Начало: https://dzen.ru/a/Zp0e2ZvhXzWr8Kht
Мария Никитична Русанова, увидев на родном пороге нежданно явившегося сына, всплеснула руками:
- Господи, Алёша?!. И не узнать: усы отпустил…
Однако отец похвалил:
- А, по-моему, неплохо! Настоящий офицер!
Началась радостная суета, расспросы. Но больше изменились, казалось Алексею, его родители, а не он сам. Особенно не узнавал он отца - завял старый мастер, словно дерево, задетое лопатой у корней. Поэтому, когда Иван Григорьевич ушёл на работу, Алексей спросил мать:
- Мам, что это с отцом?
Мария Никитична словно ждала - так и хлынула водопадом:
- Андрея Максимовича по допросам таскают. Поймали они с отцом Рубана поганого на сахаре-то - целую машину угнал, ворюга, в город! На конфетную фабрику. - Мария Никитична не выдержала, всхлипнула. - Рубана-то сразу арестовали, и не вспоминает никто о нём, где он теперь. А вот инженера нашего после того - к следователю. Что-то у него там с биографией, будто не в порядке. Не знаю я толком, отец скрывает от меня, не хочет тревожить. А только Андрея Максимовича теперь - не узнать. И к нам не ходит. Письмо кто-то подмётное на него написал. Ничего не пойму: старый коммунист, в гражданскую воевал за советскую власть. Будто рабочим что-то не так сказал, как надо. И свидетели, говорят, нашлись. Поди теперь, разберись, когда такая горячая каша заварилась.
- Как же так? - удивился Алексей. - Он-то сам - разве не может доказать?.. - И осекся - свою историю вспомнил. И стало понятно: честному человеку в государстве коммунистов-сталинцев ничего уже невозможно доказать.
Мать будто подслушала:
- Деньги, сынок, всё сделают! - И решительно добавила: - Ворюги за Рубана мстят. Вон и отец теперь сам не свой ходит. Боится, как бы и его… Ты отца сам лучше спроси.
Вечером Алексей решился. Иван Григорьевич только поужинал, собирался сесть за газету. За окнами в саду виднелся голубоватый снег. А в доме было уютно, тепло, всё располагало к беседе. И Алексей спросил:
- Что будет теперь, пап?
- Ты это о чём?
- Да не темни ты, знаешь ведь, о чём.
- Мать рассказала? Ну и зря…
- Как это зря! Что я тебе, чужой, что ли?
- Ты - в отпуск приехал, отдыхать. Зачем же мне волновать тебя по пустому?
- Ничего себе, пустяки! А у самого - не только в лице перемены, но и душа в пятках, что же я, не вижу, что ли!
- Потому перемены, что как при Иване Грозном живём, - огрызнулся Иван Григорьевич с обидой, - одним лишь опричникам вера!
- А народ против этой неправды - разве нельзя поднять?
- Народ тебе - не керосин, сразу не загорится. Ему нагреться надо сперва.
- А что - ещё не припекло, не нагрелся?
Иван Григорьевич о чём-то подумал, помолчал, потом ответил:
- Вот ты - летаешь везде, про Лужки мне рассказывал, как живут там колхозники. А что же не поднялся никто против такой жизни?
- При чём тут колхозники? Там одни женщины почти, к тому же - малограмотные!
- При том: они - тоже народ. В других деревнях, что покрупнее, небось, и мужики есть. А я тебе скажу так, хоть и не летаю по стране. Везде одно и то же, везде - бедность пока: что у рабочих, что у колхозников. Вот каждому и страшно: а что будет с семьёй, если он подымется? Кто её тогда накормит?
- Ты сразу… вроде как на поражение согласился?
- Вот поэтому и не поднимется никто - рано. Кто боится сам место потерять, кто за жену, что её начальство раздавит, вот и молчат. Попробуй твоя Василиса Кирилловна хоть слово сказать против своего председателя, что будет? Он ей ни лошади не даст, когда понадобится, ни сена корове накосить, да мало ли чего ещё. Найдёт способ прижать. А жаловаться ей на него - кому? В райком, что ли? Так секретарь райкома - у него гость и собутыльник всегда. Он ему и сала, и мёду, кур, уток, а то и поросёнка. Не станет секретарь заступаться за рядовую колхозницу.
- Так вот и я говорю: не по одиночке надо подниматься, а всем сразу! - загорелся Алексей. Но отец осадил:
- Чудак ты, Алёшка! Ты сам - пробовал хоть раз подымать? И двух человек не подговоришь, откажутся. А ты - хочешь весь народ поднять.
Слушая спокойные, рассудительные доводы отца – без остервенения, без крика, Алексей сразу завял, вспомнив, как отказались подтвердить правду Лодочкин, техник звена Зайцев, механик. Иван Григорьевич, не замечая неожиданной перемены в сыне, продолжал ему выговаривать своё, наболевшее:
- В нашем государстве никто уже не говорит вслух о том, что думает. Это стало нормой везде. Отсюда - неискренность во всём: в поведении, в личных планах и устремлениях. Будто играем все в какую-то дурную игру, а не живём. Отрицать это - может только совершенно нечестный человек. Жизнь превращена, чёрт знает, во что, а ты - поднимать. Кто же подымется? Люди стали - словно пешки, которыми играет начальство на шашечной доске. Я ведь помянул тебе про Ивана Грозного неспроста. Разве это жизнь, когда нельзя говорить, что думаешь? Опять же - все понимают, откуда бедность: война нас разорила. Против кого же подниматься? Многие воруют потихоньку. У нас тут - сахар. В другом месте - может, материю, обувь или запчасти для машин. Попробуй, излови пойди при таком положении Рубана! Если каждый третий из его окружения знает сам про себя, что и у него рыльце в пуху. Вот ведь в чём ещё сложность! Ну, а рубаны, конечно, тянут уже тоннами, на грузовиках.
Алексей тихо, потерянно спросил:
- Так что же, выходит, всё-таки, все деревья - дрова?
- Какие дрова? - не понял Иван Григорьевич.
- Когда лес рубят и не жалеют щепок!
- А, любимая поговорка товарища Сталина. Только вот лес у него - народ, а щепки - мы с тобой, отдельные люди.
- Вот-вот. Как жить тогда, спрашиваю? И сколько лет мы себе этого назначили?
- Чего - этого?
- Домашнего ареста. Этой жизни - без радостей, без дум: по уставу. Сплошная аллилуйя Грозному, и страх перед опричниками. А жить когда, улыбаться? Надо же что-то делать, как-то восстать против такой жизни!
- Дурак ты, Алёшка, - беззлобно сказал Иван Григорьевич, - или не слушаешь, что тебе говорят. О чём я тебе 5 минут назад толковал? Говорил же: народ ещё не созрел для такого! - Чувствуя, что взорвётся, Иван Григорьевич помолчал, перевёл разговор в другое русло: - А Рубан на этот раз, думаю, не отвертится! Во-первых, мы его поймали с поличным, а во-вторых, поймали не здесь. Тут его местные царьки могли отстоять, а все наши протоколы - порвать. Но дело было во Фрунзе, там мы и протоколы составили. Фрунзенская милиция с Рубаном не связана, и делу был дан ход. Опоздал он со своими контрмерами - поздно! А ты тут - бросаешься на меня. - Раздражение в Иване Григорьевиче всё-таки победило, и он, чтобы не ссориться с сыном, ушёл в свою комнату. Однако Алексей ещё долго слышал, как он вздыхал там, у себя, курил, ворочался и не спал.
Легче от разговора с отцом Алексею не стало, ходить никуда ему не хотелось, лежал дома и читал книги. А дней через 5 не выдержал такой жизни, спросил отца снова:
- Как всё-таки жить будем, пап? Надо же что-то всё-таки делать? Может в ООН написать?..
- Ну да, - возмутился Иван Григорьевич, - не поглядев в святцы, да сразу бух в колокола! И потом - как ты туда отправишь своё письмо, подумал? Да и что это даст? В лагерях, что ли, захотелось закончить жизнь? - И принялся рассказывать сыну о том, сколько уже рабочих с завода валят лес в лагерях, что у них там за жизнь. Сведения из лагерей всё же просачивались, пришло письмо каким-то образом и от Бердиева из Норильска, где он лишён был права переписки по новому суду. Оказался Зия Шарипович теперь на северной стройке. И Иван Григорьевич закончил свою речь сыну нравоучением: - В общем, не приведи Бог, что там за жизнь, Алёша! Туда и ты можешь попасть со своим языком, если не прекратишь это. Видно, недаром нехорошие сны матери про тебя снятся…
Разговора, короче, не получилось и на этот раз, и опять Алексей пребывал в расстройстве и несобранности мыслей и чувств. Только в этот вечер ушёл в свою комнату не отец, а он. Выключил свет, чтобы родители думали, будто лёг спать, а сам подошёл к окну и смотрел на белый снег в саду, искрившийся под луной. Представляя себе бескрайние казахстанские степи, через которые ехал домой, затерянные в снегах жилища, людей, сидевших сейчас возле тёплых печек, жён и радиоприёмников, он думал о том, что жизнь - совсем короткая штука, с мышиный хвостик. А люди почти не задумываются об этом. Любят, ненавидят, работают, смеются, страдают - каждый по-своему. Но их объединяет одно: все надеются на лучшее завтра, на будущее.
"Господи, - думал он, - сколько городов и сёл затаилось сейчас в ночи, окутанных где пургой, где заревом тысяч огней, как в Тбилиси. И везде одно и то же: люди спят в обнимку с надеждой. Вот только надежды у всех разные. Одному нужна красивая женщина, другому - повышение по службе, третьему - "все деревья - дрова", у этого всё просто: жуй закуску, жуй неугодного человека и ни о чём не задумывайся. У 4-го, 5-го, 10-го – ещё что-нибудь, заветное, своё. И только у тысячного или десятитысячного - мечта не о себе: обо всех, чтобы всем стало хорошо, чтобы все были счастливы. Однако таких принято называть чудаками, блаженными или фантазёрами. Народ их любит, доверяет им. Но, к сожалению, редко идёт за ними - белые вороны…
А вот опричники - против них. Не любят и не доверяют. Считают опасными, "врагами народа" и сажают их. Потому что уверены лишь в правде своего желудка: жуй ты, если не хочешь, чтобы сжевали тебя. Философия кабанчиков, воспринимающих мир желудком. И таких миллионы, желающих стать опричниками. А ведь существует на земле древняя этика и философия восточных народов, признающих Бога не только внешнего, но и внутреннего - в своей душе. Как ты поступаешь по отношению к другим, то и посеешь себе, то и соберёшь. Забываешь о других, преследуешь лишь свои корыстные цели, не думай, что вредишь только другим, знай, вредишь и себе".
Алексей вспомнил закон тибетской кармы, вычитанный им в старой книжке, добытой у букиниста. Там развивалась мысль о том, что всякий поступок имеет своё продолжение в грядущем, а потому должен осуществляться человеком ответственно, а не бездумно. Совершенствуй себя, поступай благородно, и твой Бог прорастит тебя в новой жизни лучше, чем ты был в этой.
Закуривая, Алексей подумал: "Удивительное дело: все любят жизнь. Все знают, что будут равны перед смертью. Но всем кажется, что она будет ещё не скоро. Наверное, потому и торжествует в мире подлость. Перед ликом смерти человек мудреет и делается добрее, раскаивается в проступках, готов жить праведно, если… смерть отступит".
"Так ведь и Лодочкин заглянул уже 2 раза смерти в глаза. Но всё равно продолжает поступать подло. Не знает закона кармы? А рассказать ему - рассмеётся. Или скажет: "Ты сам - думал об Ольге, её муже, когда совершал свои поступки?" Ну, и что же, тогда - я не думал, а теперь вот понял и думаю обо всём".
"Может, людям надо почаще вспоминать о смерти? Слишком уж беспечны все, не хотят и думать. А надо. Перед смертью - это правда - равны все: рядовые и вожди, нищие и миллионеры, гуманисты и подлецы. А то, что смерть - ещё "не скоро": просто ошибка в масштабе. На самом деле, это так быстро! Мировая секунда, и жизнь прожита".
"Но с другой стороны, философы считают, что человек добр по своей природе и способен понять всё, нужно только чаще пробуждать в нём эту способность личным примером. Без этого примера - не будет веры".
Так разбросанно думал Алексей, всматриваясь в снег через окно. Из трубы соседнего дома вылетали длинные большие искры, которые прочерчивали темноту ночи яркими трассирующими нитями. Алексею же казалось, что так летели в вечность, освещая путь людям, Авиценна, Микеланджело, Джордано Бруно и бесконечное множество других. Если перечислять всех, наверное, не хватит искр в трубе. Значит, добра на земле тоже не мало, оно не беспомощно, как многие думают. Искры - вылетают из костра. А костёр - это народ с его энергией. Но в народном костре есть и сырые дрова, которые мешают разгореться большому огню. И всё дело, выходит, в том - чтобы не было сырых дров. Людей нужно просвещать, чтобы они знали не только этику и философию своего народа, но и других народов. Тогда люди будут лучше понимать друг друга и воспринимать. И общий, мировой костёр, будет гореть долго и обогреет всех.
"Поживи ты для людей, поживут и они для тебя, - вспомнил опять Алексей. - Может, это и есть высшая правда на земле? Одна. Для всех?". – Он слышал, как отец горестно вздыхал за дверью в другой комнате, кашлял там и тоже закуривал, скрипел половицами. Но сам он уже успокоился. Выбросил в форточку окурок и с облегчением в душе лёг спать. А утром, когда отец брился перед уходом на работу, завёл с ним новый разговор:
- Пап, вот ты говорил мне в прошлый мой отпуск, что лучше бы Ленин подождал с революцией лет 100.
- А ты с этим не согласен, что ли?
- Нет.
- Почему?
- Но ведь если бы у нас не было Октябрьского переворота, капитализм за границей тоже не изменился бы до сих пор. Остался бы таким же хищническим, как в России. Люди работали по 12 часов и получали шиши за свою работу.
- А, понял, капитализм теперь – лучше нашего социализма?
- Так ведь в этом заслуга не только капиталистов, но и Ленина. Если бы он не перепугал их нашей революцией, вряд ли они стали бы очеловечивать свою систему монополизма.
- Зато у нас - Сталин пошёл другим путём: начал расчеловечивать социализм.
- Но Ленин же не в ответе за это, - поймал Алексей отца на противоречии. - Человек не может отвечать за всё на 100 лет вперёд. Наверное, должны были менять что-то и мы, если капитализм за рубежом изменился?
- Согласен. Но много нахомутал и твой Ленин - ввёл сразу цензуру, продразвёрстку…
- Сам же говорил: он - человек, как и все. А человеку свойственно ошибаться. Да и никто до него - социализма не строил, опыта - не существовало. Надо было ему подсказывать - вон сколько мужиков рядом с ним толклось!..
- Ладно, хрен с ними, с мужиками - такие же, видать, умники были, как и их Карл Маркс, который сам не умел в жизни ничего по-настоящему, даже толково писать. Это ведь Энгельс за него причесал его писанину. Ты мне лучше скажи, как ты докумекал, что капитализм после смерти Ленина изменился?
- Я тоже теперь их "голоса" слушаю по ночам.
Иван Григорьевич разочарованно протянул:
- А-а, вон оно что-о… А я-то подумал, что ты у меня такой умный, своим умом дошёл до всего.
Алексей обиделся:
- Как бы я дошёл, если ничего никто у нас не пишет об их жизни! А они там - самих рабочих, оказывается, берут к себе в долю. Мелкими пайщиками. Купил рабочий несколько акций нефтяной, допустим, компании - стрижёт купоны, значит, и он мелкий капиталист. Какой ему интерес делать революцию? Да и настоящие капиталисты не стремятся больше обдирать своих рабочих до голой задницы, как у нас. Там - ставка идёт на технический прогресс, на новые технологии: вот что приносит главный доход! Никакой марксовой прибавочной стоимости! Кто больше вложил средств в производство, у того и выше доходные проценты. Ну, миллионеры, разумеется, живут, как миллионеры, а рабочие - как наши крупные начальники. Плюс - соблюдение закона во всём. Все и довольны.
- Да, там рабочий класс не пойдёт на наш социализм, зная, как мы тут живём! А уж об этом знании их капиталисты, я уверен, позаботились. Но наши газеты и радио не сообщают нам правды о нашей жизни при "самом справедливом в мире строе"! Поэтому у нас уже и такого капитализма нельзя построить теперь, как у них, разве что, какой-нибудь сволочной.
На этом разговор пришлось прервать, отец ушёл на работу.
Последующие дни протекали у Алексея в еде, скуке, чтении и спанье. Правда, приходила несколько раз в гости красивая высокая девушка - Ира. Он понимал, родители спят и видят её своей невесткой. Девушка немного нравилась и ему - умная, славная, но в сердце жила ещё Ольга, да и мысли о тибетской карме сильно мешали. Знал, жениться на Ире он не захочет, стало быть, зачем тогда всё? Только обидит хорошего человека. Не давал покоя и предстоящий суд офицерской чести - чем кончится, неизвестно? В общем, было ему не до жениховства.
Так прошёл отпуск, и Алексей засобирался к себе в часть. На вокзале ночью, когда объявили, что поезд прибывает, зал ожидания загудел, как растревоженный осинник - всё проснулось, зашевелилось, зашаркало. На выходе из зала образовалась пробка - из мешков, людей, чемоданов. Алексей с родителями еле выбрался на слабо освещённый перрон. В лицо ему ударили вихри холодного снега. После духоты зала он зябко поёжился. Тихо плакала и сморкалась в смятый платочек мать, сгорбился и сжался плотный и обычно бравый отец. Душу Алексея охватила знакомая, привычная тоска. Ведь никого роднее их у него не было во всём свете; как и он у них - один разъединственный. Почему же так нелепо провёл с ними отпуск? Вот тебе и просвещение, вот тебе и законы кармы - на практике всё выходило по-другому. Видно, далеко ещё до добра в России, если сами просвещённые никак не могут до него дойти.
Поезд вырвался из ночной мглы неожиданно, ярко освещая прожектором снежную завирюху, стальные рельсы, людей на перроне с мешками и чемоданами. Пыхтя, остановился, колокольно прозвенел буферами и окутался облаком пара впереди, там, где отдувался после пробега паровоз. К вагонам, как на штурм, устремились тёмные фигурки, началась давка. Подступы к своим тамбурам защищали проводники с фонарями в руках. В темноте неслась посадочная ругань, выкрики.
Билет у Алексея был в 7-й вагон, "офицерский", но 7-й почему-то не открыли, и Алексей, расцеловав родителей, полез в 5-й, где атака на вход шла не так яростно. Пожилой проводник подносил фонарь к носу, проверял билеты и пропускал в дверь по одному, без лишней суеты и разговоров.
- Вам - не сюда, в 7-й, - сказал он Алексею, надвигая капюшон плаща на лицо, чтобы защитить глаза от летящего снега - виднелись только нос и мокрые седые усы в снежинках.
- 7-й не открыли, я потом перейду, - сказал Алексей и внутренне приготовился к схватке. Но кондуктор впустил.
Русанов торопливо прошёл в вагон, отряхнул на ходу фуражку от снега, вытер с лица капли и пробрался к свободному окну, чтобы показаться родителям и объяснить им, что всё в порядке. Они уже стояли напротив окна и ждали его. Мать всё ещё плакала, а отец изображал пальцами в воздухе волнистые линии - мол, не забывай там, пиши. И Алексей радостно закивал, приятно заулыбался, посылая им воздушные поцелуи. Поезд в этот миг тронулся, и лица родных поплыли назад: с отпуском было покончено.
Алексей пошёл вдоль полок, неся тяжеленный чемодан впереди себя, чтобы легче пробраться по узкому проходу к тамбуру следующего вагона. Однако в тамбуре 5-го вагона пришлось застрять и долго обкуриваться, пока проводник 6-го вагона открыл проходную дверь. Миновав 6-й вагон, Алексей очутился, наконец, в своём, купейном. А ещё через час уже крепко спал на верхней полке, несясь под стук колёс через метели и пространства.
Проснулся он утром от яркого зимнего света в окне. Надо было открывать чемодан, идти бриться, умываться - целая история… Но всё постепенно обошлось, утряслось, и он, посвежевший и отдохнувший, пошёл в вагон-ресторан, чтобы позавтракать - не хотелось возиться с промасленными пакетами, которых мать насовала ему в чемодан. Сев в ресторане возле окна, Алексей заказал себе простую яичницу на сале, пиво и уставился взглядом в ровную заснеженную степь. Ночной буран к утру здесь утих, и на небе до рези в глазах, как это бывает зимой в степи, светило яркое холодное солнце. Мелькали чёрные телеграфные столбы, сугробы, и казалось, не было конца и края этим просторам и стынущей в ломких казахских кураях тишине. Снова думалось о том, как трудно было расслышать в ней из лондонского тумана в прошлом веке призывные удары герценовского "Колокола". Алексей даже представил себе картину: где-то далеко-далеко русский политический пономарь-одиночка неутомимо дёргает за верёвку колокол, чтобы пробудить от спячки русский народ и поднять его на борьбу. И тут же, под стук колёс, услышал голос отца: "Народ ещё не созрел для такого…"
"Господи, - подумал с обидой Алексей, - 100 лет прошло, а мы опять не созрели! Когда же конец этому?.."
- Тра-та-та… тра-та-та… тра-та-та! – стучали колёса. Нёсся в глаза белый саван. Дымилось маленькое вечное солнце вверху. И словно насмешкой зазвучали в мозгу стихи Тютчева:
Умом Россию не понять.
Аршином общим не измерить.
У ней особенная стать -
В Россию можно только верить.
"Как верить? Во что?! - злился Русанов. - Россия - это гигантский простор, где много ветра и много земли. И терпения. А дальше что?.." - Успокоился, подумал по-другому: "А может, именно такие просторы и ковали душу русского человека: под свой размер? Чтобы всё вытерпел, взвесил, а тогда уж - размахнись рука, раззудись плечо… А ещё, наверное, Россия - это огромный сквозняк, откуда всегда разносились передовые идеи".
- Сквоз-няк… сквоз-няк… сквоз-няк! – начали выстукивать колёса. Стало жутко: "Неужели бесполезно всё?.. Каждый надеется на кого-то и потому ничего не меняется".
За соседними столиками сидели подвыпившие, раскрасневшиеся мужчины. Над их головами, как над степью от солнца, плыл туман. Табачный. Пахло жареным мясом и пролитым на селёдку пивом. Шныряла официантка с хищным лицом, озабоченным выгодой. Никто и никому не был здесь нужен. Какая там Россия!.. Каждый сам за себя…
- Про-падём… про-падём… про-падём!..
Прозвучал чей-то спокойный рокочущий басок:
- А я на его пьянство смотрю трезво. Жизнь - научит сама. Зачем убеждать?..
Говорящий был с бородой, походил на купца, каких Алексей видел в кино в пьесах Островского - умный, сытый, но безразличный ко всем. Ему ответил тощий собеседник в очках, сверкающих на солнце:
- Не скажите! Жизнь - не всегда учитель, чаще - вор. Крадёт у человека молодость, здоровье, хотя и наделяет опытом. Крадёт, правда, больше, чем наделяет. Так что лучше уж - убеждать!
- Нет, не согласен с вами! - твёрдо проговорил "купец". И показался на этот раз Алексею страстным, а не безразличным.
- В чём же? - сверкнул стёклами тощий и вытер салфеткой губы.
- Вот вы давеча: "Не-ет, умному, мол, да талантливому - выдвинуться у нас трудно!" А я вам скажу проще. У нас - взят курс на услужливого дурака! - Бородач отшвырнул вилку.
- Не совсем понимаю…
- А чего тут понимать? Дурака - надо выдвигать, надо задабривать, поддерживать. Так? Он ведь - безотказный, дурак-то? Вы же вот - не захотите делать какую-нибудь глупость? У вас, видите ли, своё мнение есть и так далее. А дурак - будет выполнять всё! Не рассуждая. Потому его и ставят командовать умными.
- Значит, не такой уж он и дурак. Скорее - верноподданный.
- Согласен: верноподданный дурак.
- Ну, знаете ли!.. Неверие в свои силы - тоже позиция не из лучших.
- А ещё - есть дурак беспокойный, - не обратил бородач внимания на возражение сверкающих очков. - Дурак, так сказать, потревоженный наукой. Диссертация у него - тот же щит, что у греческого воина в бою. Вот этот - уж будьте уверены! - замучает всех, изведёт!..
К столику споривших подошёл пьяница из числа поездных бродяг. Нахально глядя на бородача, витиевато и заговорщически попросил:
- Господа интеллигенты, не ради наших песен, а несчастных случаев ради, пожертвуйте на сооружение косушки!
Купец, не приходя в восторг, как это обычно происходило с другими подвыпившими "клиентами" алкоголика, серьёзно спросил:
- Ходить-то - как, умеешь?
- Могу, а что? - неуверенно ответил просящий "калека".
- Вот и ступай отсюда к такой-то матери! Да поживее!
Когда алкоголик поспешно отошёл от стола, очкарик, погасив в пепельнице окурок, весело сказал:
- Видите, всё-таки - надо убеждать!
Бородач рассмеялся, а Русанова снова охватила тоска: "Как убеждать? Как собрать всех под одно знамя, если нет ни газеты, как у Герцена, ни радио - кто услышит, кто отзовётся? Отец прав, глупости всё, театральщина…"
Алексей посидел ещё немного. Люди уходили, приходили. На степь за окном лился и лился морозный молочный свет, а нелепая, непонятная тоска не проходила. Глядя на белые, стынущие просторы, допил пиво, потом вино и ушёл в купе.
13
Гарнизон встретил Русанова теменью, непролазной грязью - снег в Закавказье не держался, и земля превращалась в месиво. От хозяйки Алексей узнал, Ракитин из отпуска ещё не вернулся, да это и по вещам было видно. Ночевать в одиночестве не хотелось, что делать - Алексей не знал, поэтому, распаковав чемодан, сидел и бездумно курил, нудясь от скуки. Потом включил приёмник, оторопело подумал: "Вот и началось, приехал, называется, в родные пенаты! А что, если к "Брамсу" податься? Ещё не поздно…"
Выключив приёмник, Алексей задул лампу и вышел из дома. Сразу навалилась сверху мокрая темень, черно было и под ногами, а в лицо ударил сырой мозглый ветер. Действительно, дыра, а не место службы для молодого офицера. Наверное, поэтому и сходили с ума гусары во времена Лермонтова - вот так же некуда было податься. "Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ. И вы, мундиры голубые, и ты, послушный им народ", - продекламировал Алексей мысли молодого офицера царской армии. И подумал: "Ничего не изменилось в Российской империи, ставшей, как говорят теперь ночные радио-Голоса, "сталинской империей Зла".
Думая так, Русанов пошёл по дороге. С неба сеялся мелкий, как пыль, дождь. Чавкала под сапогами грязь. И даже не было слышно лая собак - намокли, опротивело всё. Опротивело даже собакам. Как же людям-то жить? Жизнь - одна, не 10…
Возле клуба Русанов задрал голову. Ни одной звёздочки - угольная пучина без дна и края. Из репродуктора на столбе мокро жаловалось старинное танго - киномеханик в перерыве между сеансами крутил и музыку под погоду. Нет, чтобы бодренький фокстротик! Звуки глохли почти на месте - не распространяясь. А потом и вовсе оборвались - окна в зале заголубели, началось кино.
Алексей подошёл к размытой дождями афише. "Жди меня". Постоял, дослушал танго и, бросив в лужу окурок, двинулся дальше. Почему-то не хотелось жить. Может быть, оттого, что и в доме отца, на родине, некуда было пойти и нечему радоваться, кроме того, что жив, может, оттого, что несмотря на афишу, никто его не ждал и здесь, и вообще не было нормальной жизни нигде, во всём государстве, он не знал и сам. А может, оттого, что не было девчонок, молодёжи, духовной жизни. Не было нигде радости.
А вот Михайлов - был дома. Обрадовался, засуетился, как мальчишка, хотя и похож на мужественного римского консула.
- Ну, приехал? - вопросил он. - А чего такой невесёлый?
- С чего веселиться? Суд чести скоро будет, забыл, что ли!
- Я думаю, не будет его теперь совсем. Тут без тебя - такие дела закрутились!.. Твой "Пан", думаю, вернёт тебе твою шинель. - Михайлов загадочно улыбался.
- Как видишь, я уже купил себе новую. – Порозовев от новости, Алексей взмолился: - Да не тяни ты кота за хвост, выкладывай, что у вас тут без меня произошло?
- Лосев - начал выдвигать в командиры молодых. Объявляет им благодарности за малейшие достижения. А стариков - не очень балует, - продолжал Михайлов загадками и всё улыбался, но как-то невесело.
- Да что случилось-то, можешь сказать?
- И случилось, и не случилось, - ответил Михайлов опять уклончиво. - Скорее - всё закономерно. "Пана" твоего и Маслова - демобилизовали. Комэском теперь у тебя - твой бывший командир звена. А этих - на пенсию, выслуги у них достаточно, будут отдыхать. Как ни плакались, чтобы их оставили - Лосев ни в какую: будто в землю врос. Даже техников не пощадил за твою картошечку. Вернее - за преступление и ложные показания. Обоих - в запас. Уцелел только Лодочкин.
- Почему?
- За него будто Озорцов вступился по своей линии. А Лосев против его службы не пошёл - оставил без последствий.
- Вот б...ство развели в стране! Говно, и нельзя выбросить из квартиры.
- Лосев теперь при встречах не замечает это говно, хотя оно и приветствует его. Вот так - полное презрение. Только, если уж выбрасывать, Алёша, то не на улицу же! Она тоже наша.
Русанов от радости даже вскочил.
- Вот это новости, так новости! Что же ты – сразу-то?..
- Думал, ты знаешь. "Пан" - даже в отпуск не выезжал, здесь всё крутился. Да не помогло - ждёт теперь приказа из штаба армии. Его ведь и из партии турнули.
- Вот здорово, а! "Брамс", это же чёрт знает, как здорово! Значит, есть всё-таки справедливость, бывает? Не всё, выходит, дрова?
Михайлов натужно улыбался. И Русанов, всматриваясь в него, с тревогой спросил:
- Да ты сам-то, чего не весёлый?
Михайлов сел, взял на руки кролика и, поглаживая его, продолжал смотреть печально и серьёзно. Обострившимся чутьём Алексей понял, у "Брамса" на душе сегодня тоже не сахар, поэтому и дома сидит. Однако вопросами надоедать больше не стал - сам скажет, если сочтёт нужным. Но Михайлов не счёл.
- Да просто хандра, - ответил он уклончиво. – Ну, а ты, выпьешь по причине своей радости?
- Давай. Только - вдвоём, один не буду.
- Ладно, - сказал Михайлов и начал соображать "насчёт выпить и закусить", как любил он выражаться. Нарезав хлеба и ветчины, сказал: - Может, завести кота вместо кролика? Паршиво что-то… Знаешь, я рад тебе, Алёша, ей-ей!
Они выпили, помолчали. Закурив, Михайлов спросил:
- Ну, как провёл отпуск? Невесту себе не нашёл?
- Да нет пока. Вот только стариков своих обидел.
- А кто они у тебя? Чем обидел?
- Да люди-то они у меня хорошие, простые. А вот чем обидел?.. - Русанов тоже закурил, коротко рассказал.
- Я думаю, обойдётся. Напиши хорошее письмо, покайся. - Михайлов вздохнул. - А с моим отцом - матери уже нет - обстоит дело похуже: он у меня - генерал, душеспасительным словам не верит. Солдафон.
- Генерал?! - удивился Русанов. - Что же ты не говорил об этом никогда?
- А зачем? Генерал ведь - не я. - Михайлов помолчал. - Да-а… А может, не знаем мы своих стариков, как и они нас? Для человеческих отношений – время сейчас, действительно, хреновое. Хреновая жизнь, хреновые и люди.
- Зато в литературе - одни кавалеры "Золотой Звезды"!
- Ну, это ещё бабушка надвое сказала. Об искусстве в годы реакции - хорошо есть, кажется, у Герцена. Он писал, что барометром духовного здоровья общества являются живопись и театр. Чуть, мол, только загнило общество или, наоборот, революционизировалось - немедленно это находит отражение у художников. Толчки в обществе усиливаются, и эти колебания уже фиксирует театр. Абстракции же всякие, декадансы, вера в загробную жизнь - это когда гниение, конец.
- Ну и что? Всё равно любое искусство - служит. Только по-своему. А у нас - его просто нет: подчинено начальству. А начальство - требует от него бодрячества. Значит, всё равно, как я уже сказал, служит.
- Подожди, не перебивай, когда "Брамс" тоже хочет сказать шо-нибудь умное, а то нить может порваться.
- Ладно, валяй. Говорят, из лётчиков выходят к старости либо пьяницы, либо философы. У тебя это - сочетается уже теперь.
- Спасибо за "комплимент". Но по поводу философии и пьянства - есть классический силлогизм, изобретённый ещё до нас. Истину - рождают споры.
- Маркс, что ли?! - радостно воскликнул Русанов.
- Маркс никогда не напивался, значит, это ещё до него… Ты слушай, не перебивай! Так вот: истину - рождают споры. Споры - порождает вино. А отсюда вывод: истина - в вине!
- Прямо Омар Хайям!..
- Может, и Хай, и Ям, после омаров с шампанским. Но, ты разреши, я всё-таки закончу свою мысль…
- Давай… С тобой - мне всегда интересно.
- После первой мировой войны - на Западе появилось так называемое "потерянное поколение". Потом - появилось поколение, утратившее идеалы. Ну, а мы с тобой - какое?
- А чёрт его знает! Рабское, наверно. Истина-то - в вине.
Михайлов, как настоящий одессит, мгновенно сострил:
- Правильно, значит - вино-ватое поколение. Из тебя выйдет неплохой философ, если наша милиция оформит тебе прописку в Одессе.
- Спасибо, я - даже пижониться умею. Ведь все твои одесситы - немного пижоны?
- Тогда выпьем за них, потому что пижоны – тоже нигилисты. И если нигилизм становится отличительным признаком молодёжи, так это означает, что неблагополучно уже не только в Одессе.
Они выпили, и Русанов спросил:
- Скажи, "Брамс", ты замечал, что грузины к нам плохо относятся?
- К кому это - нам?
- К нам, русским. И в Киргизии - тоже. Тебя это не тревожит?
- А ты уверен, что это грузинский или киргизский народ не любит нас? Народ - не любит народ? За что кузнецу не любить кузнеца, пахарю - пахаря?
- Значит, не замечал? - уточнил Русанов.
- Почему же, замечал, - серьёзно сказал Михайлов. - Но только я замечал и другое - кто не любит. Кто подогревает такие настроения.
- Ну и кто же?
- Интеллигенция.
- А почему? Ведь это - самый, казалось бы, образованный слой! Должны понимать, что правительство и русский народ - это не одно и то же. Что русским - живётся ничуть не легче, - произнёс Русанов с чувством.
- К сожалению, этот твой "образованный слой" всегда и упрощает всё. Все беды, мол, идут от русских! Вот, если отделимся от них, сразу начнутся рай и свобода.
- А ты сам - не упрощаешь? Может, это нечто другое? – спросил Алексей. И не дождавшись ответа, попробовал сформулировать: - Просыпающееся от образованности… национальное самосознание. А может, ощущение второстепенности своей нации на родной земле? Справедливое желание изменить установившееся положение?
- А чем оно справедливое? Зачем отождествлять суровость существующей власти с русским народом? - разозлился Михайлов. - Пусть ненавидят тогда своего великого грузина! - вырвалось у него. Но не испугался. Наверное, потому, что не было свидетелей, да и Русанов был "своим" и неглупым человеком, чтобы о таком где-то проболтаться потом. Договорил: - При чём здесь мы, русские? Да и кто ещё, терпимее нас, относится к другим нациям?
Алексей сделал вид, что не обратил внимания на мысль о Сталине - принял, мол, её как должную, только не хочет заостряться на ней, понимает, что к чему, и в какое они живут время. Однако, показывая улыбкой свою благодарность за высокое доверие, продолжил опасно и сам:
- Так-то оно так, но о национальном вопросе у нас и заикнуться уже нельзя. Жизнь - меняется, появилось недовольство у многих, а нам - старый лозунг вместо конкретных перемен: "Да здравствует дружба народов!" Я не против дружбы между народами, но народы – должны быть равноправными, и лозунгами тут обид не исправить. Вон, какую власть получили евреи над всеми!..
- А о чём у нас можно говорить вслух? – насмешливо спросил Михайлов. Помолчал, добавил: - Вот тебе и ответ на все твои вопросы. Какой такой может быть "национальный вопрос", когда все понятия о нём - перепутаны! Гэдээровских немцев простили - друзья нам теперь? А ведь они - недавно воевали против нас с оружием в руках! Я, кстати, не против, лучше дружба, чем вражда. Но тогда надо и своих немцев вернуть в Поволжье из ссылки - до сих пор живут виноватыми! А в чём? А чеченцы, а крымские татары, карачаевцы, калмыки! Есть хоть в чём-нибудь логика? Но все… терпят. Ты прав: одних только евреев трогать нельзя - там, считается, всё правильно, так и должно быть, они у нас - не для заводов и колхозов, для власти над остальными народами. Один Каганович, сколько русской красоты разрушил в Москве, а ненавидят все - русских!
- Как думаешь, ненависть между людьми когда-нибудь кончится?
- Кончится, если жизнь будет добрее, наладится. Для этого надо поднять образование у всех. Установить равноправие среди наций на деле. А пока вся печать и радио будут в руках евреев или перейдут к одним только русским, ничего не изменится.
Они замолчали. Каждый сидел и думал по-своему. Русанов в душе стонал: "Рабы, рабы! Рабы-добровольцы…"
14
Весна 51-го года в Закавказье началась вроде бы в срок, а потом, словно споткнулась. В чреве февраля она зародилась, как и положено, в горах на солнечных склонах под снегом, но… так и не хлынула ни бурными ручьями, ни светлыми ливнями с неба. Только покапала с крыш из сосулек, прослезилась кое-где с голых ветвей деревьев, оставив норки возле стволов в рыхлом садовом снегу, да просела одряхлевшим настом в горах. А потом опять всё сковало морозцем. Так было несколько раз. Март рос на глазах у всех взбалмошным, капризным. Таким он и умер.
И только апрель захлебнулся, наконец, долгожданными ручьями. Деревья стояли везде в лужах - даже в пустые пни налилось, воздух был по-весеннему мягок, всюду остро запахло полезшими из земли травами, зашуршало проснувшейся жизнью кузнечиков, мышей, червяков. На прошлогодних пашнях появились чёрные грачи и гордо расхаживали, разворачивая мощными клювами слипшиеся комья. Прилетевшие в деревню скворцы дрались с воробьями, захватившими зимой их скворечники. Словом, везде наступила весна, тепло, оживление.
И сразу, как только просохла земля, Лосев открыл полёты. Лётчики видели с высоты, как синими венами вздувались внизу речки, зеленели горы после сходивших снегов и белой пеной цветения покрывались во всей Грузии сады. А потом, казалось, без видимого перехода, всё задохнулось от иссушающей жары.
Соседний с Лосевым полк начал переучивание на реактивную технику. А Лосев и Дотепный отдавали все усилия подготовке лётчиков на старых самолётах. Заставляли делиться своим опытом работы лучших штурманов и лётчиков. По многу часов учили людей в классе на тренажёрах. И процент отличных бомбометаний в полку, наконец-то, поднялся и стал лучшим в дивизии. Об этом сказал на очередном подведении итогов лётной подготовки сам генерал. Лётчики Лосева лучше оказались подготовленными к полётам и в облаках, и ночью. Прекратились аварии, поломки - положение стабилизировалось. О пьянстве стали теперь вспоминать, как о тяжёлом и забываемом прошлом. За высокие показатели в работе офицеры получали премии, их награждали. Комдив собирался аттестовать и самого Лосева на полковника.
Хмурым ходил в полку только один человек – Сергей Сергеевич Петров. Уже неделя прошла, как уехали из части Сикорский и Маслов, а на него приказа всё не было, хотя бумаги на демобилизацию Лосев комдиву подал. Получалось, и летать не летал, и со службы не увольняли. Семью и багаж Сергей Сергеевич отправил на свою родину заранее, а сам, ожидая приказа, нудился.
Последние дни он без конца думал о своей жизни – и днём, и особенно по ночам. Неожиданно просыпался, закуривал, и тогда сон уже не шёл к нему. Одно за другим плелось, плелось - воспоминания, обиды. Как-то по особенному остро ощущались теперь голые стены в квартире, отсутствие семьи.
"Вот и всё… - подумал он, когда узнал вечером, что приказ на него, наконец, пришёл. - Отслужился, и не заходит никто. Через пару дней можно будет ехать. А дальше что?.."
Не знал. Со страшной силой навалилась на душу пустота квартиры, пустота, которая входила теперь во всю его жизнь. Поди ж ты, пустота - вроде ничто, а давит. На голову, на плечи. Всё раздражало, казалось бессмысленным. А тут ещё соседи начали летать на новых, реактивных машинах. За ними было будущее. А он жил только прошлым. Там у него был смысл. Воевал, и был нужен. Учил других воевать, и тоже был нужен. Но после войны ощущение необходимости потихоньку начало исчезать. Зато стали появляться сомнения. Сомневался уже в таком, в чём прежде не приходило и в голову сомневаться. Иногда от этих новых мыслей подирал даже мороз по коже.
В эту последнюю и тяжкую ночь раздумий Сергей Сергеевич сидел на кухне. Перед ним стояла початая бутылка - пей теперь, сколько душе угодно! - но больше одной рюмки не выпил: впервые водка "не пошла". Если рассуждать по-граждански, неожиданно понял он, так это же… его наказали, выходит, лишением профессии. С этим не мог согласиться. Как можно, например, крестьянина лишить плуга? Кузнеца - огня и железа. Как вообще можно наказывать людей отстранением от работы? Если человек ещё не стар и не мыслит жить без своей работы, зачем лишать его возможности трудиться и давать ему пенсию, вместо того, чтобы использовать его труд на благо общества? Ну, можно оштрафовать за халатность, влепить выговор, понизить в разряде, в должности, если отстал от новинок и стал хуже работать. Но лишать человека любимой работы совсем, лишить его сопричастности к жизни, чувства своей необходимости на земле - это зачем? Это же - что в гроб уложить ещё живого!..
"Нет! Вот поеду завтра за документами в штаб и скажу там всё генералу! Мол, человек любит полёты и умеет летать не хуже самых опытных лётчиков, а его - в завхозы, что ли? Кому это выгодно? Государству? Знающего производство и людей химика, например, разве переведут в кабинетные затворники? А бездаря и труса Тура, пожалуйста - в партийные работники! Нет, братцы, это чехарда какая-то получится, а не жизнь".
Сергей Сергеевич первый раз в жизни горько заплакал - не вытирая катившихся слёз, охватив заросшую чёрную голову руками, не выпуская из угольного рта потухшую папиросу. И был рад, что не пригласил никого на свою последнюю бутылку, не зажёг света - при свете, наверное, постеснялся бы плакать. А так вот - простительно: теперь ничего уже не поправить, так хоть тяжесть в душе, может, пройдёт. Но всё равно уходить из авиации было обидно. Как же так!.. Уходить в расцвете сил и опыта, пройдя всю авиацию от самого её зарождения, можно сказать, и, так и не полетав на самом интересном, на реактивных самолётах? Не доверили, что ли?..
На стене ткал и ткал время маятник - тик-так, тик-так, тик-так. А Сергей Сергеевич сидел и курил. Просидел, пригорюнившись, почти до утра. А утром поднялся и понял, что ничего уже изменить нельзя, не поможет ему теперь и генерал - демобилизацию в штабе армии утвердили. А вот если попроситься у генерала полетать на реактивном бомбардировщике, это, пожалуй, возможно. Генерал - тоже старый лётчик, поймёт.
Комдив принял Сергея Сергеевича не сразу. Сначала выслушал и отпустил двух командиров полков, потом был занят с начальником штаба, затем был важный телефонный разговор с командующим воздушной армией – долгий. И только после этого приказал адъютанту, чтобы тот позвал "старика" и чтобы никто им не мешал. Не хотел генерал разговаривать с Петровым при посторонних, не хотел и комкать этот последний их разговор - распрощаться хотелось по-человечески.
Впервые за многие годы Сергей Сергеевич вошёл в кабинет без внутренней робости - запросто, как пожилой человек к своему сверстнику. Даже не удивился и не заметил этого, просто чувствовал себя свободно. И обратился тоже просто, не вытягиваясь, а как-то даже мешковато, почти по-граждански:
- Доброе утро, товарищ генерал! Вот… пришёл по личному делу. Вроде как бы это… попрощаться.
- Здравствуй, Сергей Сергеич, здравствуй! Рад тебе. - Генерал поднялся из-за стола, подал руку. - Это хорошо, что пришёл. Садись, поговорим, покурим. - Генерал почувствовал себя неловко: как-то не так всё получалось - казённо как-то. Надо было что-то сказать ещё. И он сказал: - Уходишь, значит?
- Ухожу, - ответил Сергей Сергеевич уже сидя, думая лишь о том, как выразить ему свою обиду, не замечая, как медленно краснеет генерал. И рассматривая толстый узорчатый ковёр на полу, прибавил: - А если точнее, то меня - "уходят". - Сказал, и вспомнил вдруг дивизионный каламбур: "К генералу на ковёр!" Попасть "на ковёр", означало быть вызванным на очередной разнос, после которого редко кому удавалось сохранить нормальный цвет лица, разве что Лосеву - тот умел держаться с достоинством и "на ковре". Но теперь, ёж тебя ешь, это к делу не относилось, генерал, казалось, сам чувствовал себя "на ковре", и Сергей Сергеевич понуро молчал.
- Рассказывай… - Генерал насторожился, разглядывая пористый большой нос Петрова, его чёрные, словно угольки, заплывшие глаза, непокорный вихор на затылке, торчащий из чёрного гладкого зачёса - набок.
- Так ведь я не за этим, товарищ генерал… Не жаловаться. - Правая рука Сергея Сергеевича полезла к вихру на затылке.
- Нет, брат, ты уж говори всё, раз пришёл, и чем-то недоволен. - Пушкарёв поднялся, прошёлся по ковру. Высокий, сухопарый, остановился у солнечного окна. - Кто же это – тебя "уходит"? - напомнил он, закуривая. И сразу сделался немолодым в ярком свете дня и утомлённым - видны были отёчные мешки под глазами, лицо - иссечено морщинами, губы - серые. А только что казался юношески стройным и полным энергии.
Думая о том, что генерал почти всю ночь был на полётах и, наверное, не выспался, оттого и кажется таким замученным, Сергей Сергеевич молчал - тоже не выспался. И тоже выглядел старым, с синими после бритья щеками, почти беззубым ртом - торчали только тёмные от курительной смолки пеньки вместо зубов: не баловала жизнь и его.
Не дождавшись ответа, проведя ладонью по глазам, генерал напомнил Петрову:
- Ты ведь, вроде, сам рапорт подал? Я читал…
- Разрешите закурить, товарищ генерал? – Сергей Сергеевич тоже закурил, выпуская дым, ответил: - Сам-то - сам, да ведь за кем нет погони, тот и не бежит.
- Кто же за тобой гнался? Кроме времени…
- Тур с Сикорским, всё жалобы на меня строчили. Целое дело стряпали. А время - оно за всеми одинаково гонится.
- Почему же - "стряпали"? Выпивал ведь ты? А другие в это время - теорией занимались. Убегать от старости можно по-разному, она догоняет тех, кто отстаёт.
- Верно, товарищ генерал: выпивал. Случалось такое иногда. И теорией маловато… Только не это ведь во мне главное? Я так понимаю.
- Что ж, пожалуй.
- Вот и я так думаю: мог бы ещё послужить. Какую-никакую пользу государству… Да злой, как говорится, не верит, что есть добрые люди.
- Ну, Лосеву-то как раз - было жаль тебя отпускать.
- Жаль друга, говорит пословица, да не как себя. Что уж теперь… А только я без полётов, товарищ генерал, не могу. Без полётов я - как бы это сказать - просто никто. – Петров помолчал. - Разве я один - пил? Когда у людей нет уверенности в завтрашнем дне, они и пьют; всегда так было. Кто помоложе - по женской части балует. И не только это у нас, везде нынче.
- А почему нет уверенности в завтрашнем дне?
- Почему? Как бы это вам… - Петров задумался. И не придумав ответа, сказал: - Да как-то так получается. Сегодня - один закон. Утром проснулся - говорят, другой вышел; платить за бездетность, например. Миллионы баб остались без мужиков из-за войны! Так с них за это - ещё и деньги? Нет, законами баловать - нельзя: от этого вера в справедливость закона сломается. А может, что и похуже…
- И какой же вывод?
- Как это, какой? Я же сказал. Человек – перестаёт верить в будущее. Рассчитывает только на себя, а не на государство. Кубышку себе заводит. Вот мысли у него, как бы это сказать, и перерождаются.
- По-твоему, всё дело в идеологии? А идеология у человека - от брюха, экономики?
- Нет, товарищ генерал, я как раз, как бы это сказать, про другое. В молодости мы - чем жили?
- Чёрт его знает, я уж и не помню теперь - будто и не было её у меня.
- Оно-то верно, так. Не было ни костюма хорошего, ни ботинок, чтобы к девкам выйти покрасивше. А всё равно - жили общим: строительством государства, что ли. А нынче – каждый норовит жить для себя одного, для своей квартиры, ёж тебя ешь! Слоников покупает на пианины. Гармошки - никого уже не устраивают.
- Так ведь вперёд идём, люди умнеют. Хотя в деревнях - не до слоников, конечно, там и гармошке рады.
- Я не против дорогого инструмента, пускай покупает, кто может, если из деревни вырвался. А токо плохо, когда офицер… ради личного уюта готов поступиться и общим делом - как там его деревне живётся? – и своим мнением.
- Не понял тебя… - Пушкарёв насторожился.
- Как бы это объяснить?.. Офицер у нас – перестал иметь своё мнение. Какой он после этого командир? Если у него - нет своих мыслей, и он согласен на всё.
- Да ведь говоришь же! - возразил Пушкарёв. - Слушаю вот тебя… Или это - не собственные мысли?
- Так это я - вам! А при всех - разве можно такое сказать?
- Почему же решился при мне?
- Потому, что давно вас знаю. Да и терять мне уже нечего… Ну, и потому ещё, что не молод я, с заслугами. А пусть такое лейтенант какой скажет - что будет? Да не вам, а такому, как Тур!
- Откуда же берутся, по-твоему, эти туры? Разве не из наших рядов?
- Так-то оно так, да только и в народе не все люди одинаковы. Туры - они из трусов всегда. Из неспособных к делу. Вот и приспосабливаются! - Сергей Сергеевич неожиданно спросил: - А хотите знать про Тура всю правду? - И рассказал комдиву обо всём, как на духу: как встретился с Туром на фронте, кем был Тур до войны, как свела их судьба здесь снова, и как дал он Туру отвод, когда Тура выбирали в парторги. Волнуясь, гася в пододвинутой генералом пепельнице окурки, закончил: - Уж очень легко открывают у нас таким дорогу. А они потом - мстят, тем, кто их разоблачает. И делать им это - легко.
- Почему - легко?
- А на что у нас в первую очередь обращают внимание? На характеристики, документы. Если напишут вам про человека, что у него там мысли, допустим, ершистые, или что был замечен в выпивках, - и всё! Будь он хоть самым деловым или опытным. А вот у таких, как Тур – анкетка всегда чистая. Потому - что такие не делают ничего и не умеют делать! А нет работы, нет и ошибок. Одна дорога - в подхалимы.
- Подхалимов - тоже не все любят.
- А я не про таких, которые лижут конкретную задницу своего начальника. Я про тех, что славят всё. Вот какие люди нынче в моде, товарищ генерал.
- Ну, а я-то при чём здесь?
- Вы таких… тоже поддерживаете. Хотя и невольно.
- Это каким же образом? - Генерал с изумлением уставился на Петрова.
Сергей Сергеевич загорелся:
- Собрания у нас теперь - как проходят? Раньше мы - президиум себе избирали. А теперь туры - сами туда садятся, без приглашения. И к этому - уже привыкли! Как же: экономия времени! Зачем, мол, формалистикой заниматься? А на формальное-то отношение ко всему - фактически и перешли. Всё сделалось формальным! Стало быть - ненужной ложью? А зачем же тогда жить в этом обмане?
Потирая пальцами подбородок, взятый в горсть, Пушкарёв тоскливо протянул:
- Да-а, накрутил ты, сразу и не раскрутишь - всё в одну кучу смешал! Ну, да ладно, с Туром я ещё разберусь. А вот…
- Много их, товарищ генерал. Если с каждым по одиночке - долго разбираться придётся.
- Пожалуй, ты прав: далеко зашли… - Генерал потемнел, не зная, что говорить, не зная, как выйти из тяжёлого для него разговора, забыв, что хотел сказать - уж было начал, да Петров перебил. И потому произнёс теперь, что сразу на ум пришло: - Ну, ничего, Сергей Сергеич, мы - проводим тебя с почётом, не как-нибудь!..
- На посуле, что на стуле: посидишь и встанешь. Да и на кой мне этот почёт? Я ещё летать могу! За тем вот и пришёл.
- Как - за тем?! - изумился генерал. - Ведь приказ уже…
- Уважьте вы меня, старика, товарищ генерал! Разрешите на реактивном слетать, а тогда уж…
- Сергей Сергеич, да ты в своём уме?!
- 3-4 вывозных полётика всего! И парочку - самостоятельных. Не могу я без этого уйти из авиации. На всяких летал, а дошло до реактивных, и что - уходить, даже не попробовав?
- Се-ргей Серге-ич! До-ро-гой мой, по-ду-умай: ты же - уво-о-лен!.. Я не имею права: не положено!
- Знаю, что нельзя. Так ведь и мерзавцев не положено парторгами держать. А де`ржите вот, оставили! А меня - так катись?..
- Нет, ты рапорт - сам подавал! О чём тогда думал?..
- А вы на моём месте - смогли бы уйти вот так, не полетав?
- Что же ты от меня-то хочешь?
- Разрешения, товарищ генерал. Всего на несколько полётов! У вас тут, на вашем аэродроме!
- А если ты во время этих полётов… Понимаешь ты, чем я рискую? Головой! Го-ло-вой, брат! Никто мне этого тогда не простит!
Сергей Сергеевич вскипел:
- Всю жизнь, Иван Максимыч, хочешь без риска прожить? А ты - рискни хоть разок! Да ведь с моим опытом - и риск не велик!
- Опыт - опытом, а на реактивной машине у тебя его нет. Нет, Сергей Сергеич, нет. И не проси: не могу! – Комдив отвернулся к окну, забарабанил о подоконник пальцами.
- Не можешь, значит? Должность боишься потерять?
- Да не за себя я боюсь, пойми ты! - Генерал обернулся. - Ну, как разобьёшься!.. Никогда ведь не прощу себе потом. Сразу 3 жизни на совесть взять – шутка?
- Лётчики и без войны всегда на войне! А я - только по кругу ведь. Без штурмана и без радиста, один слетаю.
- На этом самолёте - не слетаешь, не та техника! Да и что говорить: не положено!
- Иван Максимыч! - взмолился Сергей Сергеевич. – А ты всё же рискни, а? Не могу я так уйти! Ну, рискни хоть раз ради меня! Ты же - сам лётчик!..
- Вот пристал, прямо с ножом к горлу! Первый год в авиации, что ли? Такое несёшь!..
Петров постоял, опустив голову, и не прощаясь, направился по ковру к выходу. Генерал не выдержал:
- Да постой ты, Сергей! - окликнул он. – Нельзя же так, не пори горячку! Подожди… Может, придумаем что-нибудь? Я… я вот что, я - командующему позвоню! - обрадовался Пушкарёв. - Прямо сейчас, при тебе и позвоню.
- Не надо командующему, - тихо сказал Сергей Сергеевич. - Не разрешит он: кто мы ему? А тогда уж и ты на себя не возьмёшь, путь будет отрезан.
Пушкарёв завял. Вспомнился прошлогодний случай с командиром дивизии истребителей. Так же вот… Уволился человек, дела уже заместителю передал, а потом захотел попрощаться с авиацией. Новый комдив - товарищ и вчерашний подчинённый - разрешил этот прощальный полёт. И старый полковник - до генерала так и не дошёл - начал крутить в зоне последние свои "бочки", "петли", перевороты. А потом - загорелся двигатель. Можно было, конечно, выпрыгнуть, но тогда высокое начальство узнает, что погиб дорогостоящий самолёт – на кого его списывать? На лётчика, который уже уволен и не имел права летать? Подводить друга не хотелось, и полковник, надеясь на свой опыт, решил посадить горящую машину на аэродром, благо тот был рядом, под ним. Сумел снизиться и зайти на посадку, несмотря, что мешал дым, а на выравнивании взорвался бак с горючим - для спасения не хватило каких-то полторы минуты, уже и "пожарка", дежурившая на старте, ждала самолёт в конце полосы. Старого комдива символически похоронили - кирпичи для веса вместо останков, а нового - командующий турнул с понижением.
- Да-а, командующий не разрешит, это верно, - тоскливо согласился Пушкарёв.
- Ты - сам разреши, - жалобно попросил Петров, вспомнив свой первый в жизни самостоятельный полёт. Вот так же просился - была плохая погода. И инструктор сжалился над ним и разрешил. Теперь же, видя по лицу генерала, что тот собирается отказать, Сергей Сергеевич, старчески горбясь, опустился вдруг на колени и, не поднимая головы, проговорил: - На коленях тебя прошу - сжалься ты надо мной, уважь! – Последние слова он проговорил с трудом, почти давясь. Плечи его дрогнули, голова затряслась и опустилась совсем низко.
- Сергей Сергеич! Что ты!.. - Генерал растерялся.
Дверь в кабинет растворилась, вошли заместитель комдива полковник Татулян, полковник Дотепный и капитан Тур. Все в растерянности остановились, а Пушкарёв взорвался:
- Почему без разрешения?! Адъютант!.. - Хотя и понимал, что адъютант тут не при чём, Татулян имел право входить без доклада.
Вошедшие, пятясь, вышли. Сергей Сергеевич, униженный, раздавленный, стоял на коленях. Пушкарёва пронзила острая жалость: "Да что же это в самом деле?! Такой лётчик, и на коленях, на пенсию, а какой-то Тур!.." - Он кинулся к Петрову, пытаясь поднять его с колен. Но тот, не вставая, спросил:
- Иван Максимыч, может, ты геологов не можешь забыть? Так поверь, не бомбил я их, клянусь тебе!
- Ладно, Сергей Сергеич, вставай: рискну я! - бормотал генерал, помогая Петрову подняться с ковра. - Слетаешь с инструктором. В конце концов, в этом особого риска нет. - Про себя же додумал: "А там видно будет. Может, слетает и сам, если хорошо всё пойдёт. Зато уедет с лёгкой душой".
Всё, вроде бы, утряслось, образовалось, генерал успокоился от принятого решения, Петров тоже – сидел снова на стуле, опять разговаривал, но генерал понял, надо прощаться: Петров не смотрел уже в глаза, как прежде, стеснялся того, что произошло, да неловко было и самому. Поэтому, протягивая Сергею Сергеевичу руку, Пушкарёв перешёл на деловой тон: приказал изучить инструкцию по технике пилотирования нового самолёта, посидеть в его кабине, познакомиться с материальной частью, словом подготовить себя к предстоящим полётам по-настоящему. А уж он, со своей стороны, даст распоряжения, кому надо, чтобы его допустили ко всем видам подготовки и ни в чём не препятствовали.
Сергей Сергеич надел фуражку и, приложив к ней руку, бодро, по-военному проговорил:
- Спасибо, товарищ генерал! Разрешите идти?
После ухода Петрова в дверь постучали. Вновь вошли Дотепный с Туром и Татулян. Заместитель генерала ещё с порога спросил с сильным кавказским акцентом:
- Что тут праизошёл, таварищ генерал? Зачем Петров стоял перед тобой на каленках? Я нычиво не понял! - Он развёл свои короткие толстые руки.
Пушкарёв коротко объяснил и тут же приказал Татуляну, чтобы тот сам, лично проследил за подготовкой Петрова к полётам. Затем обратился к Дотепному:
- Кого у вас там Лосев думает назначить вместо Петрова?
- Окончательного решения ещё не приняли, - ответил полковник. - Ждём отъезда Сергея Сергеича. Неудобно как-то при нём. А вообще-то есть 2 кандидатуры.
- Капитан Волков и капитан Михайлов, - вставил Тур.
- Да, - подтвердил Дотепный, - капитан Михайлов и Волков.
Тур, почувствовав перестановку фамилий полковником, не удержался и выскочил вперёд начальника снова:
- Разрешите доложить, товарищ генерал? Капитан Волков 5 лет уже в заместителях ходит. Отличный лётчик, требовательный офицер. Активист!
Генерал перевёл взгляд на Дотепного. Тот подтвердил:
- Да, офицер активный. Меня как-то пытался на собрании срезать: учил, как надо вести собрание. - Полковник улыбнулся в усы. - Но Лосев - больше склоняется в пользу Михайлова.
Генерал заметил, как покривился Тур. Вспомнив рассказ Петрова о нём, неприязненно подумал: "И верно: нагл. Видно, и впрямь - пользы от такого, что от худой свиньи: визга много, шерсти - клок". Сказал:
- Ну, что же, против Михайлова и я не возражаю - умный офицер. И лётчик толковый.
Оставшись один, генерал ещё раз подумал о Туре: "А зачем, собственно, он ко мне-то входил? Я - не звал. Если с Дотепным приехал в штаб по каким-то делам, мог в политотделе его подождать: у Дотепного был вопрос конкретный - денег на школу просил. А что этому?.. Надо от таких наглецов как-то избавляться, тут Петров прав. Но как?.. Только что закончил академию заочно. Анкета, действительно, работает на него. И вообще…" Что "вообще", Пушкарёв додумывать не стал - зазвонил телефон. Разговор по телефону был опять долгим, деловым, комдив на время о Туре забыл – хватало других забот…
Сергей Сергеевич переехал жить в соседний полк, в общежитие холостяков и готовился там к своим полётам чуть ли не круглые сутки. За 10 дней он изучил каждый винтик на новой машине, назначение каждого клапана, каждого агрегата или прибора, расспрашивал летающих лётчиков об особенностях самолёта и его возможностях и, ещё не летая, знал о нём всё. В кабине он тренировался только с завязанными глазами. Присматривался к взлётам и посадкам летающих лётчиков, сопоставлял. Ничего особенного в этом "Иле" он не находил, только и разницы, что на поршневом бомбардировщике третье колесо было установлено сзади и низенькое, а на реактивном - стояло впереди и было равным по высоте основным колёсам. Поэтому взлёт сильно отличался. На поршневом надо было сначала отдавать штурвал "от себя", чтобы хвост самолёта поднялся до положения горизонтального полёта, а потом, с нарастанием скорости до взлётной, взять штурвал слегка "на себя", чтобы оторвать машину от земли. На реактивном же самолёте поднимать хвост при взлёте не требовалось - он был поднят конструктивно. Поэтому брать штурвал "на себя" нужно было только перед концом разбега. В полёте же и на посадке правила управления самолётом были обычными. Значит, в первую очередь надо было осваивать взлёт во время вывозных полётов с инструктором, на взлёт делать упор и особое внимание. Но Сергей Сергеевич во время войны летал одно время на американском поршневом бомбардировщике "Бостон", у которого третье колесо тоже было передним и высоким, так что и взлёт был не нов для него. Совершенно новой по сути была на "Ил-28" только кабина: слева "баян" из кнопок, и справа "баян", да на приборной доске много новых приборов. Ну, так на то и 20-й век, растёт техника, ёж тебя ешь! А овладеть всё-таки можно: и управлением реактивными двигателями, и всякими агрегатами, которые включались в работу от тумблеров и кнопок - ничего, что в 10 раз стало больше, изучил всё на ощупь, не ошибётся. На то и человек, чтобы овладевать этой техникой!
И Петров доложил вскоре полковнику Татуляну, что к полётам готов, все экзамены сдал на отлично, можно приступать к вывозной программе полётов. Правда, при этом заметно волновался.
Волновался и Татулян, садясь в инструкторскую кабину. Впервые приходилось учить лётчика, которого даже с котлового довольствия сняли. Волновался ещё и потому, что сочувствовал Петрову и переживал за него, как за самого себя.
На старте собрались почти все лётчики, свободные от вылетов - пришли посмотреть: сколько вывозных полётов возьмёт знаменитый "Дед"? Одни говорили, освоит всё за 6 полётов, другие - сомневались: не хватит ему и 10-ти. Третьи - вообще смотрели на затею скептически: стар, не освоит новую технику – 8% она забраковала из "стариков". Психологическая несовместимость…
И вот сделана первая посадка. Раздались голоса:
- Ну, эту - инструктор сделал!
- Ясное дело - показывал: вон как притёр!
- Посмотрим, что будет дальше…
А после второй посадки "спарка" порулила к командному пункту.
"Что такое? Поломка? Почему перестал вывозить? Бесперспективный, что ли, "дуб"?"
На КП поднялся только инструктор, Петров остался в кабине. Полковник Татулян докладывал комдиву:
- Товарищ генерал! Лётчик Петров к самостоятелным полётам готов. Исключителный пилот! Можитэ проверят. - Татулян оторвал от виска руку.
И ещё 2 безупречных полёта. Проверял сам генерал. Сергей Сергеевич зашёл на посадку отлично и на одном двигателе, и на обоих. Пушкарёв был поражён изумительной, филигранной техникой пилотирования. И тогда пошёл на отчаянный шаг: разрешил Петрову сделать ещё 2 полёта по кругу - самостоятельно, на боевом самолёте, хотя прежде и не обещал этого.
На полёт с Петровым добровольцы нашлись быстро. Сначала согласился маленький черноволосый радист Осипов, паренёк 20 лет, а за ним и пожилой штурман эскадрильи майор Георгиевский. Экипаж был вписан в полётный лист, проинструктирован и пошёл к боевому самолёту. Первым скрывается в хвостовой кабине радист - ему легко: не надо даже стремянки, вход снизу. А вот Сергей Сергеевич и Георгиевский лезут в свои кабины по стремянке - сначала лётчик, потом - штурман.
Второго управления - на самолёте нет, инструктора - нет. Сергей Сергеевич сам выруливает на старт, выводит двигатели на полные обороты, отпускает машину с тормозов, и она стремительно несётся по серой бетонированной полосе вперёд. Нужная скорость набрана, отрыв - и в глазах только синее-синее небо. Вот это набор!.. 20 метров в секунду. Вот это - угол набора, вот это техника! А какая чистая радиосвязь – ни единого хрипа, ни шороха! Даже глуховатому всё слышно. Глаза у Сергея Сергеевича влажнеют, но теперь, слава Богу, никто этого не видит. В уши только доносится спокойный басок штурмана:
- Отлично, товарищ майор! Взлёт был - как по ниточке!
- Хорошо! - кричит радист, и тоже радостно смеётся.
Улыбается сквозь непрошенную слезу и Сергей Сергеевич. Согласен: хорошо. Хорошо это - слышать голоса друзей, лететь с ними вместе, видеть голубое небо, держать в руках, словно лёгкую игрушку, 20-тонную машину, мощно идущую в набор, и чувствовать себя её властелином, лётчиком. Хорошо, да только уже – в последний раз. Эх, жизнь, ёж тебя ешь, мудрёная ты штука! И Сергей Сергеевич заваливает такой левый крен, что котлетками оттягиваются книзу щёки. Перегрузочка!..
2 полёта выполнены - оба на отлично. Больше нельзя - так уговаривались, надо заруливать. И Петров заруливает - медленно, торжественно, в последний раз. Это понимать надо…
Стоянка. Выключил стоп-кранами двигатели. Стало очень тихо - нет больше привычного гула: кончилась авиация. Надо прощаться - с поклоном, как положено по русскому обычаю. И Сергей Сергеевич прощается. Вылезает из кабины и кланяется в пояс технику, подставившему к самолёту стремянку. Обнимает вылезшего из кабины и спустившегося вниз Георгиевского, затем подошедшего радиста. Отстраняется, снимает с головы шлемофон и кланяется самолёту. Подходит к фюзеляжу и гладит его серебристый бок. И опять появляется на его глазах предательская, непрошенная слеза - туманит взор. Что-то слаб стал последнее время, ёж тебя ешь! От стыда Сергей Сергеевич отворачивается от всех и, опустив голову, медленно уходит. Надо ещё генералу доложить, чтобы всё, как положено…
В "гражданку" провожали Сергея Сергеевича чуть ли не всем полком - на двух грузовиках приехали на вокзал. Были тут и Лосев, и Дотепный, Одинцов с Михайловым, Русанов, Медведев, Скорняков, другие штурманы, лётчики и техники, которые любили его и которых любил он тоже. В гарнизонном клубе, где были официальные проводы и произносились торжественные речи, присутствовали все, даже офицерские жёны. Здесь же были - только друзья. Вон сколько их у него! Не то, что у "Пана" и Маслова, которые досаждали в полку всем и уезжали потом, как воры - не пришёл даже никто.
Зашли всей гурьбой в ресторан. К удивлению провожающих Сергей Сергеевич не напился - не хотел портить светлого чувства ни себе, ни другим. Глаза у него молодо светились чёрной живой теплотой, взгляд ко всем был внимательный, а во рту влажно поблескивали, вставленные, наконец, золотые зубы.
- Костя, будь другом, сыграй что-нибудь напоследок! - Сергей Сергеевич кивнул Михайлову на оркестр в глубине ресторана.
Михайлов пошёл к музыкантам, попросил у одного из них аккордеон и сыграл с эстрады полонез Огинского "Прощание с Родиной". И опять у Петрова повлажнели глаза. Заметив это, Михайлов вернул музыкантам инструмент, подсел к Сергею Сергеевичу и начал травить байки "за Сеню Соломончика", который живёт в Одессе:
- Услыхал однажды Сеня от приезжего артиста, шо в Одессе, мол, нет настоящих красавиц. Ну, вы же за моего Сеню уже слыхали, - Михайлов подмигнул сидевшим за одним столом офицерам. - Так шо, вы думаете, делает Сеня? Он говорит: "Красавиц? Их у нас есть, их у нас имеется!" Прилетел на одесский базар, и к торговкам: "Граждане-мадамочки! Приехал залётный артист, шо висит везде по городу на афишах, и говорит нам оскорбление: в Одессе нет настоящих красавиц. Шоб я пропал, если вру!" Через час он привёл до театра 200 одесситок тому артисту. Вы жестоко ошибаетесь, если уже думаете, шо от того артиста шо-нибудь осталось на память.
Лётчики рассмеялись. А Сергей Сергеевич серьёзно сказал:
- Весёлый ты человек, Костя. Не забуду я тебя. И никого не забуду. Смотри, эскадрилью мне береги! Чтоб по-прежнему: в лучших ходили!
- Постараюсь, Сергей Сергеич, - сказал Михайлов. - Если только Волков не сглазит.
- Вот-вот, ты уж постарайся. Я слыхал, тебя на майора аттестовали. Не зазнайся, смотри, ёж тебя ешь! И с Гринченки - глаз не спускай: слабенький он лётчик, не похороните тут без меня.
- Ну, что ты, Сергей Сергеич! Всё будет, как при тебе.
- Да, порядок у нас был всё же хороший. Поддерживай.
Потом Сергей Сергеевич долго, по-дружески, разговаривал с Лосевым - зла не держал:
- Ты, Евгений Иваныч, вот что… Бывало у тебя: правил ты иногда в полку, как медведь в лесу – дуги из людей гнул. Не надо этого больше, кризис, как бы это сказать, прошёл.
- Сергей Сергеич, что же я, по-твоему, зверь какой?
- На мышку - и кошка зверь. Ты это учитывай. Чтоб не боялись тебя, а любили.
- Я, Сергей, не красна девица, любить меня – не обязательно.
- А ты всё же послушай меня, я ведь тоже людей повидал на веку. Еловым веником в бане не парятся, помни. Ну, и меня тут не забывайте. Я ни на кого сердца не держу, и ты не держи.
Ещё раз утёр слезу Сергей Сергеевич, когда стоял уже в тамбуре вагона. Ему махали фуражками. Гремела медь духового оркестра, приглашённого из военной комендатуры Тбилиси.
"Лосев расстарался, - тепло подумал "Дед", отыскивая глазами командира полка в толпе провожавших. - Суровый мужик, а - правильный. Эх, жизнь-житуха, мудрёная ты штука!.."
15
Всё было в этот летний день необычно. Дежурный по части выстроил утром полк и доложил командиру полка. Но Лосев ничего говорить в этот раз не стал, а лишь кивнул начальнику штаба. Тот остановился перед строем и начал читать приказ о присвоении очередных воинских званий.
- … командиру эскадрильи капитану Птицыну Александру Александровичу - очередное звание "майор".
"Мой бывший КэЗэ!" - радостно подумал Русанов в строю.
- … командиру эскадрильи капитану Михайлову Константину Сергеевичу - очередное воинское звание "майор".
"Ой, "Брамсу"!" - вновь отреагировал Русанов.
- … штурману эскадрильи старшему лейтенанту Дубравину Владимиру Ивановичу - очередное звание "капитан".
"Вовка!"
- … заместителю штурмана эскадрильи старшему лейтенанту Скорнякову Виктору Степановичу – очередное звание "капитан".
"Витюне! Ищас за шиворот вылью!.."
- … командиру звена старшему лейтенанту Дедкину Иннокентию Николаевичу - очередное звание "капитан".
"Смотри ты, и дубу Утятину! Солдат спит – служба идёт…"
- … штурману экипажа лейтенанту Княжичу Вячеславу Григорьевичу - очередное звание "старший лейтенант".
"Пончику! Теперь не будет бомбить стульями с фуникулёра!"
- … лейтенанту Русанову Алексею Ивановичу - очередное воинское звание "старший лейтенант".
"Ё-моё! Мне-то за что?.." - Русанов сразу оглох и густо-густо покраснел.
- … бывшему штурману экипажа, в настоящее время заведующему клубом, лейтенанту Лодочкину Николаю Юрьевичу - очередное воинское звание "старший лейтенант".
"И стукачу?! Который на чужом горбу?.. Ну, это уж чёрт знает что-о!.."
Окончив читать, начальник штаба свернул приказ в трубочку, добавил радостным голосом:
- Командование полка поздравляет перечисленных офицеров с присвоением очередных воинских званий и желает им дальнейших успехов в службе на благо Родины!
В первую минуту Русанов не мог поверить, что и ему присвоили звёздочку. Год пролетел - повысили в старшие лётчики. Теперь вот - звание. Прямо сон какой-то! Но стали подходить и поздравлять друзья, и он пошёл представляться по случаю присвоения звания - так полагалось - Птицыну, командиру эскадрильи.
- Ладно, кончай этот официоз… - махнул тот. - Поздравляю!
Освоившись с радостью, Русанов направился к Михайлову и Дубравину. "Повезло Вовке! - думал он на ходу. - Если бы не повысили в должности "Брамса", не повысили бы и его". И тут увидел серое лицо Одинцова. Лев Иванович как-то странно улыбался, пожимал "именинникам" руки, а глаза были с тоской, невесёлые. Алексею стало неловко: ему, сопляку, присвоили, а фронтовикам Шаронину и Одинцову - опять шиш с маслом! Уравняли с мальчишками… Вспомнив снова о Лодочкине, которого поздравлял в сторонке один Тур, Русанов задохнулся от гнева: "Стукачи ценятся выше!.. Из социализма делается бордель!"
К Одинцову подошёл Лосев.
- На тебя, Лев Иванович, тоже посылали документы, - сказал он, протягивая руку. - Не горюй: в следующий раз, я думаю, это дело всё же пробью! А пока - вернули. Мне ведь – тоже не присвоили… - Он улыбнулся, взял Одинцова за плечо, и они отошли от всех в сторонку и долго о чём-то говорили.
В 11 часов Лосев и Дотепный поздравляли офицеров в своём кабинете торжественно и официально. Все были веселы, шутили. У некоторых именинников уже блестели глаза - "приложились" по случаю. Но из "рюмок приличия" никто не вышел, хотя Лосев устроил в столовой банкет с жёнами и музыкой.
После обеда Русанов зашёл на почту и получил от отца хорошее письмо. Иван Григорьевич радостно сообщал: "Здравствуй, Алёша! Спешу тебя известить о большой нашей победе: наконец-то, мы узнали, что осудили и всю шайку сообщников Рубана: 9 человек, и каждому дали по 25 лет, с конфискацией имущества. А инженера Андрея Максимовича таскать перестали, утряслось. Я тоже немало сил положил на это, пока расшевелил в людях совесть, так что зря ты тогда пёр на меня. Ну, да ладно, кто старое, как говорится, помянет, тому глаз вон. Жаль вот только Бердиева…
Дома всё хорошо, не беспокойся. От мамы и от Иры тебе привет".
Алексей перечитал письмо ещё раз, задумался: "Может, бордель всё-таки кончится? Народ не даст себя в обиду?.." Но пришёл Ракитин, и они принялись готовиться к вечеру: надо было отметить присвоение званий в кругу друзей, но не в духане, а дома. А для этого требовалось накупить шашлыков, коньяка, приготовить лимоны, иную закуску - думать о своём было уже некогда.
Вечером руководил церемониалом на квартире Русанова Лев Иванович Одинцов. В рюмку Михайлова он положил 2 большие звёздочки - майорские, а в рюмки Русанова и Дубравина - по 2 маленькие. Потом налил всем коньяка и предложил тост:
- За жизнь, братцы, за успех и взлёты! - Улыбнулся: - И за звёзды - тоже!
Пили стоя. Одинцов проколол именинникам погоны и прикрепил новые звёзды. На Михайлова непривычно было смотреть: погоны с двумя просветами и большой звездой сделали его "консульский" лик ещё солиднее - даже усы ему теперь больше шли. И вообще он был не по-одесски задумчив в этот раз, будто смотрел куда-то в запредельную даль.
Застыло на мгновение и веснушчатое лицо Дубравина, с взглядом, словно бы обращённым вовнутрь. А лицо Одинцова отчего-то казалось белым в наступивших сумерках, словно из него вытекла вся кровь. Молчалив и невесел был и Русанов, но в последнюю секунду успел улыбнуться своей удивительной улыбкой, как будто уцепился за спасительный круг в море и выплыл.
Зажигая керосиновую лампу, Одинцов спросил:
- Костя, ты - чего?.. Не узнаю Одессу! Даже аккордеона не прихватил!..
Пришлось Михайлову извиняться и топать за аккордеоном в гарнизон, где была его квартира. Русанов, чтобы Михайлову не было скучно, пошёл с ним за компанию. Но тот и по дороге молчал, занятый какими-то тревожными мыслями. Когда подходили уже к его крыльцу, из-за дерева вышла худая женщина с тёмными большими глазами. Русанов узнал Волкову и удивился тому, что она подошла к его другу и тихо и запросто проговорила:
- Здравствуй, Костя! Вот, пришла поздравить, а тебя - нет. Жду тут, стою.
- Спасибо, Танечка, заходи!.. - Михайлов пропустил женщину вперёд. Она оглянулась, быстро посмотрела по сторонам и, словно бесплотная тень, бесшумно проскользнула за дверь.
Дома Михайлов включил свет, достал из-под кровати аккордеон в футляре, поставил его на стол и сел на кровать. Вздохнул, будто оставил за порогом тяжёлую ношу.
- Садись, Таня. Посидим немного… - Римский горбатый нос Михайлова закаменел, как на памятнике.
Русанов всё ещё стоял возле двери - вроде бы на минуту зашли. Но, видя, что Волкова взяла стул и села рядом с хозяином, понял, дело затянется. Михайлов, казалось, никуда не спешил тоже. И какая-то тревога от них обоих - как марево от знойного моря.
Осторожно прикасаясь к руке Волковой, Михайлов участливо и тихо спросил:
- Что, опять?..
Не обращая внимания на Русанова, но всё же стесняясь его, Волкова поправила на груди, возле худых, выступающих ключиц, своё лёгкое платье - будто хотела что-то прикрыть, поёжилась и сказала:
- Да, как всегда.
- За что? - спросил Михайлов совсем тихо.
- Тебе - присвоили, а ему - нет. Прихожу, он уж за столом, на губе окурок, и лицо противное приготовил. Уж я характер его изучила - кипяток! На кого прольётся - до самых костей ошпарит!
Русанов опять удивился: на свету глаза Волковой оказались не тёмными, а светлыми - наверное, были серыми. Почему-то никогда этого не замечал.
Михайлов тоже не обращал внимания на Алексея:
- Да-а, - протянул он, вздыхая, - странно, почему его не поставили комэском ещё в прошлом году, когда ушёл в запас Башмаков? Взяли почему-то из другого полка…
- А я - всё равно рада, Костя, что тебе повезло! А то, что ударил он - мне даже не было больно.
- Вот, гад! Неужели ты не понимаешь до сих пор, что пора…
- Не надо, Костя, - прошептала женщина. - Всё равно ведь счастья не будет: не отдаст он мне…
- Отдаст по суду! Ты - мать…
- Не надо, Костя. Тебя только выдвинули… начнётся такое!.. Он на всё пойдёт, я знаю. Он и суду представит меня как шлюху.
Русанов почувствовал себя неловко, сказал:
- Я пойду, Костя.
- Ага, иди-иди, я потом… - опомнился Михайлов. - Захвати и аккордеон с собой, я приду.
Сойдя с крыльца, Алексей опустил на землю футляр с аккордеоном, достал из кармана мятую пачку папирос и стал прикуривать. Из открытой форточки Михайлова приглушённо донеслось:
- Костя, Костенька, ну, что же мне делать, родненький! Измучилась я от такой жизни! - Скрипнули пружины, стон оборвался - будто задохнулись там, в комнате. А потом погас свет.
"Вот так история!.." - ахнул Русанов. Поднял аккордеон и пошёл.
Вернулся Михайлов только через час. Тихо подсел к Одинцову, помолчал и налил себе в рюмку. Что-то подумал, выпил коньяк залпом - будто залил жар. Тогда Одинцов тихо сказал:
- Надо, Костя, кончать вам это всё.
- Разве дело во мне? - так же тихо ответил Михайлов. – 4-й год тянется. Боится, что он не отдаст ей ребёнка. Ну, да ничего, теперь она беременна от меня, сказала, что решится - больше не может так.
Михайлов взял в руки аккордеон, наклонил голову и стал играть с такой страстью, с какой никогда ещё не играл.
16
Алексей Русанов хотя и прыгал с парашютом 4 раза, но всё равно расстроился, когда начальник парашютно-десантной службы Охотников объявил в полку, что в очередной вторник будет проводить для всего лётно-подъёмного состава учебно-тренировочные прыжки. Алексею сразу припомнилось, как прыгал он с парашютом впервые. Дело было в училище, лица у прыгающих курсантов были напряжённые, бледные. Один курсант даже описался - натекло прямо в сапог, да ещё хлюпало потом и воняло на сквозняке. Но тогда всем было не до смеха: каждому ещё только предстояло ринуться головой вниз в прозрачную пустоту - в бездну. Сгрудились, как бараны, возле раскрытой двери транспортного Ли-2 и нюхали. Хорошо, на борту было 2 инструктора по прыжкам. Отстегнув от своих подвесных систем мешающие ходить парашютные ранцы, они принялись выталкивать перепуганных курсантов из раскрытой двери сразу в 4 руки.
Алексей хорошо помнил, как один из них оттащил описавшегося курсанта от двери в сторону и вновь кинулся подбадривать остальных курсантов: "Ну, пошёл, орёл, по-шё-ол!.." Второй инструктор помогал не словами, а быстрым молчаливым делом: наддавал каждому очередному коленом под задницу, а твёрдой рукой в спину. Суматошный короткий взмах испуганными руками, и очередной "орёл" уже трепыхался в воздухе, хватая ртом пружинистый ветер. Дело, оно всегда убедительнее слов, потому как прыгающие обычно глохнут от страха, и видят лишь пустоту перед собой.
Действительно, Алексей ощутил только жуткое падение тела в пустоту, где не было никакой опоры, затем резкий, останавливающий падение, рывок за плечи, встряхнувшиеся в голове мозги, странный хлопок над головой, и – возвращение из пяток в грудь обезумевшей души. Затем деревянное лицо расползлось в блаженной улыбке, и явилась спасительная мысль: "Всё, раскрылся!.."
Однако привыкнуть к падению в пустоту, к тому, что каждый раз приходится доверять свою жизнь какой-то шелковой тряпке с верёвками, Алексей так и не смог, хотя в последние 2 прыжка уже владел собой и вытянул сам из нагрудной лямки спасительное красное кольцо, освобождающее купол парашюта от брезентового ранца. А не откроется ранец, ищи на груди второе кольцо, от запасного парашюта, подвешенного спереди к системе ремней.
В 5-й раз, перед самым выпуском из училища, Алексей был взят на борт самолёта не прыгать, а "помогать" новичкам в дверях словом - не было в тот день ни одного свободного десантника. Инструктор был, а помощника - не было. Вот он и выбрал себе Алексея за красноречие в курилке.
Когда вышли на "точку выброски", инструктор, как обычно, отстегнул от своей подвесной системы стальные карабинчики обоих парашютов, отнёс ранцы на дальнюю лавку и принялся за дело, стоя возле раскрытой двери без своих парашютов. А вот Алексей не решился подойти к двери с отстёгнутым парашютом. Вдруг какой-нибудь обалдевший от страха "орёл" ухватится за него по-орлиному своими лапами и вытянет его за собой в пустоту!..
Потом он убедился, какое это мучение работать с парашютами, один из которых был укреплён на груди и мешал опускать голову, а другой, подвешенный к самому заду, всё время бил ранцем под колени при малейшем движении. Алексей каждый раз вздрагивал, торопел: вдруг это инструктор, перепутав его с прыгающими, помогает ему "делом", то есть, наддаёт под зад? В общем, помощник из Алексея получился никудышный, инструктор это видел, но молчал, "подбадривая" орлов сразу и словом, и делом. Когда вытолкнули за дверь последнего орла, уже верещавшего где-то в воздухе, инструктор подбежал к своим парашютам на дальней лавке, ловко защёлкнул их карабинчиками на своей подвесной системе, продёрнул тросики с вытяжными красными кольцами в гнёзда на лямках подвесной системы и, подмигнув Алексею, лихим козлом бросился в открытую дверь. Он полетел вниз с длительной затяжкой, чтобы раскрыть парашют ниже курсантов, приземлиться раньше всех и подбадривать их с земли родным, материнским словом, ибо помочь делом уже нельзя, так как ни до чьей задницы не дотянуться. Спасая иного, опупевшего дурака, от перелома ног, инструктор-мать вынужден кричать, вытянув шею вверх: "Эй, ты, му..к! Сядь! Подтяни лямки под ляжки, дубина! Забыл, что ли… мать-мать!.."
Вот, с той поры, Алексей и понял, что прыгать не любит. Откуда же было знать, что пройдёт 2 года, и новый десантник, старший лейтенант Охотников, удивит своей судьбой ещё раз, удивит не только его - заставит задуматься в тот день всех…
Прыгать во вторник начали с утра. Из Марнеули прилетел дивизионный транспортный самолёт Ли-2 с майором Кирсановым и начальниками парашютно-десантных служб ещё двух полков, и началось…
Помощники майора начали выброску в первой эскадрилье, а лютого соперника своего, уведшего у него любимую жену, Кирсанов взял на второй заход с собой - выбрасывать лётчиков четвёртой эскадрильи. Казалось бы, своя рука - владыка, Кирсанов мог взять к себе в помощники и не Охотникова, никто бы его за это не упрекнул, да и вообще все забыли уже про эту давнюю историю, а многие и не слышали о ней совсем. Но он взял себе в напарники именно Охотникова, хотя не знал и сам, почему так поступил. Наверное, всё-таки случайно - просто не подумал. А потом не хотел отменять собственного распоряжения, чтобы не было досужих пересуд и перемывания костей прошлой истории. Не предполагал, что из всего этого получится…
На борту было 26 прыгающих - лётчики, штурманы, радисты, воздушные стрелки. Как обычно перед выброской большой группы Кирсанов и Охотников отстегнули от своих подвесных систем парашюты, чтобы не мешали им при работе, и сложили их на лавке возле кабины пилотов. Бортовой техник, следивший за ходом выброски, заметил - оба десантника были словно бы не в себе и сильно нервничали. Охотников же был особенно расстроен и, кончив помогать лётчикам выпрыгивать, пошёл к двери и сам, чтобы скорее избавиться от неприятного соседства. Но, ощущая на себе подвесную систему ремней, пошёл без парашютов. Забыл из-за расстройства, что оба парашюта лежат возле кабины пилотов на лавке.
Кирсанова охватила нервная дрожь, когда увидел идущего к "дыре" Охотникова. Ещё секунда-другая, и враг сам выберет себе свою жуткую судьбу. А тогда уж кричи, не кричи - никто не поможет. И он ждал… Но в последнее мгновение не выдержал и рванул Охотникова сзади за ремни на себя. Это был момент, когда Охотников уже занёс ногу над пустотой. А когда встретился, отброшенный от смерти, глазами с Кирсановым, то отлила от щёк вся кровь. Обоих била смертельная внутренняя дрожь.
Превозмогая себя, Охотников направился к своим парашютам, пристегнул их трясущимися руками, продёрнул в гнёзда подвесной системы вытяжные кольца и, приблизившись к Кирсанову в раскоряку, потому что мешали теперь парашюты, прокричал ему в самое ухо, прикрытое чёрным шлемом:
- Спасибо, Михаил Петрович! Не забу-ду-у!.. – И двинулся к двери.
- Дурак! - закричал гневно Кирсанов. - Может, я тебе вытяжные концы-то - загну-ул!..
Охотников обернулся. И опять отлила кровь от его щёк. Но снова он себя превозмог и, не сказав ничего, со страшным лицом бросился в дверь вниз головой. А вот Кирсанов после этого не смог прыгнуть вообще. Прокричал появившемуся борттехнику:
- Давай на посадку-у!..
Техник доложил лётчику: "Посадка", выпрыгнули, мол, все. И самолёт пошёл на снижение. На земле Кирсанов хотел признаться экипажу Ли-2: задумал, мол, загнуть плоскогубцами концы вытяжных тросиков на ранцах парашютов Охотникова. Но передумал - нелепо. И достав из кармана комбинезона аккуратные пассатижи борттехника, сказал:
- На, раззява, у тебя из кармана выпали!..
Перед ужином Русанов зашёл в духан, размышляя: "Всё равно по пути. Может, свежего пива привезли…" Однако пива в продаже не было, и Алексей, всё ещё возбуждённый утренней историей и собственным прыжком, заказал себе порцию грузинских пельменей "хинкали" и 100 граммов рома. За столом возле окна, куда он сел, уже находился подвыпивший майор, который руководил утром прыжками. Он спросил:
- Ну, как, старлей, прыгал сегодня?
- Прыгал. Вы же нас и выбрасывали.
- А я вот - отпрыгался. Всё! Не могу больше, и не буду.
- Почему, товарищ майор? - удивился Русанов.
- Сломалось у меня что-то внутри. А она… час назад… встретила на дороге - и "спасибо"! На кой мне её спасибо?..
- Не понял, о чём вы говорите?..
- Вот и я - не хочу понимать! - выкрикнул майор. - Ушла - значит, всё. И нечего больше подходить!..
Русанов обиженно промолчал: чего орать-то? Но майор не унимался:
- Завтра опять людей надо выбрасывать, а я – не могу. Я, заслуженный мастер спорта! Можешь ты это понять или нет?!
Простив в душе грубость майора, Алексей спросил:
- А почему - не можете?
- Потому, что боюсь! Отпрыгался Мишка Кирсанов!..
- Может, пройдёт?.. - сказал Русанов неопределенно. - У меня тоже был случай, в прошлом году. Думал, не смогу больше летать. А ничего - летаю.
Кирсанов обрадовано уставился Алексею в глаза:
- Ну, и как - не боишься? Только - честно!
- Не боюсь. В четверг вот - полечу ночью самостоятельно по маршруту. До этого - только по кругу летал.
- Спасибо, старлей! Верю тебе. Ты - из породы охотниковых… Хотя от природы - я тоже не трус! Только вот что-то сломалось сегодня во мне. Понимаешь, внутри…
Шагая уже не в столовую, а назад, "наужинался", Русанов думал, глядя на звёздное небо: "Эх, жизнь! Смотришь вот на звёзды, на Млечный путь, и начинаешь понимать, какая ты крохотная песчинка!.. А суетимся, летаем - что там ещё?.. Ссоримся. И ничего не можем изменить на своём пути. Хотя сознанием - вмещаем в себя весь мир и звёзды. Вот уж воистину, неисповедимы пути твои, о, Господи!"
17
В четверг Русанов столкнулся на ночном старте аэродрома соседей с Лодочкиным - носом к носу. От неожиданности Лодочкин поздоровался:
- Привет! - И протянул руку.
Не шевельнувшись, Русанов ответил:
- Тебе - я руки не подам.
- А, ты же обещал избить меня своими руками?
- Передумал. Хотя проучить тебя - следовало бы.
Лодочкин - не уходить же с поджатым хвостом! - переменил тему:
- Я слыхал, ты уже ночью летаешь? Кто у тебя штурманом?
- Ты же знаешь, из другого полка прислали.
- А, этот… с разновысокими бровями? Орёл крючконосый.
- Да уж, не воробей!
- Ну и как: не боитесь?
- Чего?
- Да так, ничего. Я вот решил: пусть мухи летают. Их много.
- Нехорошо шутишь.
- Чудак ты, Алексей. Всё донкихотствуешь? А жизнь, она, брат, по другим законам идёт.
- Поэтому ты и собрался жениться на этой выгодной тётке из облпотребсоюза? С машиной, домом в Тбилиси и возрастом за плечами.
- Ну, будь здоров! Посмотрим, на ком женишься ты… - Лодочкин пошёл в темноту. Русанов успел ему выкрикнуть в спину:
- А знаешь, почему я тебя не отметелил? Боялся руки испачкать!
Лодочкин растворился в темноте, а Русанов стоял и думал: "У нас - уже новый тип дерьмочеловека появился. Его мать - наша эпоха, отец - социализм. Честность и благородство вымирают, а эти - плодятся везде, словно муха Цеце".
- Привет, Алёша! Закурить есть?
Подошёл Михайлов, похожий в профиль на римского консула с густыми усами. Закурили. Мимо проехал бензозаправщик и обдал их пылью. Пряча светлячки папирос, они отвернулись от пыли, поругали местный старт за сутолоку и отсутствие травы, но всё же признали: "У них - бетонка, зенитные прожекторы! А у нас, хотя и трава, нет такой пыли, зато и твёрдого покрытия нет. Поэтому, здешних, на реактивные и переводят вперёд нас".
Заметив, что Русанов чем-то расстроен, Михайлов спросил:
- Ты чего, Лёша?
- Лодочкин подходил.
- Ну и что?
- Донкихотом обозвал.
- Так это же хорошо! - Михайлов рассмеялся. - Значит, считает тебя порядочным человеком. А что? Как бы смешно и наивно донкихоты не выглядели, а подлецы их всё же боятся.
- Эх, Костя! - Русанов вздохнул. - Кому теперь страшен Дон-Кихот?
- Ну, не скажи! - не согласился Михайлов. – Чудак - опасен мерзавцу хотя бы тем, что может высказаться о нём при всех, не боясь.
- А мы дожили - что и высказаться уже боимся.
В тёмную высь неба взметнулись, а потом легли снова на землю голубые лучи прожекторов - 2 узкие длинные полоски. В их свете стало видно, как кто-то бежит. Михайлов узнал своего радиста.
- За мной, - проговорил он с досадой. - Как стал комэском, хоть не отходи никуда!
Но радист прибежал по другому поводу:
- Товарищ майор, машина к вылету уже готова, нас ждут.
- Хорошо, Юра, скажи - иду.
Радист помчался назад, а Михайлов зачем-то протянул Русанову руку - будто не собирался сегодня больше увидеться:
- Ну, пока. Мне сейчас на отработку полёта в лучах прожекторов. А то, что мы не можем высказаться, как ты сказал, тоже не совсем верно. Тебя послушать, так уже нет и настоящих мужчин в России! Конечно, люди все - разные. Но ведь есть и бойцы. Одного из них, смею тебя заверить, ты видишь перед собой.
- Что, надумал выступить с донкихотской речью? Где, если не секрет?
- Помнишь историю с бомбометанием по буровикам?
- Ну, помню.
- Так вот, мне теперь известно, кто их бомбил. И я - лично собираюсь взять его за жабры! Подробности - расскажу тебе потом, сейчас некогда. Жизнь, Алёша, удивительная штука! Хотя бы уже тем, что правда минувших событий в ней - рано или поздно, а прорастёт, как трава.
Михайлов побежал догонять радиста и растворился в темноте - будто и не было. А Русанов почему-то подумал о том, что самое тяжёлое - это прощание с хорошими людьми. Всегда - станция, блестящие рельсы, последний вагон с фонарём, и человека больше нет. Он глубоко вздохнул.
Небо в звёздах обшаривали лучи зенитных прожекторов - не затерялась ли какая в темноте?..
Майор Михайлов, он же Костя, "Брамс", рубаха-парень и забубенная душа, человек, так любивший жизнь и так крепко с ней связанный, не знал, что часы, минуты и даже секунды его жизни уже сочтены. Он отошёл от Русанова в 22 часа 20 минут. С этого момента каждый его шаг был приближением к смерти, ибо на жизнь судьба оставила ему уже не так много - 1 час, 17 минут и 6 секунд.
Михайлов легко подошёл к стремянке и стал подниматься в кабину. Нет, на этот раз уже не в кабину – в свою летающую могилу. Нога занесена… Но человек обернулся:
- Ну, что, Андрей, спать хочется, да? – весело спросил он сверху техника самолёта. Над головой Михайлова ночным пожаром горели звёзды.
- Само собой, товарищ командир. - По голосу чувствовалось, техник улыбается тоже.
- Ничего, на том свете отоспимся.
Если б только Михайлов знал, какой зловещей покажется потом технику его фраза! Люди, шаг за шагом, начнут припоминать всё - поведение, слова, фразы, которые говорил он в ту ночь видевшим его, и они, припоминая их, будут искать в них рок, предчувствие, смысл, и всем от этого будет не по себе.
А он - сказал это просто так, и залез в кабину. Нащупал кнопку аккумулятора в темноте, и включил свет. В кабине загорелись лампочки, спрыгнули с электрических нулей все стрелки в приборах. Увидел на сиденье парашют, взял его и стал надевать. Пристегнул на животе в металлический "узел" лямки, и сел в кресло пилота. Приборы неярко фосфоресцировали. Посмотрел на светящиеся стрелки часов на приборной доске - 22.28. Жить ещё оставалось 1 час 9 минут. Он этого не знал.
- Володя, готов? - спросил он, оборачиваясь через правое плечо, к штурману.
- Готов, "Брамс", можешь запрашивать запуск.
- Радист - готов?
- Готов, командир, всё в порядке! - ответил радист из своей кабины, слышавший все переговоры по внутренней связи. Гудели гироскопы включённых приборов.
- Эх, вызвездило-то как! - сказал штурман. - А луны - всё нет…
В бомболюке ещё возились техники - что-то перепроверяли. Оттуда доносились их раздражённые голоса:
- Не видно же, посвети ещё!
- А я тебе - что, не свечу, что ли?!
- Лёнь, а ты его - фонариком, по тыкве. Освети ему этот вопрос навсегда! - проговорил кто-то третий.
Михайлов высунулся из своей форточки:
- Эй, Одесса! Без некорректных реплик не можете?
Техники внизу притихли - было слышно только, как что-то подкручивали ключами. "Ну, не травит больше?" "Нет, теперь порядок".
Михайлов взглянул на часы: 22.31. Пора было запрашивать разрешение на запуск. Он опять высунулся:
- Господа биндюжники, пора запускать!
- Готово, командир!
Из-под машины выскочил Андрей Марков и, отбежав вперёд, чтобы его хорошо было видно, покрутил над головой фонариком - вычертив в темноте золотой нимб. Михайлов тотчас же переключился на внешнюю связь и запросил разрешение на запуск.
- 250-му запуск разрешаю! – раздался в наушниках голос Лосева. Михайлов повернул голову в сторону КП, увидел, как вспыхнули голубыми мечами прожекторы и начали обшаривать тёмное небо, и только после этого запустил моторы. Кабина сразу наполнилась ветром и рёвом. Дрожала приборная доска, подрагивали на педалях ноги, всё вибрировало. Дубравин закрыл фонарь кабины, и ветра не стало.
В сторонке от аэродрома скрестились в небе лучи прожекторов, поймали в перекрестие силуэт самолёта, ставший сразу белым, и повели его по чёрному бархату звёздного неба. Михайлов, сидевший в кабине в ожидании разрешения на выруливание, понял: кто-то из очередных отрабатывает полёт в лучах прожекторов и противозенитный манёвр. Голубые щупальца вели самолёт долго, а он всё не мог из них выскользнуть – манёвр не получался. И тогда лучи разом легли на землю и погасли.
Нет, у Михайлова на фронте такого не было, он сразу вырывался из слепящего плена, правда, не на этом, на другом типе самолёта, но опыт - всё равно опыт. Получится и на этом самолёте! И тут в наушниках раздалось: "250-й, выруливать разрешаю после того, как приземлится 237-й!"
Черно впереди. Но вот на посадке вспыхнул прожектор - он протянул свой луч вдоль всей бетонированной полосы, и в нём задымились клубами пылинки, жучки, мошкара. А ещё секунд через 20 в луч вошёл из темноты самолёт и сразу стал белым и красивым, как бабочка. Только колёса темнели крупными чёрными каплями.
Михайлов взглянул на часы - 22.36 - и порулил к старту.
Севший самолёт стремительно удалялся в пустоту темноты - прожектор погас, виднелись только бортовые огни. Словно золотые пуговицы на рубашке светились вдоль полосы плафоны бетонки.
- "Брамс", а знаешь, я надумал жениться, - сказал штурман.
- На Галочке? - спросил Михайлов.
- Нет. Её Лейлой звать, в Тбилиси живёт.
- А как же с Галочкой?
- А что Галочка? Галочка - себе на уме с горошком: с другими переписывается. Понимаешь, встречалась со мной, а ему - нежные письма писала.
- Да? Прости, я не знал.
- Смотри! Бензозаправщик!..
- Вижу, Володя, вижу. Не нарулю, - ответил Михайлов. Притормозил, пропустил бензовоз и, переключившись на внешнюю связь, продолжал рулить к старту. Дубравин не заметил, что Михайлов отключился, и принялся объяснять ему свои планы:
- Понимаешь, Костя, надоело всё. Хочется спокойной жизни. А Лейла - девушка что надо! Ты же знаешь, как грузины воспитывают своих дочерей! Ну, вот, эта - будет преданной.
Михайлов взглянул на часы - 22.38 - и прибавил обороты: взлёт должен быть в 22.40, надо было поторапливаться.
- Куда ты спешишь, "Брамс"? Моторы перегреешь!..
Опять за аэродромом вспыхнули прожекторы - кто-то снова отрабатывал выход из лучей. И тут торопливо заговорил радист, отключая Михайлова от внешней связи:
- Командир! Радиостанция "в ключе" отказала, возвращайтесь!
Михайлов переключился на внутреннюю:
- А как в микрофонном режиме, работает?
- Работает.
- Ладно, не в Арктику летим: над аэродромом.
- Слушаюсь: работать в микрофонном, - отозвался радист и умолк.
Михайлов вырулил на старт. Впереди из густой темноты зловеще смотрел своим кровавым глазом огонь-ориентир на высокой штанге - указывал направление взлёта. Михайлов нажал на тормоза, дал полный газ и, под нетерпеливое содрогание самолёта, запросил:
- Глобус, я – 250-й, взлёт!
- Взлёт разрешаю.
С КП хорошо было видно, как в темноте, словно из двух огромных паяльных ламп, показались длинные языки выхлопного пламени моторов, донёсся грохот, и бортовые огни, сорвавшись с места, помчались в черноту ночи. Лосев посмотрел на часы: 22.40. "Молодец! Точно график выдержал".
Михайлов быстро набрал 3000 метров высоты, перевёл на дистанционном компасе силуэт самолётика с взлётного курса на курс 54 градуса и начал строить коробочку для выхода на линию зенитных прожекторов.
Теперь он шёл над аэродромом - под углом от него. Справа внизу, если повернуть голову назад, горела золотом цепочка огней вдоль бетонки. Михайлов приготовился к слепящему удару лучей прожекторов, которые должны были вскинуться с земли в небо, но их всё не было.
И вдруг увидел - впереди, далеко, вспарывая темень неба, вспыхнули 2 узких и длиннющих луча и, стремительно приближаясь к его самолёту, начали ощупывать небольшое облако. Затем скрестились и, рассекая ночь и пронзая её глубину, метнулись к нему - прямо в кабину. Прорвавшись сквозь прозрачный пол ослепительной резью, свет ударил Михайлову в глаза и заставил мгновенно напрячься. Зеркалами сверкали приборы. Глаза слезились. Казалось, что в кабине поместилось солнце или яркая электросварка.
Сузившимися зрачками Михайлов впился в авиагоризонт и почувствовал, как нагревается спина и немеют на руках мускулы. Так бывало у него и на фронте. Только там прожекторы были вражеские, а вокруг самолёта кипела смерть из зенитных разрывов. Сейчас машину не швыряло с крыла на крыло, но всё равно лететь стало трудно. Моргни, потеряй на миг авиагоризонт, и ты его уже не найдёшь на приборной доске, не отличишь от других, сверкающих приборов-зеркал. А тогда - потеряешь сначала пространственное положение, потом - перевернёшься, ну, и так далее…
- А здо`рово, "Брамс"! Кругом чернота, а здесь – как на сцене!
- Только мы с тобой - не артисты и играть на этой сцене не собираемся. Наша задача – противозенитный манёвр, - ответил Михайлов. И рывком вогнал машину в левый вираж со снижением. Лучи сразу соскользнули с самолёта и заметались где-то сбоку.
В кабине стало темно, привычно зафосфоресцировали приборы, но глаза различали их ещё плохо. Михайлов выровнял машину.
И снова слепящей резью полоснуло по глазам – лучи нащупали машину, повели её опять. Глаза на этот раз заслезились сильней - устали. Михайлов швырнул машину вправо. Глаза залепило темнотой.
Снова яркий свет через несколько секунд. Михайлов смахнул с лица пот и опять вышел из лучей. Они – уже где-то сзади - пометались по небу, пошарили в пустоте и, не найдя ничего, обессиленные, легли двумя солнечными нитями на чёрную землю. По очереди укорачиваясь, погасли. Михайлов радостно сказал:
- Ну, как мы их?!.
Привыкнув к темноте, он взглянул на звёзды вверху и, пройдя по курсу 2 минуты, начал разворачиваться вправо, следя за силуэтом самолётика на приборе, пока он не отвернул свой нос под прямым углом. Михайлов убрал крен и повёл машину с новым курсом, поглядывая на часы. Через 2 минуты он опять начал разворачиваться вправо и ждал, пока силуэт на приборе развернётся носиком вниз. Готово! Теперь лететь так – 4 минуты.
Они двигались под углом от посадочной полосы в сторону невысоких гор, вернее - предгорий. Огней бетонки не видели, так как были от них далеко в стороне. Если бы сейчас Михайлов шёл на посадку, ему пришлось бы подвернуть вправо ещё, чтобы попасть на линию, параллельную старту. Но надо было закончить задание – последний раз выйти на прожекторы, и потому он построил относительно них свой маршрут по "коробочке". Высотомер показывал по-прежнему 3000 метров, горы - были внизу, всё пока было правильно.
Если бы Михайлов мог знать, где поджидает его смерть, он взглянул бы вниз и увидел, что находится как раз над тем местом, над той роковой горой, с которой суждено столкнуться. Но он не посмотрел, когда закончил работать в лучах прожекторов. И фактически в третий раз пошёл всё по тому же маршруту над горой, только уже на малой высоте, ошибочно полагая, что снижается для захода на посадку.
Да, пролетев над своей будущей могилой на высоте 3000 метров, лётчик ни о чём не подумал и, взглянув на часы, вновь начал разворачиваться вправо на 90 градусов. Опять засёк время - надо пролететь 2 минуты с новым курсом и сделать ещё один разворот на 90, чтобы выйти на прожекторы, то есть, закончить вытянутый прямоугольник-"коробочку".
- Темно как! - невесело сказал Дубравин. - Не видно ничего.
- Темновато, - согласился Михайлов. - Луна взойдёт только после часа ночи, а сейчас… - Он посмотрел на часы. – 23.15.
Жить им оставалось 22 минуты. Они этого не знали.
Дубравин сказал:
- Костя, пора! 2 минуты прошло.
И Михайлов выполнил разворот на 90, чтобы выйти на зенитные прожекторы, а потом уже неотвратимо пойти по коробочке смерти - своему последнему маршруту.
Под углом к прожекторам показались огни посадочной полосы внизу - "пуговицы". Эти "пуговицы" тянулись в направлении 93-х градусов. У Михайлова был курс 54 – на прожекторы. Он спросил:
- Володя, как считаешь, мне пойдёт серый костюм?
- Почему - серый? Ты же блондин! Тебе - лучше в чёрном…
- А мне - нравится серый. И галстук – серенький такой, с искрой. Костюм я уже заказал, брат, через 3 дня - примерка.
Не знал человек, что через 3 дня спрашивать его размеры будет плотник, а не портной. Мог бы сшить доски и без размеров - всё равно в гробы положат не тела, а кирпичи: для веса. Но и плотник не знал, как хоронят разбившихся лётчиков.
- Костя, ты что, всерьёз думаешь забрать Татьяну Ивановну?
- А почему тебя это удивляет?
- А ребёнок?
- Что - ребёнок? Я детей люблю. Подрастёт, и тоже будет называть меня "Брамсом". Это же здорово, а?
- По-моему, глупо.
- А, ничего ты, Вовка, не понимаешь!..
Впереди взметнулись лучи прожекторов, и Михайлов напрягся. Вот они скрестились в небе косым церковным крестом, приблизились - и полосонули снизу по кабине. Опять слезились глаза, опять Михайлов "нырял", уходя от лучей, и они, опять обессилев, легли двумя светлыми нитками где-то внизу, на земле, и погасли.
Михайлов пошёл на снижение. Посмотрел на силуэт самолётика на компасе и… не перевёл его. Не перевёл, забыл, непростительно забыл! Опомнись, "Брамс"! Ты же хочешь жениться, жить. Ты заказал себе новый костюм…
Не обратил внимания и штурман на то, что Михайлов не перевёл компас на посадочный курс - заболтался, пижон. Привык во всём полагаться на лётчика, так и не стал серьёзным человеком Владимир Дубравин. И то, что жить им оставалось теперь только 9 минут – было в основном на его совести: пренебрёг своими непосредственными обязанностями! Опомнитесь, беспечные люди - вы же неправильно строите свой маршрут: впереди у вас - гора!
Нет, не опомнились. Беспечно доживали отпущенное им, ничего не прощающей, судьбой. 9 минут, и последний вздох на земле. Нет, уже не 9 - 8…
- "Брамс", давай завтра шашлычков сообразим, а?
- Шоб я пропал! Ты угадал мои мысли. – Михайлов рассмеялся и, развернув машину вправо на 90, продолжал снижаться. Высота была уже 650 метров.
Штурман взглянул на часы и зевнул - 23.31. Оставалось 6 минут… Хотелось спать. Дубравин опять зевнул и сказал:
- Хорошо женатикам. Спят сейчас, обнимают своих жён…
- Выпускаю шасси! - сказал Михайлов и поставил пульт шасси на "выпущено". Открылись створки мотогондол, в кабину ворвался дополнительный шум от моторов, шипение воздуха. Уменьшилась на 50 километров скорость. На приборной доске внизу загорелись 3 зелёные лампочки - "шасси выпущено". Всё, как положено. Михайлов чуть добавил "газку" и запросил по радио:
- Глобус! Я – 250-й, задание выполнил, высота - 400, вошёл в круг полётов, разрешите посадку.
- Шасси? Я - Глобус.
- Выпущено. Прошу посадку.
- Курс?
Курс! Лосев просил проверить курс! Проверьте же, это - последний шанс, больше не будет: остаётся всего 2 минуты - 120 секунд, ещё не поздно!..
- В норме! - ответил Михайлов, даже не взглянув на компас, будучи уверен, что идёт с правильным курсом - вон и штурман молчит, тоже слыхал вопрос. - Прошу посадку!
- Посадку разрешаю, - спокойно проговорил Лосев в микрофон и выглянул из КП в окно, отыскивая в темноте красный и зелёный бортовые огни самолёта Михайлова, заходившего на посадку. Ничего не увидел, равнодушно взглянул на вращающиеся бобины магнитофона и, положив микрофон, закурил. Ночь обещала быть спокойной, всё шло по плану. И тишина - хорошая, успокаивающая. Ни одного самолёта на посадке, затихло всё - ни гула, ни пыли. Лёгкий ветерок донёс лишь двойную "прибойную" волну далёких сверчков, и опять ночь затихла.
Спала земля. Гасли последние огоньки на горах - это догорали костры чабанов. Только красный взлётный огонь на штанге в конце полосы, казалось, чего-то напряжённо и кроваво ждал, будто знал, что Михайлов выпросил у Лосева не разрешение на посадку, а билет в чёрный вагон. До последней остановки оставалось 90 секунд.
- Командир! Исправил рацию, порядок!
- Молодец, Юра! Ты что, весь полёт исправлял?
- Ага. Уже связался с землёй в телеграфе. Ответили.
- Ладно, посапывай. Сейчас сядем.
Оставалось 30 секунд, когда штурман испуганно закричал:
- "Брамс", "Брамс"! Впереди что-то!!.
- Где, Володя?!
- "Бра-а-мс"!!!
Михайлов увидел - гора! Хватанул штурвал на себя и, завалив крен влево, сунул секторы газа вперёд до упора, чтобы не потерять скорость и не свалиться. Оба мотора взвыли. И взвыл в своей последней истошной мысли лётчик: "Эх, Воло… Та-а-ня-а-а!!!" Может, даже и закричал.
Да, в последнюю секунду Михайлов увидел, как надвигается в глаза какая-то тёмная масса, машина вздыбилась, но её несёт брюхом и колёсами прямо на гранит, и нет уже сил перескочить через эту каменную смерть - выпущено шасси, и тогда, оскалив зубы, сжавшись и помертвев, он закричал:
- Та-а-ня-а-а!!!
Раздался страшной силы взрыв, молния, треск в сознании - и тьма, тьма поглотила уже экипаж навсегда, навечно.
Татьяна Ивановна Волкова спала тревожно. В комнате стояла августовская липкая духота. Что-то снилось: чертил небо какой-то страшный, докрасна раскалённый метеорит. Он так зловеще, так кроваво горел, что сердце будто прошило электрическим током. Она проснулась и негромко вскрикнула:
- Ой!..
На подоконнике тикал будильник. Было тяжело на душе. Она села на кровати и включила ночник. Свет не зажёгся, значит, уже было поздно. Тогда она протянула руку к будильнику, зажгла спичку и увидела стрелки. На часах было без 20-ти 12. Мужа не было - ещё не вернулся с полётов. Но почему так тяжело на душе, так тяжко?..
За окном, где-то далеко, завыла собака. И опять тревожно и тихо. Как у пойманной в кулак птицы, сдвоило сердце. Пугала темнота - луна ещё не вышла из-за гор.
Татьяна Ивановна подтянула ноги к подбородку и, сидя так, в одной нижней сорочке, задумалась, глядя в тёмный квадрат окна - там колыхалось что-то белое. Марля от мух, догадалась она. Окно из-за духоты она вечером раскрыла, а ветерком, видимо, сорвало марлю с гвоздиков кое-где. Оттого, что марля, как живая, колыхалась, ей стало вдруг страшно, и она снова простонала: "Ой!.." А затем повалилась на постель лицом вниз и, не понимая, что с нею, затряслась в рыданиях, чувствуя, как текут по лицу слёзы, как становится от них влажной подушка.
- Смотрите, смотрите, что это?! - проговорил на КП дежурный штурман и протянул руку в направлении гор. - По-моему, там горит что-то большое! - тревожно договорил он.
В той стороне, куда он показывал, в черноте ночи появился высоко над землей ослепительный огненный шар и, расширяясь во все стороны огненными брызгами, начал разваливаться и быстро уменьшаться. Огненные брызги от него отходили по небу всё дальше и дальше, пока не исчезли из вида совсем. Только в одном месте, там, где первоначально возник огненный шар, продолжал светиться небольшой огонь, похожий теперь на костёр. И штурман предположил:
- Может, чабаны в горах плеснули бензина в костёр?
Лосев хрипло спросил:
- Что? Бензин!.. Откуда у чабанов бензин? Да и зачем это им?! - Он метнулся к столику, схватил микрофон: - 275-й! Для связи, я - Глобус!
- Слышу вас хорошо, - раздался из динамика на столе знакомый баритон Русанова.
- 279-й! Для связи, Глобус.
- 9-й на приёме, слышу вас хорошо.
- 241-й, для связи.
- Слышу вас хорошо.
- Где находитесь? Ничего не заметили на горах?
- Был какой-то огонь, но погасло.
- 250-й, для связи! - запросил Лосев Михайлова, вспомнив, что тот просил посадку и, вероятно, находился уже на четвёртом развороте.
Михайлов не ответил. Решив, что лётчик переключился временно на внутреннюю связь и разговаривает с экипажем, Лосев глянул на плановую таблицу, освещая её длинным китайским фонариком. В воздухе находился ещё один экипаж, капитана Волкова. Лосев выкрикнул в микрофон:
- 206-й, для связи!
- 206-й слушает, - отозвался Волков.
- Где находитесь?
- Захожу на прожекторы.
- Хорошо, продолжайте. 250-й, куда вы запропастились?! Для связи!
Михайлов не отозвался.
- Хвостовой 250-го, передайте переднему, чтобы немедленно переключился на связь с Глобусом! Давно пора сидеть уже, а вы куда-то пропали! Где находитесь?
Динамик безмолвствовал: ни радист Михайлова, ни сам Михайлов не отвечали. Лосев снова поднёс к губам микрофон, но не включил его, а сказал, обращаясь к дежурному штурману:
- Передайте на аэродромную радиостанцию: пусть немедленно свяжутся с радистом 250-го в телеграфном режиме. Приказ лётчику: вступить со мной в связь! Перешёл, видимо, на внутреннюю, что-то выясняет там с экипажем и не слышит меня. - Лосев включил микрофон и продолжал вызывать: - 250-й, 250-й…
Михайлов не отвечал. Не могли связаться и с его радистом, хотя тот сам только что просил ответить ему на связь. Куда мог подеваться экипаж, который заходил уже на посадку? Непостижимо. И Лосев, обведя взглядом дежурного штурмана, дежурного лётчика и начальника связи полка, вновь поднёс к пересохшим губам микрофон:
- Всем, всем, всем! Я - Глобус. Немедленная посадка! Всем немедленная посадка!
Первым отозвался с маршрута Русанов:
- 275-й понял, задание прекращаю!
- Вас понял, иду на посадку, я – 279-й.
- 241-й, понял: посадка.
- 206-й понял, иду к вам.
И опять не ответил только 250-й, больше в воздухе никого не было. Лосев, вглядываясь в темноту, нащупал на столике коробку "Казбека", достал папиросу и начал прикуривать. Пальцы у него подрагивали.
Динамик молчал. Молчали присутствующие на КП. Горел и горел красный огонь в конце полосы. Не проезжали автомашины, никто не опробовывал на стоянке моторов, ни один самолёт не рулил. И не подлетал никто пока к аэродрому - тишина вокруг установилась полная, зловещая. Было невыносимо.
Неожиданно бодро заговорил оживший на столе динамик:
- Глобус, Глобус, я - 250… - И словно захлебнулся.
Лосев рванулся к микрофону. Ужаленный радостью, из серого стал красным, не нажимая кнопки, спросил у начальника связи:
- Что, 50-й, да? Рация, наверное, барахлит?
Из динамика опять выплеснулось хрипло и рвано:
- …рой …решите… апуск.
Лосев взорвался яростью:
- Кто включился? Я - Глобус! Прижимай крепче кнопку!
- Я 252-й, разрешите запуск! - неожиданно громко и чётко рявкнул динамик – лётчик внял совету.
- Прекратить запуск! Прекратить всё! - кричал Лосев в микрофон, разряжаясь от боли. - Отбой!..
В стороне от аэродрома взметнулись в чёрное небо лучи, скрестились, и так, зловещим косым крестом в черноте, стали перемещаться, приближаясь к аэродрому. Лосев опять нажал кнопку:
- Выключить прожекторы! Прекратить отработку!.. - Микрофон полетел с треском на столик. Лучи, словно испугавшись, вздрогнули, и погасли.
Загнанно дыша, командир полка повернулся к дежурным. Они увидели, как помертвело его лицо. В уши всем опять стала натекать вязкая тишина. До предела, казалось, напрягся красный огонь на штанге - вот-вот лопнет. Все молчали.
На лестнице, ведущей на вышку КП, раздались чьи-то тяжёлые шаги: ступеньки жалобно заскрипели - поднимался кто-то немолодой, медленно, грузно. Все замерли.
Распахнулась дверь, и в чёрном звёздном прямоугольнике появилась массивная фигура тёти Шуры. В руках у неё был алюминиевый бачок с едой.
- Тяжело как к вам подыматься, - проговорила она, отдуваясь. И натолкнулась на пустой, мёртвый взгляд Лосева. Он смотрел на неё, не мигая, не понимая, чего она хочет и почему она здесь, перед ним.
Будто кто ударил старую официантку под сердце. Ойкнула, выпустила из рук тяжёлый бак и, закрываясь, как от яркого света, попятилась.
Звенела на полу большая, приплясывающая крышка от бака. Вспыхнул прожектор на посадке. Все поражённо молчали.
Лосев отвернулся, взял микрофон и осевшим голосом начал давать команды лётчикам, заходившим на посадку.
В час ночи взошла луна, и на невидимых до этого, далёких горах замерцали голубовато-холодным светом ледники. На аэродроме Сандар всё было выключено. На стоянке забелели силуэты реактивных бомбардировщиков, а поршневые, из полка Лосева, были похожи, если смотреть на них сверху, с КП, на большие, положенные на землю, тёмные кресты. Люди все куда-то, казалось, попрятались, затаились. Только красный зловещий огонь на высокой штанге всё ещё горел, и на него больно было смотреть.
Лосев, обессилевший от запросов в микрофон, опустился на стул. Михайлов так и не ответил ему, и он прохрипел:
- Всё… выключайте!
Начальник связи осторожно, с негромким сухим щелчком, выключил радиостанцию и тихо, не скрипя половицами, вышел. Лосев остался один. Он сидел так, охватив голову руками, пока не занялось на востоке бледное, измученное утро. Пустое небо без звёзд показалось ему пепельным, прогоревшим – одна серая зола в виде кучек облаков.
Наконец-то, словно ошеломлённый тяжёлым известием, поморгал красный огонь на штанге и погас - скоро придёт на смену яркое солнце. Начнётся день, а вместе с ним и новая жизнь. Ночь - уже в прошлом, ждать от неё больше нечего.
Днём начались поиски. С аэродрома поднимались вертолёты. Зависали вдали, будто стрекозы, высматривающие что-то внизу, и летели дальше. Сообщений от них не поступало.
Место катастрофы обнаружили только в 12 часов. В 2 часа дня оттуда вернулись эксперты, и начались опросы людей, прокручивание магнитофонной ленты. Лосев казался ко всему безучастным и только много курил. Лицо его было уже не коричневым от летнего загара, а чёрным и постаревшим. Почернели и спёкшиеся губы, запали глубже глаза, резче обозначились морщины у глаз. Он был, как высохшая от зноя земля.
К вечеру всё было известно. Самолёт Михайлова взорвался, столкнувшись с горой. Куски оплавленного металла разлетелись в радиусе двух с половиной километров. Была найдена маленькая плюшевая обезьянка - талисман лётчика (поди ж ты, уцелела!) и кисть руки штурмана с ручными часами. Часы остановились в момент удара и показывали 23 часа 37 минут и 6 секунд по секундомеру. На циферблате был нарисован от руки силуэт истребителя тушью. Это были часы Дубравина. Нашли лимб дистанционного компаса. Компас был установлен на курс 54 градуса - на прожекторы. Это всё и объяснило: лётчик забыл, а штурман не проконтролировал перевод компаса на курс посадки, и маршрут поэтому был построен неправильно.
На карте крупного масштаба эксперты вычертили схему рокового полёта. Рассчитав по скорости полёта и времени все отрезки гибельного маршрута, они сначала ошиблись. По их расчётам выходило, что Михайлов должен был столкнуться с горой на полторы минуты раньше. Но потом вспомнили, что после выпуска шасси скорость уменьшилась с 400 километров до 350, и всё совпало: самолёт должен был столкнуться именно тогда, когда он и столкнулся.
На разборе катастрофы председатель экспертной комиссии из штаба Воздушной Армии стал объяснять лётчикам обстоятельства гибели:
- Товарищи! Майор Михайлов - был отличным, дисциплинированным пилотом. И это отчасти, как ни парадоксально, тоже способствовало гибели экипажа. Дело тут вот в чём. Все вы, несмотря на особое суеверие, распространённое среди авиаторов всего мира, частенько пренебрегаете режимом полёта. Ходить по кругу полагается на 400-х метрах, а вы ходите, бывает, и на 450-ти, и забираетесь даже до 500. Неточно выдерживаете время нахождения на участках маршрута, и потому отрезки пути у вас бывают нестандартными. Михайлов же – был точен во всём. К чему это привело?.. А вот к чему. Пройди он от первого разворота ко второму не 2 минуты, а, допустим, 2 с половиной - и он никогда не столкнулся бы с этой горой. Он прошёл бы после второго разворота левее её. Это говорит нам о том, что лётчик выдерживал временные интервалы точно по секундомеру, как указано было в задании. Далее. Держи он высоту на 60 метров больше положенной - и самолёт прошёл бы над самой горой, в 4-х метрах от её вершины. Что это, товарищи? Случайность? Нелепое невезение? Судьба, в которую все так верят? Нет, и нет. Ночью, как никогда, возникает опасность столкновения с другими самолётами, летающими не по "коробочке". И если экипаж, летящий по "коробочке", превысит заданную высоту, он может стать на пути других экипажей преградой, то есть, для входящих в круг полёта на посадку или выходящих из него на маршрут, когда внимание лётчиков уже ослаблено. Михайлов понимал это и помнил. Он вёл свою машину везде точно, не отклоняясь от заданного режима ни на йоту. Он - думал не только о себе.
Но главных, основных, что ли, причин гибели – всё-таки 3. 1-я: экипаж забыл перевести компас на курс посадки после того, как закончил работу в лучах прожекторов. 2-я: не было луны. Будь этот полёт при луне - катастрофы не произошло бы: экипаж увидел бы преграду на своём пути гораздо раньше. Правда, надо и тут отдать должное мастерству погибшего лётчика. Мы осматривали то место, где самолёт ударился о гранит. Удар был скользящим… - Полковник взял в руки макет самолёта и показал на игрушечной, склеенной из картона, горе, как и в какое место горы пришёлся удар - игрушка была точной копией. Продолжил: - Это значит, что лётчик очень быстро отреагировал на команду штурмана: первым должен был увидеть препятствие, конечно, штурман, так как пилот смотрит в тёмную ночь в основном на авиагоризонт. Михайлов, видимо, не стал долго допытываться, что к чему, и рассматривать, а мгновенно хватанул штурвал на себя и завалил левый крен. Он успел даже обороты моторам вывести до полных - обломки секторов газа стоят в положении "полный вперёд". Он хотел увеличить мощность, чтобы не потерять скорость и вытянуть машину выше препятствия, одновременно уходя от него влево. Но… ему не хватило 8 метров! Лётчик почти мгновенно успел набрать целых 48 метров! Ночью. Это был отчаянный и умелый прыжок с выпущенным шасси. Удар пришёлся, как видите, с разворота и почти в самую вершину горы. Не хватило… 8 метров. Горькая, обидная смерть! Будь шасси убрано или, заметь штурман препятствие на пару секунд раньше, лётчик вырвал бы экипаж из лап смерти. Он боролся умело, ничего не забыв и не упустив со страха. Но - ему не хватило 8 метров…
Полковник горестно вздохнул, обвёл взглядом лица присутствовавших и, передохнув, продолжал:
- И – 3-я причина. Командир полка. Да, есть тут, товарищи, и вина подполковника Лосева. Он не проинструктировал лётчиков перед полётами, не напомнил им специально о необходимости перевода компаса с курса зенитных прожекторов на курс посадки. Косвенная вина, конечно - я тоже лётчик и всё понимаю: не предусмотрел - но… всё-таки - вина, как тут ни крути.
Сидевшие в зале почувствовали, что говорить это сейчас, при Лосеве, слишком жестоко. Экипаж уже не вернуть, зачем же делать так, чтобы человек казнился всю жизнь? Все посмотрели на сцену, туда, где сидел за столом командир полка. Он был чёрный, окаменевший. При словах полковника даже не шелохнулся, только устало закрыл глаза и долго не открывал их. Все вдруг разом почувствовали: когда какие-нибудь торжества или награды, рядом всегда замполит и парторг. К наградам они имеют отношение. Когда же катастрофа в полку или авария, и надобно отвечать, то ответчик - всегда один: командир полка. Вот и теперь он сидел один, как на скамье подсудимых - ни Дотепный, ни Тур к нему рядом не сели. Они к полётам не имеют никакого отношения. И если Дотепный был хоть в душе солидарен с командиром полка - был хмурым и переживал, то Тур при последних словах председателя экспертной комиссии весь засветился от радости - торжествовал. Многим из лётчиков захотелось его придушить в эту минуту. У всех - горе, а этому - радостно, мать его в душу!..
Русанов, сидевший в переднем ряду, вспомнил, что на ленте магнитофона, которую им тут прокручивали, было записано: "Курс?" Это голос Лосева - он напомнил Михайлову, чтобы тот проверил курс. Но Михайлов почему-то ответил: "В норме". Значит, ответил, не посмотрев. Так иногда бывает, когда лётчик в чём-то очень уверен. И Русанову стало остро жаль Лосева: "Не по справедливости с ним!.. Выходит, тоже судьба?.."
Расходились из клуба поздно, в молчаливом оцепенении.
Три дня стояли в клубе цинковые запаянные гробы. Возле гробов - приспущенное полковое знамя. Сменялись в почётном карауле часовые. Полк ждал родственников погибших - им послали телеграммы. К исходу второго дня они прилетели.
У Михайлова был жив только отец - седой, с мужественным лицом, генерал в отставке. Выслушал всё без слёз - видно, в дороге наплакался, глаза были опухшими и красными. 3 года назад он схоронил младшего сына, тоже лётчика - разбился при испытании нового самолёта. В живых осталась теперь только дочь. Она жила в Хабаровске и не приехала - он не послал ей телеграмму: сестра Константина готовилась стать матерью.
Отец Владимира Дубравина тоже приехал один – жену убили в 46-м году бандеровцы, когда он был секретарём райкома под Львовом. Владимир - был у него единственным сыном. Новую жену, от которой родилась девочка и была ещё маленькой, он не захотел брать с собой: справится как-нибудь сам. Но не справился, когда Лосев по горькой своей обязанности заговорил с ним о сыне - потерял сознание, и у него пошла носом кровь.
Хоронить Юру Щеглова прибыла из Красноярска тётка. Отец вылететь не смог: постигло ещё одно горе - получив извещение о гибели сына, умерла от сердечного приступа и жена. Тётка Юры была старенькой, сухонькой и всё время плакала. От неё узнали: Юрий у стариков Щегловых тоже был единственным, уцелевшим от войны, сыном – 2 его старших брата погибли на фронте. Всё это она рассказала, всхлипывая, утирая глаза концами тёмного, повязанного на голове, несмотря на лето, платка.
Хоронили экипаж Михайлова в воскресенье утром. Стояла душная, плотная жара - замерло всё, не колыхнёт. Сизая полынь сделалась от жары и пыли ломкой, сухой. Заденут её ногами, и с мёртвого стебля осыпается только пыль с седыми листиками-иголками, оставляя кустик голым.
Так и двигались молча, поднимая густую пыль. Впереди шёл офицер с орденами и медалями Михайлова на подушке. За ним - другой: нёс 2 медали Дубравина. У радиста наград ещё не было.
Сняв фуражки, 4 лётчика несли на плечах гроб с прахом Михайлова. В 10-ти метрах от них покачивался на плечах офицеров второй гроб, с Володей Дубравиным. Чуть дальше - несли третий. За гробами шли однополчане погибших, крестьяне из деревни. Не было на похоронах только двух человек: тёти Шуры – начался жестокий запой, и Татьяны Ивановны Волковой – будто бы заболела.
В знойное, раскалённое небо выкатывались из медных труб тяжёлые, как стон, скорбные такты похоронного реквиема. Ударами судьбы бил барабан. И обрывалось у всех что-то в душе. Люди думали о смерти, жизни и шли печальные, помудревшие.
Возле глубокого Кумисского оврага, на косогоре, открытом для всех ветров, показалось кладбище. Над ним, до самого линялого неба, дрожало штилевое, разомлевшее марево. Пыльный, оранжевый диск маленького и далёкого солнца, словно замер в бездонном небе. А на земле - сухостой…
У свежевырытых могил процессия остановилась. Оседала пыль. Сухо стало во рту у всех. И ни кружечки воды не захватили с собой - не догадался никто. Воздушный стрелок, рядовой Нуралиев, которого не планировали в экипаже Михайлова на полёты из-за ненадобности и который уцелел, и вместе с остальными шёл хоронить своих товарищей, почувствовал себя плохо из-за духоты, хотя и вырос в жаркой Киргизии - его взяли под руки.
Опущены на землю гробы. Возле них сначала все сгрудились, а потом отошли, пропуская к могилам взвод солдат с заряженными карабинами. И опять медленно оседала пыль, и стало тихо: Дотепный, сжимая в руке фуражку, приготовился произнести прощальную речь.
- Товарищи! - начал он глухим голосом. – Сегодня мы провожаем в последний путь наших дорогих братьев - Костю Михайлова, Володю Дубравина и Юру Щеглова. Трагическая смерть оборвала их молодые жизни. Вы знаете, они - даже не женаты. Они не успели пожить на земле, хотя много успели для жизни сделать. Константин Михайлов - сражался на фронте. Володя Дубравин и Юра Щеглов по молодости лет - почти не воевали. Но они были отличными воинами, товарищами, друзьями.
Дотепный говорил обыкновенные, простые слова. Он говорил о жизни, о погибших, как о живых, и, слушая его, люди плакали.
- … невозможно выразить словами всю боль утраты, которую мы понесли. Мы потеряли с вами настоящих мужчин. Просто невозможно смириться с тем, что их уже нет с нами. Посмотрите на памятник Косте… Там его фотокарточка. Он всегда улыбался, потому что был человеком жизнерадостным, весё… - Дотепному не хватило воздуха. Справившись с собой, он неожиданно закончил: - Прощайте, сыночки!..
Полковник сошёл с холмика, опустив голову, горбясь. Его место на возвышении занял Лосев. На землистом лице его выделялись только светлые, выгоревшие на солнце, глаза. Беззвучно шевелились чёрные, спёкшиеся губы. Наконец, до всех чуть слышно донеслось:
- Прошу прощения, я - не могу…
Впервые не поставив в воздухе привычную "печать", Лосев отошёл в сторонку и там застыл с сухими, без единой слезинки, глазами. В них, казалось, витала мысль о смерти и суетности всего.
В сильных руках мужчин забилась тётка Юры: "А-а! А-а!..". И по толпе, хватающим за душу ветерком, прошёлся плачущий стон женщин. Но его неожиданно пресек звучный голос Волкова:
- Товарищи! Сегодня мы пришли проводить в последний путь лучших сынов нашей партии и народа, которые своим бескорыстным служением Родине снискали почёт и уважение товарищей.
Слова падали, как камни, и сначала не доходили до сознания Русанова - только почему-то давили, давили, были неприятны своей казённой привычной ложью и казались кощунством в такую горькую минуту: не собрание же, не подведение итогов к празднику…
- … утрата. Да, она тяжела, товарищи. Но мы ещё плотнее должны сомкнуть наши ряды. Никакая смерть не свернёт нас с намеченного пути! Мы - большевики, коммунисты! Мы достойно будем продолжать дело наших товарищей! Это дело - есть служение нашей великой Родине.
Волков говорил бодро, громко, по-советски. Его слушали, и не было уже слёз на глазах - каждый думал о чём-то другом, не о похоронах, и уже не замечал этого. Никто не заметил и того, как сменился оратор и мелким непрерывным горошком посыпались другие "советские" слова - чуть помельче и чуть полегче, но такие же бессовестные, за которые никогда не подозревают в "ненашести", хотя должно было бы быть наоборот: выступает советское бездушие, чуждое народу, растлевающее его живую, чувствующую душу. Оно походило на монотонное вытекание завонявшейся воды из треснувшего кувшина - вода текла сначала по клеёнке, а потом уже капала на пол, капала, безостановочно.
- … откликнемся новыми успехами, боевыми делами! Вот перед нами знамя полка… Пронесём… Спите спокойно… Вечная память…
Слушая Тура, Русанов на какую-то минуту перестал улавливать суть и даже почувствовал неожиданное облегчение: ни одной мысли в голове, никакого чувства в душе! Слова доносились до его сознания рваными обоймами, выпускаемыми из партийного рта-автомата. Это было, как на бессмысленном собрании: что-то привычное, нудное, от чего всегда возникала сонливость и утрачивался смысл происходящего. Казённые слова отключали не только от мыслей, но и от горя. Русанов уже не понимал ни самого себя, ни доносившихся слов. Беда, чувства - всё исчезло. Он не заметил, как на холмик поднялся Одинцов и, только услыхав его выкрик, вздрогнул и очнулся.
- Прощай, "Брамс"! - выкрикнул Одинцов. - Прощайте, Юра и Володя! Мы не забудем вас!
Оркестр заиграл реквием. К солнцу взметнулся женский плач, и дорвали душу неожиданные и резкие залпы прощального салюта. Запахло горелым порохом. В могилы опускали на верёвках гробы с кирпичами.
На крышки гробов посыпались комья сухой земли - забарабанили. Потом раздался скрежет лопат, и земля потекла в могилы лавиной. Поднялась пыль, стало душно до обморока.
Сплавляясь с жаром неба, в последний раз поднялась ввысь медь оркестровых труб. Когда всё было кончено, установилась душная, одуряющая тишина. И вдруг эту тишину ещё раз оглушили прощальным залпом солдаты. Видно, второпях им не объяснили, когда и сколько раз нужно стрелять, вот они и палили, когда опускали гробы, потом поняли свою ошибку и теперь вот исправили её. От выстрелов звенело в ушах. Потерял сознание отец Дубравина. Воды не было. Тогда его подхватили, как Нуралиева, под руки и, торопясь, понесли к машине, чтобы скорее доставить в деревню и там привести в чувство.
Похороны заканчивались судорожно, торопливо. Ещё солдаты не успели подравнять холмики, разложить венки, а все уже устремились с кладбища прочь – почти бежали. Хотелось пить, и жутко было останавливаться, хотя все задыхались - остановишься, будет слышно, как сухо стучат лопаты: за-ка-пывают!.. В поле поднялось целое облако пыли от торопившихся ног. Ушёл и Лосев, чтобы не видеть этого позора. Только гневно спрашивал Дотепного:
- У нас партийное руководство способно на что-либо, кроме слов?! Водой даже не обеспечили!..
- Тут я во всём виноват, товарищ командир: доверился Туру… Просил его подогнать санитарную машину с врачом…
- Говнюки сраные! Ничего доверить нельзя!..
Словно в насмешку показалась санитарная машина, ехавшая с Милевичем - к разбору пожара. Лосев не сдержался и грязно выругался. А закончил неожиданно хладнокровно и едко:
- А всё это потому, что полковник Дотепный не имеет стремления стать генералом. Знает, что его должность не позволяет ему. Зачем же стараться? Так, что ли? - И поставил "печать".
Дотепный промолчал, отстав от командира.
Подавленные, молчаливые, люди разбивались в поле на отдельные кучки и уходили всё дальше и дальше от кладбища. На автобусе повезли только родственников погибших и тех, кто оказался проворнее и поближе: Тур, Волков, кое-кто из штабников, уставших от духоты. Собрав заступы и лопаты, тронулись в путь и те, кто закапывал могилы. Медленно загребая сапогами пыль, они уходили последними.
18
На кладбище Русанов выронил авторучку – подарок Михайлова. Обнаружил это уже на ходу, когда подходил к деревне. Стало жаль подарка, вернулся. Шёл и вспоминал одно из четверостиший Омара Хайяма, которое переписал себе весной у Одинцова для памяти:
Этот свод голубой и таз над ним золотой
Долго будет кружиться ещё над земной суетой.
Мы - незваные гости - пришли мы на краткое время,
Вслед кому-то - пришли мы, перед кем-то - уйдём чередой.
И тут ему в голову полезли высказывания Михайлова: "Ша, мальчики! Жизнь - что детская рубашонка…" "На борту - "Смерть немецким оккупантам!" - а умираем мы, красивые парни!" "Как бы смешно и наивно донкихоты не выглядели, а подлецы их всё же боятся". "Жизнь, мальчики, пресных не любит. Ша! Дураков она тоже не любит". "А шо, скажу вам и за любовь. Хочешь вечной - будь всегда новым сам".
"Да, - размышлял Алексей, - много людей на земле. Кто может понять друг друга по-настоящему? Нет, никому не понять чужой судьбы, её летящих дорог – не свои…"
На кладбище не было ни души, и Алексею стало жутковато одному. Он поискал то место, где стоял, и увидел - на бурой, притоптанной сапогами земле, чернела его ручка. Когда наклонялся, чтобы поднять, почудился приглушённый стон. Как ужаленный вздрогнул, испуганно обернулся.
На могиле Михайлова кто-то лежал. Сначала сделалось не по себе, но тут же увидел, что на могиле вниз лицом лежит женщина, и тихо приблизился. Это была Татьяна Ивановна. Чтобы не мешать ей, Алексей осторожно пошёл назад, удивляясь: "Где же она пряталась? В овраге, что ли?" А вспомнив вечер, когда обмывал свои новые звёздочки, сообразил: "А ведь у неё с "Брамсом", видно, давно всё… Как у меня с Олей. Только закончилось ещё хуже". И тут же испугался за Татьяну Ивановну: "А как же Волков теперь? Ведь и он, наверное, знает?.."
Хотелось пить, Русанов прибавил шагу. Но думал не о воде, а о последних словах Михайлова: "Помнишь историю с бомбометанием по буровикам? Так вот, мне теперь известно, кто их бомбил. И я - лично собираюсь взять его за жабры!" Алексей вздохнул: "Вот и не успел, унёс эту тайну в могилу. Интересно, кто же мог это быть? И как узнал Костя об этом?.."
Странно отнёсся к гибели Михайлова и Дубравина Николай Лодочкин. В первое мгновение после известия о катастрофе оцепенел от ужаса. А потом по всему его телу разлилась животная, неуёмная радость: "А я-то - ушёл от этого, списался! Господи, до чего же правильно поступил! Не я, другие разорваны на куски…"
На похороны он шёл с непонятным чувством. Было и стыдно, и вместе с тем дрожала от радости каждая жилка внутри, каждая клеточка - не его несут, не его!.. Жив, дышит, присутствует вот на этих похоронах! Ведь это же просто счастье, что хоронят не его, а других! С ним, с Коляном, этого уже не будет: исключено. Не будет этого кошмара и у матери: привинченных кирпичей в гробу - для веса. Нет, он ходит теперь по земле, не летает, и долго ещё будет ходить.
Лодочкин радовался синеве размытого неба, сухой траве, что уже умерла и приятно похрустывала под ногами, радовался письму, полученному вчера из Тбилиси - Лариса обещала приехать в это похоронное воскресенье после обеда. Радовался тому, что придёт вот сейчас домой, напьётся холодной воды, смоет с себя липкий противный пот и ляжет на белую простыню. Нет, не навечно, не в сырую могилу с червями и гнилью - хорошенькое дело! - а в сухую и чистую постель. Всего на пару часов, чтобы отдохнуть и проснуться свежим и бодрым для близости с будущей женой, которая к этому времени уже приедет. Он и жениться-то хочет на ней из-за этого, чтобы не мучиться от вечного желания холостяков, а не из-за расчёта, как считает этот хам… Что с того, что старше на 7 лет? Зато какая в постели! И всё будет хорошо, и жизнь - прекрасна. А хам соберёт на поминки своих дружков, и те будут пить. Ну, кому это теперь нужно? Нет никакого "Брамса" больше, как и его конопатого штурмана - не было, считай, никогда! Есть только мы, живые. Вот это - правда. Всё остальное - выдумка дураков, наплевать! Жизнь даётся человеку один раз, и не для того, чтобы устраивать нелепую театральщину с воспоминаниями, что и когда говорили в жизни покойнички. Что особенного они могут сказать?..
Хрустела под ногами ломкая полынь. Мёртвая полынь. А он шёл по ней живой, живой и очень нужный на земле человек. Чем были бы без него - это висящее в небе, задохнувшееся от жары солнце? Побелевшее от неизвестной печали, почти обморочное облако, готовое упасть в виде слёз? Да ничем, ровным счётом ничем. Но он вот жив - и они поэтому есть. И только для него. Он – в центре всего, живой человек. Всё остальное - вокруг. Жизнь даётся один раз. Идиоты, они же забыли про это! Им - важнее обряды, какие-то символы в жизни вместо самой жизни. Романтика, бредни!..
Лодочкин пришёл с похорон домой и с наслаждением напился холодной воды, потом помылся и лёг на чистую и сухую простыню. Только проспал он не 2 часа, как намечал, а до самой ночи - крепко, непробудно. А проснулся - от голода. Посмотрел на часы, на звёзды, смотревшие в его окно, и понял, "невеста", сука - не приехала, не захотела. Ну, и хрен с ней, может, это и к лучшему - будет повод отделаться от неё, чтобы никто не посмел больше насмехаться. Плохо только, что столовая уже закрыта, придётся топать в духан. Хотелось мяса, пива, ударяющего в нос. Одеваясь, он думал: "Пока жив, можно позволить себе и не такое!.."
Через 5 минут Лодочкин спустился со второго этажа в тёмный подъезд, вышел на дорогу и пошёл в северный духан. Луны не было. Шептался на деревьях ветерок с листьями, гудели провода на гарнизонных столбах. Собака где-то пролаяла. Проехала бричка, и запахло потной лошадью. Жи-знь! Жизнь продолжалась.
Далеко впереди Лодочкин заметил 2 тёмные фигуры - вроде обнимались там, возле школьного забора под деревом. Тогда он, инстинктивно прячась за деревьями, осторожно стал приближаться. А подойдя близко, остановился и прислушался. И опять не знал, зачем это делает?
- Лёва, Лёвушка! Нет больше Кости, не-ет!.. - всхлипывала женщина. Николай узнал по голосу Татьяну Ивановну. "Ну и ну!.."
- Что же делать, Таня, - утешал Одинцов. – Надо жить… - Он закурил, а Волкова продолжала говорить что-то бессвязное:
- Иду мимо его дома, а возле крыльца - кролик. Прыгает, бедненький, и ничего не знает. - Она опять всхлипнула. - И часы там, за дверью - идут! Это ужасно, Лёва: они идут, а его - уже нет. Кто их завёл? Его отец, да? И кролика выпустил…
Одинцов принялся гладить женщину по плечам, утешал снова:
- Успокойся, Таня! Что теперь… только себе хуже: не надо, перестань! Ты слышишь меня? Утром - я вылетаю в Свердловск. На целых 3 месяца. Ты понимаешь?..
Волкова заторопилась:
- Он - страшный человек, Лёва! Я боюсь его. Это он тогда… буровиков. Вернулся ночью домой - вместе с Шарониным. А я - всё слышала. Они что-то там перепутали. Шаронин испугался, а он его всё ругал. А потом - они молчали обо всём: до сих пор молчат. Я не могу с ним жить, Лёва! У меня будет ребёнок от Кости.
- Тяжело тебе будет одной. Без специальности…
- Проживу как-нибудь.
- Отец Кости - знает, что будет ребёнок?
- Что ты!.. Разве ему до этого?!
- Как знать, - проговорил Одинцов.
- Я Косте рассказала про историю с буровиками. Да он не успел…
- Хорошо, Таня. Я сейчас схожу к Медведеву: он этим займётся. Он же летал тогда с Костей к буровикам!..
Лодочкин осторожно попятился из своего укрытия - было не до еды: помчался к Туру домой. И всё оглядывался, оглядывался…
… Тур слушал внимательно, хотя видно было - поднялся прямо с постели. Поставил перед Николаем сковородку с остывшими варениками, сел в пижаме напротив и почёсывал волосатую грудь.
- Ладно, ты вот что, - заговорил он, когда Николай умолк и стал есть. - Никому об этом, понял! Я сам утром поговорю с Волковым. Ах, некстати как всё!..
- А что сможет теперь Волков? - Николай перестал есть.
- А вот что… Сходит к Медведеву. Тот – человек трусоватый, поймёт, что к чему. Да и какой ему интерес ссориться?
- А как Волкову быть с женой? Она же изменяла ему, сказала, что ждёт от "Брамса" ребёнка! А Волкова - ненавидит. Вот и пойдёт на всё…
- Да, тут дело посложнее. Но об этом - Волкову говорить не будем, чтобы не наломал дров. Я – вот что… Посоветую ему отправить её поскорее к родным. Потом, когда всё уляжется, я думаю, сами разберутся. Может, переведётся в другую часть…
- Не так это просто.
- Ну, не так уж и сложно, если взяться за дело с умом. Главное - сейчас погасить всё: чтобы не разгорелось.
- А Одинцов? Вы же знаете этого му..ка!
- А что Одинцов? Сам же говоришь - улетает. И пусть улетает. А там обстановка покажет, что дальше делать…
19
Одинцов ушёл от Медведевых тоже поздно. Дмитрий Николаевич хотел было лечь после его ухода и уже разделся, но передумал. Решил, надо действовать немедленно, чтобы не жалеть потом, что поленился. Быстро оделся и вышел на улицу.
… Открывал ему сам Шаронин. Стоя на пороге в трусах и майке, удивлённо спросил:
- Что-нибудь случилось?
- Да, - произнёс Медведев негромко. - Я всё знаю. Оденьтесь, пожалуйста, надо поговорить. Лучше – на улице…
- Хорошо… я сейчас.
Когда они вышли на улицу, из-за гор появилась луна и стало светлее. Было уже поздно, даже полуночные собаки молчали в деревне. Молчал и Медведев - курил. Тогда заговорил Шаронин:
- Товарищ майор, я столько раз хотел пойти и рассказать. Особенно, когда провожали в клубе майора Петрова. Но Волков… Вспоминал мне партийный билет, пугал, что уволят. А я - всё равно знал: рано или поздно, а - вылезет…
- Да, 2 года прошло, - проговорил Медведев. - Как это было?
- Случайность, нелепая случайность…
- Смотри, цель как хорошо разгорелась! – сказал Волков в темноте, переключаясь в кабине на внутреннюю связь.
- Где? - не понял Шаронин, кончая промер ветра и ставя прицел в боевое положение. - Рано ещё. До цели - 5 минут.
- Да вон же она, раскрой глаза! Эх, ты, штурман!.. - Волков переключился на внешнюю связь и начал запрашивать полигон: - Янтарь 2, Янтарь 2! Я – 206-й, я – 206-й. Цель вижу. Разрешите работать.
Полигон не ответил, и Волков, чтобы не пройти цель, развернулся назад и начал строить новый заход.
- Янтарь 2! Я – 206-й, цель вижу, разрешите работать, - опять запросил он. На этот раз с земли чуть донеслось - слабо, как из глухого подвала:
- 206-й, я - Янтарь 2. Ваших бортовых не вижу, если меня видите, работайте. Работать разрешаю.
Волков переключился на внутреннюю, сказал штурману:
- Работать разрешили, но не видят наших бортовых огней. И рация у них ни к чёрту: еле слышно. Сказано - "солдат-мотор"! Везде новая техника, а у них - старьё, которое давно надо сменить!
- Что-то у нас курс немного не тот: на целых 8 градусов! - пробормотал Шаронин.
- Значит - боковой ветер.
- Да нет, снос - всего 2 градуса. Цель вижу! Ух ты-ы!.. - обрадовался Шаронин. - Идёт - как на тренажёре! Влево 2!
- Есть!
- Ещё влево!
- Есть!
- Так держать!..
- Есть!
Впереди сутулилась спина лётчика. Шаронин вращал на прицеле барабан углов визирования и следил за целью. "Только бы не сползла, только бы не сползла! В круг положу…" - думал он обрадовано.
Всё шло, как надо. Яркая, цель ползла по золотистой от подсветки ниточке курсовой черты с делениями, и всё это было похоже на охотничий азарт, когда собака уже сделала стойку и осталось лишь…
Оставалось 3 градуса. 2… 1… Сейчас "петелька" защёлкнется на треугольном индексе, и… и… Шаронин затаил дыхание.
- Бросил! - сдавленно выкрикнул он лётчику, не отрывая левого глаза от окуляра прицела. - Включаю фотоаппарат! - И палец привычно нажал ещё одну кнопку.
Но что это? Что-то не то, не такие огни внизу… Это же не горящая пакля, пропитанная соляркой! Это - электрический свет!
Пересиливая в себе внутреннюю дрожь, Шаронин закричал:
- Подожди! Не передавай на землю!
- В чём дело?!
- Под нами - не полигон! Какое-то село…
- Какое тут может быть село? Горы же! Ты что - ошалел?!
Волков оторвал взгляд от приборов, посмотрел вниз, и тоже обмер. Внизу, действительно, были электрические огни. Но - мало…
Испуг длился недолго.
- Выключи фотоаппарат, балда! Ра-дист!.. – Волков нажал на кнопку "вызов", отключив этим радиста от внешней связи.
- Что, командир?
- Чем занимаетесь?
- Слушаю полигон. Жду, когда бросим, чтобы сообщить тоже.
- Передай: холостой заход. Затем вступи в связь с метеостанциями, доложи погоду!
- По-моему, погода…
- Выполняйте приказ!
В наушниках щёлкнуло, радист переключился на внешнюю связь снова. Волков увеличил моторам обороты и на бешеной скорости начал уходить в сторону, чтобы его самолёт не засекли в этом квадрате. Луны ещё не было, и он выключил бортовые огни. Быстро заговорил:
- Вот что. Радист был на внешней и нашего разговора не слышал. Не знает, что одну бомбу уже сбросили. И сейчас - нас тоже не слышит: я ему дал задание. Так что слушай меня внимательно, пока есть возможность переговариваться. В цель - попал?
- Прямо в центр! - Шаронин простонал.
- Что это за аул? Да ещё с электричеством!..
- Сам не пойму, откуда он взялся!
- Ладно, теперь надо думать, как выйти из положения. Признаваться - ни в коем случае! Это - хана.
- Что же делать?
- Слушай… Сейчас на цель выходит Петров - я слышал по радио. Пристроимся к нему в хвост - и пойдём чуть пониже, чтобы нас не заметил его экипаж. А как только они бросят первую - ты фотографируй разрыв тоже. А я - устрою в эфире такую радиокутерьму, что сам чёрт потом не разберёт, кто бомбил!
- А как быть с нашим первым снимком? На нём же будет и этот аул, и наша первая бомба! Плёнку проявят, и всё обнаружится.
- Не обнаружится. Ра-дист!.. - позвал Волков, не нажимая на кнопку "вызов". Радист не отозвался. – На внешней работает. Значит, пока не слышит, мы можем поговорить ещё. Слушай меня внимательно… После посадки, когда зарулим на стоянку, договорись с механиком фотослужбы, чтобы проявил твою плёнку при тебе лично! Понял? Придумай там что-нибудь… и пообещай… А когда он тебе проявит её и вернёт, ты - первый снимок отрежешь, и всё. Он же не будет присматриваться сам к твоей пленке - что там, да как? На кой это ему? Его дело - проявить. А твоё - отрезать. Вот тогда и показывай плёнку кому угодно, понял!
Шаронин кивнул, но тут же тоскливо спросил:
- А как потом, остальное?..
Волков снова громко позвал:
- Ра-дист!..
Радист не отозвался, и Волков торопливо ответил:
- Остальное - я беру на себя, не твоя забота!
- А если найдут стабилизатор от бомбы? На нём же - мой номер!
- Подумал и об этом: всё сделаю! Приеду завтра туда под видом охотника на мотоцикле - только они и видели этот стабилизатор.
- А на кого грех? - неосторожно спросил Шаронин.
- Ты что, баба? Мало экипажей в воздухе! Пусть ищут потом по всем полкам. Или под суд захотелось? Не забывай, уж кому-кому, а тебе-то скидки не будет! - Волков увидел внизу тусклые, разгорающиеся огни, понял, что это полигон, горит в бочках солярка, и торопливо договорил: - Ладно, приготовься: полигон!..
- Говорил же я тебе - до цели ещё 5 минут! Так нет, "раскрой глаза"! А теперь - так "скидки не будет"… А кто виноват?..
- Оба! - отрезал лётчик. - И хватит скулить! Штурман, а хочешь остаться в стороне? Так не бывает.
- Командир! - перебил их радист, переключивший спецкнопкой связь на себя. - У нас не горят бортовые огни!
- Опомнился! - зло буркнул Волков. Но тут же добавил более мягко: - Предохранитель сгорел, сейчас штурман заменит. Как погода?
- Нормально, командир.
- Слыхал, как мы ругались из-за предохранителя?
- Нет, командир, я же погоду запрашивал.
- Хорошо, держи теперь связь с полигоном. Нужен будешь, я позову.
- Слушаюсь.
И вновь Волков "убрал" радиста с внутренней связи. Пусть сидит там у себя, в хвосте, и слушает морзянку. А штурмана - подбодрил: "Значит, так, Женя, без паники!" И переключился на внешнюю связь, чтобы узнать обстановку.
С выключенными огнями, как вор, он пристроился в темноте к Петрову в хвост и передал Лосеву на КП, что работает над целью один. Шаронин смутно слышал, как надрывается в эфире Петров, бомбил и фотографировал разрывы мёртвыми, непослушными руками. Всё в нём обмирало от дурных предчувствий. Смотрел на лицо своего лётчика, белевшее в темноте, и не мог уже ни связно думать, ни сопротивляться его воле. Отбомбился двумя оставшимися бомбами плохо и отдался судьбе: что будет?..
После того, как всё было кончено, Волков включил бортовые огни. Петров их увидел, и ругань в эфире прекратилась. А Шаронина продолжало лихорадить до тех пор, пока не сели и не зарулили на стоянку. Только сняв с себя парашют и выйдя из кабины на плоскость, он почувствовал со всей остротой тишину, прохладу ночного воздуха, охватившего разгоряченное тело, и, глядя на далёкие звёзды, висевшие над головой, расслабился. Но отдых его длился недолго. Надо было сдать "фотикам" кассету от фотоаппарата, договориться, чтобы без него не проявляли, узнать время проявки, и его измученная душа вновь сжалась от предстоящих забот и волнений. Надо было спускаться вниз…
Техник самолёта, приставивший стремянку к кабине, спросил Волкова внизу, когда уже спустились:
- Как бомбили, командир? Какие есть замечания по матчасти?
- Замечаний, товарищ техник, нет. А вот бомбили - кажется неважно. Штурман предполагает - на "тройку".
Потом пришёл рыжий сержант-механик по фотослужбе. Шаронин отправился с ним под бомболюк - вынуть кассету из аппарата и договориться. Парень этот рыжий был хороший, пообещал вручить плёнку после проявки лично в руки - знал, штурманы ревниво относятся к своим плёнкам, если бомбили неважно: никому не покажут! Зато, если отлично, можно показывать всем. В общем, дело обычное. Забрав кассету и в экипаже Петрова, сержант унёс их в свою фотокаптёрку.
После ухода сержанта экипажи Волкова и Петрова вызвали на КП, и они стояли там и слушали Лосева. Лосев сообщил: кто-то бомбил в горах по геологам. Шаронин обрадовано подумал: "Слава Богу - всё-таки не аул!.." Но Лосев добавил: "Есть жертвы". И у Шаронина сердце упало опять: "Вот это уже совсем беда…"
Дальше он всё слышал, как сквозь вату. Бомбивших экипажей - оказалось всего 2. И вообще всё было не так, как они с Волковым предполагали. И чем всё закончится, было и тогда, и теперь неизвестно. Рядом оправдывался Петров. Волков просился на охоту. Всё происходило, как во сне.
Потом приехал генерал. Но и это как-то всё кончилось в конце концов - утряслось, и они поехали все домой. Волков привёл к себе, ушли в другую комнату, выпили по рюмке и долго ещё договаривались обо всём. Шаронину казалось, что в соседней комнате не спит жена Волкова, и он из-за этого то и дело переходил на шёпот, а Волков, наоборот - шипел на него и громко обзывал бабой.
Хорошо, хоть у себя дома жена открыла дверь молча и тут же улеглась досыпать - не терзала расспросами. Он тоже разделся и лёг, но уснуть не мог. Выходил на балкон, курил. Смотрел, как занимается на востоке заря. Она в то утро казалась ему зловещей.
Волков вернулся на своём мотоцикле с "охоты" только к вечеру. Шаронин за это время извёлся весь, обкурился. Но Волков сразу успокоил: "Всё в порядке, не переживай!" Посидел немного, покурил и пошёл к себе спать. Лицо его, серое от пыли, выглядело утомлённым и злым. Шаронин был даже рад, когда он ушёл. Вместо благодарности за то, что успокоил, почему-то не мог его видеть.
Всё обошлось, виновных тогда так и не нашли. Но жить после того стало невмоготу. Как могло случиться, что он, Женя Шаронин, в общем-то честный и неплохой человек, фронтовик, повидавший горе и смерть, мог пойти на такое? Приступы меланхолии кончались иногда тем, что поднимался и шёл к Волкову.
- Не могу больше! Пойдём, повинимся… Ну, ошиблись, скажем, с кем не бывает?
- Дурак! Баба! - неслось в ответ. - Поздно теперь! Ещё больше дадут!
Проходили недели, месяцы, а Шаронина всё ещё казнила совесть, особенно по ночам, когда мерещилось обиженное лицо Петрова. Успокаивал себя тем, что никто от бомбы не погиб, буровик давно выздоровел, Сергея Сергеевича тоже оставили, вроде бы, в покое. Но вот Петров стал увольняться, и опять был момент, когда Шаронин чуть не пошёл в штаб. Однако тут же в доме появился Волков. Ах, как он, выходит, его знал! И появлялся, как всегда, вовремя.
- Женя, пойми, Петров увольняется сам - на пенсию! С почётом идёт, с цветами. Ему всё равно теперь ничем не поможешь, он - своё отслужил. А сам - сядешь. У тебя же - двое детей, в конце-то концов!
И Шаронин сдался опять - не пошёл.
А дальше стало легче. Всколыхнётся иногда что-то в уставшей душе, но это была уже не совесть - взбаламученный ил в роднике. Муть быстро оседала, и вода снова становилась, вроде бы, прозрачной и чистой – вкус только не тот, исчез вкус к жизни. Что, если, рано или поздно, правда вылезет из мешка - как шило?
Вот и вылезло. Смертельно уколет теперь? Или правда эта уже выдохлась, как старое пиво, и не шибанёт наповал?
- Что делать? - спросил Шаронин Медведева, закончив свой тоскливый рассказ.
- По-моему, будет лучше, если вы сами пойдёте утром к Лосеву и всё расскажете ему. Повинную голову не секут. А если это сделаю я… В сущности, всё будет несколько хуже.
Шаронин соглашался, кивал и непрестанно курил. Расстались они, когда на востоке стало бледнеть небо. Однако домой Шаронин не пошёл, как предполагал Медведев - отправился к Волкову.
- Откуда Медведев узнал? - спросил тот, бледнея.
- Не знаю, я не спрашивал. Да он и не сказал бы - разве в этом сейчас дело? - Шаронин опустил голову.
- И-ди-от!
Шаронин вздрогнул, как от удара в лицо, с ненавистью уставился на Волкова - впервые открыто: не боялся. Просто ненавидел, и всё.
- Чего смотришь, ну?! - вздёрнулся было и Волков. - Только пикни мне! - О чём-то подумал, добавил уже мягче: - Да не бойся ты, ничего ещё не случилось. Просто не люблю, когда заранее марают себе штаны.
Раздался стук в дверь. Волков метнулся в переднюю, через минуту вернулся с Туром. Начался затяжной, невесёлый "совет".
Медведева они перехватили, когда тот шёл на аэродром. Дмитрий Николаевич подходил уже к стоянке самолётов. Ещё 200 шагов, и каптёрка вооружейников - там и его "кабинет". Однако окликнули до подхода:
- Товарищ майор, можно вас на минутку?
Медведев обернулся. К нему торопились Волков и Тур - даже лбы блестели от пота. Должно быть, гнались. "Знают!" - тут же решил Медведев. "Знание", как и пот, были написаны на их лицах.
- Здравия желаем, Дмитрий Николаич! - Не представляя, как приступить к делу, Тур на секунду замялся. - У нас к вам разговор, как говорится, деликатный. Можно вас задержать на пару секунд?
- Слушаю вас…
Тур начал издалека:
- Моё дело, правда, тут сторона, но - вот попросили… - И пустился в рассуждения о человечности, бессмысленности жертв за отшумевшие грехи. Затем приступил к сути - истории с Волковым. - Ну, посудите, что это даст? Кто теперь от этого выиграет? А если прошлого - не ворошить, как говорится, а? Пожалеть… Люди - ведь не без благодарности… - закончил он.
Суть Медведеву была ясна: ему предлагают молчать, прикрыть старый грех. Разумеется, не за спасибо. Удивляло другое, почему на эту грязь толкает его парторг? Не человечностью же он в самом деле движим! Человечность - не в забвении справедливости. Значит, и ему уже что-то посулили? Значит, решил, что подкупить можно любого? От этих размышлений кровь бросилась ему в лицо. Но ответил всё же деликатно:
- Человечность, товарищ майор, не в том, чтобы скрывать от людей правду. Ведь до сих пор многие думают, что Петров…
Тур перебил:
- Но разве станет ему теперь легче, если…
- Ему - может, и нет, - перебил Медведев. - Но людям, узнавшим правду - да. Будут верить, что справедливость - всё-таки есть. Значит, и сами будут отстаивать справедливость.
Волков стоял и думал: "Сволочь! Кто ты такой сам? Трус, рохля, а туда же - с моралями!" И не выдержав, сорвался, шевельнув рыжими бровями:
- Ну, вот что, товарищ майор! Хочу дать вам совет: не лезьте не в своё дело! И - не забывайте: у вас - тоже двое детей. А Шаронин - всё равно ничего не покажет. Доказательств и сейчас никаких нет: чем докажете, что бомбили мы? Ничем. Всё это вы с Одинцовым выдумали! Понятно? А вот про вас - штабу дивизии кое-что известно…
Медведев выпрямился:
- Вы хотите меня испугать?.. - Массивный подбородок его закаменел.
Где-то над головой вёл свою трель жаворонок.
Взревел на взлётной полосе самолёт - это улетал в Свердловск Одинцов.
Лоснились под солнцем поднявшиеся на второй урожай клевера. Пахло мёдом, и остро хотелось жить. Но и восстать захотелось Медведеву тоже. Он медленно и твёрдо проговорил:
- Да я теперь… на смерть пойду… против вас! - Он повернулся и пошёл - высокий, мосластый.
И тогда произошло непредвиденное – испугался вдруг, отвесив свой "вареник", Тур. Зашлёпал им:
- Ну, и расхлёбывай теперь всё сам! А я - знать про ваши дела ничего не желаю! Понял?! - Сложился перочинным ножичком, и нет больше его: убрался весь в щель.
- А, ... с тобой! - скверно выругался Волков. - Я и в гражданке не пропаду! А напускать в штаны перед каждой мразью - не желаю! У меня тоже есть гордость…
Хорохорился, давая выход гневу, а на душе было уже холодно: "Что теперь остаётся?.. Только в пешки… в ферзи не прошёл". И противными сделались ноги - чужие. Торопливо закурил и, жадно затягиваясь и глядя вслед уходившему Туру, ожесточился: "Трусы! Мерзавцы все! Сразу в штаны, так вашу!.."
20
Из Свердловска в штаб Лосева пришла телеграмма: требовался ещё один экипаж. Подписал телеграмму какой-то генерал Углов.
Выбор Лосева пал на Русанова: хватит ходить в молодых - опытный! И лётчика вызвали в штаб. Лосев сам его инструктировал:
- Будете подчиняться там старшему лейтенанту Одинцову. Он - за командира звена вам будет, поняли? Работать придётся с аэродрома Кольцово для артиллеристов, которые сидят где-то в северо-уральской тайге на полигоне. Подробности работы узнаете от Одинцова. Вылет вам туда - завтра. А сегодня - получите все необходимые карты на маршрут и приступайте к подготовке на перелёт. Готовить вас к отлёту будет ваш комэск. Поэтому, если возникнут какие-то вопросы, обращайтесь к нему. - Лосев повернулся к Дотепному: - У вас, товарищ полковник, будет что-нибудь?
- Да. - Дотепный шагнул к Русанову. - Но я тоже долго не буду напутствовать, спешу на бюро. У меня - только письмо для Одинцова. Передайте, пожалуйста, когда прилетите. Ну, и желаю вам успехов! – Полковник пожал Русанову руку.
Ночью Алексею приснилась Ольга - что-то часто она стала ему являться во сне - и опять волновала его. А он, как всегда в таких случаях, не вовремя проснулся и не мог сообразить: как же так, ведь только что обнимала, была рядом, и вот уже нет ничего. Не в силах уснуть снова, он попытался припомнить, как это всё было, хотел, чтобы Ольга приснилась ещё раз, опять легла с ним рядом и чтобы всё повторилось. Но ничего не повторялось, Алексей чувствовал лишь томление и жар, поднялся выпить воды. А напившись, вышел во двор покурить.
Удивился: ночь была тёплой и тёмной до непроницаемости - ни одной звезды! Покуривая, понял по тому, как прошуршал в листьях и по крыше короткий дождь, темно оттого, что небо и звёзды закрыли, видимо, тучи. Уходить, однако, не торопился. Тело, обрызганное прохладными каплями, блаженно заныло. Хотелось дышать влажным воздухом, любить, мечтать. Но мечтать было не о ком - растерял как-то всех: и Нину, и Ольгу. Даже Машеньку позабыл, а ведь нравилась, совсем недавно…
Все рядом спали, а ему не спалось. Он печально смотрел перед собой в тёплую влажную ночь и не понимал, что с ним происходит. Может, где-то смотрит сейчас в такую же вот ночь какая-то милая женщина, тоже одна и тоже кого-то ждёт? Может быть, ждёт именно его? Ведь должна же быть такая на свете! Его судьба. Где она, его будущая жена? А вдруг - это Машенька? Вот было бы славно! Только вряд ли. Это ужасно, что неизвестно, сколько ещё мчаться до своей судьбы и куда?..
"А что, если не доживу? Разобьюсь, как "Брамс", и ничего так и не будет - ни суженой, ни счастья с ней. А тут, в Коде - разве это жизнь? Тление. Как у "Брамса" в его могиле".
Алексей поплёлся в дом - досыпать. Может, хоть во сне будет человеческой жизнь. "Лишён самого элементарного! - горестно подумал он, накрываясь простынёй. - Нет женщин. Дыра! А в Иванове, говорят, полно женщин-ткачих и нет мужчин. Какое бессердечное у нас правительство! Нет, чтобы гарнизоны строить там, где есть выбор невест, так наоборот всё, наоборот, чтобы людям было как хуже, да тяжелее. Какое уж там счастье!.. Командировкам рады, как подаркам судьбы. Да и там всё - на нервах, недосыпаниях. Сколько аварий из-за этого, катастроф! Люди ведь живые - дорываются… А правительству хоть бы хрен: одето, накормлено и самых красивых девчонок подают прямо на службу – как стерлядок к обеду на стол.
Утром Русанов шёл на аэродром печальный и не выспавшийся. Простился с теми, кто был на стоянке, и улетел. Просторная бездонная дорога снова открылась перед ним впереди. Никто не ждёт нигде, никто не тоскует - лети себе по небу, словно вольная птица! Это - не в толстовской дорожной кибитке Оленин, покинувший Москву и увидевший Кавказские горы на горизонте. Тут - прозрачные ветры под крыльями и горизонты подальше. Но всё равно, видимо, и через 100 лет за этими горизонтами не будет ничего отрадного. Государство скуки и подлости.
До Баку долетели без приключений, только было жарко - конец августа всё-таки. Однако после пролёта Баку стало прохладнее - маршрут потянулся над морем. Прошли траверз Дербента, Дагестанских огней. На горизонте показалась узкая, похожая на кривую саблю, Махач-Калинская коса, уходящая в море, белые треугольники парусов на бликующей под солнцем воде. Вспомнив свой прошлогодний полёт на одном моторе, Алексей взял курс на Астрахань.
Ровно гудели моторы, оловянно плавилось внизу море и в дымке не видно стало горизонта - вода и небо. Пришлось пилотировать самолёт по приборам, и он стал похож снизу на затерявшуюся букашку в огромной прозрачной пустоте. Такой же затерявшейся в жизни букашкой чувствовал себя и Русанов, не видевший ничего впереди, кроме приборов.
Наконец, показалась дельта Волги с множеством рукавов. Потом вымглился серый город со старинным, полуразрушенным Кремлём, и опять потянулась широкая и голая лента Волги. 2 года назад Алексей плыл во-он там, внизу, на грузовом пароходике Самсона Ивановича. Интересно, плавает ли Хряпов теперь?
"Дрова… Неужели наша жизнь - для кого-то дрова? Не только для Хряпова: не сам же он это выдумал!.. Где-то, значит, слыхал".
Гудят моторы. Делать Алексею почти нечего, и он мается своей старой болью - вопросами, на которые то находит, то не находит ответы; жизнь сложнее пословиц, аргументы её убедительнее. Не "дрова", так "винтики", считал ещё недавно и главный вождь страны.
Волга внизу текла в плоских безлесых берегах, переходящих сразу в выгоревшие степи. Началась и здесь густая дымка, ещё сильнее, чем над морем: ничего не было видно. Радист, запросивший погоду, сообщил: "Сухая мгла!" И действительно, мгла. Земля внизу постепенно исчезла, подёрнулась такой плотной пеленой, что не просматривалась уже совсем. И экипаж - примолк: скучный полёт.
За 100 километров до Сталинграда (надо же, чьим именем назвали древний русский город!) Русанов вошёл в связь с аэродромом Гумрак и запросил посадку. Диспетчер ответил, что видимость у него - 300 метров, сухая мгла, аэродром - не принимает.
- Лети на Саратов, 275-й, - посоветовал он равнодушным голосом.
"Саратов - это вообще-то хорошо, - думает Алексей, - там Нина и вообще свой город. Может, это - судьба? Но до Саратова, пожалуй, не хватит горючего, а это - уже конец судьбы…"
- Гумрак, Гумрак! Я – 275-й. Идти на Саратов не могу, кончается водичка. Разрешите посадку у вас?
- Понял тебя, жди, - откликнулся Гумрак. – Доложу в отдел перелётов.
Отдел перелётов - в Москве. Ничего себе, ждите! Но деваться некуда, Алексей приказал штурману настроиться на приводную радиостанцию Гумрака, сказав: "Выбора у нас - нет!" В ногах у него дремал техник, которого, как всегда в таких случаях, взяли вместе с механиком и мотористом на борт, нарушая правила перелёта - ничего не менялось в милом отечестве, сменился лишь техник из-за картошки. Того уволили, вместо него дали нового - технические училища продолжали работать исправно. Новый этот техник, Павлов, намаялся до рассвета с подготовкой машины к вылету и теперь был рад предоставившемуся отдыху. Ему, как и Русанову, 24-й, но он женат. Жену оставил у тёщи - должна рожать, а сам вот улетел с Русановым в командировку. Бессердечным было не только правительство, как считал Русанов, но и начальство, как считал Павлов - могло ведь и другого техника послать.
В кабине радиста тоже ещё не чувствовалось беды - там пели песни от нечего делать механик и моторист. А чего, кабина просторная, можно не только петь, даже лежать и спать, если охота. Вот только парашютов для них не было - не полагалось… Ну, да русские люди никогда не в претензии: надо лететь, значит, надо – не отказываться же? Беззаботность даже украшает русского человека - почему же не повеселиться? Всё равно в российской жизни ничего не изменится. Ну, и не заботились… для этого существует начальство, которое тоже всегда беззаботно.
Начальством были в данном случае Русанов и штурман, отвечающие за благополучный исход полёта. Первым забеспокоился Далакишвили, подняв свою правую бровь на самый лоб:
- Радыокомпас не работаит! - тревожно заявил он. - Сматры: стрэлка савсэм не шевэлица! - Сильный грузинский акцент выдавал штурмана: взволнован, значит, понял уже ситуацию, в которую мог попасть экипаж.
Русанов тоже всё понял. Ожесточённо подумал: "Не хватало мне только этого! Да ещё сухая мгла, как на грех: не видно же ни хрена! Как заходить теперь на посадку?"
Штурман крутил ручки, настраивал - ничего не помогало. Полёт сразу и резко осложнился. Русанов запросил аэродром:
- Гумрак, я – 275-й, отказал радиокомпас, дай пеленг на твою точку!
- Визуально не можешь? Город - видишь? - откликнулся диспетчер без позывных. Связь была устойчивой.
Под Гумраком этим Русанов чуть не разбился – не мог зайти на посадочную полосу из-за сухой мглы: не видно, и всё, хоть на брюхо садись в степи. А это - уже авария, а не выполнение задания, за это не похвалят. И Алексей, чуть ли не до полной выработки горючего, ходил над степью на малой высоте, чтобы отыскать полосу. Пеленги служба наведения давала плохо, экипаж спасло то, что Алексей снизился до 100 метров и успел заметить под собой полосу, когда случайно пересек её в одном из заходов. Тогда круто ввёл самолёт в разворот, построил по секундомеру "коробочку" и после четвёртого разворота выпустил шасси и пошёл на посадку, всё ещё не видя полосы, но зная, что вот-вот она должна показаться. И она показалась - впереди и немного справа. 2 небольших подворота на малой высоте, и вот она: убирай газ и садись. Немного, правда, "скозлил", но ничего - машина уже катилась по полосе: спасены. А если бы полосы не нашли, и пришлось бы садиться на брюхо в степи? Какой-нибудь бугор или яма, и посадка могла закончиться "капотом" - резкой остановкой самолёта с последующим кульбитом через нос на "лопатки". "Капутом", как шутят по этому поводу лётчики, ибо после кульбита, как правило, взрываются от удара баки. Но, слава Богу, всё обошлось и на этот раз. Наверное, счастливчиком в экипаже был сам Алексей. Правда, счастью помогал каждый раз и он сам, своей расторопностью и лётным талантом.
После посадки аэродромный техник по радиослужбе выяснил, в их радиокомпасе сгорел предохранитель. Он показал Алексею тонкую стеклянную штучку с волоском-проводником внутри. Когда он ушёл, оставив штурману десяток запасных предохранителей для замены в полёте в случае надобности - минутное дело! - Далакишвили, скаля в весёлой улыбке прокуренные зубы, сказал:
- Лоша, сматри, каким тонким валаском била прикрэплена наша судба к жизни, а!
Алексею было не до смеха.
- Жопа! - сказал он с обидой. - Предохранитель должен пре-до-хранять, понял! Если бы ты сам заменил его в полёте - у тебя же их там полная коробка! - тонкий волосок был бы сейчас не при чём! Надо быть профессионалом в своём деле, а не надеяться на судьбу!
Это было днём. Под Сталинградом. А теперь был уже вечер, и они заходили на посадку в Куйбышеве. Опять внизу была Волга, чужой и большой город. Завтра – вот так же - будут в Свердловске. А сегодня Алексей пойдёт в этот город, родину своего прапрадеда, один, без дурака штурмана - пусть, собака, подумает на досуге, что надо делать в полёте, если стрелка радиокомпаса не шевелится. Да и самому хотелось после такого тяжёлого дня отдохнуть и подумать кое о чём наедине. Полёты - дело серьёзное, в экипаже не должно быть случайных людей.
Через час после посадки Русанов уже ходил по улицам Куйбышева и представлял, что, может быть, по этим же самым улицам ходили когда-то его предки, прапрадед, сбежавший от порки на конюшне своего помещика на Дон и ставший на Дону казачьим офицером с новой фамилией Хорунжев, доставшейся ему от названия казачьего офицерского звания. Потом уже дослужился до есаула - ротмистра, если приравнивать к кавалерии. Сын этого ротмистра снова вернулся на родину, в Самару. Поступил затем в казанский университет и выправил себе фамилию на свой настоящий корень, русановский. И пошли от него новые русановы, образованные. Сложная штука история…
Алексей увидел бочку с квасом, остановился попить. Стоял в очереди и смотрел на прохожих - шли старики, дети, женщины с авоськами в руках. Медленно вечерело.
Никто здесь не знал его, никто не ждал. Идти было некуда - или всё равно, куда. Русанов напился квасу, отошёл к скверу и сел на лавку. Рядом сидела старушка и что-то вязала спицами. Возле неё играл с котёнком мальчишка - должно быть, внук. Старушка поглядывала на него поверх очков и улыбалась. Мелькали спицы в её руках. Мелькали прохожие. А Русанов сидел и думал: "До чего же несерьёзны у нас люди! Ставят на "волосок" свою и чужую жизнь, да ещё потом бравируют этим. Тем, что нет ума".
Напротив села девчонка лет 15-ти - должно быть, шла домой с урока музыки. Положила рядом с собой на скамью нотную папку с тиснёным портретом: гривастая голова, решительный поворот в профиль, массивный подбородок. Бетховен!
Девочка ела мороженое. Через год - будет девушкой. В серых глазах удивление, блеск любопытства: какой хороший, удивительный мир! И весь - для неё, конечно. Если какой-нибудь дядя не догадается заменить предохранитель… Но пока светлым лучом блуждает на губах улыбка, лёгкий ветерок шевелит белые пушистые волосы. Хороша будет девчонка!
"Дай тебе Бог светлой судьбы, милая!" – подумал Алексей и тут же вспомнил другую девчонку, нищенку с Львовщины. Где теперь она? Как у неё сложилась судьба? И сразу же привычно заныла душа. Но и по необъяснимой смене чувств, тоже привычно - до боли, до щемящей душу нежности - захотелось жить, дышать, видеть людей, любить их, трогать руками ветер. Ведь жизнь, написано в Экклезиасте, суета и ловля ветра. Неожиданно он понял, как показалось ему, простейшую истину: хорошо, что на свете есть и добрые люди.
Люди! Они шли по улице. Это было похоже на поток. Сначала где-то в боковых улочках накапливаются ручейки, потом ручьи, речки, и вот уже река здесь слилась, вобрала в себя всё, как Волга. Река жизни. И не сдвинуть, не убрать. Вечные.
Девчонка ушла. Ушла и старушка с внуком в свою суету. Остался только котёнок. Вечерело всё гуще, твёрже. Потом стали зажигаться огни. Алексей вспомнил ночной старт в Грузии, ночные полёты, подумал: "А ведь тысячи лет назад земля сверху показалась бы совершенно тёмной - ни огонька нигде, на всём шаре. Не было ни керосиновых ламп, ни электричества - одни лучины да плошки с жиром перед идолами. Жизнь во мгле…
Но люди - были. И тянулись к свету, искали правду. Тысячи лет! Неужели это - ловля ветра?..
Откуда-то донеслась музыка - духовой оркестр, танцы! Алексей перестал сомневаться. Жить всё равно хорошо, несмотря ни на что. Потому что жизнь - это уже великий дар природы, и надо ценить его.
Мимо прошла молодая женщина в голубом ситцевом платье. Мелькнули в свете фонаря загорелые ноги, округлость бёдер под платьем, и он поймал себя на желании. Оно возникло в нём неожиданно, некстати и с дикой, необузданной силой - даже трудно стало дышать.
Он медленно поднялся и пошёл по улице. Стало опять грустно и одиноко: кругом люди, а никому не нужен - один. Впереди брёл парень с девушкой. Пиджак - полотенцем висит через левое плечо, правая рука - у девчонки на талии. Склонился, что-то шепчет ей. Могут же люди жить просто! И тогда самому захотелось света, музыки, смеха. Он остановил первого молодого прохожего и спросил, где есть поблизости парк, танцы. Тот нехотя выслушал, но всё-таки объяснил.
Желание не проходило и приносило Алексею такое мучение, что опять стал проклинать свою холостяцкую жизнь. Все живут нормальной человеческой жизнью – с музыкой, любовью, друзьями, семьёй. Только у него нет ничего. В воинских гарнизонах не было иных свободных женщин, кроме, как зло шутили некоторые, "вышедших в тираж погашения дам" и "постоянных жён переменного состава", имея в виду официанток и машинисток из штаба. Ну, и как жить при таком положении холостякам? Разве мыслимы такие длинные перерывы для молодых и здоровых мужчин! Раньше - знал это из книг - были бордели: Зло. А вот так жить - Добро, что ли?
… В парке было людно. Призывно ухали медные трубы оркестра. Жались друг к дружке звёзды на чёрном небе. А кругом - молодость, счастье. Шёпот листьев, казалось, сплетался с шёпотом любви на скамейках. Ласковые руки обвивали любимые шеи. Всем хотелось, чтобы не кончалась молодость, не кончалась жизнь. Наверное, поэтому так густо двигались в темноте к парку светлячки папирос - это запоздавшие парни: после работы надо было помыться, переодеться, поесть. Алексей так и не поел – столовые закрылись, а в ресторан пойти не решился: там без водки не обойтись. А рано утром вылет.
Словно бабочки на яркий свет летели на медные звуки вальса и девчонки - нежные и строгие, неприступные и доступные, всякие. Стучат каблучки по асфальту, шелестит шёлк платьев. Танцы! Сколько неведомых встреч они сулят, необыкновенных слов, волнующих и робких прикосновений. Может, сегодня явится и пригласит тот, что приходит во сне, вымечтанный в ночных грёзах?
Пригласил девчонку и Алексей. Поразило лицо - тонкое, с печальными глазами. Глаза были серыми, и это тоже показалось необыкновенным: она была смуглой, как Ольга. И взгляд далёкий, и ноздри трепетно разымались - лань! Все весёлые кругом, а эта - нет. Может, кого-то ждала, а тот не пришёл. Вот её и выбрал - под настроение. Самому тоже не очень весело было.
На левой руке у девчонки болталась красная сумочка на ремешке.
Приглашал он её молча. Танцевал с ней - тоже молча: слишком строгой казалась. Да и о чём говорить, когда не то у обоих настроение? Ладно, хоть не отказывает…
В углу площадки, подальше от оркестра, сдвинулись в тесный кружок разбитные парни. Разлили в стаканы водку, выпили на глазах у всех и принялись закусывать жирной астраханской селёдкой. Вытерли ладонями губы, закурили и, раскрасневшиеся, пошли приглашать девчонок, дыша на них сивушным перегаром.
Танцевали, вихляясь, похабно прижимая к себе и лапая: приглашали-то "доступных". Один, видно, говорил что-то солёное. Возле него взвизгивали девицы и гоготали парни. Потом парни снова собрались в кучу и "раздавили" ещё бутылку. Чувствуя себя героями, принялись "делиться впечатлениями": "А вон та!", "А вот эта…" Пол под ними забелел от окурков, а лица раскраснелись ещё больше. Танцы!..
Музыка оборвалась, и Алексей отвёл свою партнёршу на место. Потом наблюдал за ней. Подруг возле неё не было, стояла одна. Она казалась чужой здесь.
Опять заиграл оркестр. Но Алексея опередил какой-то парень в серой кепке и в морских брюках-клёш. Она пошла с ним, и тот начал разделывать "линду", вихляя задом и подметая пыль штанинами-юбками.
Другую девчонку приглашать не хотелось, и Русанов поплёлся на прежнее место. Оттуда опять наблюдал за партнёршей. Раза 2 или 3 взгляды их встретились. "Матрос" в кепочке продолжал лихо "подметать", ни на кого не обращая внимания. Алексею опять стало неловко и грустно. Танцевать расхотелось, и он пошёл с площадки прочь, думая о пьяных парнях в клёшах: "Интересно, какими они будут лет через 40, когда станут жалкими пенсионерами, требующими сочувствия в каком-нибудь 93-м году?"
У выхода Алексей обернулся. Девчонка смотрела в его сторону печальным взглядом, словно просила: "Не уходи!.." А может, так показалось. Он пошёл по аллее.
Мигали, точно плакали, звёзды. Рожком желтел месяц над крышами домов. Под фонарями вдоль аллеи крутилась светлая метель из мошкары, и свет лился на асфальт рассеянный, дрожащий.
"Может, вернуться?.."
Впереди темнела скамья. Словно уставшая за день, она в изнеможении откинула спинку назад и безжизненно положила на колени свои гнутые руки. Казалось, даже вздохнула, когда он сел на неё. Тихим вздохом прошелестел и ветерок на деревьях в листве.
Никого не было. От большой, политой клумбы напротив сладко тянуло запахом мокрых цветов. Из темноты донёсся далёкий пароходный гудок - с Волги, текущей под звёздами вот уже тысячи лет. Сколько людей уплыло по ней вниз навсегда!..
- Па-ду-маешь, недотрога! - раздалось в нескольких шагах на аллее. - Не приходи больше сюда, па-длюка, поняла?!
Алексей тоже понял - сидел и думал о ней. А она - вот она: подошла к нему и села рядом. Не поворачивая головы, попросила:
- Дайте, пожалуйста, закурить.
- Вы курите? - Он достал папиросу и улыбнулся.
- Курю. Ой, какая у вас у-лыбка-а!.. Я ещё на танцах заметила. - Она прикурила от его папиросы, выпустила дым. - Я редко курю. Когда тоска на душе.
- Сколько тебе лет? - перешел он на "ты". Она не обратила на это внимания, а может, действительно так было проще.
- 19. Работаю уже.
- Работаешь? Меня - звать Алексеем. Можно - просто: Алёшей.
Она улыбнулась:
- А меня - Женей.
Вечер, казалось, до отказа был заполнен невидимыми сверчками - трещали, трещали. А на лавке - опять молчание, как на танцах. И опять мешали жить Алексею эти оголённые женские коленки. И он, чтобы не сидеть молчаливым идиотом, спросил:
- Часто сюда ходишь?
- Нет, случайно зашла. - Она посмотрела на него. Взгляды их доверчиво встретились - что-то необъяснимое уже произошло. Должно было произойти и дальнейшее. Они об этом теперь догадывались, не знали только пока, как они к этому сближению подойдут. Наверное, как-то само собой… Хотя инициатива, конечно, должна исходить от Алексея - мужчина.
Вздохнул опять ветерок в листве. Где-то на Волге снова прокричал невидимый, с кем-то прощавшийся пароход, болью отдавшийся в сердце: "У-уу!.." У Жени вздрагивали ресницы. У Алексея опять зашумело в висках. Он подумал и произнёс:
- Пошли купаться на Волгу? Вода сейчас, наверное, тёплая.
Она поднялась, и они направились к выходу из парка.
Потом были губы - сухие, жаркие. И глаза - добрые, почерневшие в темноте. И не противящиеся руки, податливое тело. Его рука оказалась у неё под лопаткой, а другая гладила шею, грудь, ползла в запретное. Сладкий дурман заволакивал ему голову, и он всё целовал её, целовал.
Но вот тело её на песке напряглось, стало вдруг жёстким. Он услыхал молящий шёпот:
- Миленький, хватит… мне надо подняться, я устала!
Он не понимал, чего она теперь хочет, и не мог остановиться. Уже нечем было дышать, и тут что-то лопнуло у неё там, на спине - треснуло, и она вскрикнула:
- Ну, пусти же!.. - И села, освободившись, оттолкнув его от себя. Принялась поправлять на себе лифчик, на котором что-то лопнуло или оборвалось, он не знал. А она, увидев его, должно быть, изумлённые, вопрошающие глаза, зло прошептала: - Я же ещё девочка! Отвернись!..
Проходил красноватый дурман. Опять вернулось соображение, мысли о тибетской карме, и тогда стыд охватил его сплошным пожаром. Алексей не представлял, что делать, что говорить. Нелепо начал оправдываться, хотя она ни в чём не упрекала его.
- Прости, Женечка! Не знаю прямо, как это у меня…
Лифчик не держался больше на её груди, и девчонка стала надевать на себя платье - сидя на песке. Стыд у Алексея прошёл, он принялся рассказывать ей о себе, своих товарищах, о том, что по глупости одного из них чуть не разбились сегодня. Тогда она прижалась к нему, заглянула в глаза и, обняв руками за шею, сама поцеловала его. А потом легла спиной на песок и, счастливо рассмеявшись, проговорила:
- А я, тоже сегодня, чуть не умерла. Хотела отравиться.
- Почему? - вырвалось у него.
- У меня мать - сильно пьёт. Приводит мужиков в дом. Вчера с ней сильно поссорилась, а сегодня, когда она ушла на работу, я на свою - не пошла. Целый день думала, как это сделать - не хотелось больше жить. Только у меня духа потом не хватило. Вот я и пошла на танцы, чтобы отвлечься. А встретила там - тебя. На работе прогул, наверное, запишут. Только мне теперь это - всё равно: живая ведь осталась! И ты у меня есть…
Она поднялась, опять обняла его и потянула за собой на песок. Целуясь, тесно прижавшись, они словно боялись потерять друг друга. Ночь над ними уже не казалась такой зловещей и чёрной, и даже месяц был уже бодрячком и светил им приветливо и весело. Стало легко, словно всё плохое кончилось, осталось где-то позади. Но мучило, сводило с ума желание.
- Нет-нет! - шептала она. - Замри, ты - добрый, не позволишь, я знаю.
- Откуда ты знаешь, мы только встретились.
- Мы, женщины, много знаем такого, что вам - недоступно. И потом - у плохих не бывает такой улыбки. - Она и сама счастливо улыбалась и смотрела ему в глаза. А у него заныла душа - утром улетать. И он сказал ей об этом. Но тут же грязно подумал: "А что, если всё же - дрова? Может, зря пожалел? Завтра её трахнет кто-то другой".
- Улетаешь?! - переспросила она и перестала улыбаться. Глаза её медленно наполнялись влагой.
- Улетаю… - горько выдохнул он.
- Всё хорошее - всегда куда-то улетает. А плохое - остаётся.
Он думал своё: "Жизнь даётся один раз. Вдруг разобьюсь завтра или через неделю? Не надо было жалеть…"
- А вот сейчас - ты чужой, - тихо проговорила она, прижимаясь к его груди головой. Он испугался: может, правда, знает что-то такое?.. Но захватила новая мысль: "А ведь могли и не встретиться". Он осторожно поцеловал её - тихо, бережно.
Она сказала:
- Ладно, я согласна… Только обещай мне: что не оставишь меня. Не оставишь?..
Он набросился на неё, раздел, но пока возился, перегорел от своего желания, не успев войти. Никогда ещё с ним такого позора не было - не знал, куда деваться, не мог смотреть ей в глаза. Из-за стыда, растерянности, к нему не возвращалось больше желание, хотя он в душе и хотел, глядя на её нагое тело.
- Ну, вот и хорошо, вот и хорошо, что так вышло, - утешала она его. - Ты просто устал, не ел целый день… - А сама радовалась тому, что осталась невинной. Хотя и чувствовала сожаление: так и не узнала этого. Все об этом столько рассказывали!..
- Что - вышло? Ничего не вышло! - обиделся он, одеваясь.
- Ну и ладно, что же теперь… В другой раз… когда прилетишь назад… Хочешь, я приеду утром на аэродром?
Он промолчал, всё ещё стыдясь её. Она это поняла.
- Когда ты улетаешь?
- Рано. В 7.
- Хорошо. Я приеду.
- Тебя не пропустят. Да и опять - прогул?
- А ты - выйди мне навстречу - на край лётного поля со стороны города. Я попрошу шофёра автобуса, он там остановит. Там - рядом совсем. Успею и на работу… Опоздаю немного! Простят.
- Ладно, - согласился он. - Пойдём?..
Шли медленно, почти брели. Она склонила голову к его плечу и молчала. А он думал: "Что она обо мне теперь?.. Вот к чему приводят перерывы! Да разве же ей это объяснишь? Только хуже… А много ли для счастья надо? Идти вот так… А суетимся".
Шли переулками, по тёмным сторонам улиц. Часто останавливались и смотрели, как гаснут в домах окна. Ночь! Тихо и пустынно в переулках. А им - хорошо. Но к счастью уже примешивается чувство расставания, оно не дает им покоя. И ночной покой - уже и не покой, а какая-то бесконечная и светлая печаль, от которой начинает болеть душа. И Женя не выдерживает:
- Идём ночевать ко мне, а? Сделаешь меня женщиной.
- А ты этого хочешь?
- Теперь - хочу.
- А как мой экипаж? Поднимут тревогу: лётчик пропал! Да и твоя мать - что она скажет нам?
- Ей - наплевать на меня, у неё своя жизнь. Закроемся в моей комнате, и всё.
Алексей простонал от досады:
- Вот не везёт! Ну, надо же!.. Ведь проспим!
Она поняла:
- Ладно, буду ждать тебя… Так даже лучше. Значит, у нас с тобой - такая судьба, да?
Не ответил, раздираемый противоречиями. Думая каждый о своём, они добрались до стоянки такси. И всё молчали, будто не о чем уже говорить, хотя почти ничего ещё не знали друг о друге. Но нет, должно быть, всё-таки знали - было чувство родственности, когда не нужно ничего и спрашивать. А это - важнее, чем знание, где человек рос и что до тебя делал. И Алексей подумал: "Наверное, так бывает".
Боясь нарушить его всё понимающее молчание, Женя тихо прислоняется к нему и замирает. И с этой минуты они ждут такси, боясь вспугнуть тишину, боясь поломать что-то хорошее, боясь горечи расставания. Погасли последние окна – город ослеп от невыносимости. И наконец, появилось такси с зелёным выпученным от напряжения глазом. Пора расставаться – уходить от чужих тайн за окнами, от самих себя. Но разве от себя можно уйти? Женя назвала адрес…
В такси тоже молчали, тесно прижавшись друг к другу на заднем сиденье. Навстречу неслись зелёные огни других такси, редкие фары грузовиков - поздно уже, город спал. Алексей в тоске думал: "Ну, почему так всё время не везёт! Кто меня проклял, за что? Нина? Ольга? Но в чём я провинился перед ними?.."
Машина клюнула носом, присела на спружинивших колёсах и, выпрямившись, застыла у высокого тёмного дома. Вверху на столбе качалась от ветра жёлтая лампочка под стальным абажуром. Качалась от неё тень на земле. И качался, казалось, и дом, и они сами, и всё качалось, и было зыбким, как жизнь.
А теперь качались мысли в голове, и ничего нельзя было понять - всё происходило, как во сне. Женя стояла возле машины и тревожно смотрела Алексею в глаза. Он её обнял и не знал, что сказать, только чувствовал себя так, будто уже торопил кто-то. И не было утешения, были одни глаза, и всё качалось. Донеслось:
- Здесь - живёт моя подруга. Отсюда - ближе к аэродрому, у неё заночую.
Голос шофёра вернул Алексея к действительности:
- Ну, летун, едем - или тут остаёшься?
Всё правильно: уже торопят. Алексей торопливо нашёл губы Жени и поцеловал. Но она не отпускала его, неожиданно расплакалась и висела у него на шее. Шофёр торопил:
- Ну, едем, что ли? Мотор работает!..
- Сейчас… Мотору - я заплачу.
- Алёша, я утром приеду. Это - уже сегодня… Прощай! - Но по-прежнему не отпускала его шею, шепча: - Не хочу расставаться с тобой… с твоей улыбкой.
А он пошёл от неё. Как пьяный, сел в такси, и они сразу поехали. Качало и тут, да так, будто зыбкая жизнь уже кончалась. Качка эта прекратилась, когда выскочили на широкий проспект и помчались по нему легко, словно по Млечному Пути. Красная звезда такси мчала Алексея к его судьбе, относя всё дальше и дальше от другой судьбы, не успевшей слиться в общую. Он с тревогой подумал: "Зачем она сказала "прощай", почему не "до свидания"?.."
До самого аэродрома и гостиницы он думал только о Жене. Видел перед собой её коленки, тоненькую фигурку - сломившуюся, несчастную в своей одинокости. И сердце его ныло, ныло.
- К какому дому мы там подъезжали: номер? - спросил он шофёра, продолжая видеть узкие плечи Жени, её тонкие ключицы, ссутулившуюся, словно от горя, спину. И вспомнил, что в том доме живёт не Женя, а какая-то её подруга. Зря спросил.
- А чёрт его знает. - Шофёр поправил двумя руками на голове кепочку и стал похож на того парня на танцах. Ловко поймал баранку опять, договорил: - Помнил, пока вёз. Мало ли номеров за день? Только познакомился, что ли? - спросил он.
- Нет, - зачем-то соврал Алексей. Может, постеснялся того, что шофёр видел, как он целовался, сам не знал, занятый засевшей в голове мыслью: "Почему - "прощай"? Ведь "прощай" - нельзя говорить женщине улетающему лётчику: плохая примета… И глаза – такие раскрытые, с ресничками, растущими даже из слезничков".
Утром он поднялся вместе с техником. Хотелось спать, но он пересилил себя и пошёл на КП подписывать полётный лист. Проходя мимо буфета в аэровокзале, почувствовал дикий голод и вспомнил, что ничего не ел со вчерашнего обеда в Гумраке. Но буфет был закрыт, ещё рано, и он пошёл дальше - сначала дела.
К самолёту Алексей вернулся, когда в столовую идти было уже некогда - вот-вот подойдёт экипаж, а ему ещё Женю встречать. Проверив готовность самолёта, Алексей объяснил технику, в чём дело, и отправился на край лётного поля. Там закурил и, всматриваясь вдаль, не пылит ли где автобус, принялся ждать.
За городом, где-то над Волгой, пламенела заря. Она казалась Алексею красной парчой, развешенной над горизонтом. А через несколько минут выкатилось и огненное солнце. Лизнуло своими протуберанцами землю, позолотило ковыли и полезло вверх - на работу. Над головой зазвенел невидимый в небе жаворонок. Радовался, что ли? А Жени всё не было. Последние минуты, которые он ещё мог ждать, не прошли, а промчались. Надо было возвращаться в кабину. Посмотрев на горку окурков у ног на высохшей траве, бросил туда ещё один и направился к самолёту.
"Может, проспала?" Почувствовав, что накурился до горечи, Алексей прибавил шагу. Во рту было сухо, хотелось есть и пить. Ещё раз подумал: "Ну, что же, спасибо тебе всё равно, хотя и не пришла!"
Возле самолёта он напился из термоса чая, который принёс с собой штурман, прожевал остывшую котлету и полез по стремянке в кабину. Остальное происходило привычно и быстро. Пристегнулся ремнями, проверил все вентили, краны, включил аккумулятор и запросил запуск. Запуск разрешили.
Не пришла. Опять вспомнил странные реснички, растущие даже из слезников, нос с лёгкой горбинкой, благородный профиль. Хорошая девчонка, да вот не пришла!..
Вырулил на полосу, нажал на тормоза и, увеличивая газ до полного, хриплым голосом запросил:
- Взлёт!
- Разрешаю.
Не пришла. И адреса нет. Ну и глупо же вышло всё! Где искать, кого, если ещё раз окажется в Куйбышеве? Гудели моторы. Дрожала в слепой, сдерживаемой ярости машина. Алексей отпустил тормоза.
Самолёт бешено сорвался с места, и вот уже навстречу несётся розовая степь, залитая светом. Рука инстинктивно отдаёт штурвал от себя, хвост приподнимается, и экипаж мчится теперь, как на рессорах. Нарастает скорость - пора!
Машина отделяется от земли, шасси уходит в мотогондолы, и в тот же миг Русанов замечает впереди тонкую фигурку девчонки. В первую секунду даже не понял, что это Женя, так был напряжён во время взлёта, а теперь, увидев в её руках огромный букет цветов, почувствовал, как прыгнуло к горлу сердце. Она! Пришла!.. Просто опоздала. А может, будильник подвёл, может, доставала цветы…
В стороне от аэродрома пылил городской автобус.
Русанов взглянул на приборную доску. 7 часов 1 минута. Как нелепо всё… А, что будет!.. Он убрал закрылки, набрал 400 метров и круто развернулся назад со снижением. В наушниках мгновенно раздалось:
- Что случилось, 275-й, что случилось? - Это забеспокоился диспетчер на аэродроме.
- Извини, "Волга", надо попрощаться, не успел!..
Алексей прижал машину почти к самой земле, сделал над Женей горку и вспомнил Машеньку. Всё было почти так же, а его судьбою она не стала. Какой-то он невезучий, что ли? От этой мысли ему сделалось больно, он положил машину в левый вираж и, слушая гневный голос диспетчера: "Прекратить! Немедленно ложитесь на курс!", принялся смотреть вниз, отыскивая там женскую фигурку. Женя махала ему букетом. Было видно, как растрепались на ветру её темные волосы. Но нельзя уже крикнуть, достать - не услышит. Только качнул крылом и увидел, как упала в траву лицом и больше не двигалась. Алексей взял курс на Свердловск…
Моторы гудели ровно. Чего им - железные. А вот сердце билось неровно: на аэродроме посадки будет ждать выговор, да и вообще, получилось опять всё не по-человечески…
21
В кабинет партийного бюро полка вошёл сначала высокий и пожелтевший за последние дни капитан Волков. За ним, сутулясь, не глядя членам бюро в глаза, проник, словно в щель, угрюмый Шаронин. Оба молчали, одними кивками поздоровались, прошли к стульям, стоявшим вдоль стены.
- Капитан Волков! - резко сказал Дотепный, поднимаясь. - Так кто бомбил буровиков 2 года назад?
Волков поднялся, несколько секунд молчал, морща лоб и шевеля при этом рыжими бровями, а потом ровно и, казалось, спокойно, ответил, глядя на противоположную стену:
- Мой экипаж, товарищ полковник. Виноват.
- Вы об этом узнали ещё тогда или недавно?
- Штурман доложил мне сразу, как только бросил первую бомбу.
- Почему же вы не признались в этом?
- Боялся ответственности, товарищ полковник, - твёрдо продолжал отвечать Волков. Бледность и желтизна у него на лице прошли, сделался красным. - А теперь… - он помедлил, - штурман предупредил меня, что уже признался во всём. - Волков даже не повернул головы к Шаронину, будто того и не было для него больше.
- Так, - произнёс Дотепный, переводя взгляд на Шаронина, опустившего голову, - всё ясно. Вы, Шаронин, - добавил он, - можете идти, партийному бюро вы больше не нужны.
Шаронин поднялся:
- А как же… как же со мной?
- Вы - беспартийный. С вами будет командование разбираться. Вероятно, - Дотепный помедлил, - уволят в запас. Это ещё не крушение. Можете начать всё сначала - честно трудиться. Что я вам ещё могу сказать?
- Ясно. Разрешите идти?
- Да.
Шаронин вышел, и Дотепный, взглянув на парторга, спросил:
- Вы что-то хотите сказать?
- Я хочу сказать… - Тур замялся. - Я хочу сказать, - продолжил он дребезжащим от волнения голосом, - что случай с экипажем капитана Волкова – особый случай.
- Ещё бы! - пробурчал Дотепный.
- Вернее, не случай, - поправился Тур, краснея щеками-ягодицами, - а вопрос с капитаном Волковым. Во-первых, люди честно во всём признались. Во-вторых, капитан Волков - отличный офицер.
- Да ну?! - деланно удивился Дотепный.
У Тура напряглась бычья, короткая шея:
- … отличный лётчик, и…
Дотепный больше не перебивал парторга - решил дослушать. Но, слушая, разглядывал его в упор, с близкого расстояния - вислый мощный нос, крупные прокуренные зубы, откормленный зад. Парторг это чувствовал и начал сбиваться. А кончил свою путаную речь совсем тихо:
- … и в-третьих, за давностью времени - 2 года прошло! - я думаю, можно ограничиться более мягкими мерами. - Он сел, привычно отвалив тяжёлую губу.
Тогда Дотепный обратился к нему впервые с нескрываемой угрозой:
- Товарищ капитан, а вам не кажется, вам - парторгу, что ваша собственная линия поведения – несколько странная? Или вам - как это вы любите - всё равно: в пень колотить, лишь бы день проводить! Вот и выходит: один негодяй везёт на самолёте картошку, и валит потом все беды на другого лётчика. А у парторга - продолжает числиться хорошим человеком! Другой… - Дотепный отёр побагровевшее лицо платком, - бросает на людей бомбу, и тоже считается у парторга отличным офицером! Выступает на могилах товарищей. Клеймит молодого парня за то, что тот без разрешения погонял подлеца по ночному гарнизону - и опять считается отли-и-чным офицером! Что же тогда такое - "отличный офицер"? Что вы понимаете под этим термином? Не странно ли всё это? - И не дожидаясь ответа, продолжал: - Из-за негодяя увольняют из армии действительно хорошего и нужного человека. А этого, видите ли - надо судить помягче. Нет уж, голубчики! Считайте, что за давностью времени и так слишком повезло: не будет судить трибунал. А уж в остальном - не взыщите!
Тур молчал, испуганно озираясь. Вместо него глухо заговорил Волков:
- А я - ничего и не прошу, товарищ полковник. Если виноват - судите по всей строгости.
Дотепный оборвал:
- А вы что же - сомневаетесь в этом?
- Нет, но, если возможно ещё прощение, - поправился Волков, - я всю жизнь готов искупать свою вину честной и безотказной службой на благо Родины!
- А я тебе - вовсе не предлагаю выбора! – снова оборвал Дотепный капитана. - Любил шкодить, люби и вылизывать за собой!
- Виноват, товарищ полковник.
- Именно - виноват. И ответишь за всё сполна. Партбилет - придётся сдать! С армией - распрощаться. Ты одно только правильно тогда на собрании сказал: в армии идёт очищение от всего случайного и наносного. И будь уверен: оно - произойдёт. Ишь ты, "признались" они!.. - Дотепный усмехнулся. - Кто признался? Признался - бывший когда-то коммунистом - Шаронин! А этот, - Дотепный ткнул пальцем в сторону Волкова, - только запугивал его. "Отличный" офицер!.. Подлец он, а не офицер. - Дотепный сел. - Решайте, товарищи, устал я с этими типами разговаривать.
Решать было нечего, проголосовали за исключение и постановили ходатайствовать перед командованием об увольнении из армии. Волков вышел с заседания бюро без былой выправки - раздавленным, сникшим. Игра в "чистосердечное раскаяние" не удалась.
После его ухода члены бюро продолжили свою работу. Капитан Крашенинников выступил с резкой критикой в адрес парторга и напомнил всем, что срок его полномочий истёк, что пора проводить перевыборы. Капитана дружно поддержали, и, крепкий на вид Тур, растерялся. Не сумев найти себе даже оправдания, он быстро запутался от свалившейся на него неожиданности и умолк.
На этом бюро свою работу закончило.
- Пашенька, что с тобой? Лица не тебе нет.
- Ничего, ничего, мы ещё посмотрим!.. – бормотал Тур, расстёгивая китель так, что отлетела и закатилась куда-то медная пуговица. - Хрен калёный камень возьмёшь голыми руками!
- Да что случилось, Паша? - испугалась Любовь Архиповна не на шутку, прижимая к груди пухлые руки.
- Дай водки, Люба! Там… в буфете, на второй полке… Ничего, ничего, - пыхтел он, наливая водку в стакан. - Огурчика принеси, огурчика!..
- Паша, ну, ты можешь сказать или нет?! – Любовь Архиповна подала мужу солёный огурец и смотрела на него испуганно и с обидой одновременно.
- Уф-ф! - выдохнул Тур. Потряс щекастой головой, захрустел огурцом. - Партбюро сейчас проводили. Волкова - под корень! Шаронина - тоже. До меня теперь добираются.
- Да ты-то тут при чём? - искренне удивилась жена.
- Ничего, Любушка, ничего! Не пропадём и мы. Хорошие огурчики, дай-ка ещё! - Тур схватил бутылку, торопливо налил в стакан снова и хватанул одним духом. Грудь, казалось, опалило огнём. Расстегнув рубаху, потирая под сосками рукой, он продолжал, как заведённый твердить: - Ничего, выкрутимся! Не из таких положений выходил…
- Да как же всё было-то, Пашенька? Почему?
- А, долго рассказывать. Одно ясно - примутся теперь, суки, за меня. Ну, да не так просто всё - не успеют. Академию-то - я кончил?
- Кончил, Пашенька, кончил.
- До пенсионной выслуги - мне ещё далеко?
- Ой, много ещё, Пашенька!
- Вот и не будем ждать, когда испортят все характеристики. Я с таким высшим образованием и в гражданке не пропаду - не-ет! Только и видели они меня тут. Хотят перевыборов? Медведева на моё место? Пусть выбирают. А я - в госпиталь! Язвочку свою припомню…
- Так ведь нет её у тебя, Пашенька! Вон как водку-то…
- Завтра же и лягу, - не слушал Тур жену. – Нет язвы, зато есть там нужный мне врач! Спишусь по болезни, пусть тогда они выкусят у меня… Пока то, да сё - я уж им рапорт подам. Даже рады будут. Лосев – знаю - подпишет сразу. На "майора" - не захотел аттестовать, сволочь! А ведь - положено после окончания академии. Век я у него тут в капитанах просижу! Да ещё и анкету загадить может, я это понял. Чего же тянуть резину? Какой смысл? Уйду сам, пока чистый. А там - хо-хо: не пропадём!..
- Ну, и куда же мы?..
- Только в город! К тебе на родину поедем. Ты - поступишь учиться в институт. Я - с моим академическим ромбиком, да такой анкетой! - как минимум в райком устроюсь. А то и в горком. И тебя помогут пристроить на какой-нибудь факультет, где у них блат есть.
- Хорошо бы…
- Всё я по дороге обдумал, всё обмозговал! Да я и в отпусках времени не терял - есть связишки! А друзья, где хочешь, помогут. Начну в райкоме или в горкоме - с инструктора. Это не по колхозам мотаться – в городе! Там я быстро пробьюсь. Большинство ведь без образования, даже завотделами, я же знаю!
- Ой, Пашенька! - Любовь Архиповна всплеснула руками. - Ехать-то - на зиму глядя придётся!
- Ничего. Ты вот что… Мебель - что похуже - начинай уже теперь потихоньку распродавать. Ну, а всё хорошее - чешскую посуду, сервизы - не тронь. Может, придётся кому-то ценный подарок сунуть? В общем, самим пригодится.
В доме Волковых тоже шёл разговор, но в отличие от семьи Тура, не мирный. Хотя начинался с жалоб подвыпившего хозяина:
- Таня, я выпил, но ты - должна всё понять… На бюро постановили: всё - мне крышка! Ничего не помогло. Шаронин слюни распустил, идиот, и всё погубил. Валерка - спит?
- Спит.
- Вот, - Волков подвинул жене стул, - садись, слушай. Никто я теперь на время: придётся всё с начала… Но ты - не бойся этого, так будет недолго. Одно плохо – партбилет отберут. Но тебя я - в обиду не дам. Материально - всегда обеспечу. Есть одна неплохая идейка…
- Не стоит беспокоиться, Игорь. - Татьяна Ивановна поднялась. - Я никуда с тобой не поеду.
- Как это не поедешь?! - Он поднялся тоже.
- А зачем? Я ведь не люблю тебя, и ты - это знаешь.
- Но его же нет больше, нет!
- Всё равно. Ты подозревал меня, когда я не была ещё виноватой перед тобой, ни в чём! Я не могу этого ни забыть, ни простить. Своими оскорблениями ты убил во мне всё, сам!
- Таня, Таня! У нас же Валерка, Танечка! Я люблю тебя, всегда любил, ты тоже это знаешь!
- Не надо сцен, Игорь, встань! Не надо теперь хоть этого…
- Таня!..
- Я не только не люблю тебя – ну, поднимись же! – я ненавижу тебя. Бессердечный, фальшивый!..
- Ах, даже ненавидишь, сука?! Фальшивый?.. Ну, я тебе, б...., покажу-у!..
- Не смей! Это - я сказала про ваше бомбометание! Будет хуже, если ты…
- Ах ты, тварь! Ну, какая же ты тварь!.. – Он двинулся к ней. Тогда она схватила со стола большой и острый кухонный нож.
- Не подходи!..
- И ты… смогла бы?.. - Он в изумлении остановился.
- Не подходи!.. Я - ударю себя. А тебя - посадят…
- Дура! С голода пропадёшь! Кто ты, кто?! Забыла, а? Манекенщица! Я в Москве тебя… из магазина взял!
- Я - не просила тебя об этом, сам умолял - на коленках!
- Кем будешь?.. Шлюхой - одна дорога!
- Тебя - это не касается!
- Касается! У тебя - нет специальности, ты же моего сына погубишь!..
- Успокойся, меня - уже берут на работу, в штаб. Проживём.
- Ду-ра! Ты - ещё пожалеешь… Дура!
- Никогда! Утром - я ухожу…
22
Физические муки Русанова закончились к его удивлению на другой же день после прилёта на аэродром Кольцово. Утром он доложил о своём прибытии генералу Углову, приехавшему в аэропорт на воинском газике из Свердловска, тот выдал ему полётные карты с маршрутом на север, проинструктировал и велел готовиться к вылету. Пояснил, прощаясь:
- Дня через 2. А пока - отдыхайте тут, изучайте район полётов по карте. Остальное, подробности предстоящей работы - вам расскажет старший лейтенант Одинцов. Он уже освоился здесь, будет вашим командиром. - Генерал протянул Алексею руку.
Аудиенция была окончена, можно было сходить в парикмахерскую постричься, подправить усы и начинать знакомиться с обстановкой. Однако знакомиться не пришлось. В парикмахерской, что находилась возле гостиницы для военных, где поселились оба экипажа, всё произошло настолько стремительно, что Русанов и потом удивлялся не раз, ошеломлённый произошедшим.
- Ну, товарищ лётчик, что будем делать? И стричься, и бриться, да? - спросила невысокая, рыжая, как солнышко, парикмахерша, когда он сел в её кресло.
Алексей потрогал пальцами щёки и согласился:
- Да, пожалуй, и то, и другое.
- Поняла. Значит, сначала - "полечку", так?
- Верно. - Он улыбнулся. - И усы немного ножницами…
"Рыжая", как мысленно окрестил парикмахершу Алексей, озарилась:
- О, какая у нас у-лы-бка хорошая! Какие лермонтовские усики, ну, прямо шёлк! - И набросив на его плечи белую пелерину, с чувством прижалась к его щеке своей огненномедной головой.
Алексей почувствовал, как мгновенно возбудился, запрыгало в груди сердце, и молоточками застучала в виски кровь. А она, будто и не произошло ничего, начала стричь. Потом брила. Подравнивала усы. А когда дошло до компресса на лице, прижала его голову к подголовнику кресла и к своей груди, и так нежно стала гладить его щёки, что Алексей загорелся опять. Тогда она склонила своё лицо к его уху и жарко прошептала:
- Приходи в 2 часа на почту - вон, напротив окна сзади. У меня смена - придёшь?
Он кивнул, и сам увидел свой маковый цвет в зеркале. Она, ловко продолжая массаж, снова склонилась к его уху:
- Я тут недалеко живу. Посидим, да?..
Он опять кивнул. И не обращая уже внимания на свой жар и сильные толчки сердца - пойманным голубем дёргалось где-то под рёбрами - принялся рассматривать в зеркале её лицо. Слегка курносое, свежее от пунцовости, оно было обычным. Красивы были только глаза, блестевшие крупными полированными каштанами. Взгляды их понимающе встретились и радостно досказали то, что не могло быть сказано вслух.
От ломотного желания ему стало даже больно внизу, и он не мог к тому же, как ему казалось, подняться - всё увидит другая парикмахерша, постарше и в очках. Стесняясь её, он думал: "Как же быть теперь?.. Не поможет и френч…" Но выручила "Рыжая". Сообразив, в чём дело, хорошея от своей радости, она опрыскала его шипром ещё раз, намеренно попала ему в нос, там закрутило, как перед чиханьем, и всё внизу у него прошло. Он поднялся.
Уже на улице с удивлением думал: "Как она угадала, что я соглашусь на её предложение? А если бы отказался…" И тут же испугался, осенённый страшной догадкой: "А вдруг - заразная?!" "Нет, парикмахеров, как и работников столовых и магазинов, проверяют врачи". И успокоился. Смущало лишь, что женщина была старше его: "Уже лет 30, наверное. И - коренастая какая-то, маленькая…" Алексей закурил и успокоил себя окончательно: "Да ладно, схожу пару раз. Какая разница, сколько ей лет, когда столько месяцев был без женщины! А потом - только ты меня, "Рыжая", и видела!.."
Но потом, когда уже между ними всё произошло, и они блаженно отдыхали в её кровати напротив огромного трюмо, он решил не бросать её - зачем? Кому от этого польза? И вспомнив про своё удивление, как она угадала, что он пойдёт к ней, спросил:
- А почему ты решилась в парикмахерской так заговорить со мной?
- А я сразу чувствую мужчину, если он мне нравится: пойдёт или нет? Ну, а тогда уже - напрямую, без хитростей. Во время массажа не трудно всё выяснить.
- А если ошибёшься, и он не согласится? - спросил Алексей.
- На такой случай - у меня шутка есть наготове. Но пока - ещё не было осечки.
- А у тебя… много было?
- Зачем тебе? - Она зло усмехнулась. - Не жениться же собираешься!
- А ты бы пошла?..
- Молодой ты для меня. Был бы постарше - пошла. А знаешь, почему?
- Нет, не знаю.
- Мужчина и женщина могут быть счастливыми только в одном случае: когда подходят друг другу биологически. Ни красота, ни богатство, ничто не поможет, если не будет влечения друг к другу.
- Что же по-твоему, общность взглядов, интересов - ничего не значат, что ли?
- Ни-че-го! Ровным счётом - ничего. Только влечение. Да такое, чтобы не оторвать друг от друга. Это - как 2 родные половинки от одного яблока. Есть - будет счастье, нет - ничего не будет. Понял? Но это очень редко случается.
- А как узнать, моя это половинка или нет?
- Я, например - сразу знаю: "мой" это мужчина или "чужой". Этого не объяснить, надо чувствовать. Женщины в большинстве это чувствуют: "свой" или "чужой" перед нею. Даже цвет волос, кожа играют роль. Бывают случаи, когда мужчина не подошёл женщине по-настоящему только потому, что он блондин, а не брюнет. Или же у него славянский тип лица, а ей нужен - другой, восточный.
- Выходит, что я - "твой" только потому, что русый и славянин?
- Не только. Ещё и характер должен быть славный. Но, кто встретит свою половинку во всём, тот будет счастлив до гроба.
- А вот один мой товарищ, постарше меня тоже, говорил, что срок любви - 4 года, потом она проходит. И знаешь, отчего? Оттого, что один из двух вперёд прочёл другого, как книжку, и потерял после этого интерес.
- Нет, я с этим не согласна. Если биологические поля у мужчины и женщины притягиваются друг к другу, то уже всё, влечение у них не пройдёт. Ну а если люди женятся, не понимая этого, тогда, может, и "книга", не знаю.
"Значит, по её теории, для меня моя половинка - только Ольга?" - подумал Алексей, вспоминая, как Ольга кричала и плакала, что они созданы друг для друга. Вслух же спросил:
- Откуда ты знаешь всё это? Ещё и замужем не была, а судишь!
- Кто тебе сказал, что не была? Была. Но больше - не хочу!
- Почему? Не понравилось, что ли? Или не та половинка?
- Та, но муженёк-то меня и развратил, не тем словом будь он помянут! Правда, я не жалею теперь - совсем другой мир мне открыл, которого я, может, и не узнала бы без него. Но, с другой стороны… - Опять меняясь в лице, на этот раз подобрев, она замолчала.
Но он подтолкнул:
- Что - с другой?
- А тебе это интересно?
- Ну, всё-таки… Не чужие теперь, не спрашивал бы.
- Вот за это - спасибо. - Она улыбнулась. – Тогда слушай. Аборт он заставил меня сделать, когда мы поженились. Мы с ним в художественном тогда учились в Москве, жили в общаге. Он старше меня шёл на 2 курса: я была на 1-м, он - на 3-м уже. После аборта выяснилось, что детей у меня – уже не будет. Сказала ему об этом. Вроде бы огорчился, а потом - раз детей, мол, не будет - принялся меня развращать. До сих пор жалею, что ребёнка не будет. А с другой стороны, мне и такая жизнь по душе: ни от кого не зависишь, выбирай себе, кого хочешь. Из меня всё равно ведь не получилось бы матери семейства - сама это поняла потом. Вот мой Серёга-то, видно, тоже угадал это во мне: сам такой.
- Что - это?
- Ну, то, что я - "бэ" от природы.
- Зачем ты так?!. - вырвалось у Алексея с глубокой укоризной. Она опять изменилась:
- Не нравится, да? - И смотрела на него, будто изучала - с блуждающей на губах усмешкой. - Ладно, не буду.
- А как он тебя развращал-то, собственно?
- Ты же стыдишься всего! А - спрашиваешь. – Теперь укоризна звучала в её голосе.
- Ну, извини, не буду. - Алексей смутился.
А она обиделась:
- До чего все любят девственниц, чистоту! А всё же интересно: что делают с девочками кобели! - Лицо её горело от гнева.
Он опять извинился:
- Хватит тебе сердиться, не думал я тебя поддевать. Просто вырвалось…
- А отчего вырвалось-то? От любопытства ведь?
- Так и что? Разве я - не человек?
- Хорошо, хоть святого из себя не строишь: человек, как все, сознаёшь. - Она чмокнула Алексея в губы. Усмехнулась: - Всем интересно, чего там!.. Вот и мне было интересно, когда согласилась сыграть в "подменку" с одной семейной парой. У них тоже детей не было, и к разводу шло. Ну, и попробовали. Мне это - ужас как понравилось! А когда развелись…
- А чем понравилось? - перебил он.
- Остротой ощущения. Знаешь, какой азарт был!..
- Не знаю, не пробовал.
- А я - до сих пор этого забыть не могу!
- Зачем же разводились тогда? Продолжали бы играть в эти свои игры…
- Да нет, развалилось всё не из-за меня. Серёга мой - закончил тут институт и уехал, один. Та пара - тоже распалась. Жить на одну стипешку было трудно, да и настоящего художника из меня, поняла, не получится. Афиши для кинотеатра рисовать за 600 рублей в месяц? Ездить на этюды голодной? На воздухе жрать сильно хочется!.. Взяла и бросила всё.
- Ты - отчаянная! - восхитился он.
- Вот с отчаяния и началось всё. Была у меня там, в Москве, подружка одна - парикмахерша. От нечего делать, принялась как-то учить меня - когда капризных клиенток не было. А у меня - прямо художественный талант открылся. Бабы ко мне так и попёрли "за красотой"! В Свердловск к матери я вернулась уже уверенной в себе. Потом стала работать здесь вот, в Кольцове. Эту квартирку - я себе ножницами выстригла!
- Как это?
- А так. Скопила денег, дала хорошую взятку, кому надо, и вот живу 4-й год уже. Знаешь, сколько я в месяц на бабах, да на молодых парнях зарабатываю?
- Сколько?
- До трёх тысяч в месяц, а то и больше.
- Больше меня… - удивился Алексей.
- У меня вся местная знать записывается на очередь! Каждый потом трёшницу, а то и пятёрку оставляет сверх прейскуранта. Да ещё из Свердловска приезжают клиентки - заранее по телефону договариваются с мадам Антониной! Я без дела тут и минутки не сижу.
Алексей улыбнулся:
- У тебя, действительно - не жизнь, а малина!
Антонина почему-то решила, что он смеётся над ней, проговорила с вызовом:
- А я и не жалуюсь. В прошлом году сразу двух любовников себе завела. Из женатых, чтобы и языком не трепали, и чтобы лишнего времени у них не было. Одному - назначала свидания здесь по чётным числам, другому - по нечётным: мол, занята на другой работе по вечерам.
- Зачем ты мне это рассказываешь?
- А чтобы ты потом не приставал больше с расспросами. Или - шёл, если не нравится…
Он рассмеялся - с Антониной ему почему-то было легко. Спросил:
- И как эти твои любовники, хорошими были?
- А я их себе по контрасту выбрала. Один - блондин, другой - тёмненький был, брюнетик не наших кровей.
- А зачем - по контрасту?
- Говорила же тебе - для остроты. Сегодня - с одним, завтра - с другим. И оба - совершенно разные чтобы! - Она вдруг остановилась в своём хвастовстве. - Я - ненормальная, да?
Он успокоил:
- Нормальная, чего там. Только я - не понимаю этого.
Она увидела - не смеётся, принялась доказывать:
- Понимаешь, жизнь - скучная, люди - мыши какие-то, боятся всего. Читать - не хочется. В книжках - одно, в жизни - совсем по-другому всё. В кино - тоже. А чем ещё заниматься, пока живёшь? Ну, мужики – водку пьют и находят своё утешение. А если я этого - не хочу? Что мне остаётся? Только ножницами, что ли, целый день? Так на кой?!.
- Все деревья - дрова, что ли? - спросил он. – Это хочешь сказать?
- Какие дрова? - не поняла его она.
- И берёза дрова, и кедр, и магнолия. А всякая еда - закуска, так, что ли? И не надо ничего усложнять.
- Вот тип! Я ему про эротику, а он - чёрт знает про что! Ты мне ещё политзанятия устрой в постели! - продолжала она, не понимая его и раздражаясь от какой-то смутной догадки. - Ведь мне в художественном институте - ещё и вкус привили! Я же в мужском теле красоту понимать стала! Зачем, думаю, отказывать себе? Во имя чего? Вот, пока молодая, и буду жить, как хочу!
Она будто выдохлась или устала - не понять, от чего замолчала, сухо глядя и обиженно нахохлившись. Потом спросила упавшим голосом:
- Это ничего, что я тебе так откровенно всё? У нас же презирают за это.
- За что - это?
- За искренность, вот за что! - почти выкрикнула она, вновь заводясь и нервно подтягивая голые коленки к подбородку.
Почему-то он не презирал её - сам не знал, почему. Может, оттого, что говорила об интимном без грязных недомолвок, просто - как говорят о человеческом врачи или художники. Только он стал называть её с тех пор по-мужски: Антон. Она не обижалась - кажется, ей это даже нравилось.
Но больше всего ей нравилось, как выяснилось потом, любоваться его телом. Когда он приходил к ней вечером после полётов, она гнала его сначала под душ, а когда выходил, сама сдирала с него трусы, ставила его против большого зеркала и, показывая ему розовым пальцем его мышцы в зеркале, объясняла:
- Вот это у тебя - трицепс! Тебя можно показывать студентам: всю анатомию видно. Такие мышцы - без жириночки - только у хороших спортсменов бывают: как у античного грека! Каждую клеточку видно.
Он был польщён, но честно признался:
- Спорт - я бросил. Мне заменяет его тяжёлая работа. Но по утрам - занимаюсь интенсивной зарядкой.
- Всё равно - молодец, - не соглашалась она. - Посмотри, какие мощные и длинные ноги! Аполлон позавидует.
В другой раз она искренне, с восхищением произнесла:
- Часами могу смотреть на развитое мужское тело! А на хиляков - тьфу: ручки - как у паучка, ножки - кривыми сопельками. Как только за таких замуж выходят, не понимаю!
А то нередко бралась рукой за его мужское достоинство и, улыбаясь, заявляла:
- И это у тебя в полном порядке! - Или: - Вот именно так и должно это выглядеть у настоящих мужчин!
Он мгновенно возбуждался и с возмущением кричал на неё:
- Что я тебе - конь? Как на жеребца смотришь!
- А мне это и нравится в тебе, вот, дурачок-то, право слово! Помнишь, как ты перегорел в первый раз, как только коснулся? Я же не прогнала тебя? Поняла - холостяк, с голодухи. Ещё успокаивала тебя, перепугавшегося трусишку. А сама-то - сразу поняла: ты - парень, что надо! И не ошиблась, как видишь.
После таких или, подобных этому, разговоров она обычно снова бралась за него рукой и, раздетая и сама, прижималась к нему, ликуя от счастья, что молода, что ощущает всё, что можно ощутить.
Тело у неё не было красивым. Коротковатые ноги, почти мужская, без крупных яблок, грудь. Но это не портило её. Она была крепкой, окорокастой, и тоже без единого грамма лишнего жира. Казалось, она была сделана из очень плотной красноватой резины, упругой, как каучук. Но самым удивительным было в ней - неожиданно узкая, прямо-таки рюмочная, талия. Живота - будто не было совсем. Он его чувствовал лишь в постели - упругая энергичная мембрана. Но близость с Антониной, при всей её опытности, не приносила ему того счастья, которое он испытывал с Ольгой, хотя Антонина и советовала ему смотреть на зеркало, в котором отражалось всё, что меж ними происходило. Сама она смотрела тоже, но, пожалуй, находила в этом особое наслаждение только одна она.
Однажды он её спросил:
- Антон, а чем у тебя кончилось с теми, которые ходили к тебе по очереди?
- Зачем тебе?
- Ну, если неприятно, не говори. Просто вспомнил, что ты - не любишь, когда у тебя - только один мужчина.
- А ты что, можешь привести мне второго?
- Да нет, при чём тут…
- Эх, птенчик, ничего ты в этом деле не понимаешь! Хочешь, я приведу для тебя вторую? Подружку. Погоди, я тебя ещё всему обучу!.. - пообещала она.
А его задело её безразличие:
- И не жалко будет тебе делиться мною?
- Жалко. А ты, ты-то сам - хочешь, чтобы я поделилась? Хочешь попробовать сразу с двумя?
Он застеснялся, пожал плечами. Хотя, конечно, хотел. Антонина права: что ещё остаётся? Да и всё равно ведь - не любил ни её, ни её подругу, которую ещё и в глаза не видел. Какая разница, с кем, лишь бы хорошо было. Действительно, одна скука кругом, а не жизнь. Может, и правда - дрова, может, попробовать?..
Антонина словно подслушала:
- А знаешь, Аполлончик, такая подружка у меня - есть. Муж у неё - кисляй хиленький и вонючка, она – с радостью. Особенно, если расскажу ей, какой ты у меня!
И опять подошла к нему, поставила перед зеркалом и, взявшись за его достоинство, принялась рассматривать его живот, мощную грудь, изменения, которые происходили с его достоинством и отражались в зеркале. И всё сжимала, сжимала, чему-то радуясь, улыбаясь. А он опять возмущался, и она удивилась:
- Вот чудак! Своего счастья не понимаешь: я же любуюсь тобой!
- Ну, это - сейчас, ладно, - согласился он. - А зачем смотришь на зеркало, когда мы в кровати?
- Господи, неужели же непонятно? Я должна видеть, видеть, как ты берёшь меня! Неужели тебя самого это не волнует?
- Волнует, конечно, - оправдывался он, - но неудобно как-то всё-таки… - А сам думал в это время о своей черноглазой и длинноногой Ольге. Там не надо было зеркала, достаточно было звёзд над головой. Была любовь, целомудрие. Пусть ворованная, но любовь - теперь знал это. А с податливогубым, каучуковым Антоном, умеющим всё, любви не было. Была только эротика, удовлетворение молодой плоти. Правда, он и за это был ей признателен от души, но хотелось ещё и нежности.
- Ах, какие же мы ангелочки белокрылые! – раздался обиженный голос. - Про моих хахалей - так не стесняемся спрашивать: куда делись? А зеркало - нас, маленьких - смущает!
Он молчал, обидевшись на неё: "За что?.." А она, чтобы ему досадить ещё больше, сделать больнее, издевательски стала рассказывать:
- Встретились у меня тут однажды… Сошлись в один день! Перебили мне всю посуду и ушли, гордые! С другими будут обманывать теперь своих жён! Другие гадости делать! Может, даже похуже. Вот это - не стыдно! А искренность, красота - у ханжей не в почёте. Ещё плюшевые бабьи жакетки надели бы на себя! Чтобы весь живой мир осудить, который живёт не по их правилам!
Он стал одеваться, чтобы уйти. Она что-то поняла, принялась его целовать, шептала:
- Прости меня! Я дурочка. Ты тут - не при чём.
Он остался. Но всё же спросил:
- А ты вспоминаешь их?
- Зачем их вспоминать? Мне и тебя хватает.
Странные были отношения, Алексей понимал, но старался не обострять их. Однако в очередную ссору из-за какой-то, высказанной ею "сентенции", с негодованием воскликнул:
- Ну, и язык же у тебя!..
- Поганый? - подсказала она. - Лучше, когда поступают хуже меня, а потом - строят невинные глазки?
Он возмутился:
- Я-то при чём? И потом - излишняя откровенность в интимных отношениях - тоже ни к чему! Всё равно, что грязный лифчик показать мужчине! Женщину это - не украшает, по-моему.
- Что дальше? - тихо спросила она.
- Можно и дальше. Не забывай: я - твой мужчина, но - не подружка, с которой можно говорить про аборты! Если не переменишься, скажи лучше сразу.
- Зачем? - задала она вопрос почти шёпотом и побледнела.
- Тогда я не буду приходить к тебе, а ты - не будешь раздражаться из-за моего "телячества". Ты ведь телёнком меня считаешь, разве не так?
- Нет, Алёшенька, так не надо… - Губы её вздрагивали. - Ты - приходи. Я переменюсь потихоньку. Может быть, не сразу, но ты - прав: с мужчиной женщина должна оставаться женщиной. - Она неожиданно всхлипнула. - Только ведь и я не виновата одна во всём. Было бы побольше рядом чистых мужчин, были бы и женщины лучше. А то больше-то - кобелей, да сволочи всякой.
Он промолчал. Тогда поддела и она его:
- А не боишься, что жизнь и из тебя выбьет всю гордость, как пыль из ковра?
Промолчал и на этот раз - врать не хотелось: боялся.
В общем, чего говорить, сложные были отношения. И хотя Антонина была в своей грубой искренности по-своему естественной и не отталкивала, не оскорбляла его своим цинизмом, всё же подумал один раз о ней нехорошо: "Разменянная молодость, захватанная красота! Что себе-то останется?" И не понял: жалел, что ли, осуждал? Её? Себя?.. Выходит, не хотел, чтобы - "дрова"?
23
Вот уже месяц работает Русанов с Одинцовым в аэропорте Кольцово, а Свердловска так и не видел. Летали без выходных дней - "хватали погоду", пока ещё держалась в этих местах. Жили по-прежнему в гостинице для военных. У Антонины Алексей старался не оставаться на ночь – на случай, если генерал прикажет лететь ему первым, с утра. Да и Одинцов последнее время странно себя вёл, как бы чего не случилось, лучше уж хотя бы ночью быть всем вместе.
Дни становились холодными, но снега ещё не было, местные жители говорили, что ещё рано. И осенних ветров, как в Закавказье, здесь не было - тишина. Только небо с каждым днём становилось всё свинцовее и казалось ниже. Облетали с деревьев последние листья. В воздухе можно было увидеть лишь самолёты, да улетающих на юг журавлей - ни одной бабочки, ни одной стрекозы больше не видно: грустно. И в поле за аэродромом грустно. Там ходили по влажной пахоте чёрные большие грачи. Тоже полетят скоро в тёплые края, как собьются в большие стаи. На склонах оврагов по утрам появлялся белый иней - зима показывала своё приближающееся дыхание.
Полёт к артиллеристам на полигон длился обычно 4 с лишним часа. Первым, как правило, летел Одинцов, потом Русанов. И хотя экипажи не виделись по полдня, тем не менее, надоели в гостинице друг другу. К тому же действовала на нервы и постоянно хмурая погода. Но по вечерам, когда Русанова ещё не было, гнетущее настроение скрашивала луна за окном. На её огромном желтоватом диске чётко выпечатывались голые ветви деревьев, и тогда в номере становилось, словно бы, уютнее и лиричнее. Однако именно в это время Русанов, приходивший от Антонины, начал замечать странности, происходившие с Одинцовым. И без того был молчуном, а тут даже по делу разговаривать ни с кем не хотел. После гибели Михайлова в его глазах появилось что-то затаённое - как застаревшая боль. Русанов вспомнил, что когда он ещё только прилетел сюда, Одинцов ему даже не обрадовался. Вскрыл письмо Дотепного, прочёл и коротко пояснил:
- Пишет, отвечаю за тебя головой. Понял? Ну, и хорошо, что понял. А теперь я - сосну…
Он лёг спать действительно - может, устал после вылета. А его штурман - капитан Воронин - решил продемонстрировать прилетевшим выдержку своего лётчика и нервы.
- Второго, вот такого, за свою жизнь встречаю! - сказал он, и осторожно принялся будить Одинцова. Тот открыл глаза:
- Чего тебе?
- Лёва, сходи отлей, а?
Одинцов сел на кровати, внимательно посмотрел в плутоватое лицо Воронина, сторожкие глаза и, потерев пальцами лоб, поднялся.
- Правильно: схожу… А то потом будет лень.
Когда Одинцов вышел в туалетную комнату, Воронин взревел от восторга:
- Видали! Другой - по морде бы дал, а этот - редкостной души человек! Уснёт, я его для вас - ещё разок…
Сели играть в шахматы. Одинцов вернулся, поблагодарил Воронина за "умный" совет и снова уснул. Воронин выждал немного и опять направился к его кровати. Однако, молча наблюдавший за ним штурман Русанова, Далакишвили, остановил его:
- Слюший, дарагой! Зачэм?..
- Надо, кацо. Сам увидишь!.. - отвечал Воронин.
- Ни панимаю: зачэм нада трогат хароший чилавэк!..
- Поймёшь, генацвале, сейчас всё поймёшь. - Воронин принялся будить своего лётчика.
И опять, открыв глаза, Одинцов невозмутимо спросил:
- Чего тебе, Николай?
- Давай, сыграем в шахматы. С Лёшкой - не интересно…
Одинцов сел и, часто моргая, о чём-то задумался.
- Ладно, чёрт с тобой! - пробормотал он. – Только я - белыми. Не спится, что ли?
- Угу, - буркнул Воронин и, отвернувшись, скорчил для остальных уморительную рожу. Одинцов, расставлявший шахматы, кажется, заметил тоже, но сволочиться не стал, пошёл пешкой от короля.
Минут через 5 Воронин объявил:
- Знаешь, Лёва, не хочется что-то продолжать. Скучная у нас с тобой партия получается.
Одинцов, казалось, изучал наглое лицо своего штурмана.
- Ну, как знаешь, - вздохнул он. - Я тогда - спать… - Даже свиньёй не назвал. А через минуту - уже посапывал.
Теперь восторженно воскликнул Далакишвили:
- Вот чилавэк, а! Кулаком - ни хочит, благородством бьёт!
Воронин заулыбался:
- А вот посмотри, как будет реагировать наш техник… - Он принялся будить своего техника: - Прасолов, вставай!
- А? Што?.. - проснулся техник, угрюмый звероподобный мужчина лет 40.
- Фёдор Семёныч, сходи отлей, а? - ответил ему Воронин.
Прасолов молча поднялся, надел на ноги в кальсонах громадные сапоги и зачем-то полез под кровать. Нашаривая рукой сундучок с заветным инструментом, многообещающе из-под кровати вещал:
- Я те щас "отолью", кобель красномордый! Где у меня тут ключ на 32? Я те щас… нос-то во флюгер поставлю!..
- Во, видали? - возопил Воронин радостно. - Никакого благородства! - И выскочил из номера за дверь.
Прасолов неожиданно добродушно улыбнулся и пророкотал:
- Боится меня. А шкодит. Ну, ничево, я ево ещё проучу…
Так было в первый вечер. Теперь же в их огромном, на 8-х, номере прекратились даже казарменные шутки - Одинцов, не откликаясь уже ни на что, упорно молчал. И Русанову от этого молчания становилось не по себе.
Дни тянулись серые, однообразные. Снега всё ещё не было, но дожди - зачастили. На стенах домов всюду появились тёмные мокрые пятна. Алексей побывал, наконец, в городе, но и город показался ему тоже отсыревшим, мрачным, как большая тюрьма. О тюрьме подумалось, наверное, потому, что специально ходил смотреть, где проходит знаменитый кандальный "сибирский" тракт. Теперь по нему никого не водили и кандалы не звенели, но всё же он показался ему зловещим - и голые деревья вдоль тракта были чёрными, и люди ходили по нему торопливо, словно убегали от кого-то, подняв воротники. Нигде особо не побывав, Алексей вернулся.
Прасолов однажды Воронина всё-таки "достал" и "поучил", но тот всё равно изредка будил Одинцова, не находя себе иного развлечения. И хотя Одинцов по-прежнему поднимался после таких "побудок", чувствовалось, было ему от всего этого скучно - грызла какая-то застарелая тоска, вцепившаяся ему в душу. А поднимался он больше для того, чтобы доставить удовольствие своему, не очень умному, штурману. Однако глаза у него были при этом, как у больной собаки. Далакишвили этого не замечал, по-прежнему восхищался:
- Вот чилавэк, да? Удывитэльний! С такой нэрвой - на сэвэрний полус пасилат можьна! К бэлим мэдвэдям - нэт?..
- А что он там будет делать? - скалил жёлтые зубы Воронин.
- В шяхматы играт, - серьёзно ответил грузин, по-орлиному глядя на Воронина: одна бровь выше другой, громадный нос-клюв, будто окаменел. - Игра - малчаливих любыт.
Одинцов всё слышал, но молчал.
От Прасолова Русанов случайно узнал - Одинцов по вечерам пьёт спирт. Чтобы в ресторан не ходить.
- Зачем же даёте?
- А он - помаленьку принимает, не страшно это, - задумчиво ответил техник. - Червь его точит.
- Какой ещё червь?!.
- Червь, это - точно.
Наконец, всей группе дали выходной. Русанов хотел поехать вместе с экипажем в оперный театр, но Одинцов упросил его пойти с ним в ресторан. Правда, Русанов пробовал отговориться:
- Ну, что в ресторане хорошего? Едем в город!
- Ладно, езжай, - привычно согласился Лев Иванович. - Схожу один.
Аэропортовский ресторан был рядом. Через 10 минут они уже сидели за столиком и, как обычно, молчали. В углу ресторана что-то тоскливое играл музыкальный квартет. Мимо него лениво, по-хозяйски прошёл толстый пушистый кот.
- Вот у кого жизнь! - мрачно позавидовал Одинцов, глядя на удалявшегося кота, плавно поводящего хвостом-трубой. И опять замолчал.
Молчал он, и когда официантка принесла им графинчик и ужин. Только налив в рюмки, сказал, но без оживления:
- Ну, вздрогнем?
Вздрогнули. Слепо потыкали вилками - в грибочки, в нарезанную с луком и уксусом селёдку. По-тетеревиному задумались оба, словно оценивая что-то и прислушиваясь к тому, как зашумело в голове, потеплело в груди.
Кот устроился на дальнем подоконнике и, вытянув вперёд заднюю напряжённую лапу, старательно вылизывал свой полосатый живот. Снова заиграл оркестрик.
Одинцов молчал теперь не от скуки - от, охвативших его, смутных чувств. Сидел, казалось, святой, торжественный. Говорить им после "первой", собственно, было не о чем - вроде бы, даже грешно. Но Русанов всё же спросил:
- Лёва, ты вообще-то - откуда? Где твоя родина?
- Из Феодосии. Старики - погибли в войну, сестра - под Ростовом живёт. На Дону.
- Бываешь у неё?
- Дёрнем ещё?
- Давай.
Они дёрнули. Пофукали. Одинцов уже не кривился. И не закусывал - курил. Перехватив удивлённый взгляд Русанова, проговорил с улыбкой:
- Ты - хороший парень, Алёша. Ты закусывай, ешь… А я… - Он махнул рукой. - Алкоголиком становлюсь.
- Зачем же? Если знаешь.
- А зачем всё?
- Что - всё?
- Не понять тебе. "Брамс" - понимал. Он понимал! Правда, тоже - не одобрял. Но - хоть понимал! - Одинцов помолчал. - Любил я мальчишкой на море смотреть. Корабли - приходят, уходят. Особенно – когда уходят. Взял бы и полетел чайкой за ними - за горизонт.
- Зачем?
- Так. Влекло… Наверное, от скуки, сам не знаю теперь. Моряком хотелось… Чтобы новое всё - берега, люди. Вздрогнем?..
Русанов пить не захотел больше, и Лёва "вздрагивал" один. Но - не пьянел: держался на одном уровне. Да и глаза были синие, умные. По лицу, казалось, пробегали какие-то тени - будто изменчивое прошлое скользило там треугольными парусами. Наконец, сказал:
- Теоретически - всё правильно. А вот жить - тошно. Можешь ты это понять?
- Что - правильно?
- Всё. Каждый день доказывают по радио. А зачем - доказывать? Зачем, я спрашиваю? Что изменилось после смерти тирана Сталина? Ну, арестовали Берию, а фашизм-то продолжается…
- Женился бы ты лучше, пропадёшь ведь за такие слова!..
- Поздно мне.
- В 30 - это поздно?
- А может, я импотент. - Лёва нехорошо рассмеялся. - Один мой знакомый говорил: "Импотент - потому, что пью. А пью - потому, что импотент". Заколдованный круг, понимаешь?
- Ну, а сам, почему пьёшь? Из-за того, что твой экипаж в войну…
- Было. Но быстро перестал. А потом - опять начал. Задумался как-то, вышло - жизнь у меня - бессмысленная. Вот тогда уже начал по-настоящему, можно сказать.
- А почему - бессмысленная?
- Жрать? Спать? Деньги копить? Много в этом смысла?
- Ты теперь - даже разговариваешь редко.
- А о чём говорить? С кем?..
- У меня тут знакомая есть… По мыслям – ну, прямо сестра тебе! Всё как-то навыворот…
- Не знаю. Все - врут, чего-то хотят. Сами не знают, чего.
- А ты?
- Что - я?
- Ты сам - чего хочешь? Как Омар Хайям? Всё бессмысленно, пей вино?
- А-а. Нет. Чтобы люди - жили искренно.
- Вот и моя знакомая - тоже за искренность. Только она у неё - странная какая-то. До неприличия доходит.
- Нет, жить надо прилично. Но у нас - даже молодёжь одержима только одной целью - личным успехом.
- Что же в этом плохого? По-моему, и во всём мире так, для человека - это естественно.
- Нет. Если к успеху - любой ценой, это не естественно! Это вот и толкает всех к рвачеству. Готовы своего же товарища на чужой кишке повесить, если это будет связано с достижением личного, понимаешь?
Русанов, находясь под хмельком, восхитился:
- Ну, брат, ты такие мысли снимаешь с извилин, прямо Папа римский!
- Это - не мысли, Лёша, констатация фактов. Мещанство - погубит у нас всё, сожрёт когда-нибудь с потрохами всё государство!
- Почему так думаешь?
- Нигде больше нет такой тяги к грабительству, накопительству, как у нас. А знаешь, кто задаёт тон?
- Ну?
Одинцов показал папиросой на потолок:
- Вот где у нас бесконечная жадность, оттуда идёт.
- А факты?..
- На каждом шагу. Где ещё такая жестокая эксплуатация людей и так мало выделяется средств на улучшение условий труда?!
- Да ты что?! У нас же бесплатная медицина, модернизация везде!
- Откуда тебе это известно? - уставился Одинцов. - А я сам видел, в каких условиях работают сталевары на подаче агломерата в "Азовстали". Там дышать нечем! Слыхал личные рассказы горняков - какие условия на рудниках! Мо-дерниза-ация!.. - передразнил он. – А медицина… Да ну тебя, телёнок ты ещё! - И замолчал.
Опустив глаза, Алексей спросил:
- Ну, и какой же выход? Вот ты - чего хочешь?
- Лучшей в мире гуманности, - едко ответил Одинцов, - о которой кричат нам по радио.
- Ну, зачем так, я же тебя - серьёзно…
- Не надо, Лёша, серьёзно - хватит. - Одинцов усмехнулся. - Я - демобилизоваться хочу. Чтобы рыбаком, в какую-нибудь артель… на тёплом море.
- Зачем?
- Что ты заладил: зачем, зачем!.. Чтобы радио по неделям не слышать! Не видеть своего импотентного поколения!
- Чего-чего? Это почему же оно…
- Сколько летал, ездил, сколько городов, деревень перевидал - не счесть! И везде - всем тошно. А самое ответственное поколение - даже подняться не может, молчит.
- Война же была, разруха.
- Хорошо ещё, есть что воровать. На этом многие у нас только и держатся.
- Сколько мы ещё здесь пробудем?
- Не знаю, - Одинцов пожал плечами.
- До`ма - на реактивные собираются переходить.
- Догонишь потом, дело нехитрое. Да и раньше следующей весны - теперь уже не начнут: поздно.
- А тебе - разве не хочется?
- Мне - всё равно. Я, вернёмся, рапорт подам. Уволюсь к чёртовой матери!
- А почему они тебя сами… до сих пор?..
- Не выперли? - Одинцов опять невесело усмехнулся. - Сергей Сергеич всё заступался. А потом - я ведь тихий, беспокойства от меня - никому. Ну, и терпели. А Лосев - может, из жалости или сочувствия, Бог его знает. Все понимают: преследует меня власть - ни за что. А изменить это - никто не может. Надоело.
По дороге в гостиницу Одинцов привычно молчал. Молчал и Русанов, чувствуя, как нагнал ему Одинцов в душу копоти своей правдой. Ведь и сам живёт в стране рабов.
Экипажи из города ещё не вернулись. В гостиничном номере как-то по особенному показалось просторно и пусто. Русанов закурил и, чтобы не молчать, рассказал Одинцову о своей встрече в Куйбышеве с Женей. Вздохнул:
- Даже адреса не знаю, понимаешь. Вот как бывает. Да ещё чуть не разбились в тот день под Гумраком. Ничего ещё в жизни не сделал, не совершил!..
Одинцов долго молчал. И так и не сказав ничего, начал медленно обуваться. Потом, уже надев на себя меховую куртку и стоя перед Русановым, неожиданно длинно подумал: "Наверное, разлучённые влюблённые - всё-таки соединены какой-то живой нитью. Стоит выпустить одному свой конец, и любовь оборвётся. Надо написать об этом стихотворение. А "нить" - это письма…"
Вернулся Одинцов лишь под утро и завалился спать. Русанов ещё не видел его таким пьяным. И чтобы не подводить его, полетел вместо него первым. А потом, после обеда, полетел ещё раз - за себя. Одинцов всё ещё спал…
Как на грех, начала портиться погода. Пошёл реденький снежок, перестал. Небо серой ватой облаков опустилось почти на самые крыши домов, звуки глохли. Алексей не сразу даже сообразил, о чём штурман ему говорил, когда они шли из столовой опять на аэродром. А Далакишвили угрюмо повторил:
- Лоша, можит, нэ нада ищё раз, а? Сматри, пагода какой! Ти уже бил чэтирэ часа за штурвалом, и ищё чэтире, ти что - лошадь, да?
- Ничего, Тенгиз, слетаем как-нибудь, авось не надорвусь.
Больше об этом не говорили, сели в кабину, и Алексей запустил моторы. Выруливая на полосу, он увидел Воронина. Тот помахал, и Алексей, поняв, в чём дело, кивнул ему: "Не беспокойся".
Снова посыпался лёгкий снежок - реял в спокойном воздухе. Но Алексею показалось, что облачность чуть приподнялась, стало вроде бы светлее и не так давило небо. Он дал полный газ, отпустил тормоза и пошёл на взлёт. В глаза привычно понеслась серая лента бетонки.
После отрыва - только успел убрать шасси и закрылки - самолёт влетел в облачность. Алексей посмотрел на высотомер – 180 метров. Минимум, при котором он имел право летать, не менее 250 метров от земли для нижней кромки облаков. В кабине стало сумеречно, и он прилип глазами к авиагоризонту. Однако уже через несколько минут Алексей стал бояться верить этому прибору - всё время казалось, что самолёт летит с правым креном, что у самого выгибается шея, перекосились плечи. Вот-вот, и машина перевернётся…
Однако прибор не показывал крена. На вариометре – набор 3 метра в секунду. Всё было, как надо, курс не "плыл", значит, и крена не было, самолёт не разворачивался - просто иллюзия вращения. В слепом полёте с лётчиками такое случается нередко. Алексей понимает это, пытается взять себя в руки. Знает, чтобы не перевернуться в облаках, надо верить только приборам.
Самолёт начинает мелко потряхивать, на козырьке кабины появляются красивые новогодние кристаллы. А потом стало потряхивать и винты, и штурман испуганно закричал:
- Обледенений, Лоша!
Алексей протягивает руку к тумблеру антиобледенительного устройства, включает его. Над козырьком кабины появляются голубые волнистые струйки – будто дым. Это "дворники" размазывают по прозрачному плексу спирт, который интенсивно испаряется и не даёт образовываться льду на поверхности плекса. Однако кристаллики льда всё-таки потихоньку прибывают, прибывают.
Винты, на которые тоже подаётся спирт, уже не трясёт, но скорость набора высоты резко уменьшилась. Значит, обледенение с изменением высоты всё ещё не прекратилось, и самолёт отяжелевал ото льда на фюзеляже, на плоскостях. Надо увеличивать мощность, и Алексей прибавляет обороты и снова пытается скрести высоту. На высотомере у него 2000 метров, а облачность не кончается.
Вот и 3000. Всё та же плотная, сумеречная пелена в кабине. Солнце не просвечивается. 4000 - не просвечивается. Не проходит и иллюзия крена. От непрерывного желания выпрямить шею болят уже шейные мышцы. 5000 - темно. К горлу подкрадывается тошнота и начинает казаться, что скоро не хватит сил сопротивляться тошноте, выгибанию шеи, и тогда самолёт перевернётся: не до солнца же пробивать!
Высотомер показывает 6000 метров. Солнца всё нет - плотные облака. Термометр в кабине остановился на отметке минус 23 градуса, а на лице пот. Хорошо хоть обледенение кончилось, могли рухнуть тяжёлой глыбой льда вниз.
- Командир! - зовёт радист. - Нет связи с землёй. Антенна за бортом - на ледяную верёвку похожа!
Русанов тоже давно не слышит землю, значит, и на его радиостанции антенна точно такая же. Только радист свою - видит, у него кабина открытая, а тут – не посмотришь, да и нельзя взгляд оторвать от авиагоризонта. Поэтому лишь равнодушно подумал: "Ну, и хрен с ней, с антенной! Выбраться бы из облаков, на солнышко, там и антенна "отойдёт": влажность исчезнет, и лёд налипать перестанет, а тот, что уже есть - сорвёт встречным потоком".
Набрали 7000 метров - всё равно облака. Русанов понимает, теперь и вниз уже вернуться нельзя: вдруг здесь, над тайгой и сопками, облачность до самой земли, да ещё и со снегопадом? Пробивать облака вниз можно только над аэродромом, по специальной системе. Там и диспетчер, связь с ним. Но теперь он далеко.
Продолжая скрести высоту, Алексей желает лишь одного: скорее бы на свет, на солнышко! И тут его обжигает ужасная догадка: "А вдруг облачность - тысяч до 12-ти?! Такой потолок - не для поршневого самолёта".
Облака начали слегка светлеть только после 7600. Значит, скоро чистое небо, солнышко. И полигон скоро. Там сидят возле радиолокационных прицелов артиллеристы и ждут, когда появится "цель", чтобы обстрелять её. Им наплевать на облака, "цель" на прицелах, которые они испытывают, видна и за облаками - у них там экраны. Так что определят и скорость, и курс, и высоту. Вот техника пошла! Сама обнаружит, сама наведёт грубо стволы - останется лишь чуть скорректировать операторам, - и огонь!
Натужно гудели моторы, но без перебоев, ровно. Машина еле скребла высоту - полметра в секунду. И, наконец, облака разорвались - над головой сверкнуло ослепительное солнце, и самолёт будто рвануло с места вперёд: он понёсся над снежным полем облаков, словно аэросани. Высота была 8100. Скорость, потому что облака были рядом, ощущалась физически - под крыльями мелькали "сугробы". И оттого, что появилось ощущение движения, и над головой было яркое солнце, на душе стало легко и весело. И хотя всё ещё болела от напряжения шея, хотелось смеяться и петь. Земля находилась где-то далеко внизу, под слоем облаков, но было уже не страшно, а лишь удивляло: "Нужно же, такой слой "ваты"!.."
Сквозь оголившуюся ото льда антенну начал слабо пробиваться голос полигона. У радиста по-прежнему связи не было.
Продолжение см. во "Взлётная полоса",ч2."Слепой полёт"(3 из 3): https://dzen.ru/a/Zp0wo13lYm7dbXea