Грузовой самолёт «Ан-26», на котором мы прилетели из Иркутска, приземлился в аэропорту Умикана. На этот борт нас перебросил Олег Хиус, который чисто-конкретно возил военные грузы по всей Восточной Сибири. На самом деле он, по поручению генерала Z, менял запасные части к грузовикам, резину для колёс, списанные армейские костюмы и всякую заваль со складов, копившуюся там десятилетиями, на рыбу, икру, мясо и меховщину. Степень независимости таких «коробейников на крыльях» было трудно переоценить. Если Хиуса власти хватали на какой-нибудь афере где-то в Чокурдахе или Зырянке, то немедленно из-под земли возникал военный прокурор, который требовал, чтобы военного лётчика судили справедливым военным судом. Проштрафившийся Хиус летел в штабную часть, где, реально, за то, что попался, получал дружеского щелбана от генерала, отсыпался с неделю, а затем снова летел куда-то через всю страну с тракторными и вездеходными частями.
«Двадцать шестой» сел в Умикане в расчёте на икру, которую вот-вот должны были начать заготавливать сотнями тонн тысячи браконьеров на побережье. Икра уже была, но конкретно на борт её никак не набиралось, и Хиусов порученец Сашка Лымарь сидел на краю грузового люка и сложноподчинённо ругался, пытаясь матом наставить себя самого на путь истинный. К самолёту подошёл мрачный начальник аэропорта. Порт был на самоокупаемости, и по всем новым российским законам наш борт должен был заплатить здесь за взлёт и посадку.
Временные трудности простимулировали творческую фантазию майора российских ВВС, и Лымарь при виде официального лица скорчил такую угрожающую рожу, что начальник аэродрома попятился сразу на пятьдесят метров, ни разу не споткнувшись.
– Паразиты, - заорал Лымарь голосом, приличествовавшим даже, наверное, не генералу, а маршалу рода войск.
– Паразиты, - повторил он, теперь уже страдальчески, по-обезьяньи спрыгивая из люка на грунт.
– Тли гражданские! Кровососы, чубайсы проклятые! Уже с защитников Родины деньги берут - за то, что мы её приказы выполняем, не щадя жизни! А знаешь, что у меня в фюзеляже лежит? Знаешь, аэродромная курва? - Руки Лымаря потянулись к кобуре, в которой у него лежали завёрнутые в фольгу бутерброды. Пистолета Сашка с собой не брал с того раза, как потерял когда-то окаянный предмет во время грандиозной попойки с рыбнадзорами на западном побережье Камчатки. - В самолёте у меня, гнида, лежат армейские пайки для твоих детей, которые тянут лямку на удалённых точках, обеспечивают вам связь, чтобы позвонить вам всякая гнида могла с любого конца света. - Лымарь на полусогнутых ногах двинулся к побелевшему аэродромщику, который разве только не бился в пляске святого Витта. В самолёте у Лымаря лежала водка для обмена на икру у орочей, ламутов и камчадалов, и начальник аэропорта прекрасно это знал. Но истерика Лымаря была настолько взаправдашней, его скорбь по упавшим нравам настолько неописуема, и сам он был так великолепно и трагично грозен, что Семён Семёныч Конюхов, сам, в прошлом, бортмеханик на «Ан-12», смахнул с седой бороды скупую мужскую слезу, да так вполоборота и посеменил в барак, в котором располагалась контора Умиканского аэропорта.
Только теперь мы вылезли из самолёта.
– Ну всё. Тикайте, хлопцы. I’l be back, - мрачно пошутил Лымарь. И побрёл к своему летающему грузовику, судорожно соображая, где же ему взять эту проклятую икру.
– Ну что, Серж, - сказал Ух не менее мрачно. - Дно жизни ты видал? Вот там, в чебуречной? Не видал ты ещё дна жизни. Сейчас я тебе его покажу. Это - береговое братство.
Мы шли на запах моря по кривой пыльной улице Умикана, застроенной одноэтажными, неряшливо побелёнными бараками. Море пахнет везде по-разному, но тем не менее везде - одинаково. Просто его запах может быть сильнее или слабее. Это было Охотское море, и пахло оно очень сильно.
На улицах Умикана не росло ни одного дерева, а то, что казалось гравием, на деле было мелкой окатанной галькой.
– Когда-то здесь была река, - махнул рукой в сторону невысоких гор Ух. - Посёлок стоит на старом речном острове. Его топит паводком каждый год.
В грохочущих дюралевых чревах летающих грузовиков мы пробарахтались не менее двух суток. Но так как двигались мы неизменно на восток, нас перебрасывали с самолёта на самолёт всякие однокашники, сослуживцы и собутыльники Уха. Всё это делалось под аккомпанемент вполне дружелюбного мата и непрекращающихся криков «быстрей, быстрей, быстрей!».
Я и не предполагал, что жизнь лётного состава может быть столь насыщенной и напряжённой. Жили они - впрочем, как и вся Россия нынче, - спеша что-то украсть, утаить от начальства, уклониться от выплат, достать, сменять, пропить - просто их темп был на порядок быстрее, чем в московском бизнесе. Им было абсолютно очевидно, что мы - люди, укрывающиеся от закона, и именно это и делало наши позиции совершенно неуязвимыми. Ещё три дня назад мне и не мнилось, что в стране существует такое огромное количество людей, ни в грош не ставящее наших силовиков-правовиков. И вот сейчас нам предстояло обратиться ещё к одним - людям на краю страны и жизни. Береговому братству.
Мы вышли на берег моря, которое почему-то здесь все называли лиманом. Лиман в моём представлении был чем-то вроде болота, заросшего камышами. Здесь же лиман был огромным высохшим озером, на котором блестели лужи и лежали грязные вонючие спутавшиеся водоросли.
Я оглядел лиман и неожиданно поёжился. Вдруг я сообразил, что путь мой закончился не на той планете, на которой начался.
Посёлок Умикан был отгорожен горами, словно огромной серо-зелёной стеной. Отрезан он был от всего внешнего мира, потому что, как я понял из трёпа между Ухом и Лымарём, сухопутные пути сюда отсутствовали. В горах зияла глубокая щель - по ней протекала река Култуй, та самая, на старом русле которой и стоял Умикан. Бараки посёлка (а весь посёлок состоял из полусотни бараков) лежали на пятаке морского берега, выгороженном скалистыми обрывами, словно горсть окурков на заскорузлой ладони дракона.
Впереди лежал лиман того же устья Култуя, а за ним - за невысокой серой полосой суши, которую все называли «косой», - колыхалась серая, маслянистая и дышащая холодом водная масса Охотского моря.
Все краски на этой планете были мрачные и приглушённые, казалось, сама природа пытается показать человеку, что здесь - не его место. Было очевидно, что недалёк тот час, когда покосившиеся и рассыпающиеся домики Умикана будут навсегда покинуты людьми.
На грязной вонючей поверхности лимана стояли маленькие кораблики. Сначала я решил, что их вытащили на берег обсушиться. Но при более тщательном рассмотрении я увидал, что каждый кораблик подпёрт с обеих сторон какими-то жлыгами.
– Отлив, - страдальчески скривился Ух и потащил из рюкзака пару длинных и матово-блестящих, как сомы в магазине «Живая рыба», болотных сапог. - Чего стоишь - в твоём мешке есть такие же. Сейчас на борт пойдём - с людьми разговаривать.
– На какой борт, реально? - недоумённо спросил я.
Ух примерно с минуту рассматривал разбросанные по лиману катера и наконец, не очень уверенно, ткнул в самый обшарпанный из них.
– На этот. Сдаётся, я его владельца знаю.
Под нашими ногами разбегались мелкие крабы и рыбки, хрустели раковины и морские жёлуди, и я понял, что то, по чему мы идём, буквально несколько часов назад было морским дном.
Чавкая сапогами в этом биологическом бульоне, мы подошли к пузатому, похожему на поплавок катеру, размером со средний городской маршрутный автобус. Сделано это сооружение было в незапамятные времена, и всё было испещрено неровными шрамами сварки, которые, судя по всему, ежегодно подновлялись. Снизу это морское недочудовище было вымазано суриком кирпичного цвета, а сверху - серой шаровой краской, украденной, видимо, с какого-то броненосца времён Очакова и покоренья Крыма. Над палубой едва возвышался зализанный силуэт рубки, поверх которой руками хозяина были сооружены какие-то настилы и помосты, выглядевшие так же неряшливо, как воронье гнездо. По серому надводному борту, несмотря на очевидно недавнюю покраску, спускались потёки ржавчины.
Теперь я мог как следует рассмотреть, почему катера, разбросанные по лиману, кажутся стоящими на ножках. Каждый кораблик был подпёрт с обоих бортов одной или несколькими трубами, которые сверху были привязаны верёвками к леерам.
– Это чтобы не положило на бок на отливе, - сказал всезнающий Ух и с размаху пнул катер в его кирпично-красное стальное дно. Кораблик отозвался глухим гудением корпуса.
– Есть кто живой? - заорал Ух так, что чайки, собиравшие на отмелях всякую мелочь, подняли головы, пронзительно заголосили и захлопали крыльями.
Наверху послышалось шарканье, скрип массивных железных засовов, грохот открывающегося люка, наконец посыпалась ржавчина пополам с краской, и на нас сверху уставилось заспанное морщинистое, как косточка персика, лицо цвета корабельного днища - такое же красное и такое же грязное, почти сплошь закрытое спутавшимися волосами.
– Чего орёшь-то, - просипело лицо. - Хрена ли тебе надо?
– Василич! - заорал снизу Ух с таким энтузиазмом, как будто встретил очередного сослуживца, ставшего депутатом Государственной думы. - Василич! Это я, Ухонин! Ух! Я у тебя навагу забирал, на припай садился на «аннушке»!
– А-а-а, летун психованный, - сказало лицо уже более дружелюбно. - Ишь ты, живой до сих пор. И на фуя ты сюда припёрся? Ты ж в Москву уезжал. Я думал, тебя там мафии зарезали. Ну не стой, не стой, щас тебе матрос трап спустит…
Через минуту сверху с палубы показались корявые железные рога, и в грязь рядом с нами ткнулся корявый, сваренный из каких-то гнутых трубок, трап. Я с опасением поглядел на него, но Ух на редкость сноровисто вскарабкался по нему на палубу и протянул мне руку.
Обладатель волосатого лица, капитан Василич, судя по всему, делил людей на две категории: первая могла попросить его что-то сделать, а вторая - заставить. Первую категорию он недолюбливал, вторую же - ненавидел. И сейчас он мучительно размышлял, к какой из них отнести нас.
Мы спустились в пахнущую соляркой жаркую каюту, в углу которой стояла маленькая железная печка. На полу лежала облезлая шкура огромного медведя, четыре койки были убраны ватными матрасами и шерстяными солдатскими одеялами. В каюте стоял тот тяжёлый дух мужского тела, тёплой шерсти, закисшего хлеба, табака, перегара и керосина, который обычно встречается в плохих шофёрских общежитиях, ночлежках кочегаров и салонах дальнобойных автомобилей.
На противоположном от трапа конце каюты из стены торчал кусок фанеры, заменявший стол. Туда-то и водрузил Ух бутылку коньяка, прихваченную где-то в Екатеринбурге, когда мы три часа ждали какой-то очередной транспорт на восток.
– Пижон ты, Ух, - мрачно сказал Василич. - Вечно дерьмо пьёшь всякое, настойки клоповые. Щас я человека попрошу, он выпить принесёт.
Василич полез в карман, вынул из него горсть мятых бумажек и дал своему матросу, угрюмому черноволосому невысокому крепышу, которого так пока нам и не представил.
– Слышь, водки возьми. Ну, такой, чтоб не дешёвая, рупь за сто так.
Матрос зыркнул на бутылку коньяка, но ничего не сказал и полез вверх по трапу на палубу. Когда его шаги перестали отдаваться по кораблю, Василич сам скрутил пробку на бутылке.
– Ну, разливай, что ли, мы что - так просто сидеть будем? Рассказывай, чего пришёл…
Глаза у Василича под нагромождением волос были серыми, чистыми и ясными - такими, какие они бывают только у совершенно прожжённых жуликов, способных свидетельствовать любую наскоро придуманную ими ерунду хоть у самого престола Господня.
– Нам нужно в Хохотск, Василич.
– И скоро вам туда нужно? Вон, в Хохотск плашкоут собираются тащить послезавтра…
– Нам нужно в Хохотске забрать кой-чего и обратно вернуться. Сам-то можешь?
Василич прикрыл свои прозрачные зенки праведника, изображая усиленную работу мысли.
– Мочь-то могу. Скока платишь?
– А сколько стоит?
Ух завёл с Василичем неторопливый торг, итог которого, собственно, был известен - мы заплатим (и можем себе позволить это сделать) любую сумму, и даже в не совсем разумных пределах. Но Василич вёл себя довольно странно - у меня даже складывалось впечатление, что деньги его фактически не интересуют. При обсуждении сроков выхода в море он пустился в сложные умствования по поводу понедельника, отливов и приливов, сводки погоды и возможностей найти попутчиков.
Бутылка «клоповой настойки», столь жестоко раскритикованная в самом начале застолья, опустела буквально через полчаса после начала беседы, и капитан начал озабоченно прислушиваться - не раздаются ли по трапу шаги отправленного за выпивкой матроса.
Шаги раздались, и в люк каюты просунулся звенящий пакет с голыми девицами на тропическом пляже.
– Лучше бы девиц таких в пакете таскать, чем водку, - попытался пошутить Ух, но шутку не приняли.
– Кстати, о девицах, - деловито сказал Василич. - Нюрка, пошла вон! В ночь уходим.
Ворох тряпья в изголовье койки зашевелился и оказался заспанной девахой лет двадцати. Слезящимися глазами она оглядывала каюту, будто не до конца соображая, куда попала, затем автоматически взяла со стола папиросу, закурила, и точно так же, жестом хозяйки, схватила мой стакан с остатками коньяка и выпила его единым духом.
– Кому сказал, вон пошла, - рыкнул Василич снова.
– Иду уже, иду, - равнодушно отозвалась девица. - Обратно-то придёте хоть?
Она не торопясь собрала в пластиковый пакет какие-то шмотки, обула стоящие перед печкой резиновые сапоги и сосредоточенно полезла на палубу.
– Чего с собой берём? - спросил Василич Ухонина. - Кроме водки, естественно…
– Ну, - Ух задумался, - как чего? Хлеба, сгущёнки, тушёнки… Помочь взять?
– Ишь ты, баре, - недовольно проворчал Василич. - Тушёнки им захотелось… Морем пойдём, рыбу жрать будете!
– А заправка?
– Какая там заправка? В море зальёмся с пограничного катера. Или с МэРэЭса [13].
– На хрена нам погранцы? - равнодушно бросил Ух. - Давай здесь заправимся, я башляю.
– Ни хрена ты не понимаешь, Ух, - покачал Василич своей массивной головой, - при чём здесь бабки? Не, ты их давай мне, я не против. Только заправляться в море удобнее, чем с берега. На берегу бочки катать надо, придумывать, как их ставить, чтобы самотёком шло. Вообще, работать надо. А в море - бросил шланг с насосом и качай из танка в танк. Только осторожно себя вести надо. Как-то мы так качаем солярку с буксира - уже поздно, в ноябре, мороз на улице. Ну, водку пьём в кубрике, само собой. Я вышел на палубу по нужде, поскользнулся и падаю между бортами. Схватился за самый край палубы и вишу. Подтянуться сил не хватает, а кораблики на волне подтряхивает, и они бортами друг об друга - рр-раз! Рр-раз! А я вишу, как раз между кранцев попал. Вот, думаю, сейчас соскользнут пальцы с палубы - и каюк, в ледяной воде пяти минут не продержишься. Ну, дело кончилось просто. Старпом с буксира вышел за тем же делом, что и я. Только пристроился писять, а я у него между ног как заору! Он поскользнулся и чуть ко мне в гости не сиганул! Только в последний момент ухватился за комингс, вывернулся. В общем, еле меня вытащили, я уже совсем замёрз там, внизу. И обоссался к тому же - вишу и думаю: так что мне, так, не поссавши, и помирать? Так и обоссался. А мог ваще утонуть на фуй.
– Ты лучше расскажи, как ноги-то обморозил, - злобно произнёс матрос Степан, которому до сих пор не налили. Ухонин мгновенно уважил невысказанную просьбу, и Стёпа довольно крякнул, поднося ко рту закуску.
– Ты, эта… - мрачно сказал Василич. - Дерзи, да не забывайся. Вон, сходите с Ухом на берег, прикупите там чего нада. Из лимана выйдем, там выпьем как следует.
Ухонин молча наклонился под койку, выбрал оттуда пару джутовых мешков почище и кивнул Степану.
– Ну, пошли, что ли?
– Пошли. Раз ночной водой выходим. Нам-то по? фую, где жить - в лимане или в море, - путь до Хохотска долгий, держи курс да вахты стой. Движок у нас хороший, танковый. Корпус, правда, туда-сюда, но и немудрено - он сорок третьего года постройки. Правда, американской.
– Иди-иди уже, - заорал на Степана Василич и сделал вид, что сейчас залепит в него кружкой. - Разговорчивый нашёлся!
Степан сделал ещё одну недовольную рожу - каковых в запасе у него была преизрядная коллекция - и полез на палубу.
– Так это как я без ног остался, - довольно хихикнул Василич, устраиваясь поудобнее на топчане, когда люк за Ухониным и матросом Степаном захлопнулся. Я-то думал, что такая история ему неприятна, как была бы неприятна мне и ещё девяноста девяти людям из ста, однако Василич рассказывал её с видимым удовольствием.
– Я ж, эта, здесь прямо круглый год живу. - Он обвёл взглядом свою каюту. - Здесь и теплоизоляция есть, и печка, и до фуя всего! Меня трактор по поздней осени на берег вытаскивает, я от поселковой сети запитываюсь - и отлично, даже отопление у меня электрическое работает! Дома-то у меня своего нет, квартиры от государства не дождался, а щаз она мне на фуй не нужна - того и гляди помрёшь, так помрёшь как моряк - на своём катере. И Стёпка здесь же живёт со мной. Ну дак вот…
Сидел я, значит, у Саньки Крюкова. Он на охоту сходил и мне навстречу из магазина идёт. Василич, грит, какого-то странного зверя я поймал, даже двух - высотой двадцать восемь сантиметров каждый. Помоги разобраться! Мы домой к нему заходим, а на столе у него две бутылки водки стоят. Он их, стервец, линейкой школьной померил, каждая у него - высотой двадцать восемь сантиметров, значит. Ну, мы их уговорили, потом Витька Нечаев подошёл - тоже с пузырём, мы и его хлопнули. А на улице ветерок поднимался. Месяц был ноябрь, начало декабря. Я как раз катер на берег вытащил. Уже третий год жил на нём. Понял, как удобно - всё своё при себе, никаких тебе соседей, что пожелаешь, то и делаешь. Я до пятидесяти трёх лет в общаге жил совхозной - одна комната в бараке, где этих комнат - двадцать четыре. Жизнь на катере мне после барака раем казалась. Ну и вот, мне Крюков говорит: ночуй у меня, ночуй. А я упёрся - есть у меня дом, и пойду я к себе домой, не иначе. Вышел я на улицу, а мне ж к морю идти, а с моря ветер дует, прям в рожу, так неприятно… И прошёл я метров триста, и думаю: а на хрена я туда иду? Дай-ка в сугроб зароюсь, как ламуты, и спать лягу. Ламуты в сугробах же спят, и ничего, им можно, а мне нельзя, понимаешь? Лёг я в сугроб и заснул. Сплю, хорошо мне так, просыпаюсь - кто-то меня за сапоги тормошит. Хочу я это пнуть, а не могу - ноги не слушаются. Крикнул я - весь рот снегом забило. Хорошо хоть руки шевелятся. Откопал я себя руками, на ноги поглядел - батюшки светы, прямо кости розовые торчат! Они у меня мало что отмёрзли, их ещё и собаки сглодали - все пальцы и пятку! Так напился, что и не почуял, как меня заживо жрать начали…
К концу его простого бесхитростного рассказа меня взяла оторопь. Судя по всему, Василич каждый кусок своего существования рассматривал как эпизод, из которого он каким-то чудом вырывался живым.
Прикиньте - именно его Ухонин считал лучшим капитаном «москитного флота» на этом побережье!
Жёсткая посадка. Пролог
Полыхает кремлёвское золото,
Дует с Волги степной суховей,
Вячеслав наш Михайлович Молотов
Принимает берлинских друзей.
Карта мира верстается наново,
Челядь пышный готовит банкет,
Риббентроп преподносит Улановой
Хризантем необъятный букет.
…Смотрят гости на Кобу с опаскою,
За стеною гуляет народ,
Вождь великий сухое шампанское
За немецкого фюрера пьёт.
А. Городницкий. Вальс тридцать девятого года
– Вы золота самородок найти? - жадно спросил немец.
– Ну нет, - отвечал я. - Всем я занимался в жизни, кроме кладоискательства. Любой дурости бывает предел.
Р. Л. Стивенсон. Потерпевшие кораблекрушение
Пролог. 1942 год
Наступил жаркий по северным меркам день - 20 июня 1942 года. У норы, выкопанной под обширным кустом кедрового стланика, похожим на растущие из земли сосновые ветви, сидел старый сизый лисовин и, приоткрыв пасть, глядел на своих щенков, играющих на куче песка и мелких камешков. Щенки были страшненькие, неуклюжие, какого-то непонятного оливкового цвета, носики их были тёмненькие, а глаза узкие, и они очень смешно играли, повизгивая и покусывая друг друга. Лисовин глядел на них, распластавшись брюхом по нагретому камню. Он радовался выводку куропатки, который передавил сегодня поутру, когда глупые птицы ещё дремали в зарослях карликовой берёзки, одурманенные туманом и сумерками. Одного из этих птенцов он принёс лисятам, и они вдоволь успели наиграться, прежде чем задавили его насмерть. Старый лисовин был доволен собой, куропатками, камнем, который грел его брюхо, лисятами, и он ничего не знал о странных железных машинах, которые катили по выжженной солнцем степи в пяти тысячах километров от него.
А если бы и знал, то про себя бы усмехнулся по-лисьи, потому что никаким железным машинам не переехать четыре великие реки, не подняться по одиннадцати горным хребтам, не преодолеть хребет Джугджур и не выйти к побережью Охотского моря, где располагалось его, сизого лисовина, логово.
И тут его размышления и тихую животную радость прервало странное жужжание, приближавшееся с той стороны, куда всегда исчезало солнце.
Лисовин поднял уши (жужжание превратилось в отвратительный рёв), вскочил, закидал в нору ничего не понимающих лисят и, уже сам скрываясь в логове, увидал мелькнувшую над землёй тень. После чего земля вздрогнула, пахнуло чем-то чужим и страшным, и три входа в нору засыпало камнями и песком.
Старый лисовин рискнул вылезти из норы только в сумерках. Он был опытный лесной житель, и его обиталище имело восемь, а то и десять выходов. Лисовин сидел, прислушиваясь к странному, совершенно нездешнему звуку. Он раздавался время от времени, раз в три-пять минут.
На склоне сопки, там, где за камни ещё вчера зацепились несколько кустов стланика, громоздилось огромное сооружение, испускавшее чуждый острый запах и издававшее ритмичные звенящие звуки. Но сооружение не шевелилось, и лисовин направился туда небыстрой трусцой, готовый в любой момент скрыться в норе. Звуки не были живыми - по своей ритмичности они были похожи на морской прибой или скрип дерева о дерево во время ветра.
Неожиданно лисовин остановился - перед его лапами растеклась лужа остро пахнущей жидкости, такой же вонючей, как его, лисья, моча. Ему захотелось, высоко подпрыгнув, умчаться отсюда прочь, даже не в нору, слишком близко от которой расположилась эта страшная вещь, а на самую дальнюю марь в этих местах. Но любопытство пересилило, и лисовин двинулся дальше, оглядывая неведомое.
За несколько дней лисья семья привыкла к огромному сооружению, нависающему прямо над их гнездом, и лисята вновь принялись беспрепятственно шалить на песчаной куче под надзором старого лиса. Но вот однажды нос отца уловил в букете самых разнообразных запахов, издаваемых сооружением, один, уже очень знакомый с детства, - так пахло гниющее мясо.
Лис подошёл к исковерканной груде металла и приблизился к месту, которое напоминало ему лисий лаз, - запахом тянуло оттуда. Края этого отверстия были изломаны и страшны, в середине лета они блестели, как ледяные склоны гор в середине марта, и были так же холодны на ощупь. Но лисовина манила пища, и он втянул своё тело внутрь.
Он оказался внутри огромной пещеры, своды которой поддерживались рёбрами, изогнутыми, как стволы берёз, придавленных снегопадом. Потолок пещеры терялся для лисовина во мраке, и он, преисполнившись ужаса, опрометью выскочил наружу. Но сладкий запах тления тянул его внутрь, и лис, чуть поколебавшись, вновь исчез в рваной дыре. На этот раз он уже решительно побежал вперёд - по блестящему холодному полу, странно напоминавшему лёд, только покрытому ребристой насечкой, к освещённому пятну в конце этой странной ледяной трубы.
Там, под прозрачной скорлупой, отгораживавшей пещеру от неба, на изогнутых конструкциях, похожих на искорёженные ветром лиственницы, лежали два огромных, пахнущих мясом, кулька. Кульки эти были покрыты чем-то, что напоминало лисовину то ли листья, то ли мох, но едва лисовин решительно потянул за край шкуры одного из них, рядом с ним свесилась белая, безжизненная лапа - такая же, как у суслика, с пятью пальцами, только без волос, и когти у неё были плоские. Лисовина это ничуть не испугало - он понял, что видит перед собой мёртвые существа из мяса и кожи, и эти существа можно и нужно есть.