Найти тему
Строки на веере

ВСЕВОЛОД ИВАНОВ О СЕРГЕЕ ЕСЕНИНЕ

Я переехал в Москву. Почему-то мне кажется, что в первые же дни своего приезда я познакомился с Есениным. Меня с ним познакомил поэт Э. Герман. Есенин зашел к нему вместе с Мариенгофом. Это было поздно вечером. Сразу же, с квартиры Германа, который жил тогда в Кисловском переулке, мы направились в ресторан «Стойло Пегаса». В ресторане посетителей было немного. Есенин и Мариенгоф отвели заведующего рестораном куда-то в сторону и, не стесняясь меня нисколько, приняли от него всю выручку дня. Есенин спокойно положил деньги в карман и сказал:

— А отсюда мы пойдем к Пронину.

Мы спустились в подвал. Стены подвала были покрыты квадратными кусками серебряной и золоченой бумаги, посетители сидели на некрашеных скамьях за столами без скатертей.

Есенина попросили читать.

-2

Читал он всегда очень охотно и с необыкновенной выразительностью. Голос у него был чуть сипловатый, но сильный. Говорили, что у него горловая чахотка. Он и сам подтверждал это. Но так как он тогда исповедовал ту же самую религию «рекламизма», которую так прямо и подчеркнуто проводил Сорокин и которую я считал справедливой, но которая мне не нравилась, — то трудно было сказать, в чем здесь правда и где тут наигрыш…

Если у А. Сорокина «реклама» была несколько фанатична 1, то у С. Есенина — баловством, шуткой, производила впечатление необоримого веселья.

Беззаботно и весело он спрашивал:

— Реклама? Реклама, чтоб продавать? Меня и без того покупают. Я пишу для того, чтобы людям веселее жилось, поэтому я хочу обратить на себя внимание. Им полезней читать меня, чем Маяковского.

Когда я жил в двадцатом году в Омске, в гостинице, занимаемой газетой «Советская Сибирь», в магазинах продавалось много стихов Есенина и Маяковского. Я дружил тогда с поэтом Иваном Ерошиным, который знал Есенина и любил его. Маяковский ему не нравился. Я прочитал Маяковского и стал учить его наизусть. Он был близок мне. Теперь же не было ближе Есенина.

Есенин жил в Брюсовском переулке, во дворе, против дома, в котором живут сейчас работники Большого театра, в небольшой квартирке из двух комнат, принадлежавшей Гале Бениславской, которая потом, позже, застрелилась на могиле Есенина. Он вставал рано, ровно в девять. На стол ему подавали самовар и белые калачи, которые он очень любил.

— Потчую по-приятельски, а гоню по-неприятельски.

— Теперь, после нашего рязанского чая, попробуй-ка кавказского, — и он доставал из-под стола бутылку с красным вином.

-3

Лицо у него было задумчивое, глаза чуть припухшие, и было такое впечатление, словно он работал всю ночь. Наверное, так оно и было. Гонимый какой-то страстью, он ходил по знакомым из квартиры в квартиру всю ночь, читал стихи, пил, напивался, возвращался на рассвете, и в то же время сознание, как ни странно, не переставало работать. Много раз я был свидетелем, как он на краешке стола своим ровным почерком, точно вспоминая, без особой устали, точно давно известное, записывал свои стихи. Записав стихотворение, он читал его иногда два-три раза подряд, как бы сам удивляясь самому себе. Тут он любил рассуждать, особенно об издательской деятельности. Ему хотелось открыть издательство и печатать журнал, который он предполагал назвать «Москвитянин», а издательство «Москвитяне». К концу завтрака этот великолепный разговор кончался. Есенину приносили еще бутылку красного вина, он не спеша выпивал ее, и передо мной снова возникал тот «черный человек», который ночью так легко сливался с темнотою города.

Стоя перед зеркалом, Есенин любил повторять:

— Как поприумоюсь, да поприоденусь, да попричешусь, так что твой барин стану.

— Люблю кривые зеркала, — как тобой кто залюбуется, ты и думаешь: «А что, взял?»

— А ты веселый, — сказал я с удивлением.

Есенин ответил:

— Не я веселый, а горе мое весело.

С. Есенин не казался мне мрачным, обреченным. Это был человек, который пел грустные песни, но словно не его сочинения. Казалось, он много сделал и очень доволен.

Он очень подвижен. Огонь в нем вспыхивал сильно и внезапно: действие этого внутреннего пламени тотчас же отражалось на его лице, во всех его поступках, во всем поведении.

-4

Во мне же это пламя разгоралось медленно, не было заметно ни мне, ни другим.

Рапповцы считали себя вправе распоряжаться не только мыслями Есенина, но и чувствами его, — он смеялся над ними, и ему была приятна мысль вести их за собой магией стиха:

— А я их поймал!

— В чем?

— Это они — хулиганы и бандиты в душе, а не я. Оттого-то и стихи мои им нравятся.

— Но ведь ты хулиганишь?

— Как раз ровно настолько, чтобы они считали, что я пишу про себя, а не про них. Они думают, что смогут меня учить и мной руководить, а сами-то с собой справятся, как ты думаешь? Я спрашиваю тебя об этом с тревогой, так как боюсь, что они совесть сожгут; мне ее жалко: она и моя!

Шутит он со мной, что ли? Пожалуй что и нет!

— Мне нравятся люди дела, а не только слова. Это — самый опасный род мещан. Я советовал бы тебе отказаться. Ведь поприобучить человека к пакостям легко.

— Да я ничего…

Он пристально взглянул на меня:

— Ну, раз ты ничего, то и я — ничего.

— Знаешь, я записывал слова; складывал в письменный стол, брал их оттуда; сооружал сравнения. Ну, а затем плюнул. Зачем подчиняться случайности?

Он посмотрел в пространство.

— А ты знаешь, как называется гладкая лента воды в море или река, освещенная солнцем?

— Нет.

— Лоса. «Лоса», созвездие Большой Медведицы, которая в воде — полосе воды — отражается: «Лоса в лосах!» — И добавил поговорку: — Хотелось лося, да не удалося. Правда, красиво?

Я не нашел в этом ничего красивого, но смолчал.

Подумав, он сказал не с грустью, а с задором:

— А я никогда не был на море.

Потом продолжал:

— Есть очень красивое слово — водомоина. А есть еще красивей — водоросина, воде рост! Я — бунтовщик и крамольник, это-то пора бы понять!

Был такой поэт, скажем, Дмитрий Псарев, и был, скажем, хирург Наум Иванович М.

Поэт сутуловат, плечи большие, длинные ступни, волнистые волосы, ему около тридцати, но на вид можно дать и сорок. Холодные темные глаза под тонкими бровями, словно случайно попавшими на это грубое лицо.

— Холоден, резок, в поэзии несчастлив, но женщины его любят, а ему бы нужна только слава!

— Жалко тебе его, Сережа?

— Жалко.

— Стихи его любишь?

— Стихи-то средние. А просто жалко — из соседней губернии он. Жалость необъяснима.

А поэт болен. Есенин томится, как бы помочь товарищу. Решает, что надо идти к Воронскому, уговорить, чтобы тот вмешался и именно этот хирург М. сделал бы нужную поэту операцию. Пошел к хирургу один — «посоветоваться», — горло, оно у него, действительно, больное. Стал пробовать читать стихи и зачаровал. Тот сделал операцию Псареву сам: он спас человека.

-5

Есенин спросил меня тогда:

— Можно ли стихом спасти человека?

Пьесу «Бронепоезд» я написал в своей собственной трехкомнатной квартире в полуподвале дома на Тверском бульваре. Квартира была сумрачная и пасмурная. Я оклеил ее очень дорогими моющимися обоями, потратив на это все деньги, спал на полу, а рукописи писал на фанерке, которую держал на коленях. Когда Есенин впервые пришел ко мне в эту квартиру и увидел меня на полу перед печкой, он сказал:

— Когда узнал, что ты переехал на собственную квартиру, я испугался. Писатель не должен иметь квартиры. Удобнее всего писать в номере гостиницы. А раз ты спишь на полу, то ты, значит, настоящий писатель.

Поэт должен жить необыкновенно.

Ничего не было в квартире. Я смущался. А он пришел в восторг и сел на полу, перед печью:

— Боже, как хорошо! Мотя, беги за Костей 2 в Дом Герцена.

Он лежал на спине, читал стихи.

Есенин ищет идеала в писателях. Он — рассудителен, развит и понимает, насколько далеко до идеала.

— Да, есть благородные помыслы, даже душевные движения, но этим все и кончается. А нужен подвиг! Подвиг!

Продолжение смотрите здесь: https://dzen.ru/a/ZozmDyQVnTcMcb1-