и пропадёшь. Так что "пописывай", но… для себя, в газеты не суйся!
Алексей молчал, понимая, что отец прав. Кодинский гарнизон - не Ленинград, не Москва, где миллионы людей и, может, есть даже какая-то организация. Так что спасибо и за то, что отец хоть открыл глаза на жизнь.
Иван Григорьевич, словно угадав мысли и настроение сына, продолжал возмущаться:
- Народа у нас загублено - что в печке соломы. И заставляют, мерзавцы, чтобы мы ещё и аплодировали им. Говорили за всё это спасибо! Такого унижения не было ни при каких царях, ни при каких жандармах! Да ещё всю молодёжь задурачили до того, что идёте вы по жизни, как слепые, с завязанными глазами. А по радио - марши, марши и вселенская ложь! Хороший хозяин не обращается так со скотиной, как наше правительство с народом. Разве можно так жить, сынок? Люди - даже дома, наедине с семьёй, боятся быть откровенными! Откуда взяться самоуважению, после всего этого? А ты мне при Драгуненке - вопрос: куда остальные смотрят? То есть, народ, значит, и он сам, как старый коммунист.
- Я ведь не знал, что у нас так обстоит со справедливостью, - оправдывался Алексей. - Думал, вы тут - просто не можете объединиться…
- Да тебя ещё на свете не было, а я уже знал, какая у нас "справедливость"! Лично видел, как ни за что раскулачивали крестьян и целыми семьями высылали в Сибирь. Без имущества, без ничего! Они ещё в дороге начали вымирать. По какому же это закону - без суда и следствия - у людей позволительно сразу всё отобрать и отправить на смерть? За какое "преступление"? Мыслимо ли это было при царе? И никто против этого не поднялся. Да и уже поздно было…
У Ивана Григорьевича выступили на глазах крупные слёзы, чего раньше никогда не было - Алексей ни разу, за всю жизнь, не видел отца плачущим. Это потрясло сыновнюю душу до странного холода на спине и мурашек. Алексей кинулся к графину с водкой и налил отцу не в рюмку, а в стакан.
- Пап, выпей! Не надо так… Давай выпьем, чтобы полегчало на душе.
- Давай, сынок! - Иван Григорьевич улыбнулся. - Только полегчает нам не от водки. Я её много перепил за свою жизнь, и всё больше от горя. А полегчает от того, что ты - теперь рядом со мной, и всё понял, поверил. Зачем мне тебе врать? Может, слёзы вот - зря. Ну, да, видно, устал я молчать. Ты смотри, не проговорись где-нибудь, о чём мы тут с тобой… Во, жизнь! "Победитель", мать их в душу! С сыном - и то поговорить страшно. Где ещё такое?.. Разве в побеждённой Германии возможно что-либо похожее?
Опять они выпили, закусили и покурили, но разговор свой ещё не окончили, хотя сидели уже такими родными и просветлёнными, с таким сочувствием и пониманием жизни другого, какое могло быть только у любящих отца и сына, и можно было уже и не говорить ни о чём. Но Иван Григорьевич, видимо, ещё не насладился таким общением до конца и продолжал лить на иссушённую душу бальзам:
- Эх, Алёша! Вся наша беда ещё в том, что рабы-то мы - не от природы, не потому, что славяне, как считал Гитлер. Раз, мол, славяне - значит, рабы, к тому только и предназначены. Нет! Мы стали рабами… от нашей доверчивости. Поверили, что раз правительство у нас - рабочее, значит, будет справедливость. Получилось, что добровольно пошли в своё рабство. Не только русские - тут все были обмануты. Да и в самом правительстве - русских-то и не было почти. Считай, все чужие. Что им наша судьба? Им - лишь бы властвовать. Вот и врали нам про мировую революцию. Да и для мировой - Россия у них лишь растопка: чтобы поджечь, как пучком соломы. А что сгорит и сам пучок, ну, так и хрен с ним - не родной…
- Они себя - интернационалистами считают. До сих пор.
- Считать - ещё не быть. Но всё равно нам - надо любить родное отечество. Без этого и интернационалист - всего лишь космополит. Понимаешь, Алёша, - продолжал говорить Иван Григорьевич доверительным тихим голосом (отшумел), - получилось всё - ну, прямо, как по Библии: слепые ведут слепых! И ещё похваляются перед зрячими: Европой, Америкой. Куда уж дальше ехать?.. И какая же стерва родила нам этого кавказца на голову! Да и этого фанатика картавого… Нет, чтобы аборт или выкидыш…
- Ну, ты уж слишком, отец! Ленин - лишнего пиджака не нажил.
- Вот и жил бы себе частной жизнью, как его учитель-отец! Так нет, полез на Россию, насиловать. А выкидышами - стали мы… Умён - не спорю. Только ум-то больно циничный! Это же надо: всех образованных выгнал в 21-м во Францию! А это - уже не фанатизм, а фашизм: насиловать народ ради личной власти!
- Что же, по-твоему, совсем не надо было революции делать?
- Говорили уже, сынок. Может, и надо, несправедливости и раньше было много. Да и все великие умы, начиная от Герцена и Бакунина и кончая французами, считали, что социальная справедливость – нужна людям. Но человечество, сынок, я думаю, не достигло ещё такого развития, когда революция - я мировую имею в виду - привела бы к всеобщей справедливости на земле. Сам знаешь, ни одна революция добра ещё не принесла, а лишь насилие и кровь, ещё большую нищету и беззаконие. А почему, ты задумывался?
- Нет. А ты?
- Я думаю, потому, что на земле ещё много бескультурья, нищеты и зависти. Ну, и тёмных дураков, конечно. А с ними - нельзя затевать революций.
- Почему?
- Потому, что будет много желающих - не работать. А только отнимать чужое. Разбогатеть, ограбив других. Какая же это справедливость? Просто замена одних угнетателей другими. Причём, злыми и необразованными. Из хама пан…
- И что же предлагаешь ты?
- Надо было России подождать с революцией. Лет 100. И всё было бы, может, и хорошо - допускаю. Но этот сукин сын родился преждевременно, да ещё с нетерпеливым и самонадеянным характером. Надорвал и себя, и нас, и помер. А мы теперь из-за него, да этого Виссарионовича - мучаемся.
- Опять ты подвёл к тому, что надо терпеть и молчать. Ждать, когда созреет народ не только для отпора, но и для подлинной социальной революции? Но сам он разве созреет?..
- Ну, что же, пусть будет так, - согласился Иван Григорьевич. - Не сам, конечно. Просветители - во все времена были нужны.
- Ладно, пап, ну их к чёрту всех!
- Кого, просветителей? - Иван Григорьевич насмешливо улыбался. - Должен же кто-то объяснить людям, что не может быть полного равенства между умными и дураками. Что богатство - нужно наживать честным путём. Но и богатству должны быть предусмотрены разумные пределы! Иначе богатство – превратится во власть над другими, и в грубую эксплуатацию.
Алексей был поражён начитанностью отца и его природным светлым умом. И любя его в эту минуту ещё больше, попросил:
- Пап, расскажи лучше, как ты воевал.
- Это невесёлый путь. И длинный.
- А куда спешить? Расскажи… Ну, хотя бы за что получил ордена? Если обо всём долго.
- Э, сынок, судить о том, как воевал человек, нельзя по одним орденам.
- Почему?
- Больше всего орденов было… у штабников. А награбленные ордена с чужих подвигов - это не ордена, а такая же приписка, как трудодни у председателей колхоза с чужого труда. Поверь мне, были и такие.
- Но у тебя-то - честные ордена, добытые кровью!
- Как сказать… Есть один, вроде бы, как и ни за что: за "участие" в операции. Хотя кровь, как ты говоришь, я и пролил.
- Как это?
- А вот послушай… После призыва на войну я попал сначала, знаешь, куда? В Баку. А уже оттуда, как горный охотник и хороший стрелок, в горно-стрелковую дивизию - сдерживать прорыв немцев через горные перевалы в Закавказье. Пройти там - мы им так и не дали, а в 43-м, после гор, влили нас в армию генерала Петрова на северном Кавказе. Была уже осень, готовилось крупное наступление на Керченский полуостров.
Одну дивизию взялись переправлять с Тамани на Эльтиген в открытую - вроде, мол, собираемся наступать на Керчь с юга. Ну, и начали переправу через Керченский пролив в самом его широком месте. А чтобы немцы поверили, решили людей не жалеть. Страшная это была переправа и высадка на тот берег! Немцы подняли все свои самолёты, и топили наши баркасы и сейнера, как хотели, с воздуха - жутко было смотреть. Но - поверили, что наступление будет с юга: двинули из Керчи на юг, к Эльтигену, почти все танки. А мы - ночью попёрли на Керчь основными силами, на севере, в самом узком месте Керченского пролива. Правда, всё это - всю эту тактику, что ли - я узнал уже после войны, из публикаций. А тогда я был сержантом, что я там мог знать? Кто основной, кто отвлекающий…
Да. Ну, прорвались мы через пролив в узком месте, зацепились за берег - тоже, правда, большой кровью, но не такой, как та дивизия, что переправилась на Эльтиген. Там, отвлекая на себя главные силы, полегли почти все. Но мы-то, всё равно, не прошли в Керчь с хода - не получилось. Там, перед самым городом, невысокие горы тянутся, поперёк всего полуострова. Немцы установили на всех этих высотках орудия и пулемёты. Пристреляно было всё пространство впереди до метра, ни танкам, ни пехоте не пройти. К тому же, за этими горушками, у немцев был где-то недалеко полевой аэродром. Одни отбомбились по нам, а за ними уж следующие летят - заправились. Застряли мы там в степи, перед этими горушками, аж на всю зиму. Представляешь, что за жизнь у нас началась?..
Ни одного дерева нигде, ни одного кустика - ровная, как стол, степь! Впереди - высотки с немцами, сзади - Керченский пролив. И ни дров, чтобы согреться, ни пресной воды, чтобы попить. А тут ещё грянули холода. И пришлось нам рыть не окопы, как это делается обычно, а колодцы-ямы на двоих. На дне колодца - устраивали по 2 ниши вбок, чтобы спать, и накрывали каждый свой колодец плащ-палаткой сверху, чтобы не задувало, и тепло снизу не выходило. Ни бани, ни горячей пищи! Сразу завшивели, конечно, все, покрылись фурункулами. Зуб на зуб не попадает от холода, ни ночью, ни днём. За всю войну не было у меня более тяжёлого положения, чем под этой Керчью!
И вот, к весне, Сталин снимает нашего генерала армии Петрова с должности и назначает к нам вместо него генерала Ерёменко. Другие наши армии к этому времени вышли уже под Одессу – 44-й год пошёл! – а мы всё ещё под Керчью сидим: весь Крым - под немцами.
Этот новый наш командующий, чтобы показать Сталину, что тот недаром прислал его к нам, решил взять Керчь штурмом. Но сначала - ему нужен был "язык". Для этого была сформирована группа захвата из 10 человек, попал в неё, как бывший охотник и хороший стрелок, и я. Считали, раз, мол, воевал с "эдельвейсами", значит, опытный. Короче, я должен был первым прыгнуть ночью в немецкий окоп перед высотками и оглушить там часового прикладом. А тогда уж меня поддержат и остальные, чтобы утащить с собой "языка".
В общем, главное заключалось в этой операции в том, чтобы бесшумно и неожиданно подобраться к ихнему окопу. Место на немецком участке мы присмотрели заранее - там у них часовой выставлялся на ночь далековато от их блиндажа. А блиндажи у немцев - не то, что у нас: настоящие, с печками, сделанные по всем правилам. Вот они туда набивались на ночь, ставили часовых, и спали себе в тепле.
Да. Всё рассчитали мы, вроде бы, хорошо. Не учли только одного: что часовой у немцев - окажется и не трусом, и не доходягой, как мы, с наших харчей. Когда я подкрался к нему и прыгнул сверху в окоп, он как раз грелся сапёрной лопаткой - землю кидал наверх. Ну, я наставил на него автомат и показываю ему стволом: руки, мол, вверх! Он поднял… вместе с лопаткой. Стоит передо мной мощный, громадный - сантиметров на 15 выше меня! А наших-то - всё нет. Немцы в это время небо ракетами осветили, вот наши и ждали, когда опять станет темно. Часовой-то и сообразил тут, что я не хочу поднимать шум и стрелять в него. Как врежет мне по зубам лопатой! Я сразу кувырк, и сознание потерял. Он мне все передние зубы, сволочь, выбил!
- Так это у тебя не от цинги?! - изумился Алексей, глядя на стальные передние зубы отца.
- Нет, от того громадного немца, - ответил Иван Григорьевич, полуприкрыв глаза, будто вспомнил далёкую схватку. - Мог и добить меня, когда я упал. Но в тот момент на него прыгнули сверху наши, и он стал орать, как мне рассказывали потом. Один из наших, Семён Грищенко - тоже здоровенный парень! - начал засовывать немцу в рот солдатскую рукавицу. Так, знаешь, этот Фриц начисто откусил ему палец! И опять за своё - орать. Вот тут я уже очухался и врезал ему прикладом по кумполу. Но немцы уже, слышим, выскакивают из блиндажа.
Мы скорее за этого битюга, и наверх. Еле вытянули, такой, гад, был тяжёлый. Торопимся к своим - там было ещё 2 группы. Одна - для прикрытия нашего отступления, другая - для отсекания преследующих нас немцев. Помню, я был весь в кровищи, в голове всё гудело, а немцы открыли по нам такую стрельбу, что можно было отходить только ползком. Да ещё светло стало, как днём: в небо летели ракеты одна за другой. В общем, бежать мы не могли. И немец у нас без сознания – его же надо было тянуть! - и сами вынуждены были лечь из-за огня. Короче, ползём, а они по нам из миномётов и автоматов. Вот там, после одного из разрывов мин, меня и ранило осколком в задницу. Получилось, что и я уже не смог ползти самостоятельно. Кончилось это всё тем, что когда мы выбрались из опасной зоны и передали захваченного немца дальше, то у нас было уже 2 убитых и 2 раненых, кроме меня. Ну, разумеется, всех нас - к наградам после этого. Хотя от того немца наш командующий ничего особенного и не узнал. Я свой орден получил уже в госпитале, когда выздоравливал. Оказывается, представили меня к "Боевику"! В госпитале я залечил и дёсна, и задницу.
Вот так, сынок. А Керчь наши взяли потом без боя. Немцы поняли, видно, что Одесса окружена, ну, и отступили ночью на Севастополь. Выпустили в нашу сторону весь свой артиллерийский боезапас, чтобы нам не достался. Они всегда так делали перед оставлением городов. Увозить его им с собой, как правило, не на чем, да и ни к чему. Наделают ночью шуму, а затем тихо уходят.
А вот под Севастополем, писали, драка была! Там наши брали всё штурмом, каждый камень полили своей кровью. Но в Керчь, как писал мне в госпиталь Саша Ивлев - дальний родственник, о котором я тебе говорил - они входили утром уже без боя. Хороший парнишка, этот Саша! Ну, а после госпиталя попал я в Словакию. Послали нас 12 человек в тыл к немцам через горный перевал. Они держали на этом перевале всю нашу армию! А мы ночью мимо них, без шума, и к словакам… Словаки должны были поднять восстание против немцев и ударить им в спину. Тогда наступление наших войск с другой стороны перевала… было бы облегчено. Только у словаков ничего из этого не получилось, и нашей группе пришлось присоединиться в горах к партизанскому отряду, которым командовал украинец Батюк. У него там было полно наших солдат, бежавших из концлагерей. Ну, и словаки были, чехи. 3 с лишним тысячи человек собралось в этом отряде!
Да. Знаменитый отряд. Как-то ночью прилетел туда У-2 и высадил майора Коркина. Этот Коркин покрутился там месяца 2, тоже ещё до нас, и отправил командира отряда Батюка в штаб партизанского движения, во Львов. Тоже на У-2. Там этого Батюка, будто бы, арестовали, а майор - эмгэбист этот, который стал командовать вместо Батюка - получил орден Ленина за старые заслуги отряда. То есть, вместо Батюка.
- Ничего себе номер! - возмутился Алексей. – Как же так?..
- А хрен его знает, как! - досадливо воскликнул Иван Григорьевич и махнул рукой. - Нас ведь не спрашивали, кого награждать? Нас спрашивали совсем про другое: что мы знаем о Батюке?
- И что же вы сказали?
- А что знали те, кто с ним воевал, то и сказали: всё только хорошее. Но о Батюке я с тех пор ничего не слыхал - да и не видал ведь его никогда! А потом меня снова ранило. И опять минным осколком, только на этот раз прямо в спину угодил, я тебе эту рану показывал. Ну, а тут и война кончилась. Ты, про ордена-то, всё понял?
- Пап, да ты у меня - прямо герой, оказывается! Во-он какой путь проделал на войне!
- Это, сынок, 10-я доля, что я тебе рассказал. Я только боялся попасть в плен, когда в Словакии очутился. Тогда начали бы ворошить моё прошлое, добрались бы до тебя…
Алексей запоздало удивился:
- А ведь верно… Выгнали бы из училища. Со мной учился цыган - Саша Небога - отличный парень, летал хорошо. Отчислили! И знаешь, из-за чего? У него дедушка - которого он никогда и в глаза не видал! – был до революции коннозаводчиком. Ну, и раскопали это каким-то образом, лишили парня мечты.
- Вот и я переживал. Так-то, пока я на фронте, тебя и проверять бы не стали: отец воюет, родину защищает. А вот, если бы плен, тебя начали бы про мой Беломор спрашивать, почему скрыл происхождение, двоюродного дядю, и прочее.
- Так я же не знал ничего!
- Это и хорошо, вёл бы себя естественно - тоже кое-что значит. Но, слава Богу, обошлось.
- Теперь, если вдруг спросят, я знаю, что им ответить! Отец мой - 4 раза кровь за Родину пролил!
- Теперь, сынок, это никого, к сожалению, больше не интересует. Везде командуют и хорошо живут не те, кто воевал и кровь свою проливал, а те, кто вовсе не воевал, или сахар машинами крал, как вот Рубан крадёт, о котором я тебе тут…
Иван Григорьевич снова расстроился, почувствовал, что устал и ничего рассказывать в этот вечер больше не захотел. Позвал жену, и все трое молча и счастливо доужинали, объединённые общим родством, радостью встречи и взаимного понимания. Однако Алексею с того вечера открылся иной мир, иной взгляд на жизнь и государство, в котором он жил. Но "открытие", к которому привёл отец, придавило его своим жестоким смыслом. Ни о чём он отца больше не спрашивал, молчал и всё о чём-то думал, думал…
Иван Григорьевич внешне был ровным, спокойным, жил вроде бы, как и прежде. Любил, когда Алексей приходил к нему на работу. Иногда брал его с собой на завод сам, чтобы все видели, какой у него теперь сын. Так было и в эту субботу…
Подошли к проходной. На воротах стоял охранник Семёныч, Алексей помнил старика и поздоровался с ним. А вот отец почему-то от Семёныча отвернулся, и когда они от ворот отошли, Алексей недовольно спросил:
- Ты чего это со стариком не здороваешься?
- Не сто’ит он того, чтобы с ним здоровались, - ответил Иван Григорьевич. И вдруг выпалил: - Дерьмо он, этот Семёныч!
Алексей промолчал, привыкнув ценить слова отца.
Перед концом рабочего дня они вышли на заводской двор и увидели, как возле сахарного склада залезали в кузов грузовика люди с ружьями в чехлах. Вокруг машины трубно лаяли и прыгали здоровенные охотничьи псы.
- На охоту едут, суббота! - добродушно проговорил Иван Григорьевич. - Говорят, кряква появилась на оттаявших прудах. - И кивая на невысокого охотника в брезентовом плаще с капюшоном, пояснил: - Вот тот, маленький, что в очках - главный инженер. Хо-ро-ший инженер! Толковый. А стрелять, - Иван Григорьевич покрутил головой, - не умеет. - Он заливисто рассмеялся: - Мазила! Вечно пустой приезжает. А ведь едет! Недаром говорится, охота - пуще неволи. А этот вот, - продолжал он пояснять, - рослый, с животиком - парторг завода. Этот - охо-тник!.. А вон и директор, вижу, собрался, - он снова рассмеялся. - Ну, этот - хуже бабы. Совсем стрелять не умеет. А собака у него - хорошая, не хуже нашего Джека будет. Вон - рыжий сеттер. Медалист!
Лицо Ивана Григорьевича неожиданно вытянулось, посерело. Алексей удивился такой разительной перемене:
- Ты чего, батя?
- Да-а!.. - протянул тот, смачно сплевывая. И похабно выругался: - Эту-то, б...., зачем же берут с собой! Из-за осетров, царского закусона?..
Алексей проследил за взглядом отца и увидел, как в машину полез Рубан - огромный, рыжий, похожий на немца, про которого отец ему недавно рассказывал.
Всю дорогу домой Иван Григорьевич молчал, а дома неожиданно втихомолку напился. Ещё раз он напился, когда провожал Алексея на вокзал. Отпуск у сына закончился, с "невестой", которую ему подыскала мать, он так и не познакомился - не захотел.
25
Николай Лодочкин думал, что хоть дома отдохнёт после нервотрёпки, которую ему устроила в гарнизоне Ольга. Но, увидев в доме дорогую мебель и поблескивающее тёмным лаком пианино, задал отцу неосторожный вопрос: "Откуда у нас всё это?" - и отпуск начался с проработок. Глядя тоже на пианино, мебель, ковры, Юрий Федорович насупил брови и, разливая в бокалы вино, ответил сыну с вызовом:
- Не нравится, что ль?
- Да нет, вообще-то нравится. Я не против удобств. Но - зачем же влезать в такие долги? - Николай сдержанно улыбался.
- Долги? Какие долги? - Лодочкин-старший ухмыльнулся. - Нет, сынок, на свои всё, на трудовые! Просто твой отец - научился жить.
В разговор вступила мать Николая, женщина строгая и серьёзная:
- Научился, говоришь? До сих пор, Коленька, гнили бы мы в старой квартире, если б не добрые люди!
Юрий Фёдорович сурово осадил:
- Ну, мать, ты это - оставь!.. Довольно об этом!
А за ужином, когда подвыпили, Юрий Фёдорович продолжил свою недосказанную мысль:
- Ты, Колян, вот что, послушай… - Он отодвинул грязную тарелку в сторону, поставил локти на стол. - Каким был раньше твой отец? Да нет, нет, ты погоди, не перебивай, я тебе сам всё скажу. А вот каким… Следил на работе, чтобы никто ничего не украл. На собраниях - критиковал начальство. Верно? - На Николая уставился хитрый, прищуренный глаз.
- А что в этом плохого? - спросил Николай, не понимая, куда клонит отец.
- Во-во! - оживился Юрий Фёдорович. - И я не видел плохого. А люди - видели. Глубже нас с тобой смотрели. Мешал я им жить, вот что! А зачем, спрашивается? Кому была от этого польза? Мне лично - тоже не было никакой. Скорее, наоборот, вред один был.
- Честно говоря, отец…
- Да ты постой, не торопись, - перебил Юрий Фёдорович и налил ещё по рюмке. - Что вышло-то? Вот ведь в чём главный вопрос. Не стал я мешать. Думаю, посмотрю, что будет. И что же? Цех как работал, так и работает. План стали перевыполнять. Премиальные пошли, жизнь стала - не узнать! А всё почему? У людей материальная заинтересованность появилась. Что с того, что он там шабашку иной раз унесёт или сотворит себе что-то по мелочишке налево? У него же семья, её кормить надо. Так он тебе потом за это такой план выгонит, на все 180%! Выходит, и государству прямая выгода.
- Да, но зачем же ему тогда шабашка, если идут премиальные?
- Не понимаешь? - Юрий Фёдорович криво усмехнулся. - Ну, давай выпьем, я тебе и это поясню.
Выпили.
- Тут дело такое, Колян, - заговорил опять Юрий Фёдорович. - Рабочему-то этих премиальных - копейки, ему не в них интерес. Ему - не мешай шабашку. А вот начальству - премия уже посолидней: куш, так сказать! Все и довольны.
- Ну, а какая же выгода тебе? - спросил Николай. - Ты же - не начальство?
- Э, не скажи! - Юрий Фёдорович снова ухмыльнулся. - Тут тоже своя механика. Душой, Коля, надо не к людям, а к начальству расти. Люди - что? Они не заступятся. Держись за начальство, никогда не пропадёшь. Какое бы оно ни было, а ты - не рассуждай. Да тут и делать-то ничего не надо, только помни одно: ты ничего не видел, ничего не знаешь. И всегда - помалкивай. Начальство если и вляпается в какую историю, само выкрутится, тебя это не касается. Твоё дело - молчать. И тебя за это потом не забудут, понял!
Николай молчал.
А в следующий раз отец про другое завёл. И не отступался от этого все остальные дни. А начал так:
- Хочу тебе, Коленька, вот что, совет дать отцовский.
- Молчать? Так я это уже слыхал.
- Это хорошо, что ты помнишь мои советы, - серьёзно сказал Юрий Фёдорович. - Молчание ещё никому вреда не принесло. Да я о другом сейчас. Это и поважнее будет, и со всех сторон, как ни крути, почётно и выгодно. Вступай, Колька, в партию. Биография у тебя - хорошая, рабочая. Я сам хотя и беспартийный, так ведь я на фронте был, и проработал всю жизнь, можно сказать. Вот и ты у меня - офицером стал. Чего с этим тянуть? Дело - хорошее, в партию тебе надо! Без партии – хода в жизни не будет, запомни!
Николай опять молчал, обдумывая совет отца. А потом признался, розовея лицом:
- Выговор у меня, отец. А с выговорами - не принимают.
- Та-ак! - Юрий Фёдорович поднялся. Маленький, щуплый, прохромал к двери, оттуда спросил: - Не хочешь, значит, слушать, что отец тебе говорит? Ну-ну, смотри. - И, обиженный, закрылся в своей комнате.
Что ни вечер приходили какие-то гости, появлялся коньяк, закуски, и в доме вспыхивало странное, ненатуральное веселье. Среди гостей бывали и девушки - дочери сослуживцев отца. Николай понимал, родители подбирают ему невесту, да только ни одна из них не нравилась. Держался он с ними холодно, не приближая к себе. Перед глазами стояла красавица Ольга.
Гости уходили, а мучение для Николая на этом не кончалось. Захмелевший отец подсаживался к нему и опять принимался поучать, как надо человеку жить на свете.
- Ты - своего не придумывай, послушай лучше готовое! В нашей жизни… любой партийный дурак… ценится выше… самого умного беспартийного! А ты… Всё уж придумано, до тебя!..
Отец хорохорился перед Николаем, что-то доказывал, а сам был невесёлым, потухшим, ровно точили его какие-то сомнения.
Часто Юрий Фёдорович напивался, запершись в своей комнате. А после этого выходил к сыну, и Николаю приходилось слушать его заплетающийся, страстный шёпот:
- Пока кочевряжился - ничего не получалось. А теперь - живу, живу ведь, а?! - И казалось непонятным, спрашивал он, утверждал или искал сочувствия. – Не нами устроено, Колян, не нам и менять! В России всегда так было…
Иногда после таких речей он подсаживался к тёмному, блестевшему под электрическим светом, пианино, открывал крышку и, прислушиваясь к тоскливым, замирающим звукам, тыкал негнущимся пальцем в клавиши. Играть он не умел. И никто в семье играть не умел: 2 младшие сестры Николая были без слуха, и учить их пианистка отказалась наотрез. Так и стоял инструмент в гостиной комнате, как украшение, никому ненужный и всеми забытый.
В последний раз, перед самым отъездом Николая, Юрий Фёдорович опять долго тыкал в клавиши, прислушиваясь к гулким похоронным звукам, а потом, так и не сказав ничего, ушёл к себе и снова напился – было слышно даже, как набулькивал из графина в стакан. Однако Николай и на этот раз не пожалел отца - не пошёл к нему с душевным разговором, как бывало прежде, когда отец работал в своей мебельной артели рядовым столяром и не лез с поучениями. Всё переменилось после того, как старик-бухгалтер поставил его на должность начальника ОТК и стал повелевать им. С одной стороны, отец заважничал и разбогател, а с другой - что-то угнетало его и отталкивало от него других.
Чувствуя, что не отдыхает дома, а мучается, Николай съездил на следующий день из Подольска в Москву, оформил на Курском вокзале билет на 3 дня вперёд, в обратную дорогу, и выехал к себе в часть, не догуляв 4-х суток - отпуск у лётчиков и штурманов длинный, целых 45 дней. Николаю хватило его по горло.
26
Вернулся вскоре и Русанов из отпуска. Сойдя с попутной машины напротив духана, Алексей устремился к почте, где висел выцветший от дождей транспарант: "Слава великому Сталину!". Почему-то была уверенность, что на почте уже лежит от Нины письмо и дожидается его. Но письма не было - видимо, Нина решила "замолкнуть" снова.
"Может, это и к лучшему…" - невесело подумал Алексей, выходя на улицу. Но шёл он к дому, в котором жил, всё-таки удручённым. И вдруг - радость: в его комнате сидел и пил чай однокашник по училищу Ракитин. На плечах у него поблескивали новенькие офицерские погоны лейтенанта.
- Ге-енка! - обрадовано закричал Алексей, ставя на пол чемодан. - Ты как здесь очутился? Проездом, что ли?
- Да нет, - объяснял Ракитин, освобождаясь от объятий, - наше училище сделало ещё один выпуск. Было направление и в твою дивизию: ты же писал, где служишь. Вот мы и напросились.
- Кто - мы? - весело продолжал изумляться Алексей.
- Как кто? Я, Федя, Трофим. Вот нас и направили. Дальше - проще. В Марнеули на приёме у генерала мы назвали номер твоей "вэчэ", он и приказал: "К Лосеву!" Сам знаешь, дружба в авиации ценится дороже всего.
- Ну, даёте! А здесь: как тебя хозяйка-то впустила?
- А я ей объяснил, что ты - мой друг, фотокарточки пришлось показывать: она по-русски почти ни бум-бум. Как ты-то с ней?..
- Сначала - на пальцах, потом стал понимать кое-что по-грузински, она - по-русски. Ну, чудеса, ну и чудеса! - повторял Русанов радостно. - Прямо, как в сказке. Я тут один был - нудился. А теперь - заживём!.. Да, ты вот что… Ты тут посиди немного, а я - сейчас, сбегаю только в одно место.
- Не надо бегать. - Ракитин рассмеялся. - Всё уже куплено… в буфете стоит. Я ведь тоже тебя тут ждал. Вечером подойдут ребята, тогда и сообразим. Ну - пока! А то я опаздываю сегодня…
Вечером, как Ракитин и обещал, к Русанову заявились друзья по училищу. Громадина Трофим Ткачёв, показалось, растолстел, а Федя Гринченко был всё такой же - юношески тонкий, беленький. Алексей пошёл навстречу Ткачёву:
- Ну, здорово, комсорг!
Ткачёв, сграбастав Алексея, весело вопрошал:
- Здорово! Не забыл, значит?
С Гринченко обошлось без поцелуев - вломился великан Попенко:
- Чулы, га? Новый замполит к нам прибыл, полковник. Усатый, говорят, как Тарас Бульба.
- Я тоже слыхал, - подтвердил Ракитин. - Говорят, ещё дела’ не принял, а уже по квартирам ходит, беседует. - Он повернулся к Алексею: - Да! Я ведь тоже к "Пану" в эскадрилью попал. Так что, не только под одной крышей будем жить, а и вместе летать.
- А мы с Федей, - огорчённо сообщил Ткачёв, - во вторую: у "Деда" не было вакансий.
Русанов утешил:
- Ничего, зато у вас там замкомэска отличный мужик - "Брамс"!
- А у меня тоже радость, - похвалился гигант Вовочка. - Сегодня Лосев поздравлял: берут меня в Москву, в испытательный центр. Бач, що робыться, га! - смеялся он. - Пришёл, говорит, предварительный ответ: дали согласие…
Все бросились к Попенко поздравлять, повалили на диван. Но он вывернулся, поднимаясь, шутливо возмутился:
- Разве же так поздравляют, а? Наливай по чарке!
Алексей, как хозяин, налил, но выпить - не успели: раздался в дверь стук. Алексей крикнул:
- Входи, стучать не принято!
В дверях появился усатый полковник в серой каракулевой папахе - крепкий, грузный на вид. С порога проговорил:
- Добрый вечер, товарищи офицеры!
- Здравствуйте. Здравия желаем, - раздалась в ответ разноголосица. Лётчики поднялись со своих мест, переглянулись.
- Садитесь, садитесь… - Полковник чему-то усмехнулся. - Вот… в гости к вам. Не зван, правда…
- Проходите, товарищ полковник, ничего, - сказал Алексей.
- Полковник Дотепный, Василий Антонович, - представился тот, входя в комнату. - Ваш новый замполит. - Он подходил к каждому, знакомился, жал руку. Повернулся к Алексею: - Прослышал я, Русанов, что народ у вас собирается, а тут ещё дружки по училищу прибыли. Ну, думаю, загляну и я на огонёк, познакомлюсь.
Деваться некуда, Алексей пригласил полковника за стол. Выпили за встречу, за удачу Попенко - полковник тоже выпил, не отказался - и, чтобы не молчать, принялись вспоминать родное училище, знакомых ребят. Дотепный сидел, слушал. А когда улеглось, спросил - тоже, видимо, чтобы не молчать:
- Что новенького в гражданке, Алексей? Ты ведь из отпуска - как там живут люди?
- Плохо ещё, товарищ полковник, - ответил Русанов и, вспомнив напутствия отца, лишнего не болтать, замолчал.
- Ну, мы слушаем тебя… - напомнил полковник, раскуривая большую чёрную трубку. - Плохо - это ещё не ответ. Плохо. А что плохо? - Видя, что Русанов всё ещё не решается на разговор, чего-то мнётся, прибавил с обидой: - Тогда не надо было и начинать. Надо было сразу, как это делают в личной беседе с замполитом: сказал как по газете, зарекомендовал себя с лучшей стороны и передовых взглядов, и баста. А что? Замполиты - они же любят, чтобы всё соответствовало газете. В людях, и что к чему - не разбираются. Верно я говорю?
Русанов молчал. Полковник опять ответил себе сам, пыхнув трубкой:
- Да-а. Многие ещё стараются нажить себе политический капитал проверенным способом. Но это растление нравственности, а не стремление к правде. Есть даже поговорка на этот счёт: сначала-де человек работает на авторитет, а потом - наоборот, авторитет на человека. Но это дешёвый авторитет, построенный на неискренности. Так что? - закончил он, - не внушаю доверия, что ли?
Лётчики переглянулись, и Русанов проговорил, не глядя на полковника:
- Да не в том дело…
- Ну, если не в том, тогда не страшно, - деланно обрадовался и так же деланно повеселел полковник. - Вот и давай разберёмся вместе - что плохо, почему плохо? Ведь это же надо понять! И - друг друга понять, а то - жить будет тяжело. На то мы и люди.
Чем-то он всё же подкупал, этот полковник. Действительно, люди ведь. И Алексей согласился:
- Да, это плохо, когда люди перестают верить друг другу, говорить…
- Думать… - вставил Ракитин.
Полковник обиделся:
- Ну, это ты, хлопче, уж слишком. Думать-то люди всегда думали. И теперь думают.
Алексей заступился за друга:
- Он не это имел в виду. А то, что вот об этом - можно, думай, а вот об этом - не рекомендуется. А разве виноват человек, что ему в голову лезут всякие мысли?
Дотепный вновь перехватил инициативу:
- Не ручаюсь за точность слов, но всё же перескажу вам мысль, которую высказал по этому поводу Карл Маркс. А говорил он вот что… Для мыслящего человека - делиться своими мыслями с другими людьми это не только естественная потребность, но и обязанность гражданина. Так что ничего страшного в том нет, что вы думаете обо всём и имеете своё мнение. Человек же не обезьяна!..
Лётчики снова переглянулись. Дотепный это заметил, продолжал:
- Ну, а то, что ещё не всё можно говорить иногда - плохо, конечно, и чем-то вызвано. Чем - не знаю пока, а потому кривить перед вами душой не буду. Вы – люди взрослые, сами всё понимаете и, надеюсь, не будете втравливать меня в такие разговоры и требовать от меня невозможного. Я - верно - старше вас. Но и я такой же человек, как и все. Всезнаек - не бывает, я в таких не верю. Я верю в другое: пройдут эти времена! Была всё-таки война, государственные тайны, враги. Что ещё могу вам сказать? - Полковник развёл руки. - Хотите, историю одну расскажу?
- Расскажите, - откликнулся Русанов, хотя и не верил почему-то полковнику: что-то его настораживало в нём. "Лезет в душу!"
- Вот послушайте, - продолжил Дотепный, - любопытная была история. - Он опять набил табаком трубку, посматривая на лётчиков и чему-то улыбаясь, неспешно закурил. - Служил я тогда в одном большом городе на Дону. Трудное было время: хлеба нет, спекуляция, воровство, взяточничество, и ничего с этим не могли поделать. Сняли первого секретаря обкома с должности, все перепуганы, а нового, которого рекомендовала нам Москва, всё нет и нет. Что делать?..
Запросили Москву. Отвечают: ждите, выехал к вам секретарь. Вот, мол, приедет, будете знакомиться, выбирать…
Ждём, а кандидата в секретари по-прежнему нет. Что за притча такая?..
А он, оказалось, давно в городе. Ходит себе под видом простого жителя. Зашёл в отдел кадров одного крупного завода.
- Можно у вас тут устроиться слесарем?
- Можно, - отвечает ему кадровик. - Какой у тебя разряд?
- Четвёртый.
- Четвёртый? А, ну, тогда зайди попозже, когда народа не будет. Нам специалисты нужны!
Зашёл он позже, никого уже не было.
- Так, значит, работать хочешь? - спрашивает кадровик.
- Хочу.
- Семья у тебя, конечно, дети?
- Как же без семьи? - отвечает. Кепочку снял.
- Значит, демобилизовался, хочешь зарабатывать, так?
- Хочу, - говорит. - А на вашем заводе, слыхал от людей, заработки хорошие.
Кадровик ему:
- Это верно - хорошие. Но ты что же, думаешь, мы, вот так просто, всех принимаем прямо с улицы? Разве тебе не говорили твои люди, как надо к нам приходить?
- Говорили. Я принёс…
А до этого секретарь и вправду узнал от одного рабочего в пивной, как надо действовать, чтобы устроиться на хорошее место. "Ты что, с Луны?" Ну, секретарь и насторожился: "А что такое?" Работяга ему разъяснил: 2 куска, мол, кадровику, он тебя мигом оформит. Секретарь возмутился: "Так это же взяточничество! Коммунисты у вас там есть? Они - знают об этом?" Рабочий ему: "Есть, знают. Так ведь и кадровик там не дурак, в одиночку работать! У них там - ничего не докажешь! Хочешь работать - выложи ему 2 куска. А не хочешь - как хочешь". Такой был разговор.
Вот секретарь и выкладывает кадровику свой пакетик с деньгами на стол: принёс, мол.
А тот ему:
- Ты это пока убери… Что я тебе, дурак, что ли, тут брать! Может, ты от милиции, и деньги у тебя - меченые, и номера записаны. А там, за дверью - ещё двое стоят. Может такое быть?
- Ну, может, - соглашается секретарь. А сам думает: нелегко будет такого гада взять! Да и деньги у него, действительно, были переписаны, и сообщил он обо всём, куда следовало. Что было делать? Надо же как-то узнать всю эту технологию вручения взяток! Вот он и спросил: - А как же мне теперь быть?
Кадровик усмехнулся:
- То-то! - говорит. - Когда оформишься, к тебе подойдут сами в условленное место. Там и отдашь. Ну, а где, это уж не твоя забота: ты только деньги при себе носи.
Секретарь, естественно, спрашивает:
- Ну, а если я потом не отдам деньги, что будет?
Кадровик даже выругался от его слов:
- Ты, - говорит, - вот что, эти свои шуточки брось и думать! Как быстро оформишься, так быстро и вылетишь, быстрее пробки от шампанского! Так что, не в твоих интересах. А если ты на самом деле из милиции - то всё равно нашего разговора тут никто не подтвердит, понял! А тебя - достанем и там, только уж навсегда!
Секретарь, видит, далеко зашёл, начал канючить:
- Вот беда, трудовую дома оставил, можно прийти завтра?
Тогда уж и кадровик посмотрел на него с подозрением:
- Смотри, голову где-нибудь не оставь! Что-то не нравишься ты мне! - Увидел белые руки у секретаря и ещё больше забеспокоился. Говорит ему со злобой: - И руки мне твои не нравятся! Шёл бы ты, "слесарь", отсюда куда подальше!..
Секретарь стал вроде оправдываться перед ним:
- А что руки? 4 года не работал, в руках только винтовку держал, вот и белые…
- Винто-овку!.. - передразнил кадровик. - 1 год и была винтовка у всех, потом автоматы стали носить. Похоже, ты и там не был. У солдат - грязная каёмка под ногтями, а у тебя?.. - И за своё: - Уходи, насквозь ты мне подозрительный!..
Секретарь и пошёл, только пообещал напоследок:
- Ну, что же, до свидания. Может, ещё встретимся!..
А на другой день взял у какого-то старого рабочего все его справки и бумажки-обещания на предоставление казённой квартиры, и в горсовет с ними. А там его не пропустила секретарша: не приёмный день!
Неделю ходил, пока попал на приём. Однако толка не добился и у председателя горсовета: тот его просто слушать не захотел. Много, дескать, вас вернулось таких, кому квартиры обещали ещё до войны. А где я их достану сразу на всех теперь? Жди. Вот отстроится город от разрухи…
Короче, лишь того и узнал секретарь от посетителей, что торгуют у них в городе не только рабочими местами, но и квартирами. Спросил одного: "Кому же деньги-то давать?" - А какой-то старичок ему в ответ: "А Бог их знает, кому. - И пояснил: - Внучку вот в прошлом году устраивал в институт, так прямо в руки декану давал. А теперь, говорят, и там утончённо стали брать - через подставных лиц. Словом, поломалась наша славянская простота, на европейский манер все перешли".
В общем, встретился секретарь со своим рабочим, вернул ему документы. А тот и тычет ему: "Ага, что, мол, я вам говорил!.." Злорадно так, будто доволен, что "депутат" квартиру ему не выхлопотал. "Тут их, сволочей, пушкой не прошибёшь, а вы - хотели мандатом!" - Секретарь представлялся ему депутатом, показывал свой депутатский значок. А перед председателем горсовета - выдавал себя за родственника этого рабочего, чтобы знать, как в горсовете реагируют на просьбы трудящихся. Ну, а тут надо было держать марку депутата, и он ответил: "Ничего, прошибём. Под суд всех наладим!" А рабочий ему опять со злорадством: "Кто это - мы?" "Советская власть, мы с тобой!" – ответил ему секретарь и показал свои документы. Объяснил, что если изберут его здешние коммунисты секретарём обкома, тогда он сам примет этого рабочего. Рабочий обрадовался, всё понял: "Куда ж они денутся, конечно, изберут, если присылает сама Москва!"
Дотепный усмехнулся: - В общем, много ещё после того ходил секретарь по городу, всего навидался. А вот последний случай с ним вышел такой. Идёт он как-то по улице и видит: стоят люди возле лотка за мочёными яблоками. Остановился и он. Горожане - кто с кошёлкой, кто с банкой, кто с чем. Наконец, подходит и его очередь. "А тебе куда?" – спрашивает продавщица. - "Да вот, некуда", - отвечает он ей. Та не унимается: "Я, что ли, за тебя думать буду? Решай скорее, куда тебе?" - Тогда он ей: "Может, вы мне в какую-нибудь бумагу завернёте? Мне - всего яблочков 5…" – Продавщица прямо озверела и во всю глотку на него: "Ты что - малохольный? В шляпу тебе, что ли?!."
Снял он с головы шляпу, подставил. Думал, поймёт дурочка, не посмеет пожилому человеку сделать такое. А она и ухом не повела: бух ему яблоки в шляпу! Аж потекло…
Так он и нёс эти яблоки в шляпе через весь город до самого здания обкома. Все на него смотрят, оглядываются. В обкоме он прошёл по коридору, поднялся ко "второму", положил перед ним яблоки на стол и только после этого представился.
И в скором времени началось!.. Идут в городе под суд взяточники, летят с работы бюрократы, прощаются с партийными билетами ворюги. Полгода эта каша варилась. А потом, - Дотепный внимательно посмотрел на притихших офицеров, - в городе и в области началась нормальная жизнь. Людей стали культурно обслуживать, внимательно выслушивать, наладилось и с квартирами. Словом, пошло всё, как надо. Так что, всё зависит от самих людей, дорогие мои! – Полковник улыбнулся, взглянув на свою потухшую трубку, добавил: - А ты, хлопче - мысли! - Он насмешливо смотрел на Русанова. - Ну, какие такие сомнения одолевают тебя? Что советская власть ослабела? Что подлости ещё много? Думаешь, не справиться нам с ней? Брешет, кто так думает, справимся! Верно, копоть ещё мешает всякая. Не даёт гореть народному костру ярко. Но бояться нам этого - не надо: костров без копоти не бывает. А если этой копоти много, значит - много в костре сырого. Мы горим, а кто-то ещё тлеет, коптит и пачкает стены нашего светлого здания, которое мы строим. Значит, ярче гореть и светить надо самим! А есть ещё и белая копоть, которую сразу не видно. Вот эта - оседает на душах людей, и потому - похуже: растлевает.
- А где это было, что вы рассказывали? – недоверчиво спросил Ракитин.
- Какая разница, где? У нас было, это важно. А вот вы скажите мне, почему вы, молодые, решили, что уже всё бесполезно, "приехали", как говорится! Почему так мрачно живёте здесь?
- Товарищ полковник, можно откровенно? – спросил Алексей.
- А как же ещё? Только начистоту! Говори, хлопче, не бойся. Вместе будем разбираться. Я, конечно, не Бог, на всё, может, и не отвечу - будем сообща думать. Комсомольцы?
- Конечно, - ответил за всех Ткачёв.
- А коммунистов ещё нет, что ли?
- Пока нет.
- Ну, а я - коммунист, в ленинской партии состою с 30-го года.
- Начистоту, значит? - переспросил Русанов, вспомнив слова отца о Ленине.
- Начистоту! - Полковник хлопнул себя по колену.
- Смотрите, Василий Антоныч, что получается, - начал Алексей. - Не всё зависит от нас самих. Мерзавцы пакостят жизнь, а писать об этом - нельзя. Чуть что – оплёвывание действительности, обобщение по частным фактам. А фактов этих!.. Хоть пруд пруди. Но ведь без печати, без огласки - что можно сделать? Ну, разве что добиться вежливого обслуживания. Так это же не решение главной проблемы в жизни. И тогда возникает вопрос: почему у нас такое положение с гласностью? Почему вверху так боятся печатной правды?
Дотепный мгновенно перебил:
- Ты - конкретней! Какой правды? Например?..
- В каждом городе уже есть свои миллионеры. Рубан, например. Живёт там, где работает мой отец. Есть и другие. А написать об этом - можно?
Дотепный молчал, что-то торопливо обдумывая. И Русанов беспрепятственно продолжил:
- Как же понимать после этого нашу действительность, которую, оказывается, "оплёвываем" мы?.. А не рубаны? А чуть что - мудрое историческое решение! И вы, политработники, начинаете нам объяснять, почему оно мудрое. Разве мудрость нуждается в доказательствах? И почему это остальной народ принято считать недоумком?
- А никто и не считает! - успел вставить Дотепный. Дальше говорил уже Ракитин, крутанув светло-соломенной головой:
- Ты начальник - я дурак, я начальник - ты дурак. Вот и весь принцип.
Русанов поддержал:
- Одним - дано право на истину, оно - даже узаконенное, а другие - должны его почему-то доказывать.
Дотепный, делая вид, что не успевает лётчиков понимать, опять только спросил, а не стал что-либо опровергать, боясь излишнего заострения темы:
- Что доказывать?..
Не замечая того, что настроение у полковника изменилось, Русанов горячился:
- Ну, вот рабочие, к примеру. Хотят, чтобы о подлецах печаталось в газетах, чтобы их там разоблачали, невзирая на звания и чины. А чины - этого не хотят. И те, в чьих руках печать, тоже не хотят о них печатать. Так чьи же интересы тогда сходятся? Нет, вы погодите, не перебивайте меня, дайте уж высказать… Так вот, товарищ полковник, подлецы – тоже знают об этом. И это порождает новых подлецов – порождает система всеобщего взяточничества, в чём убедился секретарь обкома, о котором вы рассказали. А на лекциях нам говорят: нельзя подрывать дух у народа, а то у него руки опустятся от большого количества недостатков. Значит, с одной стороны, этими дозировками партия заботится о вере народа, так? А с другой стороны, эту же веру в добро и справедливость - под корень!
Дотепный замахал на Русанова обеими руками:
- Слушай, хлопче, дай же и ты сказать! А то мы тут договоримся не до того, что нужно…
Русанов, однако, не умолк, а словно обрадовался:
- Вот-вот! Думать о серьёзных вещах - нельзя, говорить - тоже нельзя. И писать, выходит, вообще нельзя? Что же нам тогда остаётся? Ждать? Так скажите - чего? Впрочем, вы уже сказали: "пройдут эти трудные времена". Сами, что ли, пройдут? Как половодье в реке?
Дотепный поднялся.
- Да остановись же ты! Ну, и характер! Если ты, хлопче, и дальше так будешь жить, поверь мне: не сносить тебе головы! - Полковник повернулся к остальным офицерам, сурово добавил: - И вы тоже… Совсем контроль над собой потеряли! Разве же можно так? Сами должны понимать… И потом: в каждой же газете печатают и о мерзавцах! И судят их, и разоблачают…
- Кого судят? - обозлёно выкрикнул Русанов. - Мелочь всякую?
- Всё ленинградское руководство арестовано! - гневно выкрикнул и Дотепный. - Это что - мелочь? Ничего себе мелочь!..
Русанов, вспомнив рассказы отца о том, как однажды уже выселяли из Ленинграда интеллигенцию, как загнали на Беломор профессоров, секретарей райкомов партии во времена Ягоды, хотел было возразить полковнику ещё раз, но вдруг инстинктивно почувствовал, что уже дошёл и так до черты, за которую переходить нельзя, и испугался. "Ленинградское дело", начатое в конце прошлого года, слишком было зловещим в прессе, и отец, наверное, поэтому и предположил, что снова будут сажать интеллигенцию, если появились нападки на художественную литературу.
"Вон как сразу преобразился весь! - подумал он о полковнике. - Лучше прекратить…" - И промолчал. Дотепный же сел, раскурил трубку опять, и с добродушным, но всё-таки осуждением, протянул:
- Да-а, нарисовали вы мне тут жизнь! Хоть бери и гроб заказывай…
Алексей не выдержал:
- Жизнь - рисуем не мы. Вот один инженер, в отпуске, рассказывал: директор завода у них - получает вторую зарплату в голубых конвертах. - Он показал пальцем на потолок: - Оттуда, сверху. Завод плана не выполняет, а его - почему-то прикармливают!
Дотепный, на этот раз резко, остановил:
- Ну, хлопче, ты хоть и хозяин, а с тебя хватит, пожалуй, на сегодня! Ты же другим - слова не даёшь сказать! – Он привычно повернулся ко всем: - Ужасы, о которых вы мне тут наговорили, это ведь только часть жизни. Ну - есть недостатки, и немало ещё, согласен. Но, чтобы устранять их, надо бороться, а не сидеть, сложа руки. Критиковать - всегда легко. Надо делать! Каждому, на своём месте, делать своё дело хорошо и честно. А вы тут, почему-то - только с других спрашиваете, будто у вас все в должниках ходят. Разве ж это справедливо? И потом, если по-честному… нельзя же… видеть в жизни одно плохое. А сколько есть хорошего! Плохое – вы научились различать, да ещё как - с прибавкой! А хорошее?..
Русанов вспылил:
- Да ведь речь сейчас - не об этом! Выходит, если кто говорит про чёрное - сразу надо ему в упрёк: почему не говоришь про белое? Ты - хочешь о скорпионах, а тебе - нет, давай о божьих коровках! Это ж не разговор, товарищ полковник, а уход от темы.
Дотепный опять густо покраснел.
- А я - не ухожу. Только ж у тебя нет терпенья дослушать меня.
Громадина Попенко неожиданно для Русанова угоднически окрысился на него:
- Ну, шо ты ото, Лёшка, прицепился до человека! Дай же сказать… Один ты у нас… умный!
Возникла неловкость - все притихли. Дотепный мгновенно сообразил, "обижаться" ему сейчас не с руки - потеряет доверие. И заговорил, как ни в чём ни бывало:
- Я почему перевёл на хорошее? Не ушёл, как тут сказал Алексей, а - перевёл. Когда знаешь, что есть много хорошего, руки ж поднимаются на плохое! Легче верить тогда в свои силы, мечтать, бороться, наконец. А то - водка, скука, нет вкуса к жизни! Но ведь не одно же начальство решает жизнь, её решает в итоге народ. Историю, хлопцы, знать надо. Вот вам подай всё сразу в готовом виде, и точка. Так это ж, согласитесь, тоже самодурство. Экономика страны десятилетиями развивается. А у нас, после войны - прошло только 5 лет. Где ж ваша совесть, хлопцы?
Русанов не согласился опять:
- Да ничего народ не решает, слова это всё!..
На выручку Русанову, чтобы как-то выправить положение, бросился Ткачёв. Глядя полковнику прямо в глаза, он начал:
- Зачем же так, мы понимаем… Только мы вам тут - о болячках, что у всех на душе наболело. Лёшка это имеет в виду. А так - мы понимаем, что не сразу.
Дотепный, разозлённый в душе на "мальчишку" Русанова, решил "не замечать" его более, и принялся разговаривать как бы только с Ткачёвым:
- Я тоже вас понимаю. Человеку нелегко примириться с тем, что исторические процессы не укладываются в одну человеческую жизнь. Но это же не означает, что после меня - хоть потоп!
Попенко, сидевший красным от своей угодливой выходки, решил на этот раз подыграть Русанову, чтобы исправить в умах товарищей мнение о себе:
- Товарищ полковник, ну, а навищо так выхваляемось, га? Аж соромно слухаты! Та й чим? Дэ воно, цэ хорошое, у чому?
Дотепный вновь деланно усмехнулся в усы, деланно восхищённо хлопнул опять себя по колену:
- От, кляти хлопци! Им - про одно, они - за другое. Я ж говорил вам: надо дело делать, а не языком работать! Чтоб не походить на тех, кто только хвалится. Мы с вами - исправим одно, наши дети - другое, а благодарные нам внуки - продвинут наше дело дальше. Таковы законы жизни, и ради прогресса - стоит жить. А насчёт хвастовства - да, может, и перебарщиваем кое в чём. Так ведь это можно понять. Правительству хочется хоть чем-то порадовать свой народ. Потому что, несмотря ни на что, мы всё-таки кое-чего и достигли уже! Да, бесплатное лечение, не смейтесь! Знаете, какое оно дорогое у капиталистов? Там - болеть нельзя. А квартплата? Там - половина зарплаты на это уходит. А наш рабочий платит за квартиру, по сравнению с ними, копейки. И квартиры стали делать удобные - с ванной, отоплением. Могли мы об этом, ещё недавно, даже мечтать? Это ж не шуточки вам! Города из пепла подняли! И - за такой срок. Где ещё такое видано? Ведь изменилась жизнь, стала другой. Какую страшную войну выиграли! Отстоим и демократию. Только не всё сразу. Хлеба вот - уже вволю? А это для жизни - тоже немало.
Продолжая избегать взгляда Русанова, ощущая всё время, что тот с чем-то не согласен - мог сказать, например, что квартиры с ванной и отоплением были ещё и при царе - полковник помолчал, подыскивая аргументы, и неожиданно свернул разговор из масштабов государственных на конкретные, полковые:
- Вот что, хлопцы, давайте перейдём всё-таки от общей демагогии к конкретному делу. Нашему делу. Начнём вот хотя бы с себя. Организуем хорошую самодеятельность в полку. Будем приглашать к себе артистов из города, писателей. И посмотрим, что из этого получится. Мне кажется, люди перестанут пить, потянутся к нам. Только без вас, без молодёжи – сразу предупреждаю - ничего не выйдет. Начните вы! Вас поддержат женщины. Надо людей встряхнуть! И не только у нас - везде.
- Ну, будет у нас самодеятельность, а дальше что? - спросил неугомонный Русанов, да так, словно утверждал, что вот это и есть демагогия, вместо настоящего дела. Но Дотепный на его удочку больше не клюнул.
- Я понял тебя, - откликнулся он, по-своему трактуя вопрос Алексея. - Правильно, человек всегда недоволен достигнутым. Есть у него тёплая квартира и ванна, ему уже культурное обслуживание подавай на улице, а до этого он и не думал о нём. И это - хорошо, человек не должен останавливаться на достигнутом! Но не нужно, дорогие вы мои караси, подменять тягу к хорошему сплошным осуждением существующего. Это разные вещи. А думаете вы - правильно, по-советски думаете. Значит, болит у вас за наше дело душа. Вот тот, кто доволен всем, у того - душа не болит. У него - желудок вместо души, и приспосабливается он к любым условиям. И, всё же, я хочу вас предупредить, караси: не наломайте дров. Не следует говорить обо всём так, как вы мне тут выдали, поняли? Не советую. Потому… что вас могут неправильно истолковать. - Дотепный обвёл всех внимательным взглядом, давая понять, что впредь он на такой разговор не пойдёт, и им не советует.
Ракитин снова всем налил в рюмки, и разговор перешёл в более весёлое русло. Сам полковник его и перевёл:
- Пишла, голубонька, як брехня по селу, - сказал он, крякнув. Вытер усы, и стал закусывать. Лётчики рассмеялись, а Дотепный уже серьёзно спросил: - Ну, а что за человек наш командир?
- Умный. Требовательный, - сказал Русанов.
- А ты - молодец, хлопче! - похвалил Дотепный.
- Почему? - удивился Русанов.
Полковник усмехнулся, со вздохом ответил:
- В жизни устроено так. Новому сотруднику – все кажутся людьми. А старому, который всех знает - сволочами. У тебя этого нет.
Дотепный посидел немного ещё, повеселил лётчиков анекдотами и начал прощаться. Когда он ушёл и ушли Ткачёв с Гринченко и Попенко, Русанов, моя посуду, тоскливо подумал: "Такая же погремушка, как и все, только ещё на искренность бьёт и лезет в душу. Самодеятельностью хочет исправить жизнь… Убаюкивает и себя, и нас: "Баюшки баю, скоро будем жить в раю, спи, поскорее усни!.." Такой же раб, только в чине полковника".
27
- Ну, с чего начнёшь ты, Василий Антоныч? - спросил Лосев Дотепного, стоя у себя в кабинете и рассматривая полковника. - 10 дней ты уже в полку, а помощи от тебя что-то не видно.
- Не торопись, Евгений Иваныч, - ответил Дотепный, садясь на стул и отирая одутловатое лицо платком. - Людей пока узнаю’, знакомлюсь.
- Твой предшественник хоть что-то говорил в полку, хватался за всё. А ты - вроде стороннего наблюдателя живёшь. Только ходишь… - Лосев сел за стол, вспоминая, как знакомился с приехавшим полковником, как тот предложил сразу перейти на "ты", хотя и был лет на 10 старше и старше по званию.
- Куда спешить? - ответил Дотепный, пряча в карман платок. - Поспешишь, людей насмешишь.
- Это верно. Васильев именно с этого и начал - насмешил. Впрочем, человек он был - честный, по крайней мере.
- Значит, коммунист.
- Тут все - коммунисты. - Лосев нехорошо усмехнулся.
- Выходит - не все. Есть коммунисты, а есть и просто - члены партии. - Дотепный принялся набивать табаком трубку.
- А, вон ты в каком смысле. Ну, а я, по-твоему - кто? - жёстко и прямо вопросил командир полка, не сводя с полковника глаз.
Тот кончил возиться с трубкой, не спеша её раскурил и, окутываясь дымом, спокойно ответил:
- Не знаю пока. Судить поэтому - не берусь. Поживём - увидим.
Лосев деланно рассмеялся:
- А ты - хитёр, запорожец, хитё-ёр! - Передразнил: - "Посмо-отрим…" А что же ты сух так со мной, словно не доверяешь? Выходит, уже посмотрел, есть у тебя мнение и обо мне. Зачем же тогда все эти хитрости?
- Может, и хитёр, тебе сбоку виднее. – Дотепный тоже невесело усмехнулся. - А только зря ты меня перебил, я ж ещё не кончил свою мысль.
- Что же, кончай, я слушаю тебя.
- Кончу. А чего? Я тебя не боюсь. Не, не боюсь, - повторил полковник, словно хотел убедить ещё и самого себя. Пыхнув трубкой, ответил: - Люди тебя, Евгений Иваныч, не любят. Жёсткий ты.
- А для кого я всё делаю? - Лосев привычно уставился глазами-точечками. - Для себя, что ли? Для них же стараюсь. Ну, а жёсткий - здесь не детский сад, не взыщи! Комдив ко мне - тоже не мягок.
- Вот я и говорю, - закончил Дотепный свою мысль, - сам я в этом - пока не разобрался. Говорю только, что люди чувствуют, думая о тебе.
- Жаловались, что ли?
- Нет, этого не было. Жаловаться, должно быть, побоялись пока. Я так думаю. Но, - Дотепный опять выпустил клубок дыма, - полагаю, будут ещё и жаловаться.
- А ты, значит, добреньким хочешь быть за моей спиной?
- Зачем - добреньким? Постараюсь быть справедливым. И не прятаться за чужие спины от ветра из высоких штабов.
- А я, по-твоему, выходит, несправедлив?
- Не знаю. Вот когда ты сказал: "Что же я, для себя?..", я сразу засомневался в этом.
- Почему?
- Потому, что когда говорят "не для себя" – это всегда неправда.
- Ну, знаешь ли!.. - Лосев ощетинился.
- Да ты погоди, Евгений Иваныч, в позу-то вставать, не кипятись. Что это ты такой нетерпеливый?
- Ладно, валяй… - Лосев махнул и закурил тоже.
- Скажи, - продолжил Дотепный, - можно отрицать такую, к примеру, крамольную мысль, что наши солдаты не хотят служить в армии? А хотят скорее поехать домой. Что все лейтенанты - хотят скорее стать старшими лейтенантами? Хотя и не все из них карьеристы.
- К чему это всё?.. - устало спросил Лосев.
- А ты, всё же, не торопись… поймёшь. А капитаны - хотят быть майорами. Подполковник Лосев, Евгений Иванович, - уточнил Дотепный с улыбкой, - полковником. Разве не так?
- А что в этом крамольного? Всё это - элементарно.
- И я так думаю. Потому что каждый человек - в первую очередь - человек. И ничто человеческое, как сказал ещё Маркс, для него не чуждо. Почему солдат хочет домой, а не в караул? Ведь, казалось бы: для людей служит! На нашем собрании, к примеру, он так и скажет - для людей. И это будет правдой. Но – правдой не до конца. И Евгений Иванович Лосев, - Дотепный опять дружелюбно улыбнулся командиру полка, - тоже сказал правду не до конца.
Лосев искренне рассмеялся, перебил:
- Ну ладно, говори прямо, чего ты хочешь? - Дотепный неожиданно понравился ему: какой-то весь домашний, грузный, пожилой.
- А я прямо и говорю, - продолжал улыбаться полковник. - Солдат торопится домой потому, что хочет поступить в техникум или в институт, чтобы стать потом хорошим производственником, зарабатывать, жениться. Это - главное для него в его жизни. Он хочет добиться хорошего, твёрдого положения в обществе, работая, в общем-то, на народ. Так ведь? - Ответил себе сам: - Так. Но, прежде всего - человек думает о своём личном счастье. Другое дело, что его личное счастье у нас неразрывно связано и со счастьем всего народа. Не будет у народа, не будет и своего. Но это - уже другая песня. А та, о которой мы сейчас, такова, что человек, перво-наперво, думает о себе. И когда он вдруг начинает публично говорить, что это не так, это пахнет неискренностью. Сначала - ему не поверят на слове, а потом - не поверят уже и в дело, которое он делает или к которому призывает других. Хотя, может быть, делает-то он и нужное дело.
- Напустил же ты тумана!..
- А никакого тумана и нет. Подполковник Лосев у нас - человек умный, талантливый. Прекрасный лётчик. Почему же ему не быть полковником? Он ведь этого заслуживает. Потом - генералом. Чем плохой был бы генерал? Грамотный, волевой.
- Ну-ну, давай… валяй!..
- Грамотный, развитой. Вон сколько генералов и полковников дурнее его! Это же, если по совести - несправедливо даже. И подполковник Лосев…
- Евгений Иванович, - ехидно подсказал Лосев.
- Правильно. И подполковник Лосев, Евгений Иванович, хочет быть полковником. А человек он - честолюбивый, считает, что мог бы с успехом…
- Может, хватит?
- Ну, зачем же? И он - работает, наводит порядок, хочет вывести свой полк на 1-е место сначала в дивизии, потом - в масштабе Воздушной Армии, и о нём заговорят все: "Вот - Лосев. Это командир, так командир, понимаете!"
Оставив шутливый тон, Дотепный закончил свою мысль совершенно серьёзно:
- А это, Евгений Иваныч, если ты меня внимательно слушал - уже оценка. Оценка твоих способностей по справедливости. Вот и выходит, что подполковник Лосев становится полковником. И я искренне верю, что так оно всё и будет. Полк – бу’дет лучшим в дивизии с таким командиром. И всем от этого - будет только хорошо. И полку, и нашей советской армии, народу и, наконец, и самому Лосеву. Но… только не следует говорить, что, в первую очередь, Лосев думал о самой большой категории - о народе. Это лишь результат. А начиналось всё с более простого и прозаического чувства: Лосев думал о Лосеве. Но если Лосев ещё и коммунист, а не просто член партии, то он по-прежнему будет мечтать о полковнике - пусть себе мечтает, это хорошо! - и будет выводить полк на 1-е место, но - станет это делать немного мягче, человечнее, и с заботой о конкретных людях. Не забывая при этом, что тот же Русанов, допустим, тоже хочет быть старшим лейтенантом, и жить здесь по-человечески, а не в скуке и тоске. Чтобы наш полк стал первым, люди - не должны быть обиженными, это надо делать не за их счёт. Только тогда они будут и хорошо летать, и работать, и жить. Но, как может полк стать лучшим, если штурман Шаронин - летает без желания, Медведев - боится потерять должность, Одинцов - втихомолку пьёт.
- Так! - Лосев поднялся. - Выходит, что Лосев – не коммунист, а только член партии?
- Зачем? Я этого не сказал.
Отворачиваясь от замполита, Лосев подумал: "Полагаешь, что если ты везде побывал, то во всём разобрался? Решил, что и во мне - тоже? Мы это ещё посмотрим… Хотя, кое в чём, ты, конечно, и прав. Действительно, я кривлялся тут перед тобой и высокие слова про народ говорил. В общем, "забылся". Так ведь все мы - люди. И я, и ты, и комдив, и секретарь обкома, и Сталин…"
От последней мысли по спине прошёл холодок. Но, показалось, была в этой мысли и какая-то огромная правда. Та, из-за которой он сам был излишне жёстким с людьми. Из-за которой люди терпели не только от него, Лосева. Терпели что-то тяжёлое, несправедливое во всей стране. Жили хуже, чем могли бы. Не то говорили, что хотелось. Не всегда брались за то, что нужно было делать. И выходит, надо это устранять не только в человеке Лосеве и в его полку, но и в других начальниках, полках и дивизиях, вообще в государстве. Значит, и этот Дотепный не лучше других, только на словах шустрый. Значит, правильно ему сказал, что поживём - увидим. Увидим ещё, кто чего стоит на самом деле.
- Ну, что же ты замолчал? - спросил Дотепный.
- Да вот о тебе сейчас подумал, - признался Лосев. - Красиво говорить многие научились, а только верить пока - некому. Всё больше на себя приходится полагаться. А много ли в одиночку сделаешь?
- К сожалению, не доверяешь не только ты, - признался и Дотепный с искренностью в голосе. - Недоверие - стало, чуть ли, не стилем руководства в масштабах и покрупнее. Оттого, наверное, и жизнь у нас такая? А?
Лосев на голый крючок не поддался:
- Какая? - спросил он. А сам, глядя на замполита уже с недоверием, думал: "Ну, скажи сам, какая, назови первым! Тогда, может, поверю тебе и я…"
Дотепный понял, чего опасается Лосев, заговорил посмелее, сердечнее - понимал, он затеял весь этот разговор, он первым и должен приоткрыться. Однако начал тоже не в лоб:
- А такая - как у Шаронина, Медведева. Да и у молодых я вчера был. Вижу - хорошие, искренние ребята. И неглупые. Дал им втянуть себя в скользкий разговор. - Дотепный пояснил: - Так надо было. Иначе я не узнал бы - чем живут, чем дышат? А они - не почувствовали бы меня. Перестали бы доверять… - Дотепный пристально посмотрел на командира: "Вот как ты сейчас". Но не сказал этого. - Ну, втравиться-то я втравился, а потом уж… и не рад был, не знал, куда деваться. Остро они теперь вопросы ставят. И глаза у всех, как у кутят, доверчивые стали, словно на отца смотрят, и ждут. Страшно мне сделалось. Вида только не подавал, а так - не дай Бог! - Дотепный махнул рукой. - И понял я, у них там, одно: молодёжь моментально реагирует на всё, что происходит. И реагирует острее нас, болезненнее. Может, и не всё понимают умом, но - чувствуют: нехорошо, не так что-то везде делается! И рождается у них от этого… молчаливый протест, который проявляется то в пьянке, то в апатии ко всему.
Оба они опять закурили и помолчали немного, каждый думая по-своему, но уже без неприязни друг к другу. Потом Дотепный признался ещё:
- Особенно донял меня этот Русанов. Ох, и въедливый же хлопец! А вижу - правду ищет. И знаешь, погубить он себя этим может. Больше всего я опасаюсь за него и за Одинцова. Умные и впечатлительные - это самый неожиданный народ.
- Ну, Русанов-то ещё и жизни не видел, - возразил Лосев. - Обломается. А вот Одинцов - не знаю, что и делать! - Он наморщил лоб. - Лёва - профессор по вопросам жизни.
- Этот профессор много пьёт, - с горечью сказал Дотепный.
- Натерпелся, - пояснил Лосев. - Ну, так что будем делать, комиссар? Как сами-то будем жить дальше?
- А ты - думал об этом?
- Думать-то я думал, да одному всё не под силу. Парторга тут, правда, избрали нового, да что-то он…
- Зачем же - одному? Всех надо подымать. Особенно молодёжь. Думаю, с неё и надо нам начинать. И вообще, у меня, как бы тебе это сказать… свой, что ли, метод. Не думай, что я начну тебе всё, как новая метла: собрание за собранием, партбюро одно за другим. Будут и собрания, конечно, и бюро, но… злоупотреблять этим я не хочу. Что наши собрания пока? Речей и треска кругом и так много, а дело - ни с места. Это – ещё не политработа. Я - люблю больше с каждым в отдельности. Потолковать по-человечески, познакомиться…
- А хватит тебя, на всех? - спросил Лосев с сомнением.
- А что мне? Я - человек одинокий. Жена у меня - умерла, дочь - живёт в Киеве, у неё своя семья. Вот я и люблю возле людей. Чтоб не вызывать их к себе, а так… где покурить вместе, где за кружкой пива посидеть, с третьим - махнуть на рыбалку. Дело это длинное, конечно, результаты появятся не сразу, но зато появятся они - наверняка. Потому что нацеливать людей на дела - лучше всего в личной беседе, а не призывать их к этому на собраниях. Вот я и хочу тебя спросить: ну, так как, не будешь меня торопить?
Глядя с тоской в окно, Лосев сказал:
- Ладно, посмотрим…
Зима за окном, кажется, кончалась. На горах снега уже не было, всюду дымилась лёгким паром подсыхающая земля. Вот только под самым окном штаба, в тени голубой канавы, ещё гнездилась раскисшей снежной кашицей зима, но это, наверное, уже последний её плацдарм, думал Лосев.
Однако зима, вопреки всем приметам и прогнозам, неожиданно повторилась. Всю ночь после разговора Лосева с Дотепным ветер проветривал в горах туманные ущелья, а под утро дохнул оттуда зимним холодом, и снова пошёл снег. Потом везде подморозило, в чистом подсинённом небе выглянуло солнце, и осветило на штабном дворе сверкающий наст, на котором чернела свежая кучка золы и старый проржавленный таз, который вынес, вероятно, ночью, дежуривший по штабу сержант-телефонист. И Лосев, идущий на работу в штаб, воскликнул:
- Вот те на!..
И всё-таки весна 1950 года настроена была в Закавказье решительно. В конце февраля ночи были уже светлые, голые сады колхозников продувало тёплыми ветрами, в ветвях галдели, взволнованные приближением тепла, галки. Чувствовалось, вот-вот ляжет на снег оттепель, и засочится тогда в оврагах полой слезой ранняя и дружная весна.
Она и пришла рано. 28 февраля дружно растопила весь снег, оттеснив раскисшую зиму в канавы и буераки, зазвенела под крышами капелью, побежала ручьями, и стала пробиваться, наконец, штыками-почками в садах. От яркого света по утрам залоснились молодой зеленью травы на выпуклых боках гор. А солнышко, будто собираясь играть в детские классики, расчерчивало землю на равнинах лёгкими облачками на тёмные и светлые квадраты и бросало вниз свою плитку – тень скользнувшего из вышины орла.
И вот уже копилась в горах, собираясь в свой первый громыхающий бой, мартовская, ещё не душная, гроза. Со стороны аэродрома сладко потянуло дождевым ветром, сухой реющий воздух начал темнеть и наполняться электричеством, в придорожных лесопосадках закачались голые ветви, пошёл сквозной шум, и душу Алексея Русанова, вышедшего после обеда из столовой, охватило непонятное волнение. Мелькнуло в памяти чьё-то забытое милое лицо; оттого, что не мог вспомнить, расстроился, и, поглядывая на небо, ощутил на сухих щеках, словно слёзы по прошедшему, первые и ещё редкие капли дождя.
Едва Алексей успел добежать домой, думая на ходу о том, что ему рассказала о Лодочкине Ольга, когда он с ней встретился после приезда из отпуска, как в форточку понесло мокрой и холодной свежестью, а на стёклах, дребезжа и разбиваясь, словно от ударов судьбы, начали расползаться первые брызги. В комнате потемнело. А ветер снаружи принялся рвать своими когтями ветхую крышу. За окном уже вовсю мотались голые макушки тополей, и началась гроза.
Вечером гроза повторилась. И опять она застала Русанова в дороге - возвращался на этот раз с комсомольского собрания. В небе уже чадили дымные тучи, над горами вспыхивали белыми зигзагами близкие и далёкие молнии, всё вокруг загромыхало, и, только что лаявшая, хрюкавшая и кудахтавшая деревня, замерла под ударами грома, который обрушился сверху прямо на деревенские крыши. Где-то зазвенело цинковое корыто, оставленное во дворе. Снова, как и днём, запахло грозовой свежестью.
Продираясь сквозь тёмные дымные тучи, понеслась вскачь луна. Побежал и Алексей в темноте, разбрызгивая сапогами дневные лужи. Когда подбежал к своему крыльцу, показалось, что кто-то невидимый и злой так ударил грозовой палкой по чёрной громадной туче, что небо раскололось от грохота и обрушилось сплошным ливнем. Особенно резко били струи дождя по железным крышам домов, шквалисто заплясали на асфальте дороги, которая сразу зашкварчала, будто сковорода под яичницей. Глинистая дорога рядом с шоссе в один миг превратилась в грязный ручей с белыми пузырями. А поле, начинавшееся за деревней, закрылось от людей тёмной косой пеленой, за которой, то и дело, как в театре за сценой, поджигались и змеились яркие молнии. Небо так и шипело от них - сплошное электричество в воздухе, электросварка под дождём.
Алексей вбежал в дом мокрым и, не зажигая света, торопливо начал снимать с себя офицерскую тужурку. Прислушиваясь к грому, отряхивал её, рассматривал. На дворе гремело уже так, будто кто-то хотел расколотить местные горы. Тёмные стёкла окон то вспыхивали белым ослепительным зеркалом, то становились опять чёрными в переплетении рам, словно их и не было вовсе.
Постояв нахохленным и притихшим, Алексей зажёг керосиновую лампу и закурил. Гроза удалялась. Тогда он включил свой батарейный радиоприёмник и начал крутить ручку настройки. Сквозь уходивший за шкалой настройки треск прорвалось, наконец, чьё-то вялое бормотанье.
"Как моё выступление на комсомольском собрании, - подумал он. - Без энергии, без эмоций. Говорил, в общем-то, не то, что думаю, а делаю каждый день не то, что говорю. Да и остальные все живут, как в каком-то сне или под домашним арестом".
Алексей тут же подумал и про другой домашний арест - внутренний, когда человек своей осторожностью сам арестовывает в себе личность: свою честность, храбрость, мысль.
"А может, всё-таки: все деревья - дрова, и усложнять, действительно, не надо?"
Крутанул ручку настройки ещё раз. Посвистывают радиоволны. Мигает зелёный глаз. Наконец, раздаётся музыка и пение: запели где-то у себя, в Турции, турки. Русанов сидел бездумно, отрешённый от всего. Дверь бесшумно отворилась, и появился Дубравин. Крикнул с порога:
- Да выключи ты их! Тянут, словно нищего за ...!
Алексей выключил. Дубравин проговорил спокойно:
- Привет. Сидишь?..
- Сижу. Привет.
- Турков слушаешь?
- Уже тебя.
- А чего такой мрачный?
- С собрания пришёл. Понимаешь, как-то словно оторопел или устал, не пойму.
- Пошли тогда к "Брамсу".
- Зачем?
- Так скучно же, и дождь вон утих.
- Убедил. Пошли. - Русанов поднялся.
По дороге они шли и молчали - о чём говорить? Не о чем, считал Русанов. Над горами всё ещё вспыхивали и горели в темноте белые холодные молнии. Дымясь под луной, гроза уходила на юг. Дубравин от нечего делать спросил:
- А Генка что, в наряде?
"Неужели ему это важно?" - подумал Алексей с раздражением. Но всё же ответил:
- Дежурит по аэродрому.
- А "Брамс" купил себе кролика. Кормит его теперь капустой, морковкой, представляешь?
- Уж лучше бы собаку завёл, - сказал Алексей. - Всё-таки друг.
- Задавят ещё, как у Лёвы.
- Ну, тогда - кошку. Мышей будет… - Русанову казалось, что ему не только не хочется говорить, но и жить на свете, такая хандра накатилась на него. А Дубравин, как на зло, говорил лишь бы говорить:
- Февраль уже кончается. Скоро март.
- Нет, сначала будет апрель. Март - это потом, - неожиданно для себя проговорил Русанов, раздражаясь опять. И тоскливо подумал: "Зачем я это ему говорю? Мне лень, а я говорю. Может, я идиот? Вон, как он смотрит на меня! Даже остановился…"
- Ты это серьёзно? - спросил Дубравин, продолжая внимательно смотреть на Русанова. Но было темно, выражения глаз не видно.
- Вполне, - проговорил Алексей, прислушиваясь к самому себе: "Нет, я не идиот, я - компанейский парень: поддерживаю разговор, общаюсь".
Потеряв к глупой шутке товарища интерес, Дубравин тоскливо заметил:
- Смотри, кошка крадётся. Сейчас нам дорогу перейдёт.
- Вовка, ты - компанейский парень! А я - идиот, правда?
- Нет, - вяло не соглашается Дубравин, - это жизнь такая.
- 14-го марта будут выборы, - произносит Алексей, глядя на убегающую за тучи луну. - И там - победит оптимизм. - "Нет, я - всё-таки идиот, - продолжает он думать в издевательском ключе. - Но зачем же включать фары и слепить людей!" - И спрашивает: - Кролик, какой - белый?
- Нет, серый. Зажарить бы, да "Брамс" к нему уже привязался.
- У белых, знаешь, глаза красные. - "А в кабине у "Брамса" висит маленькая плюшевая обезьянка на резинке. Талисман. Надо будет и себе что-нибудь подвесить. Или отрастить усы…"
- Вот увидишь, "Брамс" обрадуется нам.
- Вряд ли. Кажется, спит - света в окне нет.
- Так ведь рано ещё.
- Володя, у "Брамса" есть женщина? - "Неужели - соврёт?"
- Не знаю, он не любит об этом… Разбудим?
- Валяй… - "Я бы тоже никому не сказал. "Брамс" - не макака. Пан макака! Пошлая, краснозадая макака. Ненавижу… макак!"
Дверь отворилась, на пороге в квадрате вспыхнувшего света появился "Брамс" - в трусах, белой майке. Посмотрел на нежданных гостей, откровенно зевнул и, поправляя согнутым пальцем усы, спросил:
- Пришли?
- Пришли, - подтвердил Дубравин, только что стучавшийся в дверь и стоявший перед Михайловым на расстоянии вытянутой руки. Русанов на всякий случай шагнул в темноту: "Вдруг "Брамс" "обрадуется" очень уж сильно? Пусть Вовка будет первой его радостью…"
Действительно, Михайлов обратился к ним таким голосом, в котором даже оптимистически настроенный Дубравин не обнаружил никаких признаков радости:
- Ну, чёрт с вами, входите, раз уж пришли.
Поняв, что избиений не будет, гости вошли. Теперь жёлтый квадрат света падал на чёрную грязь из окна. Там сидела кошка, намывающая лапу слюной. Дубравин принялся оправдываться:
- Грустит вот… - Он ткнул в Русанова пальцем. - Я взял и привёл его к тебе.
- Правильно, - одобрил Михайлов трезвую мысль своего штурмана. И, взглянув на часы, добавил: - По времени – вам обоим пора бить морды, и вы пришли для этого по верному адресу. Но - против грусти мордобой бессилен. Против грусти, считают в Одессе, ничего нет лучше друзей. – Михайлов широким жестом показал на стулья за столом: - Поэтому - проходите, садитесь… Тут вы опять попали по верному адресу и опять поступили правильно. Почему никогда не унывал Сеня Соломончик? Потому, что имел 100 друзей, а не 100 рублей. Друзья у него были - даже в милиции.
- Что за Сеня? - спросил Русанов. Михайлов не раз уже ссылался на какого-то мифического Сеню.
Михайлов немедленно расползся в улыбке:
- Сеня? О! Сеня - это фигура. Мудрец! Биндюжник! Сеня не любил протухшей жизни. Был с ним такой случай. Потерял как-то Сеня в трамвае билет. Кондукторша на него: "Гражданин, ваш билет!.." Знаешь, какие кондукторши бывают в Одессе? Да, вы чай пить будете? Сейчас поставлю…
Михайлов поставил на электроплитку уже остывший чайник, включил вилку в розетку и, вернувшись к столу, продолжил:
- Так вот, аргумент у одесских кондукторш один - лужёное горло. Пришлось Сене покупать билет ещё раз, чтобы отвязаться от этой милой дамы пудов на 8. Но он пообещал ей при этом, что она будет иметь "весёлую" смену. Пошёл на базар и шепнул там одной знакомой торговке, что городской трамвай №6 возит сегодня пассажиров бесплатно: у кондукторши Ривы родился замечательный внук. Да, вы же не знаете, что такое одесские торговки! Это - радио, почта, газета и справочник всех мировых новостей одновременно. Через час новость уже знали все. Пока трамвай с кондукторшей Ривой прошёл по своему кольцу, хохма Сени прошлась по Одессе. Все любопытные жители устремились к вагонам трамвая №6. Шо там было!.. - Михайлов закатил глаза. - Сам Содом и сама Гоморра, объединившиеся вместе.
Сеня тоже дождался своей кондукторши. Вошёл в её вагон и целый час наблюдал, как она срывала своё знаменитое меццо-сопрано. Люди не хотели брать билетов, а она пела им арию, шо в её вагоне коммунизма ещё нет, как и нет у неё никакого внука, хотя она и не святая девственница. Наконец, Сеня подошёл к ней на одной из остановок и громко произнёс: "Мадам! Я обещал вам весёлую смену? Вы её имеете. Этот сегодняшний коммунизм устроил для вас я. Всего хорошего, мадам!" И выскочил наружу.
Русанов и Дубравин тихо смеялись и ещё не закончили, когда в дверь кто-то постучал, и Михайлов пошёл открывать. Вернулся в комнату с Одинцовым. Тот возбуждённо рассказывал:
- Сейчас Дотепный был у меня. Ушёл, а мне вдруг захотелось к людям. Вижу - у тебя горит свет.
- Садись, - сказал Михайлов. - Как раз закипел чай, будем сейчас пить.
Дубравин изумился:
- "Брамс"! Ты изменил своему правилу?
- Какому? - вместо Михайлова спросил Одинцов, приглаживая руками реденькие льняные волосы. Дубравин немедленно ему пояснил:
- На первое место в жизни - "Брамс" ставит женщину. Женщина для него - главнее всего!
Михайлов усмехнулся, сказав:
- Поэтому "Брамс" до сих пор холостяк.
- На второе место, - продолжал Дубравин, - он ставит мясо, потому что тоже очень любит его. Потом – у него идут друзья: чтобы веселее было жить - как у него в Одессе. И, наконец, вино - чтобы друзьям было о чём поговорить. По-моему, у человека была неплохая программа, если не считать работы, которую он тоже считает для человека необходимой. А сегодня он предлагает нам вдруг не вино, а чай! О чём же мы будем после чая говорить, "Брамс"?..
- О весне, - сказал Русанов.
Установилось молчание. На стене у Михайлова, выматывая души, цокал маятник больших часов:
- Тик-так… тик-так… тик-так…
Одинцов не выдержал:
- Если уж о весне, то надо читать стихи. Люблю грозу в начале мая… А у нас сейчас - что? Начало марта? – Он посмотрел на маятник: - Может, тогда о вечности?
Русанов повернулся к Михайлову:
- Константин Сергеич! А тебе Лев Иваныч читал свои стихи?
- Читал.
- Ну и как?
- 58.
- Что - 58?
И опять только ходики на стене: "Тик-так… тик-так…"
- Статья такая, - ответил Михайлов.
- В газете, что ли?
- В уголовном кодексе. Между прочим, её каждому надо знать.
Ходики словно подтвердили: "Тик-так… так… так!" Но Русанов не согласился:
- А, по-моему, каждому надо знать Конституцию. К сожалению, её изучают "граждане" лишь в 7-м классе. Так и вырастают потом, не зная ни своих прав, ни обязанностей.
Одинцов, чему-то улыбаясь, согласился:
- Многого ещё не знают у нас граждане, это верно.
- Например? - немедленно задал вопрос Дубравин. Такой уж вот человек: вечно с каким-нибудь вопросиком. Словно весь остальной мир только и родился на свет для того, чтобы ему отвечать.
И Одинцов, словно согласный с этим заранее, ответил:
- Ну, хотя бы русскую народную мудрость: поживи ты для людей, поживут и они для тебя.
Дубравин удивился:
- А зачем это знать?
- Чтобы жить - приличным человеком, - опять серьёзно ответил Одинцов. Тогда Дубравин обратился с новым вопросом, к Михайлову:
- "Брамс", а почему ты не женился до сих пор?
Одинцов пошутил:
- Он слишком долго изучал уголовный кодекс. Пока изучил, состарился. А теперь ему новая теория мешает: не вмешиваться в чужую жизнь! Сурово, а? – закончил он серьёзно.
- Лёва, не надо, - тихо сказал Михайлов – будто простонал.
Но Одинцов не унимался:
- А ты знаешь, что эту "чужую жизнь" - уже бьют кулаками. Причём - по субботам, чтобы не ходила на танцы.
- Лёва, я же сказал тебе - хватит! - Михайлов поднялся. - Сам же говоришь: жить надо - прилично. А это означает, чтобы… тебе - никто не мешал, и ты - никому!
Слушая, Русанов зачем-то подумал: "Жизнь - одна, второй не будет. Выходит, всё-таки - дрова…"
Одинцов, глядя в пол, отставив стакан с чаем, проговорил:
- Так не бывает, Костя. Да и твоё "не мешать" - это же что? Соглашаться со всем, что ни есть? И с подлостью - тоже?
Михайлов, стоя возле окна и глядя на грязь, поправился:
- Ну, не так выразился. Зачем цепляться к словам? Хотел сказать: не вмешивайся в чужую жизнь, живи честно.
Русанов тихо заметил:
- Да, жизнь у нас - одна.
Михайлов вернулся к столу и, подливая гостям в стаканы свежего чая, похвалил Русанова за его "философию":
- В Одессе, Алёша, тоже так считают.
Из-под кровати вылез и прошёл на середину комнаты кролик. Михайлов поднял его за уши, сел на стул и, держа кролика на коленях, стал гладить. Кролик затих. И Михайлов как-то странно затих - не стало в комнате весёлого одессита "Брамса". Сидел невесёлый и уже немолодой человек, а взгляд у него был далёким и усталым.
"Интересно, о чём он сейчас?.. - подумал Русанов. - И Лев Иванович - тоже одинокий. У "Брамса" теперь есть кролик. У того - была собака. Сильные, а живут как-то странно".
Чай они допивали молча - 3 лётчика и один штурман. Пили чай и думали о своём. И не мешали друг другу - мужчины это умеют. Не хотел молчать только маятник на стене - напоминал: жизнь не останавливается, не ждёт никого: "Тик-так… тик-так… тик-так".
Одинцов вдруг признался:
- А хорошо это - чай, а? Ей богу, хорошо! А вот день 8-го марта - через 3 дня - падает на понедельник: это плохо.
Все промолчали, и Одинцов переменил тему:
- А хотите знать, чем занимаются сейчас некоторые наши однополчане?
- Давай, - сказал Михайлов и погладил кролика. – К женскому празднику, наверное, готовятся?
Одинцов повернулся к Русанову и, глядя на него, проговорил:
- Твой "Пан" - проверяет записи в сберегательной книжке. Рядом с ним - его жена. Дети давно спят, а они - всё ещё за столом, вот, как мы. Только не чай пьют, а "строят" где-нибудь под Воронежем дом. Подсчитывают, сколько уйдёт денег на лес, на кирпич, на новую мебель. Ещё 2 года полетать - и построят на самом деле. Ещё и "на старость" останется. В этом - весь смысл их жизни. Оба сидят в свете синего ночника, оба - синие. Ну, как?
Все промолчали опять. Тогда Одинцов повернулся к Михайлову:
- Старина, тебе не завидно?
- Нет, - тихо сказал Михайлов. - Я бы уехал не в Воронеж, во-первых, а в Одессу. И поселился бы в большом коммунальном доме, где много маленькой ребятни. А ты?
- Я? - Одинцов задумался. - Пожалуй, вернулся бы в Феодосию. Полгода пожил бы около сестры - и матросом, в торговый флот… в синий свет…
- Тоже неплохо, - согласился Михайлов. - Ну, рисуй дальше…
Одинцов усмехнулся:
- Ты сказал, как в том анекдоте… Русский спросил поляка: "Вот по-нашему - задница. А как у вас?" Поляк ему: "Дупа". Русский подумал и согласился: "Тоже неплохо".
Когда отсмеялись, Одинцов, как ни в чём ни бывало, продолжил свою прежнюю мысль - рисовал:
- Дедкин - кончил набивать патроны для охоты: через 2 дня пойдёт на охоту - нужны уточки к женскому празднику. Сидит, поглаживает, небось, ружьё, не жену. Жена у него - в другой комнате, спит в одиночестве. Она ему нужна только, чтобы уток жарить, детей рожать и - стирать.
Ну, Медведевы, пожалуй, ещё читают свои журналы и молчат. Волковы…
Михайлов вздрогнул - насторожился весь - но головы от своего кролика не поднял. Было видно только, как буграми напряглась под майкой спина, а кожа на руках и лице сделалась гусиной. Заметил это один лишь Русанов: "Чего это он?.."
Одинцов, не торопясь, продолжал:
- Волков, поганец - этот умный. Изводит Татьяну Ивановну обдуманно, методически.
Михайлов перестал гладить кролика. Одинцов – не замечал:
- Сидит, небось, на стуле: нога за ногу, включил приёмничек на подоконнике. Вот под шорох какого-нибудь аргентинского танго и ведёт сейчас "воспитательную работу": "Дура! Кто ты без меня? Рядовая манекенщица!.."
Дубравин привычно задал вопрос:
- Лёва, откуда ты всё это знаешь?
- Раньше - меня приглашали, как говорится, в "дома". В полку были сначала почти одни холостяки, а потом начальство стало подбрасывать нам из других частей и семейные кадры. Так что насмотрелся на местную драматургию. Но теперь - почти не хожу. - Одинцов посмотрел на Михайлова и с какой-то непонятной жестокостью продолжал изображать: - Ну, Татьяна Ивановна, конечно: "Игорь, ну зачем?.." А в ответ ей: "Молчи! Думаешь, не знаю, по ком сохнешь, лягушка холодная!" И хрясь её по бледной щеке - для румянца. А потом - на коленки перед ней: прости, люблю, и так далее. Вот так и живут.
Михайлов опустил кролика на пол, поднялся и снова подошёл к окну. Там, стоя ко всем спиной, он прикурил от зажигалки, сказал, не оборачиваясь:
- Может, хватит всё-таки?
Одинцов неожиданно легко согласился:
- Ну, что, братцы кролики, и правда, хватит. Пора по домам?
Михайлов не провожал их - так и остался стоять возле окна. Одинцов - уже с порога - попрощался с ним:
- Пока, Костя. А теорию невмешательства я бы, на твоём месте, пересмотрел. Бесчеловечная она у тебя - обоим от неё тяжело.
- Ладно… - буркнул Михайлов. И стал похожим в профиль на римского окаменевшего воина.
Гости вышли, было черно, как в Африке - луна ушла за хребет. Где-то над горами всё ещё ворчливо погромыхивало, посверкивало. А в ушах Русанова цокал и цокал Михайловский маятник: "Тик-так… тик-так… тик-так…" - будто отсчитывал ему время оставшейся жизни. А может, и не ему, кому-то другому.
28
14 марта, в воскресенье, когда ещё не было 7 утра, Русанов пришёл из своей деревни в гарнизон, как приказал ему накануне командир эскадрильи, вошёл в общежитие офицеров-холостяков, отворил дверь в комнату, где жил его штурман, и закричал нарочито дурным голосом:
- По-дъё-ом!..
Николай Лодочкин проснулся, увидел своего лётчика, и захотелось ему его убить. И за то, что 8-го марта на танцах Ольга Капустина не спускала с него влюблённых прекрасных глаз. И за то, что заявился вот и орёт здесь. За то, что был он лётчиком, а не штурманом. За то, что завидовал ему. Словом, за всё, чего сразу и не перечислить. Особенно же обидно было, что этого "симпатягу", как назвала его одна из официанток, любила не только Ольга, но почему-то и многие офицеры - Одинцов, "Брамс", Попенко. Славка Княжич. Чем он так всех очаровал? Лодочкин не мог этого понять. Потому что в нём самом Русанов вызывал только возмущение и ненависть. К тому же, это ещё надо было скрывать от всех: где это видано, чтобы штурман не мог терпеть лётчика, который его "возит" и от умения которого зависит жизнь всего экипажа.
Продолжая лежать и делать вид, что не проснулся, Лодочкин стерпел выходку Русанова и на этот раз, надеясь, что возмутятся другие.
- По-дьём! - прокричал Русанов снова.
И тогда не выдержал Княжич:
- Ну, хватит, чего разорался! Не слышим, что ли? Или в тебя сапогом запустить?
- Действительно, что за дурацкие шуточки?! - поддержал Княжича Дубравин.
Русанов, видя, что все проснулись, невозмутимо вступил в переговоры:
- Никаких шуточек. Вы что, караси, забыли, какой сегодня день?.. - Он напустил в голос загадочной многозначительности.
- Какой? - неосторожно клюнул на приманку Княжич.
- Ё-моё! - театрально возмутился Русанов. - Сегодня же - самые демократические в мире!..
Княжич, поняв, что сражение за сон проиграно, сострил, обращаясь из-под одеяла к Лодочкину:
- Коля, слышь, вставай! Пришёл товарищ с правильной линией. - И уже к Русанову: - Послали, что ли?
- А ты как думал? Будут надеяться на твою гражданскую сознательность? Но я - не за тобой: можешь дрыхнуть и дальше. А вот за сознательность штурмана - отвечаю своей репутацией я.
Лодочкин высунулся из-под одеяла:
- А ты скажи нам, имеем мы право голосовать тогда, когда захотим сами, а не "Пан"? Ты хоть поинтересовался, когда мы легли?
Русанов отшутился:
- Дорого яичко ко христову дню, Коля, ты же знаешь. Да и Тур призывал нас показать класс энтузиазма, забыл, что ли? Не растёшь ты, брат, над собой, а должен расти.
- А что мне твой Тур! Пуп земли? Поспать не дают, собаки! - злился Лодочкин.
Так начался для холостяков этот "праздничный" день. Потом они сходили в клуб, опустили в урну избирательные листки и пошли в духан. Праздник, надо отметить!..
В духан шли и другие свободные граждане – больше всё равно идти некуда. Появился Сергей Сергеич, примирённые как-то незаметно Маслов и Дедкин. Подошли Ракитин, Гринченко, Ткачёв. Эти - сразу к своим, холостякам. Вошли супруги Капустины. Лодочкин, перехватив взгляд Ольги на Русанова - быстрый, любящий, с обидой подумал: "Неужели то, что говорят о них - правда?" Вслух же шепнул:
- Лёшка, посмотри: Капустина!..
- Пошёл ты!.. - огрызнулся Русанов на хамский намёк. Но Лодочкин всё равно обиделся: "Отец прав, каждый живёт с маской на морде. Ведь ходит же она к нему, ходит, а он, сволочь, изображает из себя идейного! Ну, ничего, подожди, гад! Посмотрим, как ты…"
Люди приходили, уходили. А они всё сидели, пили вино, ели шашлыки. Тело у Лодочкина сделалось мягким, вместо злобы внутри теперь разливалось тепло и блаженство. Пьяно-счастливый, он тихо матерился, лез ко всем с каким-то назойливым разговором о братстве, что мужчинам может быть хорошо и без женщин, а потом утих.
За соседним столиком тоже вели непонятный разговор Дедкин с Масловым, подвалившие в духан уже в четвёртый раз. Дедкин глубокомысленно вопрошал реабилитированного в дружбе Маслова:
- Как думаешь, почему птица весной выше летает? Например, утка.
- Ты лучше скажи, - встречал Маслов друга ответным глубокомыслием, - почему баба весной в постели веселей?
- Не, нащёт бабы - не знаю, а вот утка летит выше - это точно. Спроси любого охотника…
Потом, Лодочкин помнил, все они куда-то ходили – к кому-то в гости, кажется, к грузинам. А когда опять вернулись в духан, было уже темно, день кончился, и хотелось спать. Голова у Николая, ну, прямо сама, клонилась на грудь. Но он ещё понимал - кто-то из ребят сказал:
- Хватит, братцы! Кольку нужно домой отвести - совсем окосел.
Остальное происходило, как во сне. Кажется, Русанов подставил плечо, и все направились в гарнизон. По дороге к общежитию ребята о чём-то говорили, а ему стало казаться, будто он обнимает за шею Ольгу. Его волновала её голая грудь в глубоком вырезе платья, смуглые литые плечи, высокая шея в завитках. И тут - надо же такое! - представил себе, что её гибкое фигуристое тело обнимает Русанов. Раздевает, целует…
- Ты чего?! - вскрикнул Русанов. Кажется, хотел ударить, но передумал. А Николаю сделалось смешно: Русанов не догадался, в чём дело. Но всё-таки передал его тело Ракитину.
- Веди его, Гена, ты. Кусается с перепоя!
Русанов достал из кармана платок и зажал им левое ухо. А он, Николай, всё смеялся - долго, во всё горло. И тут перед ними возник капитан Тур.
- Это ещё что такое?!
А Лёшка Русанов нахально спросил:
- Не нравится, да?
- Безобразие! - возмутился парторг.
- А жить по-собачьи - не безобразие? Некуда людям пойти!..
Вот тут Николай смеяться перестал. Потому что Тур закричал:
- Как это некуда?! А клуб офицеров?..
Но Русанов уже завёлся и гнул своё:
- Товарищ капитан, а вам было когда-нибудь 23? Или вы сразу… вот таким родились?
- Прекратить! Как фамилия?
Все молчали. Вот тут Николай начал трезветь и, кажется, чего-то испугался - стал спрашивать:
- Ребята, ну зачем? Лёшка, зачем?
- Как его фамилия? - строго спросил Тур.
И Николай не выдержал:
- Праздник же, товарищ капитан! Ну, Русанов его фамилия. Куда нам здесь?.. Клуб - закрылся давно, и там - одни урны для голосования. Мы ведь - тоже люди. Извините нас… Зачем так сразу?
А Тур чеканил:
- Завтра же! Всем! Ко мне. В кабинет! – Прямо, как Лосев. И ушёл.
Лодочкин отрезвел и тупо смотрел на дорогу. Думал: "Хорошенькое дело! Теперь начнётся новая катавасия…" А Ракитин, стоявший рядом, сказал, глядя вслед уходившему Туру:
- Спать, сука, пошёл. К жене. А нам, к кому идти?
Из темноты раздался ещё один голос:
- Завтра он будет разбираться с нами: такие мы и сякие. А сам - даже фильма нового не позаботился, сволочь!
"Это - Русанов, - догадался Николай по голосу. И его охватила злость: - Кто напоил меня? Кто путается с чужими жёнами? А теперь из-за него вот… Хорошенькое дело!"
Лодочкин выкрикнул:
- Из-за тебя всё, б..дь! Привык по чужим жёнам, так тебе всё равно…
Пришёл Николай в себя, лёжа на холодной земле.
Льдисто мигали далёкие звезды. Ныл затылок, вставать не хотелось. До чего же резкий удар!..
- Чого цэ вин? - спрашивал Попович неизвестно кого. - Здурив, чи шчо? - А смотрел не на Русанова, а вниз, на Николая.
Ракитин хрипловато пояснил:
- Недавно заявление в партию подал, ну, и напустил, видно, в штаны. А Лёшка - тоже хорош: бить так пьяного!..
Русанов стал оправдываться:
- Да не хотел я его! Само как-то вышло от возмущения. А рука-то - голая, без перчатки. Вот и не рассчитал…
- Всё равно: это тебе не мешок для боксёрских тренировок!
Лодочкин лежал и безучастно слушал - будто и не про него.
- Эх, собаки-то как заливаются в деревне!.. - проговорил Ткачёв.
- А ночь какая, братцы! Ё-моё!.. Сейчас бы в городе, а мы - собачий вой слушаем.
- Тут сам скоро завоешь, - поддержал Ракитин. - Вот дыра-то, господи!.. Как у Лермонтова в его Тенгинском полку под Туапсе. Тоже глухомань была хорошая!..
- А в Тбилиси сейчас, наверное, бенгальские огни, карнавалят, - с тоской проговорил Ткачёв. - Вроде и недалеко, а не наездишься…
- Вставай! - сказал Русанов Николаю без зла. И добавил уже другим: - Хорошо, братцы, белому медведю, а? Плавает себе, куда захочет, ест рыбу. Льдина у него своя.
Николай поднялся и пошёл от них прочь. "Хорошенькое дело! Ещё и командует… А эти - друзья, называются!.."
"Эти" - стояли там, никто даже не окликнул, не посочувствовал, не извинился. Слушали своего Русанова, который опять катил на него бочку:
- Да бросьте вы! Пусть идёт. Неловко ему сейчас…
"Ну ладно, ещё посмотрим, кому будет неловко!.."
В деревне надрывались собаки. Мигали звёзды. Хотелось плакать. Николай шёл мимо домов, останавливался, к чему-то безразлично прислушивался и шёл снова. Обида в нем всё росла, ширилась. Пощипывало в носу. Было, должно быть, уже поздно. Опомнился, когда понял, что стоит возле дерева и смотрит в тёмное окно. И окно растворилось. Донёсся шёпот:
- Алё-ша, ты?..
Николай отпустил ветку и шагнул. Окошко захлопнулось. Хорошенькое дело!.. Он ждал, ждал, окно больше так и не открылось.
А ночью она ему приснилась. Он обнимал её, хотел, но она всё время куда-то ускользала, растворялась. Проснулся утром с головной болью и усталостью в чреслах. Тяжело быть холостяком, служащим в армии, да ещё ходить на объяснения к турам.
29
2 мая до 12-ти часов дня в полку Лосева всё шло, как обычно. Лётчики занимались в классах теорией, техники были на аэродроме и готовили к полётам машины. И вдруг разнеслась весть: немедленно идти всем на футбольное поле для общего построения полка.
За солдатской казармой, где обычно играли в футбол, уже стоял большой стол, накрытый кумачом, и стулья. Радиотехники срочно монтировали мощный динамик на этом столе, подсоединяя его к проводам, которые тянули прямо из окна казармы. Солдаты принесли из клуба красную трибунку для выступлений - поставили её рядом со столом. Наконец, чтобы не утомлять людей на солнце в строю, Тур, замещавший заболевшего Дотепного, разрешил всем сесть на траву, и командиры эскадрилий дали команду, каждый в своём подразделении: "Садись!"
И сразу же, как только однополчане сели и закурили, по стадиону пополз зловещий шёпот:
- Подписка на государственный заём!
- Подписка-а!..
- Во дают, а! Словно тебе радость или праздник какой…
- Смотри, какие дружные!..
По футбольному полю уже сновали агитаторы с подписными листами. Стало тихо, как на кладбище. Налетел, облегчающий душу, прохладный ветерок - словно гребешком прошёлся по волнам трав, причесал всё, и улетел. А люди сидели, онемев от напряжения, и ждали, когда баритоном Левитана заговорит радио и принесёт ежегодную "благую" весть, от которой матерились каждый раз в душе, но из души слов этих не выпускали - знали, чем может такое закончиться. Вот и на этот раз динамик на столе начал похрипывать, будто люто накурился, и вроде бы в ожидании чего-то, тяжко задышал - ожил, значит. Наконец, в нём раскатились протяжным перезвоном кремлёвские куранты, слышные на всё футбольное поле, а потом раздался сочный голос диктора. Размеренно, с металлическими нотками, он известил всех о целях и значении очередного государственного займа, о том, что народ, охваченный энтузиазмом восстановления народного хозяйства, с готовностью поддержит своё государство, о том, что это выгодно стране и народу.
После речи диктора в эфир включили какой-то московский завод. Там уже шёл митинг. Выступал писклявый слесарь-передовик. Однако динамик на столе неожиданно закапризничал - вместо речи доносились только обрывки фраз:
- … как один… на призыв любимой партии и родного правительства! Лично я… на 102%! Призываю последовать моему примеру…
Радио выключили. К трибунке подошёл Тур, встал сбоку - пройти внутрь мешал транспарант.
- Товарищи! Деньги, которые просит у нас государство взаймы, вы знаете, куда и на что идут. Так будем же крепить мощь нашего социалистического отечества! Все вы, товарищи, знаете также и о том, что деньги ваши не пропадут. Это правительства буржуазных стран, товарищи, идут на кабальные займы к другим капиталистическим акулам, таким, например, как США. Но за эти займы… они десятилетиями будут рассчитываться по’том и кровью своего народа. Нашему правительству – такие поработительные займы не нужны! Мы - займём у родного народа, который - мы это знаем - не подведёт! - выкрикивал капитан тоже тонким голосом. - А за государством - у нас никогда не пропадёт!
Впереди, напротив трибунки, удушливо забинтованной транспарантом "Народ и партия - едины!", раздались аплодисменты партийцев. В середине же и в задних рядах, сидевших на футбольном поле, сосредоточенно курили. Не обращая внимания на них, Тур продолжал выкрикивать возле трибуны:
- Наш, советский заём для восстановления и развития народного хозяйства - взаимовыгоден, это знают все. Поэтому, заканчивая выступление, хочу сказать, что лично я - подписываюсь на 180% своего оклада! Призываю и остальных товарищей последовать моему примеру.
Под звуки нестройного полкового оркестра, сыгравшего туш, оратор сошёл с трибунки и вытер платком медное, вспотевшее лицо. Место Тура занял капитан Волков.
- Товарищи! Новый государственный заём - это новые заводы, новые школы, больницы, самолёты…
Говорил долго, вроде бы, горячо. И закончил тоже призывом:
- Лично я, капитан Волков, подписываюсь на 182%, и призываю всех последовать моему примеру.
И снова туш. Волков отбегает от трибунки привычно, легко. Исполнил долг коммуниста. Его место занимает новый штатный оратор. Таких в полку знали наперечёт, привыкли к их орущим голосам.
- … подписываюсь на 185%! Призываю… - Под звуки туша поскакал от трибунки оперившимся воробьём невзрачный Лодочкин, новый агитатор. У него тоже появился должок перед партией: недавно подал заявление с просьбой принять в передовые ряды, надо "отрабатывать".
А с трибунки нёсся уже новый процент:
- … на 190… и призываю…
Это Сикорский. Выкрикнул и, словно подавившись цифрой, как злая собака усердием во время лая, захлебнулся. Даже туш не взбодрил его - уходил в сторонку бледным, оторопевшим. Как комэск он был просто вынужден перекрыть процент своего рядового штурмана. Но как жадный и расчётливый мужичок, копивший себе на дом под Воронежем, был взбешён выходкой Лодочкина, пытавшегося такой ценой объединить народ с партией.
К трибунке, один за другим, подбегали преданными сусликами очередные "патриоты" и выкрикивали "свои", напечатанные на штабной машинке речи-передовицы. И растление, о котором говорил Дотепный Русанову, продолжалось. Сами растлители, знающие заранее о том, что должны были выступить, отходили потом от "лобного места" красные, удивлённые. Один из таких "зачинателей кампаний партии", вспотевший от изумления перед самим собой, произнёс, садясь на своё место:
- Шутка - 180! Трое детей у меня! А много ли техник зарабатывает…
Скорняков, уставившись на техника большими коровьими глазами, без всякого сочувствия отрезал:
- А хто ж тебя, дурака, за язык там тянул?
Техник промолчал - за язык никто уже не тянул. Да и микрофон с трибунки убрали: начальство переходило от общих слов к конкретному и нелёгкому делу - объединить народ с партией общей подписной ведомостью на, установленную партией, сумму.
Эскадрильи срочно отделялись друг от друга, выносили на поле свои столы - солдаты тащили их из казарм, канцелярий. В руках политработников всех мастей - парторгов, агитаторов, замполитов эскадрилий появились чистые бланки подписных ведомостей. Начиналось самое главное - конкретная подписка…
- Ну, так на сколько, товарищ майор? – спрашивал "Пана" очередной, вызываемый им по списку, лётчик. Задача у "Пана" - подписать сначала "богатых", лётный состав, чтобы являлись примером для своих подчиненных техников и солдат, то есть, "бедных".
- Решили вот на 185, - кротко отвечал Сикорский, сидевший за "подписным столом" рядом со своим замполитом, летающим лётчиком Бойчихиным, державшим в руках подписной лист.
Вздохнув, офицер подписывался, отходил к общему стаду, из которого его только что выдернули, и там оправдывался:
- Что я мог? Как все, так и я… Куда же денешься!..
Русанов понимал, что "как все" - это не довод: "А если все снимут штаны и пойдут подставлять партии голые задницы?" Но, тоже молча, пошёл и подписался – как все. Только язвил про себя: "Господи, какие рабы, рабы! Отец прав. Да ещё не просто рабы, а рабы добровольные, сами призывающие к рабству! Если уж мы, офицеры, ведём себя, как стадо, чего ждать от безоружных рабочих?.." И тут же и оправдывался перед собой: "А что я могу сделать в одиночку? Тут отец тоже прав - рано, не с кем…"
Вернувшись в толпу, Алексей не оправдывался - молчал, вспоминая ещё один разговор с отцом в отпуске. Повод был вроде бы пустячный, а прорвало отца тогда по крупному…
- Читал? - спросил он Алексея, показывая газету. - Сообщают о потерях советского народа опять. По "уточнённым данным", как тут пишется, мы потеряли в этой войне 20 миллионов людей вместе с гражданским населением, погибшим от бомбёжек, оккупантов и голодных блокад. Врут, как всегда: не 20 миллионов - пол-России не вернулось домой! Я проехал домой после войны через всю страну, да и уцелевшие фронтовики писали мне потом! Сталин со своими маршалами-подхалимами положил её в землю, как пушечное мясо, которое не жалели никогда: бери, сколько хочешь! Нужно взять Харьков к праздничку или Киев - пожалуйста: уложим наступление трупами, но возьмём именно к празднику! Ни хрена, что войска ещё не подготовились брать город! Главное - праздник! Задание их ****ской партии! А что на крови, так не своя же!.. Ни один сукин сын не возразил этому идиоту, что так воевать нельзя, без народа останемся.
А после войны, что он придумал, душегуб! Уцелевшие - хоть и голод - бросились к жёнам. А он этому только рад: наплодят ему новых рабов! И указ, собака! О запрещении в стране абортов. Бабы родили, кто ещё мог, по одному ребёнку, а от второго все - давай избавляться: не выкормить потом, нечем же! Ну, и пошли "ковыряться" у разных знахарок, да тёмных старух. Одни - калеками стали на всю жизнь, другие - погибли, как солдаты на войне, изойдя кровью. Особенно в деревнях - почти не осталось молодых женщин! Целыми дивизиями гибли в 47-м году. А сколько бывших военнопленных поумирали в своих лагерях!
Эх, Алёшка! Тебе не понять этого. Погубила наша "родная партия", кол бы ей в задницу, весь русский народ! В основном-то на русских, да украинцах с белорусами ехали, сволочи! Как после такого "сенокоса" подымешься? Да ещё государственными займами додавят рождаемость. Маленькие, "коммерческие" нации, будут в институтах учиться, торговать, а мы – пахать на государство своими остатками. Потом ещё смеяться все будут над нами: тёмные, мол, отстали от всех. Вот вспомнишь меня, ещё не раз вспомнишь!.. Ведь эта фашистская сталинская партия ещё и душу народу испоганила своей лживой политикой!
Алексей очнулся: "И впрямь вспомнил!" Зачумлёно осмотрелся вокруг и понял: "Это же давиловка идёт, та самая!.. О которой отец…"
Солдат подписывали на 200%, считалось, им терять нечего - что на их деньги купишь? Хуже пошло дело с семейными техниками. Протягивая пожилому Дроздову подписную ведомость, Сикорский подталкивал того:
- Ну, товарищ Дроздов, что же вы, ну?..
Тот круглил глаза:
- Что?! На 185?! Да вы что, товарищ майор! Не, на столько я не могу…
- Все же ваши товарищи на столько подписываются. Сообща решали, товарищ Дроздов, а? – Майор натянуто улыбался. Его глаза, холодные и пустые, дрожали под красноватыми веками прозрачным студнем.
- А что мне все, товарищ майор? Мне за холостяками не угнаться! У меня - давайте считать! - жена, трое детей, тёща нетрудоспособная на шее сидит, так? Да ещё брательнику надо помогать: ему после войны руку оторвало и глаз вышибло - на мину попал во время пахоты. А у него - тоже двое детей! И жена не могёт после аборта разогнуться. Что же им теперь - помирать? Каждый рубль на учёте…
- Так ведь и семейные подписались.
- Они - лётчики, товарищ майор. А я - техник. Я и получаю вполовину, и питание у меня платное.
- Пропорционально же всё, сами посмотрите…
- Не, товарищ майор, я так - не могу! Честное слово, не могу. И потом - правительство что говорит? На двухнедельный заработок. А вы - что?
Перестав улыбаться, Сикорский повысил голос:
- Вы же - офицер, товарищ Дроздов! А рассуждаете, как несознательный колхозник какой.
- Это мой-то брательник несознательный, что ли?! А те, кто его трудом кормился, а теперь бросили его на произвол судьбы, оне, что ли, сознательны?! Что с того, что офицер?! Дело это добровольное, а вы…
Сикорский всё ещё сдерживал себя:
- Вы вот и в прошлом, и в позапрошлом году… не хотели поддержать мероприятия партии и правительства. Как вас понимать?..
- Вы эти штучки… бросьте, товарищ майор, не надо так! - выкрикнул маленький мешковатый Дроздов и побледнел. Офицерского в нём не было и намёком. Мужиковатый, похожий на мастерового, он вдруг возмутился до глубины души: - Я, когда надо было, защищал Родину! В пехоте начинал, с автоматом в руках! И теперь не отказываюсь ни от чего такого…
- Вот и подписывайтесь. - Сикорский протянул технику ведомость.
- Давайте… - Дроздов взял ручку, обмакнул перо в невыливайку и в графе "процент" написал: 100.
- Вы что! - Сикорский выхватил лист. - Шуточки вам здесь?!
- Я же не отказываюсь, товарищ майор. А больше – я не могу.
- Да вы – коммунист, в конце концов, Дроздов, или кто?! Всю эскадрилью, понимаете, подводите… Снижаете нам процент!
Техник неожиданно для всех, неузнаваемо взвился:
- А хрен я положил на твой процент, понял! Тебе - процент, а мне – 5-х детей, что ли, в гроб положить?! Их же кормить надо! По 3 раза на день, чтобы росли.
Сикорский тихо, но угрожающе процедил:
- Ну, хо-ро-шо!.. Я тебе, когда подойдёт аттестация, тоже… нарисую твоё истинное лицо! Поедешь пахать в колхоз! - В своём гневе комэск был похож на обессиленного змея Горыныча. И тогда прорвался русский крестьянин и в Дроздове на полную мощь: хлоп замызганной фуражкой об землю, и понёсся:
- А ты меня, Горыныч, не пугай, не пугай! Я - человек трудовой. Я не из тех, кому штаны надо снимать, чтобы показывать свои трудовые мозоли на жопе. На вот, смотри!.. - Дроздов выставил вперёд мозолистые ладони и тыкал их Сикорскому в лицо. - Рабочие руки! - Он принялся показывать руки всем желающим посмотреть и убедиться, что в трещины навечно въелся грязный солидол. И снова повернулся к майору: - Я работы в колхозе не боюсь, я не пропаду и там! Это ты её боишься. На-ри-су-ет он!.. - На глазах у Дроздова выступили слёзы.
К Сикорскому подбежал запыхавшийся старшина эскадрильи. Наклонился над столом, громко зашептал:
- Товарищ майор! Сам видел: во второй эскадрилье общий процент - 201.
Сикорский отшвырнул от себя по столу ручку:
- Вот, стервецы, обскакали! За счёт солдат и лётчиков выползли. Позови ко мне старшего лейтенанта Бойчихина…
Замполит эскадрильи Бойчихин - подписывал солдат за отдельным столом - на зов явился незамедлительно.
- Слыхал? - встретил его Сикорский вопросом. – Во второй-то - на 201 махнули! А мы с тобой?..
- Что же делать? - спросил добродушный, весь в веснушках Бойчихин.
- Чистые бланки подписных ведомостей есть?
- Есть.
- Созови лётчиков. Поговорим, подпишутся по новой - и перекроем. А не перекроем - так и знай: очередного звания тебе не видать. Действуй, комиссар!
Через полчаса подписка в четвёртой эскадрилье началась по новому варианту. Сикорский усовещивал своих офицеров:
- Товарищи, ну, что для вас стоит добавить по лишнему червонцу? Не разбогатеете…
По червонцу добавили, богатеть никто не хотел. Но из второй эскадрильи начальство запустило "лазутчика" тоже, и через час взметнулось пожаром и там: "Обскакала четвёртая! Подписались, сволочи на 203!" Теперь во второй под угрозой оказались очередные звания у начальства, было от чего вспотеть.
Вскоре новой волной "патриотизма" захлестнуло весь полк. Переподписка длилась до вечера, когда на ещё светлом весеннем небе пробились первые звёзды, манившие комиссаров словно погоны с очередным званием. Собственно, это была уже не подписка на государственный заём, а соревнование между начальством эскадрилий за процент и безнравственность - кто даст выше процент и ниже падёт.
Не соревновалась только третья эскадрилья. Петров посмотрел на всё, плюнул и посоветовал своему замполиту подписывать всех на 180%, как было решено на общеполковом собрании. В третьей подписку закончили быстро, в остальных эскадрильях страсти продолжались.
В четвёртой к Сикорскому подошёл Тур и, отвесив свой тяжёлый "вареник", сообщил:
- Михал Михалыч, а в первой, кажется, вас обскакали.
- Да ну?!
- Точно, я сам видел.
Тур пошёл в первую. Там он тоже сказал: "Пал Васильич, а Сикорский-то - обскакал тебя… Видел сам".
И "скачки" не прекращались. Процент выдавливался из людей с неумолимостью машины. Но 2 человека в полку не знали об этом совершенно - полковник Дотепный, лежавший уже третий день дома с острым приступом печени, да Лосев, не пожелавший в этом году участвовать в "гнусном" спектакле. Однако "гнусным" он называл его только в душе, вслух же объявил Туру, что целиком полагается на него, так как кампания эта - политическая. Ну, а коли политическая, стало быть, политработникам полка и все карты в руки. Он же, командир полка, должен заняться составлением плановой таблицы для очередных полётов - больше некому, все пойдут на митинг подписываться на государственный заём, в том числе и заместитель по лётной подготовке.
Закрывшись у себя в кабинете, Лосев так и поступил - отправил своего зама на митинг, а сам работал вместо него до конца дня. Никто его ничем ни разу не побеспокоил, стало быть, всё шло в полку обычным путём и его вмешательства нигде не требовалось. Вечером он пошёл в столовую, поужинал и вернулся домой.
Не знал Лосев и того, что многие офицеры его полка шли ужинать в этот вечер не в столовую, а прямиком в дальний духан. Завернул туда и Русанов, расстроенный тяжёлыми мыслями. Понимал, выдавливание "процента" - давняя болезнь всех советских чиновников, желающих отличиться перед высоким начальством. И тогда жестокость, запланированная владыками, усиливается ещё большей жестокостью подчинённых им чинов. В 37-м году, рассказывал Алексею отец, энкавэдэшники соревновались даже в том, кто из них больше "разоблачит" и арестует "врагов народа". У кого оказался "процент" выше, тот и считался лучшим "работником". А то, что их игры отражались на судьбах живых людей, никого из них не интересовало. Лишь бы попадали на их стол осетры и копчёная колбаса, а народ пусть хоть вымрет совсем.
Вот от этих тяжёлых мыслей и хотелось Алексею отвлечься в духане водкой. Но, из-за нахлынувших, возбуждённых людей, поговорить с кем-нибудь по душам не было возможности, и Русанов рассматривал мух, которые летали целыми эскадрильями, а многие уже висели под потолком, попав на жёлтые свисающие липучки. Несмотря на прохладу на улице в духане всё ещё держалась духота. Жизнь - в который уже раз! – показалась Алексею нудной и медленной, хотелось куда-нибудь вырваться, уехать. Да куда же от службы вырвешься? Тут уж что муха на липучке, будь добр, виси и терпи - живи, словом, как все живут. Вот он и жил. Получил от духанщика своё пиво и водку в стакане, порцию хинкали и, не найдя свободного места за столиками, пристроился у подоконника.
Первую кружку пива он выпил залпом - от жажды. А вторую… Что-то мешало ему, будто за ним кто-то следил. Обернулся - никого: сидят за ближним столиком офицеры, пьют вино, пиво, громко разговаривают. За другим столом, подальше, сидел капитан Озорцов и осоловело смотрел на Алексея - как на стенку. Точно так же он принялся смотреть и на бутылку, стоявшую перед ним, и Алексей понял, начальник особого отдела полка или СМЕРШа, как ещё называют этот отдел в высоких штабах, был пьян в стельку. Ну и ну! Русанов отвернулся.
И опять что-то мешало ему. Кто-то за ним всё-таки следил. Так бывает: ты ещё не видишь человека, но чувствуешь его взгляд. Было неприятно, и Русанов обернулся снова.
Все были заняты своим делом - духан гудел от голосов. И Алексей подумал: "Чёрт знает, что такое! Нервы, что ли?" Он опять принялся за пиво, но вкуса уже не ощущал.
Кто-то тронул его сзади за плечо. Обернулся - Лодочкин.
- Идём, есть место, - пригласил штурман.
Русанов и Лодочкин давно помирились после злополучного дня выборов и потому Алексей, не раздумывая, пошёл за Лодочкиным к столу, за которым сидел теперь один только Озорцов. И хотя ещё полно было стоявших всюду с кружками пива в руках, но, кроме них, не нашлось желающих сесть на освободившиеся места. Когда они сели, Озорцов положил на стул, оставшийся свободным, свою фуражку - должно быть, занял для кого-то место, подумал Русанов. И не заметил, как Лодочкин налил из бутылки водки - себе и ему.
- Выпьем, Лёша! - предложил он. - Не бойся, больше не напьюсь, как тогда. Если почувствую, что пьянею, сам уйду.
Алексею пить не хотелось: только что выпил и водки, и пива, куда ещё?.. Да и не покидало ощущение непонятного беспокойства. Алексей посмотрел на капитана, сидевшего вместе с ними за одним столом. Тот уже дремал. Глаза его были сонно прикрыты, красивое лицо побледнело.
- Нализался! - проговорил Лодочкин и протянул Алексею стакан. - Давай!..
Держа в руке стакан, Алексей ещё раз взглянул на капитана. Лицо у того почему-то было не расслабленным, как это бывает во время сна, а напряглось, будто от дурноты, подступившей к горлу. Алексей молча выпил. Лодочкин услужливо подсунул ему колбасу на тарелочке и налил в стаканы опять.
- Не надо больше! - запротестовал Алексей. – Не пошла что-то… Не хочу.
- Пойдёт! - бормочет Озорцов, поднимая тяжёлую голову. Бессмысленно смотрит, просыпается окончательно и, пошатываясь, уходит к стойке. Возвращается он с поллитровкой, с большой тарелкой, наполненной грузинскими пельменями, и наливает себе неверной рукой водку в стакан. Лодочкин ему замечает:
- Может, вам хватит уже, товарищ капитан?..
- Молод ещё учить! - обрывает Лодочкина капитан и тупо на обоих смотрит. Вдруг лицо его расползается в улыбке: - А, Русанов?!. Что, после таких займов не то что напиться… - Он умолкает, потеряв мысль. Посидев со свешенной на грудь головой, неожиданно вскидывается и заключает: - Д-давай выпьем, а? Ты, г-говорят, хо-роший лётчик!
- Не знаю, не мне судить, - скромно замечает Алексей, продолжая ощущать, что ему по-прежнему что-то мешает.
- Х-хочу с тобой выпить! - твердит капитан с пьяным упорством и тянет к Русанову свой стакан, чтобы чокнуться. - М-можешь ты? Со мной. - Он пристально смотрит, ждёт. И Русанов чокается с ним, пьёт.
Водка тёплая, противная. Капитан тоже давится ею, она течёт у него по губам, подбородку. Он недопивает, отставляет стакан на столе от себя подальше и оторопело смотрит на него.
- Да закусывайте же вы!.. - Русанов подвигает к нему тарелку с пельменями. Тот мотает головой: не надо.
Лодочкин куда-то исчез. Русанов оглядывается, ищет глазами и замечает за соседним столом Одинцова. Алексей поражён: 10 минут назад Одинцов входил в духан совершенно трезвым, и вот уже пьян в стельку. Когда же успел?
А Озорцов наливает в стаканы опять. С упорством пьяного маньяка пытается что-то сказать Алексею и не может. А тем снова овладевает гнетущее его беспокойство. На этот раз оно почему-то вселяется в него прочно, так, что он не может уже избавиться от него. Лётчики говорят, такое чувство возникает в воздухе перед пожаром. Ты ещё ничего не замечаешь, не знаешь, но где-то уже горит. В кабине сначала появляется едва ощутимый, почти не приметный запах нагретой резины, масла. Он-то и начинает волновать. А когда появится дым, потом копоть и нечем станет дышать - пожар уже не потушить. Раздуваемый встречным ветром, он начнёт пластать, как огромный факел от бензина. Ровно 6 минут. Потом взорвутся баки, и на землю полетят серебристые обломки. Это знают все. Знал и Русанов. И у него было такое чувство, будто где-то уже горит.
Озорцов опять тянулся к Алексею со своим стаканом:
- Выпьем, а? Всё равно жизнь собачья, верно?..
- В каком смысле? - "Что ему нужно? За дурака принимает?"
- Ну - вообще… Тебе нравится наша жизнь?
- Нравится. А что? - "Неужели "работает" даже пьяный?"
- А что тебе нравится?
- Не знаю. - "Только не ты!"
- Ну, а что тогда не нравится?
Русанов похолодел: "Он же проверяет меня!.. Почему?.." И ответил неуверенным голосом:
- Пьянство не нравится. - И вдруг, озлившись на себя за трусость, зло добавил: - И подлость! - Алексей смотрел Озорцову прямо в глаза, не мигая. Но тот неожиданно заключил:
- А ну тебя, в ж..у! - Голова капитана безжизненно свисла.
"Нет, кажется, не проверяет, - облегчённо думает Русанов, вздыхая. - Спит, смершник вонючий, недреманное око!" – Он встаёт, чтобы уйти, как ушёл от них Лодочкин, но капитан вновь вскидывает тяжёлую голову. Спрашивает:
- Ты - лётчик? - Взгляд у него бессмысленный, дикий.
- Ну и что?
- Трус ты, - говорит Озорцов. И в глазах его появляется что-то живое. - Сядь!
Русанов садится, осматривается вокруг. В духане почти уже нет никого. Уснул за соседним столом Одинцов. В дальнем углу о чём-то своём разговаривали грузины. И Алексей, тоже подвыпивший, с ненавистью спросил:
- Это почему же я трус?
Озорцов пьяно смотрит и, как ни в чём ни бывало, будто и не оскорблял только что, предлагает:
- Выпьем!
- Не хочу.
- Почему?
- А зачем мне с вами пить? Пейте со своими…
- Нет у меня здесь никого. Могу и один, если не хочешь… - Озорцов, давясь, выпил и снова уставился на Русанова - будто не узнавал. И странно проговорил: - Люди - как грампластинка: у каждого своё настроение. Понял?
- Что дальше? - "Господи, - думал Русанов, - что за пьяный бред мы несём!" - И тут же насторожился опять, когда капитан, умнея глазами, спросил:
- Вот у тебя - какая пластинка?
- Не понимаю… - Алексей пожал плечами.
- Ну, какая настроенность, спрашиваю?
"Эх, врезать бы тебе бутылкой!.." - подумал Алексей. Но вслух сказал другое: - Чего вы хотите от меня?..
- А, понял, да? - Озорцов злорадно усмехнулся. – Боишься крутануть свою пластинку? А говоришь – не трус…
- Я боюсь другого: что вы - пьяны. А потом - напутаете что-нибудь…
- Пьян? Я?!. - Озорцов усмехнулся и сел нормально. На Русанова смотрели трезвые холодные глаза. Теперь в них были насмешка и ум. А Русанов почувствовал, как снова похолодела спина, и что он смертельно боится этого человека, даже озноб бьёт где-то внутри.
- Ну, так как, пьян я или нет? - звучит снова насмешка.
Страх у Алексея понемногу проходит, вместо него в груди расползается горячая ненависть к этому человеку, оскорбляющему его только потому, что знает, всё сойдёт, никто ему не посмеет врезать по морде. "Ах, сволочь! Ах, сволочь!.." - думает он, задыхаясь от обиды, не замечая, как рука сама, машинально берёт со стола бутылку с остатками водки, сжимает её под столом за горлышко, а глаза впиваются в глаза обидчика, по-боксёрски оценивая мгновение, когда лучше всего будет обрушить удар.
- Поставь на место! - раздаётся напряжённый голос врага. - Для тебя же лучше будет.
Опомнившись, Алексей поставил бутылку на стол и полез в карман за папиросами. В голове у него, возле самых висков, стучало молоточками и бешено колотилось сердце, делая дыхание прерывистым. Когда он прикурил, сломав спичку, капитан спокойно и доверительно проговорил:
- Будет лучше, если я послушаю тебя здесь, по-честному. Чем ты недоволен?
- Хорошо, - сказал Русанов, выпуская длинную струю дыма, - но почему вы решили, что я - контра или какая-то сволочь вообще?
- А вот этого я тебе сказать не могу.
Одинцов появился перед ними, как из-под земли.
- Привет, гуси-лебеди! Сурово, а?
У Русанова опять прошёлся по спине нервный озноб: и этот был трезвым.
- Лев Иваныч, зачем лезешь не в своё дело? - строго спросил Озорцов.
- А надоели твои штучки, психолог. Может, хватит? Со мной целых 2 года всё "беседовал", теперь вот ему собираешься душу мутить, да? Зачем это? Ты подумал хоть раз - зачем? Мы - лётчики, Григорий Михалыч. Не там ты свою рыбку пытаешься ловить!
- А я - повторяю, Лев Иваныч: зачем лезешь не в своё дело?!
- И я тебе повторяю, Григорий Михалыч: оставь парня! Добром тебя прошу, ты меня знаешь!..
- А то что будет? - Озорцов насмешливо посмотрел.
- Всё будет, - твёрдо пообещал Одинцов, - мне - терять нечего, семьи у меня нет.
Озорцов, что-то поняв, поверив, переменил тон:
- Ты тоже меня знаешь: на моей совести безвинных ещё не было. Где бы ты сейчас находился, если б не я?
- Знаю. И его не трогай, прошу тебя.
Озорцов молчал долго - что-то обдумывал.
- Ладно. И - весь этот разговор - между нами. – Он смотрел на Русанова. Повернувшись к Одинцову, сказал: - Объяснишь ему: пусть поменьше болтает о "самых демократических в мире", "запланированном энтузиазме" и так далее. Понял? В другой раз сигнал может поступить и не ко мне. - Озорцов поднялся.
- Ясно, Григорий Михалыч. Спасибо.
- Ну, бывай, Алексей! - Озорцов протянул Русанову руку. - Понравился ты мне. А потому хочу дать совет: поосторожнее будь на поворотах!.. - Протягивая руку Одинцову, он заключил: - Смотри, Лев Иваныч! Отвечаешь теперь за него…
Озорцов ушёл, а Русанов с облегчением думал: "Кто он? Человек? Почему сам не боится, почему поверил?.." Вслух же проговорил:
- Спасибо и тебе, Лев Иваныч. Не забуду…
- Ладно, чего там… Все под Луной ходим.
- Кто же меня продал?..
- А ты что, не догадываешься?
Русанову снова мерещится, что пламя уже подбирается к бакам.
- Вот, сволочь! Ведь вместе летаем… Давить таких надо!
- Всех не передавишь. Озорцов прав: осторожнее будь теперь! В другой раз - настучит повыше. Доброхоты – страшнее штатных стукачей: у них - цель, а не деньги.
- Какая же у него цель? Моё место ему не занять - штурман…
- А ему твоё место нужно не в кабине, неужели ты этого не сечёшь? Так что осторожнее будь и там…
Алексей понял, на что намекал деликатный Одинцов. Удивляло другое: откуда об этом знает? Выходит, многие знают?.. Значит, опасности подвергает себя и Ольга?..
Возвращаясь по дороге домой, он слушал, как гудели от ветра провода на столбах, которые тянули уже к ним в деревню. Слушал и думал о напряжении, в котором все живут: "Вот подлый век! Не то, что во времена Толстого на Кавказе… Теперь везде шум, скорость, нервы! Куда податься в этой суете человеку?.."
"Поживи ты для людей, поживут и они для тебя. А так ли теперь это? Может - дрова?.."
30
Первый день после болезни у Дотепного выдался нелёгким. Как начались неприятности с самого утра, так и тянулись до самого вечера, не прекращаясь. Первым пришёл в кабинет парторг и, кладя на стол какую-то бумагу, сказал с сокрушением:
- Вот, товарищ полковник, посмотрите, пожалуйста… Я партийную характеристику на Саркисяна написал: парткомиссия из дивизии затребовала. А для чего - не знаю. Натворил что-нибудь… В отпуске он сейчас как раз.
Дотепный молча прочёл характеристику и полез в карман за трубкой. Набивая трубку табаком и сгущая морщины на лице, полковник долго отдувался, наконец, закурил и, не поднимая головы, спросил:
- Скажите мне, Павел Терентьевич, почему это вы, партийный работник, торопитесь думать о человеке плохо?
- Почему вы так решили, товарищ полковник? Я…
- Так ведь ещё не знаете ничего, а уже позицию себе выбрали. А нездоровый ажиотаж с подпиской на заём! Зачем вы его организовали в полку? Вы - что, не верите в совесть людей?
- Прошу извинения, товарищ полковник, но я… не понимаю вас. - Тур обиженно отвалил губу-вареник. – Полк вышел на 1-е место в дивизии. Мне лично - объявлена благодарность. И вообще…
- А за что объявлена? Что - вообще? – Окутываясь дымом, полковник поднялся.
- Вот этого я от вас, товарищ полковник, не ожидал!..
- Чего - этого? Кто вам объявил благодарность?
Тур молчал.
- Так, - сказал Дотепный. - Значит, наш полк вышел на 1-е место?
- Я думал, вы уже знаете.
- Ну, а по какому виду боевой подготовки, так сказать, мы его заняли?
- Не понимаю вас, товарищ полковник…
- И я не понимаю. Поэтому и прошу: поясните.
- Ну, знаете ли!..
- Так. Значит, и сам пояснить не можешь, - заключил Дотепный. - Ты даже не задумывался об этом. Тогда - попробую я… Бомбить стали лучше? Нет. Стрелять по воздушной цели? Нет. Может, мы добились того, что у нас уже дисциплину не нарушают? Тоже нет. Так о каком 1-м месте идёт речь?
Тур молчал.
- Так, - припечатал полковник. - Выходит, по патриотизму? Тогда скажи мне, а патриотизм - можно покупать?
Тур медленно, помидорно вызревал. Дотепный же продолжал:
- Какое ты имел право обещать политрукам очередные звания? Ты что - маршал? Или хотя бы - командир полка? Да и за что? Кто дал тебе право разлагать людей?
- Заёмные деньги пойдут не мне, Родине, - тихо, но патетически возразил Тур.
- Какие деньги? Которые ты выколачивал из людей, как Нагульнов у Шолохова загонял станичников в колхоз? Ты хоть понимаешь, какой вред нанёс? Ты что - политически близорук? Или у тебя нравственный дальтонизм развился?
- Я в академии…
- Знаю! - оборвал Дотепный. - А разве в академии учат теперь разлагать людям души партийным цинизмом?
- Прошу извинения, товарищ полковник, но я - коммунист, а не циник! И попрошу вас не забываться… - "Вареник" обиженно дрожал.
- Нет, ты - не коммунист, ты - лишь член партии! - возразил Дотепный.
- Вы и прошлый раз меня… когда Блинов квартиру просил. Помните, у него двойня родилась. А виноватым оказался - я, что у меня лишних квартир нет.
- Это у тебя - нет. У меня нет. А у советской власти - есть! Неправильно ты с ним разговаривал, по-хамски, а не как коммунист! И вообще: ты хоть знаешь, как тебя здесь люди зовут? - спросил полковник серьёзно, без желания унизить.
- То есть? - Тур вздёрнулся, словно от укуса.
- К сожалению, ты оправдываешь свою кличку. Советую задуматься над этим.
- Разрешите мне удалиться, товарищ полковник? - оскорблёно испросил Тур разрешения. И многозначительно пообещал: - Мы этот разговор в другой раз… и в другом месте продолжим.
- Не пугай меня, капитан, я не такое в жизни видывал и не таких, как ты! Жидковат ты ещё, силёнок для натуги не хватит. Да и ума - тоже. А поговорить - что же, поговорим, обещаю тебе это. Вспомним статью товарища Сталина "Головокружение от успехов", о перегибах, ещё кое-что. И будет плохо тебе, если не перестроишься! А теперь - ступай, удаляйся…
Тур ушёл, а у полковника опять разыгралась печень. Рано поднялся, надо было ещё полежать. Но уйти домой он уже не мог - вон тут что натворили без него!.. Полковник выпил лекарство, скорчившись, опять сел за стол, задумался. "Везёт" же полку на парторгов! Один не вылезал из госпиталей, все дела запустил, и этот не лучше - человек "лей-вода", правильно окрестили".
В кабинет вошёл посыльный и вручил секретный пакет из политотдела дивизии. Дотепный расписался, вскрыл пакет и, отпустив солдата, начал читать. По мере чтения лицо его прояснялось, разглаживались морщины. "Ну, что теперь запоёт Тур? Ах, как вовремя, как вовремя!.. Нет, голубчик ты мой, беседа в "другом месте" у тебя не состоится! Само вот правительство указывает на перегибы во время подписки. Значит, думают и там, наверху! Ведь что-то же заставило их опуститься на землю… Значит, не подводит ещё меня старое партийное чутьё".
В дверь опять постучали. Дотепный повеселевшим голосом громко сказал:
- Войдите!
В кабинет вошёл Сикорский с солдатом. Начал с порога:
- Здравия желаю, товарищ полковник! Вот, привёл… к вам: не хочет служить!
- Как это - не хочет? - изумился Дотепный.
- Отказывается, нарушает присягу…
И опять пришлось долго беседовать, выяснять всё. Оказывается, солдат Макарычев - 1926 года рождения, служит уже 8-й год, демобилизации его возраста пока не предвиделось. Устал солдат, а тут ещё невеста не дождалась, вышла замуж. Начал Макарычев выпивать. Выпил раз - Сикорский его под арест, не спросил даже, почему солдат выпил, что с ним. Макарычев напился вторично. Сикорский лишил его увольнений из части на месяц. Потом ещё, и ещё. Когда "неувольнений" набралось на полгода, Макарычев заявил: "Сажайте в тюрьму, служить больше не буду. Мне всё равно, где мучиться и срок отбывать". И стоит вот теперь этот чубатый "герой" в кабинете, равнодушный ко всем и всему, и ждёт решения. Глупый начальник поставил своими действиями знак равенства между армией и тюрьмой, даже не задумываясь, словно был не офицером народной армии, а тюремным надзирателем. А как быть сейчас вот ему, полковнику? И подрывать авторитет начальника-дурака нельзя, и солдата по-человечески жаль.
И пришлось лавировать, осторожно объяснять всё и тому, и другому. Сложно это и неприятно, и Дотепный опять расстроился. Отпустив солдата, жёстко обратился к Сикорскому:
- Скажите мне, товарищ майор, вы хоть понимаете, в чём трагедия поколения этого Макарычева?
- Какая трагедия? - не понял Сикорский.
- Служить в армии вместо 4-х лет - 8! Это что, по-вашему, мёд? Человека призвали ещё в войну!
- Товарищ полковник, указы на демобилизацию - издаю не я.
- Неужели? А я и не знал! Думал, что ты сам должен понимать, какое тяжёлое положение сложилось у нас в армии из-за войны. Правительство не может в один год демобилизовать сразу все возраста, отслужившие положенный срок. Не может оставить армию без обученных специалистов.
- Я это понимаю, товарищ полковник. – Сикорский стал красным.
- Так почему же тогда не хотите думать о том, что у механика Макарычева - всего только 7 классов образования. Что он уходил в армию, когда ему было 18, а вернётся - будет 27! Ему сразу - и работать надо будет, и учиться, и обзаводиться семьёй. Семью ведь нужно будет одевать, кормить! А он - недоучился, много не заработает. И любить не успел, не нацеловался в своей юности! Что же это, по-твоему - не трагедия? А ты ещё лишаешь его, здорового мужчину, последнего – увольнения в город! Разве он кастрат, машина? Уголовник, находящийся в тюрьме?
- Виноват, товарищ полковник.
- И откуда у вас эта жестокость, Сикорский, грубость по отношению к людям? Ведь не первый же случай… Сказать "виноват" - проще всего. Предупреждаю: перегнёте палку ещё раз - уговаривать больше не станем.
Сикорский вытянулся на кривых ногах, "служиво" сказал:
- Слушаюсь, товарищ полковник!
- И ещё… - Дотепный поморщился. - Умный человек, с чувством собственного достоинства, никогда не заставляет… тянуться перед ним других. Но и сам никогда не заискивает, а больше думает, служит спокойно. Подумайте… - Полковник помолчал, продолжил: - Почему вы проводили подписку на заём методом кнута и пряника? На 210% ахнули всё эскадрилью! 1-е место в дивизии, да? Вот вы, какой хороший?.. Но перед кем? О людях - вы меньше всего думали, только о собственной карьере! Сдирали шкуру с других, чтобы жилось хорошо самому. Ну, так как это называется на языке порядочных людей?
- Это всё капитан Тур устроил.
- А вы - что, ребёнок? - спросил Дотепный насмешливо. - Вот полетите завтра с эскадрильей в командировку на всё лето. И опять с вами будет там капитан Тур. Так что? Новую глупость сотворите?
- Никак нет, товарищ полковник.
Посмотрев на Сикорского, стоявшего перед ним навытяжку, Дотепный вздохнул. Разговаривать ему расхотелось, охватила тоска.
- Позовите ко мне майора Петрова, - устало сказал он. - Вы знаете, что Петров полетит старшим всей группы?
- Знаю, товарищ полковник. Командир полка ещё вчера ставил перед нами задачу. Экипажи уже прокладывают маршруты на своих картах - готовятся.
- Ладно, ступайте.
- Слушаюсь! - Сикорский с облегчением в душе вышел.
А у Дотепного опять был нелёгкий и долгий разговор, на этот раз с Петровым. Пришлось говорить Сергею Сергеичу напрямик, что знает о его слабости к спиртному, но доверяет ему и просит не подвести: в командировку полетят сразу 18 экипажей, у него, как у командира группы, будут права командира полка. Что же получится, если командир сам окажется не на высоте? Они не лукавили и расстались довольные друг другом.
Недовольным ушёл от Дотепного следующий посетитель - штурман экипажа лейтенант Лодочкин. Дотепный тянул с его приёмом в партию. Нелепые вопросы, старый хрен, задавал: почему вы решили вступить? Вступают, мол, по зову сердца, а у вас как-то неожиданно всё, будто вам приспичило. Вы толком даже на простые вопросы ответить не можете. Кто вас готовил? А почему ваш лётчик ещё не вступил, а вы - попэрэд батька, як то кажуть? И хитро так при этом, с прищуром смотрел.
- Может, он никогда не вступит, - ответил Николай. - Так что, мне его всю жизнь ждать?
- А ты, хлопче, не любишь своего лётчика. В одной кабине сидишь, вся судьба твоя, можно сказать, от него зависит - в его руках - а ты… Почему так?
- Я не могу вам этого сказать.
- Какой же ты будешь тогда коммунист?..
- Кому надо будет, я ещё скажу…
- … если не любишь своего лётчика и не говоришь ему об этом, - закончил старик вовсе не так, как Николай понял его сначала. Создалось неловкое и неприятное положение.
Нет, полковник Николаю не понравился - зануда. А тут, как на грех, и дома какие-то дела закрутились у отца. Посадили сначала бухгалтера артели, а потом взяли под следствие с подпиской о невыезде и отца. Мать писала, неизвестно-де, чем теперь всё и кончится: даже имущество у них заранее описали. Тур советовал, правда, не говорить об этом пока, если будут принимать на бюро. Сын-де за отца не отвечает, да и недавно, мол, это произошло, ничего не знал, у отца своя жизнь, он не рядом живёт. Но как-то слова эти не успокаивали. Дотепный - в прошлом лётчик-истребитель, воевал на Халкин-Голе, сбил и в финскую кампанию 2 самолёта, списан на землю после тяжёлого ранения - был стариканом опытным, такого не проведёшь на мякине. Хорошо хоть Тур этот, парторг, оказался человеком сочувственным и шёл навстречу. Сказано, свой брат - штурман! Расспросил обо всём, всё понял…
К концу рабочего дня Дотепный выкроил время и для Медведева. Был у него на этого майора один дальний прицел…
- Дмитрий Николаевич, а как вы смотрите на учёбу в дивизионной партшколе? - задал он вопрос инженеру после небольших предварительных расспросов. - Не думали о таком?
- Да нет, как-то не думал. - На лице Медведева было удивление. - Ленина, Маркса - я и сам, дома читаю. Зачем мне ещё ездить за этим в Марнеули?
- Не буду перед вами хитрить, Дмитрий Николаич. Есть у меня одна тайная задумка: хочу перетянуть вас на партийную работу. А для этого вам документ об окончании партшколы пригодился бы. Ну, как?.. - Дотепный не сказал Медведеву, что видит в нём потенциального парторга, знающего жизнь, и людей, и проницательного. А предварительно хотел узнать, согласится ли майор на такой поворот в своей жизни. Если нет, так и говорить не о чем…
Медведев, уставший от неопределенности на своей должности инженера, знавший, что на партийной работе ему удастся дослужить до пенсионного стажа без особых помех, согласился:
- Ну, если дело только за этим, можно и подучиться.
- Правильно! - обрадовался Дотепный. - Там ты приведёшь свои знания в стройную систему, - перешёл он на доверительное "ты", - и будешь незаменимым работником. Потому что у тебя есть для партийной работы главное - совесть и честность! Так как, договорились? - Лицо Дотепного осветилось в улыбке.
- В сущности, можно считать, что да. – Медведев тоже улыбнулся: усатый полковник пришёлся ему по душе. Почему-то он не боялся его.
В этот вечер Русанов поджидал Капустину не дома, как прежде, а в поле, под звёздами. Не хотелось посвящать Ракитина в свои интимные дела и просить каждый раз "погулять" где-нибудь пару часов. Правда, когда Генка уходил на дежурство, Ольга приходила в дом к Алексею, но это всё равно было опасно - Ракитин в любое время мог нагрянуть за чем-нибудь или кто-нибудь из ребят. В такие часы Алексей гасил свет, запирал дверь изнутри на ключ - нет его! А в душе подозревал, что Генка, наверное, всё уже знает, только молчит, как Одинцов. И очень обрадовался, когда в апреле, наконец, потеплело, и он стал встречаться с Ольгой здесь, в колхозном клевере за садом, на самом склоне начинающихся тут гор. Иногда над ними пролетал полковой У-2, на котором тренировались в ночных полётах лётчики. Над клевером был четвёртый разворот, и У-2 стрекотал над ними часто. Было бесконечно уютно от его стрекота - как в детстве, когда лежал один в траве, светила луна и трещали сверчки. А вдали белели вершинами горы тоже.
Вот и теперь, лёжа в клевере на обычном их месте, похожем на гнездо, Алексей думал: "Ну, что делать, что делать? И без неё - не могу, и не хочу, чтобы она разводилась - тогда на ней надо жениться. Что же я, хуже всех, что ли, брать в жёны не девушку, а женщину с ребёнком? И мучаюсь, что она спит с мужем. Да она и сама не в силах уже так жить, только и знает, что реветь. Извелась вся, и меня каждый раз изводит: "Женись, да женись, ну, что тебе мешает? Ведь любишь же, знаю! Зоечка нам не помешает, она спокойная девочка…"
"Ишь ты, знает она. А я вот - не знаю! Сам про себя - и не знаю. Вроде точно - люблю. А начну всё раскладывать, что меж нами, по полочкам, и выходит, что вся любовь моя замыкается на её теле и моём вечном желании обладать им. А где же духовная близость? Ведь кроме нежных слов, мне с ней и говорить больше не о чем! Зря, видно, сказал ей днём, чтобы пришла… Улетел бы завтра на всё лето, успокоились бы оба, и так оно всё и утихло бы… само. Так нет же! Представил себе, дурак, её голую грудь, смуглое тело, бёдра, так и готов: "Оленька, приходи вечером на наше место, когда стемнеет. Завтра улетаем на всё лето!" - передразнил Алексей сам себя и продолжил свои невесёлые размышления. - У неё, бедной, ноги даже подкосились от такого известия - прямо видно было - и голос сел: "Ой, как же я? Он же сегодня будет дома!"
Но обещала - значит, придёт. И опять заведёт волынку - женись, да женись, и жалобы, и слёзы. Всё будет. И опять будет жалко и её, и себя. Но её, правда, не так, как себя. Почему-то после близости с ней я делаюсь к ней равнодушным и, чтобы не разговаривать, курю. Какая же это любовь? Просто обыкновенное желание и всё. Только я - сволочь в этой истории, а она - любит действительно, всей душой и всем сердцем. Даже удивительно: что’ она тако’го во мне нашла? Да и старше на год…"
Луна из-за гор ещё не вышла, но небо над головой Алексея было светлым, блистало от ярких звёзд. И деревня внизу с её слабыми огоньками выглядела таинственной и была, как на ладони. Наверное, поэтому вечерняя красота вокруг так возвышала - Алексей почувствовал себя будто парящим над ней, как дальние вершины белыми шапками. Неутомимо, приливными волнами, трещали сверчки. Весь мир от этого казался таинственным, а собственная жизнь - бесконечной и всегда молодой, полной неведомого ожидания чего-то прекрасного и неповторимого. Свою радость и счастье от молодости Алексей ощущал буквально физически. Они были в упругости его ног, лёгком дыхании, мышечном ощущении здоровья и силы, в желании прыгать, бежать, обниматься, слиться. И куда-то лететь, лететь. Нет, не на самолёте - на крыльях, как ангел. Только у ангелов не было, вероятно, такого мощного напряжения в чреслах.
"А чудаки сидят сейчас в духане, с мухами, в духоте и пьют пиво. Может, и её Сергей там сидит среди них? И не знает, что его жена уже идёт сюда, ко мне. Никому неведомо, что мы сейчас тут разденемся до наготы, и вот под этими звёздами я увижу её удивительное тело и буду смотреть в самые чёрные, самые удивительные в мире глаза. Нет - в очи. Они будут мерцать, как тёмный лак, и излучать свет…"
Послышались лёгкие осторожные шаги, и Русанов поднялся, чтобы Ольга заметила его. Да, это была она. Подбежав к нему, она повисла у него на шее и прошептала:
- Алёшенька, милый!..
И сразу в нём победило животное чувство. От необузданного желания, он мгновенно возбудился. Она почувствовала и прижалась к нему ещё теснее, стала дразнить внизу прикосновениями. Вперемежку с призывными поцелуями он начал срывать с неё и с себя одежды, швыряя их на тонкое суконное одеяло, которое принёс с собой из дому и расстелил в их гнезде заранее. Он купил его в городе после того, как Ольга сказала однажды, что боится "обзеленить" свою одежду. Теперь же, почувствовав в своих объятиях её горячее нагое тело, он стал ласкать её, а потом они легли на одеяло и под мерцанием звёзд слились в одно целое.
Первая близость была бурной и торопливой. Алексей даже не помнил ничего - ни слов, ни того, что происходило вокруг. А потом, когда они уже не торопились, его вновь волновал её шёпот - куда-то в шею, в целуемое плечо: "Господи, какое счастье, какое счастье! Алёшенька, ты просто чудо, чудо!.. Ты мой, да? Мой?.."
Он не отвечал ей, охваченный страстью, но слушал с удовольствием. Да ей и не нужны были его ответы, просто она не могла молчать, переполненная чувством. А потому и говорила, говорила. Может, и не только ему - звёздам, видевшим всё. О том, что счастлива, что не может об этом молчать, должна поделиться. А он, опираясь на локти, слегка возвышаясь над нею, разглядывал её прекрасное молодое лицо, мерцающие любовью глаза, в которых отражался свет от далёких звёзд и счастья, и опять верил, что тоже любит её до бесконечности.
Но вот всё кончилось, ему по-прежнему было приятно смотреть на неё и гладить её по бёдрам, груди, животу, а говорить… говорить было не о чем. И это угнетало его. Она молола какую-то милую, бессвязную чепуху, которую прерывала, лишь когда целовала его, а потом вновь продолжала свой лепет, словно было ей 17 лет. Он понял, она даже не замечала, что он молчит. Может, считает, что занят тем, что курит, а может, ей и не требовалось того, чтобы он говорил с ней - лишь бы гладил. Вот уж истинная кошка!..
Заволновалась она, встревожилась, когда спросила:
- Алёшенька, сколько времени?
- Без четверти 10.
- Не может быть! Мне же тогда бежать надо…
- Одевайся, до деревни я тебя провожу.
И опять у неё не по-взрослому вырвалось:
- Но я же не хочу уходить! Я ещё не нацеловалась, Алёша. Я и в юности не успела, а он уже повёл меня в ЗАГС.
- Мне тоже не хочется, чтобы ты уходила, - сказал Алексей. - Не увижу тебя теперь до самой осени.
- Любишь? - мгновенно спросила она, и села возле него. Он ещё лежал - всё равно оденется быстрее её. Сказал, глядя на звёзды:
- Люблю.
Она, словно в исступлении, стала покрывать поцелуями его нагое мускулистое тело и расплакалась, причитая:
- Женись на мне, Алёша! Я не могу без тебя жить!
Он сел тоже. Не глядя на неё, тихо произнёс:
- Оля, мы уже говорили об этом. Зачем ты опять?..
- Ой, ну, какой же ты ещё дурачок! – простонала она. - Ну, какую, какую жену тебе надо? Думаешь, что у тебя и с другой всё будет так, как со мной? Не будет! - И, всхлипывая, добавила: - Такое бывает один раз в жизни.
- Откуда ты знаешь?
- Знаю. Мы с тобой - самой природой, наверное, созданы друг для друга! Потом - пожалеешь, да поздно будет…
- Откуда ты знаешь про это, спрашиваю?! У тебя - что, было много мужчин, да?
- Господи, завёл! Ну и что же, что были? Трое было, если считать и мужа. Так что, что из этого?!
- Как это что! Выходит, я у тебя, - удивился Алексей, - четвёртый?! - Он вдруг почувствовал, как у него в груди разгорается горячим, раскалённым угольком глупая, непонятная ревность. Какая-то неконкретная - ни к кому. Так называемая "мужская". Как это Ольга могла любить кого-то ещё, кому-то отдаваться!.. Странным было и то, что у неё в поступках не было никакой логики и здравого смысла. Другая женщина просто не призналась бы в своих связях, отреклась - попробуй, проверь!.. А эта - ничего плохого в этом не видела, да ещё и доказывала:
- Я же не любила их! Никого!
- Зачем же отдавалась? - изумился Алексей и посмотрел в её близкие, чёрные, как ночь, глаза.
Она растерялась:
- Не знаю… Так вышло как-то. Я же красивая! Все липнут, преклоняются…
- Ну и что!..
- Любви хотелось. Я ведь замуж вышла без любви! Говорила уже, знаешь. А тут начал тайно ухаживать за мной один техник. Симпатичный такой, скромный.
- Кто?!
- Ты не знаешь его, это не здесь было, в Баку. Любил меня, я это видела: преданный… Ну и как-то, в праздники - я тогда под хмелем была, а Сергей дежурил - отдалась ему. А замуж за него - он меня потом на коленях просил! - не пошла.
- Почему? - спросил Алексей, уже не глядя на неё, только чувствуя, как всё сильнее горел у него в груди уголёк. Закурил.
- Потому что поняла, что не люблю и этого. Жалкий какой-то, словно забитый. Да он и как мужчина не лучше моего мужа был.
- Ты с ним долго жила?
- Зачем тебе это?..
- Надо! - грубо отрезал он.
- Раз 5 или 6, - тихо ответила она. - А как убедилась, что не люблю, так и всё.
- А с третьим - почему?
- Да ну тебя! То же самое было - от тоски по любви. В том же Баку. А любви - так и не было. Вот только тебя и полюбила по-настоящему. Хочешь, на коленках буду просить: женись на мне, Лёшенька! Тебе - преданной буду, как собака! - Ольга тихо заплакала, плечи её вздрагивали, голова была опущена, она встала на колени.
Алексею было пронзительно жаль её, но даже не погладил, не притронулся - жалел больше себя. От обиды и непонятной боли сидел, словно каменный. Потом спросил:
- Откуда же ты знаешь, что мы с тобой созданы друг для друга? Что такое - бывает раз в жизни.
Она поняла его просебяшную, скрытую от неё, логику, ответила:
- Разве мужчины не делятся друг с другом? Вот и женщины тоже… Короче, такое, как у нас с тобой, говорят - редкость у людей.
- А что, у нас с тобой - разве всё как-то по-особенному?
Она почувствовала искренность в его вопросе и поняла, что она в его жизни - первая, что у него не было ещё иного опыта. И принялась - тоже искренно и убеждённо - объяснять ему:
- Неужели ты не ощутил ни разу, что у нас с тобой - даже сердечки бьются в такт? И ещё мы чувствуем друг друга, ну, каждой клеточкой, каждой жилочкой! А как ты смотришь в мои глаза?! Ведь и я точно так смотрю в твои, неужели не замечал? Дыхание обрывается, когда так смотрим - в самое донышко, в самую душеньку! У тебя - синие, как небо, а у меня - чёрные.
Он молчал - вроде бы и верно всё, и всё же не до конца: что-то было и не так, не вся правда. Но Ольга, перестав плакать, продолжала убеждать:
- А близость?.. Не будет такого больше ни у меня, ни у тебя. Уж я-то чувствую это, знаю!
- Откуда ты можешь это знать?
- Господи, да разве же возможно такое ещё с кем-то! А ты - "много было мужчин!" – передразнила она. - Никого у меня ещё не было, один ты! А тех – я и вспомнила-то из-за тебя только. Они мне и в голову никогда не приходят!
- Ну, ты даёшь: никого не было!..
- А тебе что важно - любовь или анкета?
Он смотрел на неё с изумлением: "Гляди ты! И говорить умеет - даже в темноте светится!" Однако сам произнёс скучно, без света:
- Родителей - тоже со счёта не сбросишь. Спросят: зачем взял с ребёнком, других, что ли, не было?
Ольга обиделась:
- А тебе что важнее: с кем жизнь прожить или кто и что про нас скажет?! Ну, найди себе лучше! Других у него много!.. Может, и много, да не таких…
Он обиделся тоже:
- А тебе с моими родителями - не жить, что ли? Что ты отмахиваешься от всего, как от мух! Одна она… самая лучшая…
Она испугалась. Стоя всё ещё на коленях, подвинулась к нему ближе и, заглядывая в глаза, взмолилась:
- Алёшенька, для тебя я - одна. Это родителям кажется, что много… Потому что они - ничего не знают про нас. Поверь мне, ну, нельзя нам потерять друг друга, нельзя! С твоей мамой - я найду общий язык, я и её буду любить, она почувствует… А вот если ты… не женишься на мне, ты ведь и себе жизнь испортишь! Будешь потом мучиться, как я вот с Сергеем. Как ты этого не понимаешь, ну, как ты, дурачок такой, этого не понимаешь!..
- Одна ты всё понимаешь!
- Алёшенька, подумай, умоляю тебя! С судьбой… разве торгуются - это грех!
- Да почему ты решила, что ты - моя судьба? Почему?
Обняв его руками за шею, прижимаясь к его груди, она разрыдалась:
- Не знаю, почему, но - знаю, знаю, знаю!.. Я чувствую это, чувствую, чувствую!.. - Она заливала его грудь слезами.
Вместо ответа и обдумывания её слов, он только гладил её по голой спине, успокаивая от истерики, нежно целовал в шею, её копна завитков мешала ему, лезла в глаза, нос. Тогда он повернул к себе её лицо и целовал в милые, заплаканные глаза, в губы, грудь, и кончилось это тем, что опять у них вспыхнуло неуёмное желание, и началась новая и бурная близость. Правда, он успел перед тем взглянуть на часы на руке, но она прикрикнула:
- Не смотри! Плевать мне на всё! Пусть хоть убивают потом!..
- Да мне-то - что, я о тебе…
- Ну, что ты всё о постороннем! Потом разберёмся, а сейчас - не думай ни о чём! - Она осторожно взялась рукой за его горячую плоть и направила её в себя, вздохнув от облегчения, как после тяжёлых слёз.
Потом они медленно шли к деревне, и Алексей любовался её маленькими ступнями в открытых туфельках без каблуков. Нравилась её лёгкая, девчоночья походка, женская гибкость, изящные загорелые руки в летнем платье без рукавов - ночью они казались ему тёмными, как у негритянки. Нравилось слушать её негромкий грудной голос, хотя и говорила она ему о невесёлом.
- Опасайся своего штурмана, Лёшенька! Знаешь, что он мне недавно сказал, поганка? "Ничего, я его ещё достану!". Это он о тебе…
- Да плевать мне на его угрозы! Он уже пробовал… Только я ему повода больше - не дам.
- Вот такие, на вид никчемные, на всё бывают способны. От таких - лучше подальше…
- А что это он так разоткровенничался с тобой? - удивился Алексей. - Где?..
- На дороге вчера встретился. Это он мне специально, чтобы от тебя отпугнуть! Это не откровенность - угроза…
- Ладно, спасибо, что предупредила. - Он поцеловал её.
Она охотно откликнулась и не отпускала его - целовалась и целовалась, вздыхая: "Господи, как не хочется расставаться! Ведь это же аж до осени! Ты мне будешь писать?.."
- Куда? Чтобы узнали все… Начальник почты - первый тебя продаст! Забыла?..
- Это верно. Готов сожрать меня, когда видит! Глазами прямо раздевает, старый кобель!
- Оля, всё забываю тебя спросить: у тебя цыган в роду не было?
- Не-а. Я родом из уральских казаков. Дедушка был настоящим казаком - сотником. В первой мировой войне участвовал, был ранен в Галиции. А папа вот - в город ушёл из станицы, бухгалтером стал. Дедушка насмешничал над ним, когда приезжал к нам в гости. "Ну что, - говорил, - сменил коня и клинок на костяшки и подлокотники?" А чернота у нас, у всех Назаровых, от прабабки какой-то - башкиркой была, говорят. Из очень богатых, чуть ли не княжна какая-то. А убежала к простому голубоглазому казаку. Приняла православие.
- Смотри ты! - поразился Алексей. - Сколько поколений прошло, а порода - всё ещё передаётся. Значит, сильная кровь!
Ольга тихо рассмеялась:
- Вот рожу тебе сына, тоже будет - черноволосым. А глаза - как у тебя пусть. Вырастет, женщины с ума будут сходить!..
Боясь новых слёз, Алексей темы супружества не поддержал, сказал невесело:
- Мне вставать в 5 часов завтра, а я - ещё не собрался, как следует. Генка - даже мольберт и краски берёт с собой…
- Зачем?
- У него - талант, рисует здорово. Хочет русские пейзажи привезти, надоело писать горы. А вообще-то он - портретист. Я попрошу его написать для меня твой портрет, не возражаешь?
- Ладно, давай прощаться, об этом - потом поговорим, когда вернётесь. - Стоя в тени акации за каким-то грузинским домом, Ольга ещё долго и ненасытно целовала Алексея, а потом, под буханье огромного кобеля за штакетником, сказала, отрываясь:
- Счастливо тебе, Алёшенька, иди! А то и вправду не выспишься. Летать - не на велосипеде ездить! Я люблю тебя, помни там…
- Спасибо. Я тебя тоже люблю! – Он выпустил её из объятий и, не оборачиваясь, пошёл в сторону своего дома - наверх. Не видел, как Ольга смотрела ему вослед до тех пор, пока не растворился в темноте, словно предчувствовала, каким страшным будет у него завтра полёт.
А он пришёл домой, осторожно, чтобы не разбудить Ракитина, уложил в чемодан необходимые вещи и книги, лёг, но уснуть никак не мог - переживал: "А вдруг он её там сейчас бьёт?.." И чувствовал, что любит, любит Ольгу безмерно. А вот нужно ли ему жениться на ней, так и не мог решить, сколько ни думал. Вон их сколько у неё было!..
И вдруг, словно ожгло: "А может, мы все и в любви… рабы уже тоже? Во всяком случае, мужчины: по-другому и думать не смеем!.." И тут же, не додумав своей мысли до конца, провалился в сон, как это бывает у всех молодых и здоровых людей. Но и во сне к нему не пришёл отдых, а продолжались переживания. На него смотрела ясными глазами девчонка-нищенка и снова просилась к нему: "Дядечко, визмить мэнэ до сэбэ! Визмить, дядечко, а то ж прыйдэться загынуты тут…" И как Ольга обнимала его худыми руками за шею, и молила, плакала. Алексею было так её жалко, что сам плакал во сне, только как-то странно - без слёз. Но понимал, что плачет. И тут появилось насмешливое лицо Самсона Ивановича с трубкой в зубах. Почему-то он был похожим на Сталина, портрет которого Алексей купил и повесил в комнате на стене, чтобы открещиваться им от Лодочкина с его подозрениями. Вынув изо рта трубку, смеясь, Самсон Иванович грубо, пропитым голосом говорит: "А что я тебе говорил, летун!.. Перешагнул через нищую девчонку? И через Ольгу перешагнёшь, я знаю. Да ты, дурашка, не стесняйся меня, не отворачивай свою благородную мордуленцию - все так живут, не твоя это вина. Говорил же я тебе: все деревья - дрова, зачем усложнять себе жизнь и убиваться? Живи просто…"
И вот уже Сталин на стене, вместо Хряпова. Опять Сталин! А Хряпов стоит перед ним и обращается к нему, как к живому:
- Верно я говорю, товарищ Сталин?
Вождь в рамке, в самом деле, оживает и отвечает глуховатым, неторопливым, как в кино, голосом:
- Русанов, ви - слушайте, слушайте товарища Хряпова. Товарищ Хряпов правильна вам гаварит. Не обращайте внимания на мелочи жизни, ви - не Салтыков-Щедрин, ета не ваше деля. Ваше - летат, служит Родине. А думат за вас - у нас есть каму.
- Кто же за меня будет думать, товарищ Сталин? - глупо спрашивает Алексей. Вот проклятая натура, и тут не смолчал! Но Сталин - ничего, видно, простил ему эту дерзость, отвечает, как ни в чём ни бывало:
- Таварищ Сталинь будет думат за вас. Таварищ Маленьков, таварищ Булганин как ваени чилявек. Вам этого дастатачна? Или вас не устраивает такая компания? Тогда можьно будит пригласит ещё маршаля Берию.
- Да нет, я ничего, я только думал… что это - как слепой полёт под колпаком, с инструктором. А самостоятельный лётчик - должен уметь оценивать обстановку сам, чтобы…
- Повторяю, тебе - не надо думать. Это наша задача: крепить советское государство. Курс - уже взят. Слёзы, жалость - только мишают. Не усложняйте, Русанов. Всё идёт так, как далжно идти, как нами намечено. Таварищ Сталинь сам утвэрдиль етот парядок. И не надо маладим людям, таким, как лётчик Алексей Русанов забиват себе голову всякой интеллигентской ерундой. Лес рубят - щепки летят!..
Самсон Иванович, стоявший на полу, перед портретом, так и закричал от радости, бросаясь к Алексею в кровати:
- Ну! Что я тебе говорил? Щепки, дрова, понял!.. А ты мне: "Не-хорошо-о!.." Вставай, вставай! На службу, говорю, вставай. Лес рубить! Все вместе!..
Долго не мог уснуть в эту ночь и полковник Дотепный, живший по соседству с семьёй метеоролога Капустина. Было душно, ворочался. Бессонница заставила постепенно вспоминать, как пошёл в армию, служил, женился, воевал. И плелось это всё, тянулось одно за другим, как в немом кино, которое смотрел с закрытыми глазами.
Сколько себя помнил - настоящего отдыха не было. И устроенной жизни не было. Лишь нехватки, трудности, преодоления. Вот и страшная война позади, а легче не стало: остался один. Дочь приезжала редко. А когда приезжала, начинались бесконечные споры о жизни, колючие вопросы, несогласие. И постепенно выяснилось, что с молодыми он расходился по самым важным, кардинальным вопросам. Кругом поднимало голову жиреющее мещанство, дети завидовали мещанам, брали не тот пример, становились нигилистами. А вверху - воинствующая подозрительность ко всем без разбора. Может, и в самом деле что-то сломалось в государственной машине и крутится уже не в ту сторону?
По шоссе проехал грузовик, на стене против окна заскользили светлые полосы - как ускользающая жизнь. И опять стало темно и тихо. От нахлынувших чувств и мыслей делалось одиноко, потому что всё было в прошлом, в прошлом, о чём бы ни подумал.
Где-то в тёмном углу завёл унылую песню сверчок - тоже, наверное, старик. Тикал будильник на столе. Ночь тянулась душная, густая - как пряжа. И всё было в прошлом - как вздох. Потрогал веки - были мокрыми. Тогда поднялся, чтобы успокоиться, погремел на кухне кружкой, вернулся и закурил. За стеной ссорились соседи - соседка, кажется, плакала. Ну, этой-то что? Молодая, красивая…
Вот беда - не спится и всё тут, хоть глаза выколи! Зажёг спичку, посмотрел на часы. Без четверти 2. За деревянной стеной всё ещё что-то выясняли. Чтобы не прислушиваться, Дотепный, попыхивая трубкой, пошёл по прохладному полу босиком, подошёл к приемнику на тумбочке и включил. Тихо загудело, зелёный глаз приёмника наполнился от батарей живым светом, послышались шорохи, чьё-то дыхание, и зашуршала музыка - нежная, бередящая душу воспоминаниями. Оживая громче, она раздвинула ночь, человеческий мир, пришла к нему в комнату и стала жаловаться.
Страшная вещь - одиночество. И ночь за окном, казалось, приникла к самому стеклу и заглядывала к нему женой, с того света. Ну, как ты тут без меня, один? Мне жалко тебя, почувствовала, что страдаешь, вот и пришла… Нет, не за тобой, ещё не время. Просто так, соскучилась.
Спать так и не захотелось. Включил настольную лампу и принялся читать "Новый мир", но не читалось. Не читались и 2 новые книги, расхваленные в газетах и купленные в городе. Сначала попробовал продолжить чтение "Кавалера Золотой Звезды" Бабаевского, потом осилил страниц 15 "Белой берёзы" Бубеннова - дальше дело не пошло. Враньё вместо показа подлинной жизни. Удивляло, куда подевались настоящие писатели, настоящие учёные, голос интеллигенции в прессе? Знаменитого садовода Мичурина и академика Лысенко Дотепный видел живьём. Мичурина - ещё до войны, в Козельске - безграмотный старичок, похожий на козла, слава Богу, хоть не злой, а Лысенко - в Москве, на трибуне в Колонном зале. Напомнил почему-то Гитлера: те же безумные, фанатичные глаза, та же истерика в изломанных движениях. Да и с инакомыслием в учёной среде, говорили, расправлялся жандармскими методами.
После войны исчезли не только видные учёные - интересные книги, философы. Ну, "Порт-Артур" Степанова, ну, "Амур-батюшка" Задорнова, ещё несколько книг, и всё – больше десятка не наберётся. А о войне, так всего 2 настоящие книги: стихи Твардовского о солдате Тёркине, да "В окопах Сталинграда" Некрасова. Может, не всё читал?.. Всё прочесть невозможно.
А каким стало поведение людей?.. Повальное соглашательство везде и во всём. И враньё. Из государства сделали какой-то живой фетиш, которому все должны служить и поклоняться, словно идолу. Не государство для человека, а человек для государства, чтобы обслуживать его нужды - всё с ног на голову. Колхозники - отчуждены фактически от земли, хотя и работают на ней, а рабочие - от средств производства. Ничего не понять!
Удивила и дочь прошлым летом, когда приезжал погостить к ней в Киев. Спросила: "Хочешь, анекдот про науку?" Это на его вопрос к ней, почему до сих пор, за 7 лет работы в университете на кафедре, не защитила диссертацию? Ну, ответил: "Давай". Она и выдала: "Как надо писать диссертацию, например, о слонах? Раздел 1-й: классики марксизма-ленинизма о слонах. Раздел 2-й: применение слонов в народном хозяйстве. И раздел 3-й: СССР – родина слонов. Вот, если напишешь, папулечка, по этой схеме, успех обеспечен! Но я, к сожалению, воспитывалась тобой, и потому не могу писать таким способом. Теперь тебе всё понятно про то, почему моя научная карьера не состоялась? А, может, ты хочешь, чтобы я стала карьеристкой?"
Не заметил, как после мыслей о дочери стал думать о Русанове, том зимнем вечере, когда впервые пришёл к нему, якобы "на огонёк". По сути, те же самые вопросы обсуждались, что и с дочерью. Куда идёт страна, когда свернули с истинного пути? Вопросов у всех много, а ответов на них, если по-честному - нет. А ведь этот молодой офицер только входит в самостоятельную жизнь - первые самостоятельные шаги. А завтра - он уже полетит в огромную Россию, в большой свой полёт, в котором будет смотреть на разные города, сравнивать, думать по-взрослому. Кончилась юность, вернётся уже мужчиной. Но каким, вот вопрос? Молодёжь – будущее государства. Какой будет она, такой будет и жизнь. Неужели станут приспособленцами, как Лодочкин, Тур, Волков, другие? А ведь это не исключено. Если вот он, кто по своей должности даже обязан нацеливать молодых, тем не менее, как мальчишка, ломает себе голову над теми же вопросами, что и молодёжь, и не может ответить, почему так невесело идёт жизнь? Такую войну выиграли, победили, а побеждённые живут уже лучше своих победителей. В чём дело?
За годы службы, где только не довелось побывать - и на Камчатке, и в гарнизонах Средней Азии, в глубинках России. И везде офицерский корпус жил одинаковой и простой, как луковица, мечтой: накопить себе денег, дослужиться до пенсии и купить где-нибудь на юге хороший дом, хорошую мебель. Ну, разве же это цель - скорее состариться? Нелепость. Но так живёт, к сожалению, большинство: копят деньги, жёны заняты хождением в клубную самодеятельность и сплетнями. Работать им, как правило, негде, вот и перемывают друг другу косточки. А там начинаются измены мужьям: от мещанской жизни, отсутствия интересов. И получается на поверку, что, казалось бы, лучшая часть физически здорового и активного общества омещанивается, утрачивает ориентиры и подлинно человеческие цели: двигать общий прогресс, развивать экономику, культуру. Совершенствоваться, наконец. Но, вместо этого - покорность порядкам, заведённым ещё при царе горохе, боязнь потерять сытость и относительную обеспеченность, по сравнению с остальным народом. А ведь нынешняя офицерская трусость, наверное, передаётся остальному населению. Не могут же люди не видеть, что офицеров - хоть ремнём пори, всё стерпят.
"А сам? - задал себе вопрос Дотепный. - Разве не такой? Ну, пусть - не совсем такой, но всё равно ведь - похожий. Вот что страшно! Если б дураком был, ладно. Но ведь не дурак. И другие есть - не дураки. А где же тогда наши Рылеевы? Почему их нет теперь? Ведь были же раньше! И "Народная Воля" была".
Просидел Дотепный так всю ночь, пока не засинело окно. И тогда заговорило со стены гарнизонное радио - радист включил Москву. Диктор сообщал:
- Вчера, по всей стране, начался сбор подписей под Стокгольмским Воззванием о запрещении атомного оружия. Подписывая Воззвание, советские люди выражают свою волю к миру во всём мире.
Горько усмехнулся: "Волю… свою…"
Звучный баритон диктора сменил красивый женский голос:
- Шелководы Таджикской ССР выполнили государственный план коконозаготовок на 102.4%. Сдача коконов продолжается в горных районах. Наиболее выдающихся успехов добились колхозные шелководы Ленинабадской области.
Опять мужской голос:
- Город Орёл разрезан широкой лентой Оки на 2 части. Во время войны гитлеровцы разрушили большой мост через реку. На днях в Орле состоялось открытие нового моста.
Сменяя друг друга, дикторы продолжали:
- Министерство жилищно-гражданского строительства РСФСР строит сейчас в городах Российской Федерации 100 новых школ.
- В Казанской государственной консерватории - самом молодом высшем учебном заведении Татарской АССР - состоится в этом году первый выпуск студентов.
- Воронеж. В городах и сёлах области развернулось массовое строительство спортивных сооружений. В Воронеже строится большой стадион "Пищевик" с бетонированными трибунами, велотреком и спортивными треками.
От политых вечером цветов на клумбах в окно входила летняя свежесть. Ощущая запахи, Дотепный продолжал слушать утреннюю сводку. Раньше это его радовало: приятно было узнавать, что отстраивались мосты, города, школы, кого-то учили музыке, заботились о спорте. Но в это утро он подумал о том, что и за рубежом ведь не сидели сложа руки, тоже строили и, может быть, даже больше и лучше. Но не хвалились об этом на весь мир по радио. А московское радио ему вдруг стало страшно слушать. Казённая повседневность бодрых дикторских голосов, обрядность, а не информация, разрушали, казалось, жизнь, волю, сопротивление. Всё было заключено в незыблемый стандарт, трафарет. Не верилось, что действительно что-то строилось, происходило - может, как всегда ложь, обыкновенная пропаганда, чтобы подбодрить людей. Потому что рядом рушились, погибали деревни и сёла, приходила в запустение жизнь миллионов колхозников. А в голосах дикторов показные бодрость и радость. Такая же бодрость и радость в кинофильме "Кубанские казаки", где столы просто ломились от колхозного изобилия. Бодрость и в газетах: "советские люди с огромной радостью и воодушевлением подписались на очередной государственный заём". И ведь действительно, подписались - "добровольно". Так что же, так будет всегда? И невозможно будет остановить эту ложь? Да и зачем она? Неужели так пророчески прав в своём "Ибикусе" Алексей Толстой, утверждавший, что мещанство сожрёт нас, как мексиканские муравьи-термиты, способные прогрызать даже листовое железо? И как быть тогда с лозунгами о движении к коммунизму? Мы же что-то противоположное строим! А радио и газеты продолжают растлевать душу народа.
В окно ударили, наконец, первые лучи солнца. Начинался новый день, и надо было как-то прожить и его - не понимая цели, не зная правильного направления.
Значит, окунуться в очередную, новую ложь?..
На работу Дотепный явился разбитым, впервые не способным говорить о будущем. Он боялся его.
Конец первой части романа
Продолжение: https://dzen.ru/a/Zp0e2ZvhXzWr8Kht