Найти в Дзене

О Петре Великом. В следующем году исполняется триста лет со дня его смерти

Оглавление
Изображение из открытых источников.
Изображение из открытых источников.

Это станет, конечно, значительным поводом, чтобы опять говорить о Петре, осмысливать его неисчерпаемую личность. Я тоже подготовился к этому грандиозному и печальному юбилею. У меня готова к печати двухтомная книга «Пётр Великий в жизни», которая продолжает задуманную мной серию «Биографических хроник», и представляет собой в жанровом отношении систематизированный свод автобиографических записок, воспоминаний современников и документов эпохи. Идею этой серии подсказали мне необычайные по исполнению книги Викентия Вересаева «Пушкин в жизни» и «Гоголь в жизни». В двухтомной книге о Петре впервые собрано всё, о чём смогли рассказать очевидцы его дел и поступков. От тех, что имели исторические масштабы, до самых интимных. Из сказаний этих складывается самая живая и достоверная биография великого человека. По сути, это роман, в котором звучат подлинные слова современников Петра, свидетелей его дел. слова документов. После её выхода можно будет смело говорить, что тайн и белых пятен в биографии Петра Первого более не существует. Автор хотел бы выразить величайшую свою благодарность работникам Российской государственной библиотеки (бывшей Ленинки) и Российской исторической библиотеки, в течении нескольких лет разрешавших автору доступ в фонды редкой книги и помогавших в поиске уникальнейших изданий по теме. В предисловии к этой книге я хотел бы поделиться некоторыми мыслями, которые приходили ко мне по мере освоения громадного количества текстов, с которыми я знакомился по ходу создания двух этих томов. В документах о человеческих судьбах есть захватывающее обаяние. Одной из задач моего повествования была опора на это обаяние и попытка подействовать документом на воображение читателя.

Из дневника читателя

То, что было прочитано мной перед тем, как появилась эта книга, вся эта масса бесчисленных документов, слов очевидцев и героев того времени побуждала на посильные размышления. Мне представлялось кое-что между строк тех документов, слышались голоса, умолкшие три столетия назад. Воображению чудились картины давно ушедшей жизни. Так является собственный опыт постижения истории. Каков он ни есть, а он дорог мне, поскольку этот опыт личный, мой собственный. По ходу чтения тех документов, которые собраны мной и обработаны для текста книги, у каждого читателя, коль скоро они явятся, будут собственные мысли и соображения, у каждого тоже свои. К сожалению, я о них не узнаю. Тогда и придумал я по ходу чтения этих материалов записывать кое-какие свои мысли. Вот и выходит — то, что написано, является некоторым образом, дневником читателя. Заметками, сделанными по ходу освоения разного рода документов и первоисточников. Заметки мои, повторюсь, субъективны, всякий заинтересованный человек при чтении тех же самых документов волен сделать свои выводы, и тогда история Петра Великого будет выглядеть совсем иначе. Всякий человек имеет право на собственную истину. И чтением последующего повествования, сделанного в форме систематизированного свода документов, воспоминаний современников и мнений известных историков каждому вдумчивому читателю предоставляется возможность обдумать собственную версию развернувшейся исторической драмы. В том предоставляется ему полная свобода.

Жанр подобного изложения жизнеописаний придуман не мной. Первым это сделал В.В. Вересаев в ряде своих книг, лучшей из которых является замечательный по оригинальности биографический роман в документах «Пушкин в жизни». Во всех деталях этой своей работы я следовал названному образцу. Как и в некоторых других моих книгах. В документах о человеческих судьбах есть захватывающее обаяние. Одной из задач моего повествования была опора на это обаяние и попытка подействовать документом на воображение читателя.

Я бы хотел отнести свои поиски и усилия к несуществующему разделу науки, который можно бы назвать археологией духа. Или исторической реконструкцией человеческой души. Обычную археологию интересуют черепки и кости, разного рода ископаемые материальные свидетельства о живших когда-то людях. Это свидетельства внешних проявлений их жизни. Декорации, в которых они действовали. Можно без труда догадаться, что возможна и та археология, которая даёт возможность отыскать осколки человеческой души, окаменелости духа. Заметили ли вы, как разительно напоминают строчки, написанные рукой человека, порывистую строку кардиограммы. Это может подсказать, откуда является слово…

Так вот, драгоценные россыпи окаменелостей духа легко обнаружить в старых рукописях, в старых письмах и дневниках. Тут есть слова, когда-то звучавшие на самом деле. Поступки, подлинность которых засвидетельствована в виде преданий. Можно даже восстановить мысли тех далёких людей. В самом общем виде их можно отыскать в летописях и литературных памятниках, в книжных листах, подёрнутых волнующим цветом времени. В том числе даже и в фольклоре. Сказка и песня всегда формировала душу и склад русского человека. А сколько их в тех же допросных актах, которые заполняли сумрачные летописцы русского застенка.

С некоторого времени я испытываю огромную симпатию к тем людям, которые были на столетия моложе нас. И завидую им. Жившие в России восемнадцатого и девятнадцатого веков и раньше испытывали ещё великий интерес к жизни. Они полагали, что следующие за ними поколения будут жизнестойки и любопытны. Они хотели говорить с ними. Писали дневники и письма, делали подённые записи. Они чуяли ещё неповторимую цену каждого мгновения жизни…

По слову, живому осколку души, легко бывает представить целиком живую душу, движение её и даже сами размеры этой души.

А, представив душу, легко судить о времени.

Если бы снимал я фильм о жизни Петра Великого, начал бы я его вот с этой картинки.

…Поутру, 1 числа сентября в первый день нового 1672 от Рождества Христова года, у коломенских чертогов, в которых обитал с весны до осени симпатичнейший государь российский Алексей Михайлович, прозванный в народе Тишайшим, замечена была странная фигура, околачивавшаяся у самого Красного крыльца царских палат. Морозный, ранний в этом году утренник затянул перед дворцом частые вполне осенние лужи ледяной полированной слюдой, а фигура была босая. Грязь наросла на ногах до ципок, не держалась она только на выпуклом диком панцире ногтей. И вот когда шёл он, казалось, что впереди прыгали маленькие жёлтые черепашки. Дик и зверовиден казался лик его с павшими на чугунный лоб колтунами. Взгляд же, хотя и волчий, исподлобья, но не злой, наоборот, можно было угадать в нём цепкое любопытство, тёплую благодать живой мысли.

Дежурный стрелец, пропадавший до того в зябкой истоме, насторожился. Сизые от холода и грязи босые ноги юрода добавили знобкого неуюта ему под кафтан, и без того не шибко сохранявший спёртый дух отсыревшего за ночь бдительного тела.

— Куда прёшь, немытая харя? — вяло качнул стрелец мгновенно и весело вспыхнувшим на солнце железом.

— Стоит Егорий в полупригорье. Грядёт Сысой пятьдесят три версты высотой, в широту непомерен… Божья иконка, божья коровка, грамотка монастырская, богоматерь Ахтырская, имячко святое, да молочко снятое. Аз есмь постник, многотысячный обносник, аспид карпыч, чёртов ухват, — забормотал торжественно и бессмысленно божий человек, но дежурного стрельца не убедил.

— Посторонись, загавкал, псина… Прощай, прощай, катись откуда выкатился, — важно грозил ему стрелец, которому вышел, наконец, час употребить должность, всё-таки он тут при царе состоял.

И тут, вот чудо-то какое, из чудес чудо. На крыльце явился сам ласка-царь Алексей Михайлович. Борода ещё скомкана, и как-то уж очень весело и будто даже тепло стало и служивому человеку стрельцу и приблудному божьего вида голодранцу от того, как ясно и распахнуто глянули небесного весеннего цвета царские глаза. И весь он, ещё неумытый, щёки розовые от внутреннего жара, в ночной немыслимо мятой льняной рубахе, так уютен был и вкусен на вид, что и стрельцу и юроду показалось — пирогом запахло.

— Не тормоши божьего человека, — голос у царя оказался звонкий и шибко подходящий к свежему морозному утрецу. — Кто божьего человека обижает, тот божье лицо омрачает. Подь сюда, — шевельнул царь тоже пышною, как оладушек, дланью.

Через мгновение между юродом и царём предивный происходил разговор. Если б кто слышал, не поверил бы, что такое могло быть. Юрод просил приложиться губами к благодатной утробе царицы Натальи Кириловны. Объяснял это тем, что чувствует высшее веление поклониться и благословить великого царя, которому пришёл черёд явиться из материнского чрева, чтобы покачнуть обветшалый мир, ужаснуть его страстью и волей.

И ещё одно неслыханное дело. Царь Алексей уговорил царицу дать приложиться юроду к неприкасаемому телу. Принесли для того тончайшую бусурманской выделки ткань, которую и наложили на непомерно вспухший её живот. Юрод восторженно и вполне благочинно припал замшелыми устами как раз в том месте, где нелепо выставился на целый вершок, видный даже сквозь павшую туманом кисею, выгнанный из тела жестоким напором царицын пуп. Там, под этим пупом, толкнул ножкой в губы юрода будущий великий Пётр, первый император русский.

Задолго до того происходили в православном царстве следующие важные и благие для смирного течения жизни дела.

Необузданную лютость и дикое своеволие царя Ивана Васильевича народ запомнил крепко. Новую династию Романовых возводили на трон спустя лишь тридцать лет после смерти жестокого царя. Возвращения его строгостей не хотели. Ужас того времени совсем ещё не выветрился. Вот тут-то царская власть впервые претерпела нечто необычайное —народ, от лица которого выступили, конечно, высокие служилые и думные чины, попытался ограничить самодержавие. Как раз в части неконтролируемого зверства. Первые Романовы обязывались клятвой править «тихо». Нрав же Алексея Михайловича казался подданным настолько безобидным, что его от обязательства быть на троне «тихим» освободили. Он и так был «тишайшим». Вероятно, это слово означало тогда деликатность и милосердие. И в историю он вошёл как Алексей I Тишайший. Это не потому, что он не громыхал время от времени посохом, а потому, что не убоялся сделать ласку и мягкость средствами державной власти.

Царь Алексей Михайлович не то чтобы был очень уж ярый реформатор, но он как-то уже неловко чувствовал себя в рамках традиций. Он был первым, а, может, и единственным царём, который умел дружить, быть добрым соседом. Не переодеваясь и не маскируясь, подобно халифу Гаруну ар Рашиду, он мог явиться к столу своего подданного, коли испытывал к нему душевную тягу. И именно это качество имело последствия, которые скоро перевернули, наполнили блестящей суетой ход русской истории.

Из времён царя Алексея Михайловича мне легко представить, например, ещё и следующую замечательную картинку. Был у царя кот. Дымчатый, того цвета, каким бывает дым от не совсем просохшего осинового щепья, на котором коптили тогда двухпудовых белуг. Морда круглая, величиной со среднюю тарелку. Оранжевые глаза на этой усатой тарелке, будто две прорехи в геенну огненную. Был он началом той породы, которую теперь называют русской голубой.

Царь Алексей Михайлович Романов "Тишайший". Изображение из открытых источников.
Царь Алексей Михайлович Романов "Тишайший". Изображение из открытых источников.

Царская приязнь была коту великой обороной. Вся подобная никчёмная тварь в системе тогдашнего русского суеверия отнесена была к легионам воплощённого бесовства. Когда Господь свергнул с небес воинство Сатаны, та его часть, которая пала в лес и поле, обернулась диким зверьём, та, что попала в дом, стала ручной живностью. Кота так и звали грозным именем Бес. Ему позволялись неслыханные вольности, те, что заставляли вылощенное в православной чистоте царское окружение тайком плеваться в рукава. Кот безнаказанно гулял по трапезному царскому столу и деликатно нюхал обольстительный пар, источаемый изобильной снедью. На зуб он никогда ничего не пробовал, потому что был всегда утомительно сыт.

Бывали случаи, когда котяра Бес являлся в тронную залу во время державного чина, шёл прямо к царю, мимо 3какого-нибудь калмыцкого неподъёмного посла и прыгал на раззолочённое и расцвеченное жаркой тканью царское колено. Тогда царь аккуратно откладывал скипетр на низкий при троне индийский самоцветный столик, оставлял в левой руке одну только державу и потихоньку щекотал коту тугое брюхо. Тот немедленно включал невидимый внутри чудный органчик, и довольно громкий. Смотрел на истекавшего жиром посла, внимательно щурясь. Так продолжались аудиенции, доклады и прения. Картина выходила домашняя, казённый официоз обретал уют. Власть, от ласки которой мурлыкал кот, могла дать надежду если не на благоденствие, то хотя бы на покой… После недавнего и это казалось благом…

Стоп, тут надо бы описать первую смутную мысль, подвигшую меня бросить всё и отправиться в непростое, но занимательное путешествие по времени и оказаться, в конце концов, в петровом веке. Странную и тяжкую обиду испытал я однажды. В скучную пору мне выпало жить. Утомила болтовня какая-то о наступившей свободе. Никакой свободы нет. Диктатура, оказывается, может принимать самые разные формы. Она может быть исполнена величия и быть благом. Она может исходить из ничтожных целей и от того быть уже вовсе непереносимой. Самая жестокая диктатура установилась у нас теперь. Тихой сапой. Без выстрелов и знамён. Без видимых жертв. Сама собой установилась в России диктатура бездарности. Куда ни кинь — в кинозалах, в книжных магазинах, в чиновных кабинетах, в коридорах высшей власти, она везде. Вот от неё-то спасения теперь уже не будет. Талант в природе — большая редкость. Талант, даже в руках Господа Бога, изделие штучное. Бездарность же штампуется легионами. Силы тут не равные. Люди с божьим даром у нас самые не защищённые. Если взглянуть особым взглядом, то окажется, что всякий прославленный переворот у нас, в основе, есть бунт бездарности, униженной комплексом собственной неполноценности. Бездарность, наделённая волей, бывает непобедимой и может наделать великих бед.

Ленин, например, претендуя на роль всесветного гения в философии, первым делом изгнал из страны всех даровитых мыслителей. Этого ему показалось мало. В дальнейшем он всякого, смеющего мыслить человека, просто убивал. Первое наступление бездарности называлось у нас диктатурой пролетариата.

И ещё была причина. Эта уже взялась откуда-то из скрытых уголков сознания. То ли было так на самом деле, то ли сказано где, то ли придумалось мне — будто в городе Саратове, в загадочной лаборатории тайные велись когда-то давно работы. Советской власти надобны стали бесстрашные, с незамутнённым сознанием бойцы. И будто был в то время гениальный генетик, догадавшийся, что если крысе к семенной жидкости прибавить вытяжку из человеческих мозговых пирамидальных каких-то клеток, то такие бесстрашные незамутнённые сознанием бойцы всенепременно выйдут. И будут те крысы венцом новой цивилизации, цветом невиданного доселе эволюционного прорыва. Крысы станут людьми. И будут они лучше людей. Потому, что у них не будет человеческих слабостей. Не будет сомнений, не будет совести, не будет морали, не будет чести, не будет любви. Эксперимент советского генетика не завершился вот в какой части. Крысы, чреватые великой научной целью, не стали дождаться окончания опытов. За пятнадцать лет прогрызли в лабораторном бетоне дыру и все до единой сбежали. Но эксперимент уже был неостановим. Сбежавшие крысы, охваченные новым неслыханным генным пожаром, неостановимо шли в своём развитии. В кромешных подземных лабиринтах завелась новая неслыханная подпольная цивилизация, которая перепуталась с той, которая освещаема была божьим светом. Становились ли они людьми, никто и теперь сказать не может. Или люди, наоборот, от катастрофы такой перемешались с тварями, стали крысами, и того никто не ведает. Знают только, что всё должно было идти своим чередом, причём, с чёрт его знает какой скоростью.

Вот такая печальная история случилась на улицах Саратова и непременно дошла уже до Москвы. И чем это ещё обернётся в обозримом будущем?

И… всё смешалось в доме Облонских. Кто теперь поймёт, где экспериментально обернувшаяся крыса, а где человек? Я стараюсь не ходить в присутственные места, вдруг в местах этих освоились уже крысы. И то, что я узнаю о каждом столоначальнике, вплоть до самых верховных, укрепляет во мне эту мысль. Я даже в лицах их начинаю узнавать нечто острое и дремучее, так не похожее на то, что задумано было вселенской творческой силой в начале времён. Вглядитесь, и вы тоже это увидите — лик оборачивается харей. И это — венец эволюции? Фобия, скажете вы, и будете, конечно, правы. Я стал со страхом включать телевизор. Так мало там человеческого. И мне становится понятно почему. Говорят даже, что наступает такой заветный ночной час, когда чары пропадают, и тогда на экране можно отличить человека, не обернувшегося крысой. Но никто пока такого не видел. Говорят ещё, что для этого надо смотреть телевизор, не прерываясь, с утра до утра. Но кто же это выдержит, в самом деле… Правда, говорят, был один такой упорный человек, который решил узнать полную истину. Обложился закуской и прочими русскими средствами от скуки и прошёл скорбный путь истинного знания до конца. Он, в самом деле, увидел крыс, но они оказались зелёными и с рожками, и были не только в телевизоре, но обступили его со всех сторон. Так что этот эксперимент нельзя считать претендующим на научную чистоту и основательность. И вот я позорно бежал от действительности.

Вернее сказать, решил я себе организовать геройскую жизнь. Почему бы, думаю, мне на время, лет на шесть, пока не придёт в Россию достойная жизнь, не переселиться в век Петра Великого, например. Занавесить окно, обложиться книгами и документами, добыть всё, что говорили современники: среди которых — хитрые и прожорливые птенцы гнезда Петрова; перепуганные знамениями антихристова времени староверы; спесивые иностранные посланники и резиденты; святые бесы иезуитского пошиба; киевские и польские краснобаи монашеского чина; собственные наши умники и книгочеи; сочинители анекдотов и баек, наподобие Вольтера; апостолы кнута и застенка, наконец, прилежные составители пыточных листов, которые сохранили самую достоверную историю отечества.

Это была бы в некотором роде необременительная эмиграция во времени, духовная келья без поста и истязания плоти. Уход в пустыню, самая дальняя прогулка в которой — лягушачий пруд в академическом Ботанческом саду.

И всё было хорошо до той поры, пока я не понял, что всякое героическое время можно видеть только со стороны. Попавши непосредственно в него, можно нечаянно угодить на плаху. Или получить царственной дубиной по темени. Сквозь строки старой скорбной бумаги вышла и легла мне на плечи тяжесть времён. В петровом времени я опять оказался на кухне, которая у нас колыбель и отечество всякой оппозиции. Только кухня эта была ещё более неудобная и тем более располагающая к политическому злословию, чем та, в хрущёвской моей квартире, которую я мысленно оставил в будущем. И понял я, что всякое идеальное и героическое время существует только в воображении историков.

Зарубите себе это на носу. Не романтикой пахло от Петра, а грозой. Рядом с ним было не уютно. Недельным потом несло от него и перегаром. Пот — от трудов праведных, перегар — от неправедного веселья. Знайте же, лгут нам наши летописи, если нет в них печали.

Ну, а теперь всё по порядку.

Обретался у царя Алексея Михайловича в соседях интереснейший человек того времени Артамон Сергеевич Матвеев. Был он любопытен до невероятного, собирал книги и рукописи, стал первейшим книгочеем своего времени. В его библиотеке, кроме обычных книг духовного содержания, нужных всякому благонамеренному русскому грамотею того времени, было семь книг на латинском языке и семь же книг на польском. Некоторые из этих книг были вовсе не безопасны. Судя по дальнейшим событиям его не гладкой жизни, было в этой библиотеке даже то, что можно было отнести к чернокнижию.

Женат он был на англичанке, так говорят первые источники. Я же полагаю, что жена у него была шотландка. Шотландцев тогда в русской земле обреталось три тысячи. Царь Алексей Михайлович открыл границы для всех, кто бежал от кровавой диктатуры Кромвеля. Убийство короля Карла Iпроизвело на него самое тяжкое впечатление, и он окружил беглых сторонников династии всяческим теплом и заботой. Может потому этот брак с басурманкой никак не отразился на положении и личном авторитете помянутого Артамона. Место его при царе было таким, что вовсе уж просвещённый сын его, бывший потом при Петре послом во Франции, по аналогии, считал значение своего отца равным значению маршалов при дворе Людовика XIV. Не знаю, первый ли из православных отважился Артамон на столь экзотические и даже кощунственные узы. Невероятное в этом браке было то, что, говорят, жена его не перешла в православие и оставила себе бусурманскую фамилию Гамильтон. Это же было тогда всё равно, что жениться на чертовке.

Вот к нему-то и захаживал царь без всяких церемоний, оставляя в прихожей вместе с шубой всю свою официальную державную стать. Он боялся причинить лишние хлопоты избранной семье и просил, первым делом, чтобы в доме не менялся обычный порядок и принятый чин застолья. Всё должно было идти своим чередом. Нечто сказочное было в том, как оборачивался он частным человеком, и это ему нравилось. Небожитель становился простым смертным мужем не лицемерно, как Иван Грозный, например, и это доставляло ему недоступное другим удовольствие.

Вопреки всяким правилам, царь требовал, чтобы за дружеским застольем присутствовали все домочадцы. Необычайный оборотень, сбросивши шкуру небожителя и ставши человеком, был деликатен, он никому не хотел чинить никаких неудобств.

Тут-то всё и произошло.

Царь как раз овдовел. Переживал это состояние тоже вполне человеческим манером. Томился одиночеством, которое ещё Господь Бог определил как отсутствие «помощника». Вот что и стоило бы запомнить. Жена, как в первых же строках поясняет библия, на божьем языке, прежде всего, означает «помощь».

Эта «помошь» вышла к царю в облике очаровательной Натальи Нарышкиной, приёмной дочери Артамона Матвеева и бывшей подданной английской короны леди Мэри Гамильтон. В руках она несла целиком жареного гуся, в клюве которого кокетливая качалась веточка укропа. Птица была не совсем та, которая указала Ною близкий берег, но символ был тот же. Берег царской вдовой жизни был где-то рядом.

Говорят ещё, что будущий канцлер Артамон Сергеевич Матвеев был не без хитрости. На красоту и породную стать Натальи рассчитывал, как на верный козырь. Но к такому повороту, который вышел, он не был готов. К концу застолья царь стал задумчив, часто взглядывал на Наталью и, незаметно для себя, вздыхал. Зато всё замечал великолепный Артамон и, надо думать, мысленно плевал через левое плечо, чтобы не спугнуть перемены, которые уже грезились ему.

И всё-таки побаивался Артамон грядущего счастья. Призвал в дом знаменитую в Стрелецкой слободе вдовую бабу-знахарку, чтоб очертила Наташу крепкой обороной от сглаза, а сам обдумывал слова, которые надо будет внушить царственному закадычному другу. Чтобы уберечь себя от дурной и злобной зависти, он должен уговорить царя от всякой поспешности. Всё должно идти заведённым порядком, как исстари, ещё от византийских правил пошло. Должен быть смотр первейшим красавицам, которые созревали и истекали живым горючим соком в высоких теремах.

Впрочем, терема пониже, а то и избы побогаче, тоже бывали обследованы цепким тренированным оком царских неделикатных доглядчиков. Иностранные списыватели русских нравов тешили нерусскую читающую публику даже и скабрезными подробностями, докладывая о некоторых деталях обследования девственных живых сокровищ, наполнявших царский дворец. Их, этих прелестных перлов, бывало до двух тысяч и более. Как тут выбрать? Мука, да и только. Несмотря на вожделенную суть дела.

Надо думать, что, уговаривая царя повторить предшествующую державной женитьбе процедуру, он, Артамон, упирал, прежде всего, на то, что, мол, и так у него врагов не перечесть, а тут будут винить ещё и в том, что влез помимо обычая в тести к самому царю, стал ему облыжно наипервейшей роднёй. Неизвестно ещё, чем оборачивается избыток ненависти. Может он болезнью или несчастьем оборачивается.

Между тем всё, конечно, уже было решено. Красавицы томились от сладких предчувствий зря. И картины будущего неслыханного счастья рисовались напрасно.

Удивительных деталей иногда касается роспись царской жизни. Вот, например, известно даже то, когда именно царь-батюшка отправился к царице-матушке с определённой целью положить, с божьей помощью, начало ожиданию наследника: «И радость Его Государская была по Рождеству Христову 1671 года, Генваря в 22 день в нощь, в нюже благочестивый Государь, Царь и Великий Князь Алексей Михайлович совокупися с Великою Государынею, Царицею и Великою Княгинею, Наталиею Кириловною, и в ут­робе ея Величества, Великой Государыни, зачался оный Го­сударь Великий…». Это из официальной «Разрядной записки о лицах бывших на свадьбе Царя и Великаго Князя Алексея Михайловича в 1671 году». Заглянувши в церковный календарь, мы узнаем, что 22-ой день января выпадает на разгар послерождественскопостного мясоеда. И это замечательно, поскольку дети, опрометчиво зачатые в пост, бывают лишены крещения и в царство небесное не попадут. Петру эта участь не грозила. Прочитав ещё и известное сочинение Григория Котошихина, можно вполне представить себе, что происходило за стенами той таинственной «полаты», где происходила «царская радость», имевшая великую государственную цель продолжить династию: «А как начнёт царь с царицею опочивать, и в то время конюшей ездит около той полаты на коне, вымя мечь наголо, и блиско к тому месту никто не приходит; и ездит конюшей во всю ночь до света. И испустя час боевой, отец и мать, и тысецкой, посылают к царю и царице спрашивати о здоровье. И как дружка приходя спрашивает о здоровье, и в то время царь отвещает что в добром здоровье, будет доброе меж ими совершилось; а ежели не совершилось, и царь приказывает приходить в другой ряд, или и в третьие; и дружка потомуж приходит и спрашивает. И будет доброе меж ими учинилось, скажет царь, что в добром здоровье, и велит к себе быти всему свадебному чину и отцем и матерем, а протопоп не бывает; а когда доброго ничего не учинится, тогда все бояре и свадебной чин розъедутца в печали, не быв у царя… А как царица пойдёт в мылню, и с нею мать и иныя ближния жёны и сваха, и осматривают её сорочки; а осмотря сорочки, покажут царской матере и иным сродственным жёнам немногим, для того, что её девство в целости совершилось, и те сорочки, царскую и царицыну, и простыни, собрав вместе, сохранят в тайное место, доколе веселие минется; и потом из мылни выходит в свои полаты…».

Надо думать, что все эти замечательные формальности закончились к общему удовольствию и только тогда началось главное для ближней царициной родни: «А по всей его царской радости, жалует царь по царице своей отца её, а своего тестя, и род их: с ниские степени возведёт на высокую, и кто чем не достатен сподобляет своею царскою казною, а иных розсылает для покормления по воеводствам в городы, и на Москве в Приказы, и даёт поместья и вотчины; и они теми поместьями и вотчинами, и воеводствами, и приказным сиденьем побогатеют...».

Молодой царице к тому времени исполнилось двадцать лет, царю Алексею Михйловичу приближался сорок третий год… «…и тогда явися звезда пресветлая близ Марса и в той новоявившейся звезде доброе усмотрели».

Пресветлую звезду близ Марса усмотрел никто иной, как Симеон Полоцкий. Прелюбопытнейший это был персонаж в нашей истории. Усерднейший из лизоблюдов и основатель жанра откровенного и наглого парадного верноподданнического суесловия, поэзии похабного подхалимажа. Благодаря этому ловкому приживальцу в нашей культуре, слово поэтов было поставлено где-то между гусем, борзым щенком и пирогом из вязиги, подносимыми в торжественный день разного рода сиятельным лицам. Так что, с его лёгкой руки, русскую поэзию в начале славного её пути, дальше прихожей не пускали. И родилась-то она для прихожей. Утомившись зарабатывать на пустословии, он, Симеон Полоцкий, вздумал подработать и на звезде. Основательный петербургский астроном Лесссель, решивший самым серьёзным образом проверить небесные предвещания, такой звезды не обнаружил. Полоцкий, выходит, приврал знанием астрономии. Впрочем, у него есть и бесспорные заслуги. А своя звезда у царя Петра, конечно, была.

В пору, когда эта звезда дала полный свет, и стала слепить глаза, некоторые стали всуе догадываться, что Петра при рождении подменили. На самом деле родилась девочка, и её тайно заместили младенцем неведомого сатанинского племени из Немецкой Слободы. И сделал это никто иной как Франц Лефорт, не пожалевший для такого необычайного подлога собственного дитяти. Но, во-первых, единственный сын этого Лефорта к тому времени ещё не родился. Во-вторых, у Петра вполне обнаруживаются унаследованные им черты царя Алексея Михайловича. Например, в части абсолютного неумения сдерживать гнев, сопротивляться нервному возбуждению, пытаться соблюсти равновесие в ситуациях, требующих выдержки.

Вот одна из сцен, каких было немало в царствование «тишайшего» государя.

Обсуждался однажды в Думе серьёзнейший для государства вопрос. Кстати, русское слово «дума» никогда не происходило от слова «думать». Оно просто означало «быть наверху». Пожалуй, нынешние наши бояре так его и понимают до сей поры. Иначе откуда бы так много взялось желающих там оказаться. Тот давний эпизод как раз и говорит о том, что не всегда в Думе сидят те, кто умеют думать. Итак, царь решил обсудить с боярами сложную ситуацию. Литовцы опять побили русское войско, польский король собирался соединиться с победителями. Зашевелились другие неприятели России. Во время обсуждения престарелый бахвал Илья Милославский, царский тесть по его первой жене, вдруг заявил:

— Государь, поставь меня воеводой твоих полков, и я пленю и приведу к тебе польского короля…

Не в благой момент, как оказалось, вылез он с этим словом. Царь немедленно обозвал его «сучьим выменем» и «блудницыным сыном», оттаскал за бороду и пинками выпроводил с заседания.

В другой раз тоже какой-то старец из бояр отказался по примеру царя пустить себе кровь с оздоровительной целью. Сцена царского неистовства повторилась.

Осталось у Петра и нечто от родовых черт Нарышкиных. Например, умение ценить острое слово, а то и вовсе впадать в шутовство, часто вовсе не остроумное. При Екатерине, что ли, один из потомственных Нарышкиных пользовался славой великолепнейшего из шутов. Так что не немецкая нечистая сила породила Петра. У нас и своей достаточно.

Отечественные же следопыты дьявола и знатоки угадывать знамения антихристова пришествия просчитали, что Пётр зачат во грехе, поскольку Наталья была вторая жена помимо наречённой божьим именем, и намешано крови было в Петре и от царей, и от рабов (тех же безродных Нарышкиных), а ещё и попов (московский Патриарх Филарет был его прадедушкой) и обязательно принесёт России несчастье.

Так что царь Алексей Михайлович был человек вовсе не лубочной доброты. Он оказался способен на великое сопротивление. Перед ним встал однажды человек громадной воли и непомерного тщеславия патриарх Никон. История раскола, это ещё одна иллюстрация того, что многие великие беды в России происходят от того, что являются вдруг люди непомерных амбиций и неукротимого самолюбия. Встают против течения жизни. Душевная болезнь Никона заключалась в том, что он собственные желания и неудержимые вожделения перепутал с божьим промыслом. Христа он принимал и понимал только того, который пришёл в Храм с бичом и изгнал без пощады оскверняющих его. В сущности, Никон понимал во Христе ровно столько, сколько понял в нём Пилат. Тот был для него Царём Иудейским. Я скажу тут непривычное о Никоне, но это вытекает из его действий, в которых ясно определена цель. Всепоглощающая и всеобъемлющая. Свидетельствующая о неисцелимой болезни духа. Притязания Никона, несмотря на разницу в средствах, нисколько не отличались, например, от целей того же Чингиз-хана, Гитлера, московских большевиков-ленинцев с их идеей мировой революции. Все его грандиозные и не всегда разборчивые действия были подчинены идее личного торжества на великом духовном пространстве. Он приложил немалые усилия, чтобы внушить мировому православию, по виду, благую мысль — объединиться в лоне русской церкви. И вот видит он себя уже во главе Третьего Рима, славою своей равным римскому папе, к туфле которого являются земные короли. Чем отличаются эти амбиции от притязаний основателя Третьего Рейха, видевшего в нём возрождение духа и смысла Священной римской империи? И Никона, и Гитлера питал один и тот же источник — откровение Иоанна Богослова, в котором есть строчка о тысячелетнем праведном царстве.

В этом Никону усердно потакали утратившие волю и власть, но не авторитет в православном мире греческие патриархи, остатки византийской духовной знати, прозябающие под турецким игом. Они-то и наградили его знаком первенства в новом грядущем триумфе мирового православия — белым клобуком, символом победительного движения к духовной свободе. Они всячески поддерживали, а то и подзуживали вожделения Никона. За этим виделось им новое торжество освобождённого Цареграда и своего, конечно, тоже.

Всяк слышал, конечно, что формальным поводом церковной реформы было исправление книг и внешних обрядных частностей по образцу исконных византийских. Но вот какая беда — после грандиозного погрома русской церкви, организованного Никоном и его опричниной, ошибок в новых книгах не стало меньше. Никон не знал греческого языка, чтобы уметь сличить новопечатные книги с первоисточниками. Не было больших знатоков греческого и в его окружении. Греческие же толкователи лингвистических тонкостей не были настолько великими знатоками славянских языков, чтобы изловить старые и новые погрешности в изобильной продукции печатных дворов. А двоеперстие можно увидеть даже и теперь на неотвергаемых церковью и прихожанами древних иконах византийского и греческого письма.

Когда Никону выгодно было он и сам становился старовером. Например, когда его, только что бывшего воинственным поборником греческих канонов, лишали сана, в частности, и за то, что он эти самые каноны не шибко чтил, он заявил, что называется, «на голубом глазу»: «Греческие правила не прямые, печатали их еретики». Чем привёл в ужас всех своих последователей. Ведь именно это утверждал величайший из противников реформы протопоп Аввакум.

Да это и не важно было. Нужен был повод избавиться от врагов, а врагами были все, кто мешал самодержавной власти Никона. Установив личную диктатуру в церкви, Никону захотелось всей полноты власти. Болезнь крепчала. Поначалу всё давалось ему легко. И вот тешит он себя уже громаднейшим завоеванием на этом пути. Назиданием всему православному миру звучат эти его слова: «Следует восхвалять и прославлять Бога, яко избрал в начальство и помощь людям премудрую двоицу: великого государя царя Алексея Михайловича и великого государя святейшего Никона патриарха… Тем же благословен Бог в Троице святой славимый, таких великих государей в начальство людям своим избравший…». Такого не видано было ещё. На Руси стало два государя. Двоецарствие установилось при живом, вполне здравом умом и телом монархе. И уже смеет Никон писать страшные мирянам слова: «мне и царская помощь не годна и не надобна, я на неё плюю и сморкаю». В традиционном церковном театрализованном действе «шествие на осляти», которое повторяло вход Христа в Иерусалим, на лошади, заменяющей «ослятю», поскольку на Москве их не видано, ехал патриарх, а царь раболепно вёл этого символического осла под уздцы. Это был живой символ настойчивой мысли Никона о том, что «священство превыше царства».

Вот я и думаю, окажись в распоряжении царя Алексея Михайловича диагностические средства современной психиатрической медицины, она непременно выявила бы у Никона помешательство на почве болезненной самовлюблённости, поработившей разум мании величия.

Но терпит и молчит пока почему-то «тишайший» Алексей Михайлович. А Никон и вовсе чудит. В посланиях к иноземным владыкам и великим духовным чинам уже категорически выпускает свой патриарший сан, а пишет просто: «Никон, божиею милостью великий господин и государь». Тут надо вспомнить, что всякий прежний патриарх смел именовать себя рядом с царём только так: «богомолец твой». Бояре, записанные в бархатную книгу родов, пожалованные правом сидеть в присутствие самого царя, перед Никоном вынуждены стоять, в долгом изнурении. И уже стало путаться в стране и в мире, кто тут нáбольший.

Чувство меры вещь великая. Может быть, это и есть самый большой талант в человеке. У Никона его не было. И остановить его было некому.

Если разобраться, то Никон и нанёс русской церкви самый сокрушительный удар, от которого она не может оправиться до сих пор.

Тишайший царь вдруг спохватился. «Ты царским величеством пренебрёг и пишешься великим государем, а у нас один есть великий государь — царь. Отныне впредь да не пишешься и не называешься великим государем, а царь почитать тебя впредь не будет». Царь продолжил жить в ладу с Богом, но с его уполномоченным на земле отношения стали остывать. До такой степени, что когда при сыне царя Алексея, уже царствующем Петре Алексеевиче зашёл разговор об избрании нового, взамен умершего, патриарха, он в бешенстве воткнул в стол кортик и громом грянул: «Вот вам мой патриарх!».

После того верховный владыка церкви окончательно явился у нас только в безбожной империи Сталина. Ненависть к бороде, которая на русском лице почиталась непременной принадлежностью божьих угодников, так бы и казалась необъяснимой, если бы не эта история с Никоном. Фрейдизм стоило бы выдумать конкретно к этому случаю. Теперь в каждой бороде потомок царя Алексея угадывал подсказываемую генами угрозу власти. «Мой отец боролся с одним бородачом, мне же пришлось бороться с тысячами». Не только попов и митрополитов вместил он в эту фразу. Все, кто холили бороду, как пропуск в Царство небесное, как знак, по которому узнается божий угодник даже и за гробом, инстинктом Петра воспринимались не благонадёжными. В каждой бороде чудилась Петру оппозиция. И на саму церковь перешла его подозрительность и вражда.

Но это будет потом. А пока ещё одна сцена, которая происходит в сенях теремных палат царицы Натальи Кирилловны. К этому времени стала она уже вдовой. А сыну её, царевичу Петру, в эти дни исполнилось пять лет. Пора было определять его к учению. Сыскали для этого случая кроткого человека, исполненного всякой премудрости и благодати, Никиту Зотова. Похоже, что этот Никита Зотов и в самом деле был сосуд избранный. Его рекомендовал в учители царевичу учёнейший муж своего времени и беззастенчивейший из краснобаев, о котором сказано уже, Симеон Полоцкий. Теперь Никита Зотов, обмерши от страха, стоял бесчувственным истуканом пред царициными покоями, ожидая вызова.

Вот, наконец, его пригласили, и он вступил в открытую дверь, как грешник вступает в геенну. И пред царицею он стоял, подобный библейскому соляному столбу, пока не услышал милостивое слово:

— Известна я о тебе, что ты жития благаго, божественное писание знаешь; вручаю тебе единороднаго моего сына. Приими того и прилежи к научению Божественной му­дрости, и страху Божию, и благочинному житию и писанию…

Учил он малого царевича своеобразно. Заказал, с царского соизволения, большие рисованные листы со сценами, прославляющими царствование Алексея Михайловича и разными видами довольно обширной уже православной державы. Картинки развесили в комнатах царевича. Так когда-то учили и самого царя Алексея Михайловича. Этот простой приём неожиданным образом дал самый нужный толчок девственному уму. Он разбудил любопытство. Царевич ходил по комнатам и спрашивал о том, что ему поглянулось, что зацепило струну воображения. Никита Зотов отвечал, ну, а поскольку картинки на стенах были только на тему истории и географии, то они и легли в основу образованности великого государя. Он потом и сыну своему, Алексею, пока любил его и надеялся на него, писал: «История и география суть два основания политики». Так что своеобразная педагогика Никиты Зотова принесла свои плоды. Далее любопытство уже повзрослевшего царевича распространилось на ещё одну частность, связанную с личной жизнью учителя. Всё чаще от него по утрам стал исходить столь не свойственный царским чертогам пронзительный смрад вызревшего утреннего перегара. Зотов первым догадался объяснить эту прискорбную особенность своей частной натуры общими свойствами русской жизни. Ему столько раз гадили в душу, объяснял он, что другого духа в исконно русском человеке и быть не может. Все историки позже отметят эту прискорбную в великом государе особицу — он стал пьяница, превративший эту постыдную слабость в державный ритуал. Начальный грех тут некоторые, даже и авторитетные свидетельства, возлагают на этого самого Никиту Зотова. За что ему, Никите Зотову было воздано по заслугам. Его от царевича убрали «по наветам», сказано в одном, как видно сочувствующем царскому ментору источнике. Позже, однако, уже во всесильную свою пору, возвёл его царственный ученик Пётр в сан всероссийского старосты всешутейшего и всепьянейшего собора.

Пётр первым из великих монархов попытался собственноручно писать строки автобиографии. Жаль, что они не доведены до конца. Начало выглядит многообещающим: «…случилось нам быть в Измайлове на льняном дворе, и, гуляя по амбарам, где лежали остатки вещей дому деда Никиты Ивановича Романова, между которыми увидел я судно иностранное, спросил вышереченнаго Франца [Тиммермана], что то за судно? Он сказал, что то бот Английский. Я спросил: где его употребляют? Он сказал, что при кораблях для езды и возки. Я паки спросил: какое преимущество имеет пред нашими судами (понеже видел его образом и крепостью лучше наших)? Он мне сказал, что он ходит на парусах не только что по ветру, но и против ветру; которое слово меня в великое удивление привело и якобы неимоверно. Потом я его паки спросил: естьли такой человек, который бы его починил и сей ход показал? Он сказал, что есть. То я с великою радостью cиe услыша, велел его сыскать. И вышереченный Франц сыскал Голландца Карштен Бранта, который призван при отце моём в компании морских людей, для делания морских судов на Каспийское море; который оный бот починил и сделал машт и парусы, и на Яузе при мне, лавировал, что мне паче удивительно и зело любо стало. Потом, когда я часто то употреблял с ним, и бот не всегда хорошо ворочался, но более упирался в берега, я спросил его: для чего так? Он сказал, что узка вода. Тогда я перевёз его на Просяной пруд (в Измайлове), но и там немного авантажу сыскал, а охота стала от часу быть более...».

Строчки эти из предисловия Петра к Морскому регламенту, написанному им сомолично. Жалко, повторюсь, что строчки эти так коротки.

Мне, например, интересны два документа, венчающие жизнь великого человека — автобиография и завещание. В них человек самолично анализирует, в первом — то, что у него заведомо получилось; во втором — то, что не вышло, то, что он поручает потомкам. Я даже предпринял было, не удавшуюся пока попытку сделать книжку на эту тему. В одной части — собрать автобиографии, в другой — завещания. Странным образом, для Петра в книге завещаний, в этой своеобразнейшей «книге мёртвых», места бы не оказалось. У Петра нет завещания. Факт этот, по отражению его на судьбе России, способен потрясти. Но об этом позже…

Кое-где отважусь я на выводы общего характера, но все они будут ограничены пределами и возможностями сугубо частного сознания. И по этой причине обширному уму могут показаться ограниченными. Заранее с этим согласен и ни на чём не настаиваю. Больше того, общее величие истории меня подавляет, потому моему сознанию уютнее быть наедине с частностью, с мелким отдельным фактом.

Есть такой, например, живописный метод, изобретённый, кажется, Жоржем Сёра. Он краски не смешивал, а ставил в определённом месте полотна точку основного цвета, которых в распоряжении художника, как известно, всего три. Рядом ставил точку другого цвета и так далее. Эффект получался, практически, то же, что и в традиционной живописи мазками из смешанных красок. Из отдельных точек получалась полноцветная картина. Из таких же точек можно составить достаточно сносное историческое литературное полотно. Тем более — исторический портрет и жизнеописание. Эпизод становится такой точкой. Если выбрать из массы известных фактов ряд таких точек, может получиться нечто связное. Уважение к большой истории можно начинать с уважения к исторической мелочи. Мне вообще кажется, что величие событий и необъятность личностей легче и объяснить-то можно ничтожной деталью, той самой мелочью.

Пётр на корабельных верфях. Изображение из открытых источников.
Пётр на корабельных верфях. Изображение из открытых источников.

Вот, например, одно из великих общих мест нашей истории. Пётр создал русский морской флот. Можно много рассуждать о беспримерности этого факта. Можно написать немало страниц с перечислением трудностей, которые громоздились на этом пути. А можно вспомнить мелочь, которая одна даст полную картину того непонимания, которое всю жизнь надрывало силы Петра. Однажды ему (дело это было в Воронеже, там он закладывал свои первые корабли) уставшему, захотелось выпить. Водка была, и он вспомнил, как хороша к ней бывает квашеная капуста. Послали к зажиточным воронежским гражданам просить её столько, чтобы хватило на всю компанию. Граждане посоветовались, и решили капусты не давать. Повадится, мол, а потом отбою не будет. Логику зажиточных воронежцев можно, пожалуй, и понять. Кадка капусты, конечно, не великая ценность, да ведь она своя. Так и не смогли они разглядеть из-за этой кадки с капустой будущего величия России, которое, вот оно, встало на пороге с такой нелепой нуждой. Обидно было Петру. Обидно было потом не раз. Так что, подводя в смертной истоме итог своей жизни, он скажет: «Я один тащил Россию вперёд, а миллионы тащили её назад».

А теперь, благословясь, начну ставить свои цветовые пятна и прочие штрихи на пригрезившемся мне историческом полотне.

Царевна Софья Алексеевна. Изображение из открытых источников.
Царевна Софья Алексеевна. Изображение из открытых источников.

«Макиавелий в юбке»

Заграничные свидетели прошедших наших дней окрестили её однозначно «Макиавелием в юбке». Не слишком они, однако, потрудились, чтобы дать тому объяснение на примерах. Потому приходится собирать нужные детали самому.

Конечно, книгу знаменитого флорентинца она не читала. Однако природа, создавая политика, видно, заведомо вкладывает в него особые качества.

Софья была хитра. В политике это качество вовсе не отрицательное. Хитрым бывает фокусник, который поддельное чудо умеет выдать за настоящее. Его за это не осуждают. Наоборот, его мастерству удивляются, им восхищаются. Мастерством политического фокуса Софья владела в совершенстве.

Вот как, например, были обставлены её частые, в основном пешие, походы по окрестным Москве монастырям.

Режиссура этих походов, вероятно, так же принадлежала ей.

Всё было выстроено так, что она была центром этого шикарного действа. Хотя еще её отец, царь Алексей Михайлович, не смел затмевать собой величие божьего воплощения на земле — патриарха. Он, царь, почтительно придерживал стремя, когда первый господень слуга садился на коня, отправляясь в дальний поход. Софья уже не боялась своим блеском унизить небесный свет, исходящий от этого первого божьего слуги. Золотые кресты, самоцветные оклады почтенных икон, благолепие шественного обряда — всё это уже при ней становилось необычайным по роскоши обрамлением именно её персоны, неземной её сути.

И в этом было видно, что тогдашняя Русь, как златокрылый медоносный рой вокруг матки, лепился около неё, слепо и покорно доверяясь ей, как судьбе, как божьему предопределению.

В какой-нибудь недальней деревушке полагался первый привал. И тут же начинался первый фокус. Софья, перед тем как благословиться на сон грядущий, требовала на рзбор неотложные государственные и частные дела. Думные бояре и прочие приказные умники и многоопытные крючкотворы, поседевшие в разборах державных дел и поместных склок, впадали в оторопь, тихо шалели от молниеносных и незапятнанно непогрешимых экспромтов правительницы. Где им было знать, что эти избранные случайные дела за неделю до того были тайным образом отобраны и тщательно изучены ею, вместе с мудрейшим и начитанным первым министром Васильем Голицыным, и грешной любовью её свет Васенькой. Экспромты эти, как всякое дерзкое жульничество, призванное ошеломить, готовилось тщательно и не сразу. Потому и отдавали неподдельною мудростью.

Вот ещё как было. Во время походов являлись в экзальтированной толпе одержимые бесами девки и бабы — вещали потусторонним басом непотребные слова, корчила их неведомая страшная невидимая сила.

Издаля прислушивалась к этим воплям Софья. Порывалась узнать, в чём дело. Доверенные затевали новую игру — не пускали её глядеть на бесовское, оскорбительное честному взору, действо.

— Ах, как вы немилосердны, — выговаривала им Софья. — Разве можно попустить, чтобы нечистая сила так мучила христианскую душу…

Тут она бросалась в самую гущу событий — с крестом, с молитвой и, заодно, с языческим заговором:

— Посреди Окиян-моря выходила туча грозная с буйными ветрами, что ветрами северными, поднималась метель со снегами… Вы, звери лютые, выходите, вы, гады, выбегайте, вы, недобрые люди, отбегайте, изыдите демоны-мучители…

Глядь, порченая баба уже пришла в себя, стыдливо одёргивала сарафан, обретала осмысленный вид, трясла от дорожной пыли цветастый подол. И вот порхало уже по расцвеченной, по разморённой солнцем толпе:

— Гляди-ко, никак андели святые государыне-матушке службой угождают. Святая… Святая…

Крестились богомольцы и богомолки уже прямо на Софью, помимо иконописных образов. И кто-нибудь, подученный, обязательно — твёрдо и со вздохом говорил:

— А младшего-то царя немцы на Кукуе совсем с ума споили. Бесам на сопелях, да на цитрах музыку служат, табашный чёртов ладан воскуряют…

Историк Татищев, чуть ли ни современник Софьи, так сплетничал в своей правдивой летописи об этой новой её уловке:

«Можно себе представить, как удивлён был не проницающий в коварство сие народ чудом сим: он почёл царевну чудотворицею, а великого брата её и всех приверженных к нему охуждал с негодованием, за малое уважение их к толико святой царевне. Несколько же сему подобных после чудотворений её утвер­дили паче ещё народ в расположении сём, как в отношении к царевне, так и к монарху».

Французский дипломат Де ла Невиль твёрдо заявляет, что Софья знала главный секрет успешной политики — нет такого преступления, которое нельзя совершить ради власти. Это безотказное средство она первая употребила на русской почве. Ленин, позже действовавший по принципу — «в политике морально всё, что целесообразно», только до конца оформил то, что нутром своим чуяла уже царевна Софья.

Дважды горел при ней деревянный летний дворец младшего царя Петра. Начинал гореть он, странным образом, именно с того закутья, в котором он, законный наследник, ночевал.

Неостановимый, как всякий прежний московский пожар, стрелецкий бунт начался с великой же лжи. Было пущено в народ, что старшего царя Ивана зарезали. Слух был пущен 5-го июня, в годовщину смерти святого отрока Дмитрия Иоанновича. «Чем больше ложь, тем легче в неё поверить», говаривал тот же Сатана от политики Владимир Ленин. Ложь Софьи была именно такой величины, при которой не может быть сомнений. Ложь овладела массой и её, массу, уже было не остановить.

Впрочем, составлять достоверную летопись Софьиного царствования дело затруднительное. Странно, что о ней, современнице Петра Великого, нет элементарных сведений. Мы даже не можем представить её внешности. В то время как всякая черта в облике Петра передана выпукло и ясно, всякий его шаг разобран по мельчайшим деталям.

Мне хочется, чтобы она была красивой. Так будет легче понять отношение к ней некоторых выдающихся мужчин из её окружения. Князя Василия Голицина, например, или плебея Фёдора Шакловитого, того же монаха Сильвестра Медведева. Они упорно шли за нею до самого её конца с необъяснимою обречённостью и самоотвержением. И в этом было нечто более тайное и притягательное, чем авантюрный азарт, чем призрак дальних великих личных выгод.

Более или менее достоверным можно считать запись о её внешности, сделанную иностранцем, опять же, Де ла Невилем. Она, к сожалению, противоречит легендарным представлениям о заведомой прелести русских царевен. Голова, как пивной котёл, толстовата: «Но насколько её талия коротка, широка и груба, настолько же ум её тонок, проницателен и искусен».

Впрочем, как говорил обидевшийся за Софью русский историк Костомаров, каноны русской красоты не обязаны совпадать с иностранными о них представлениями. В этом смысле мы немок тоже не шибко жаловали. «Иностранцам она (Софья) казалась вовсе не красивою и отличалась тучностью; но последняя на Руси считалась красотою в женщине»

Приятное для себя прочитал я в свидетельствах известного в Европе историка Левека: «Дея­тельная, предприимчивая, она соединяла с грациею и прелестями телесной красоты ум, способный к совершению великих дел, и честолюбие, ко­торое преодолевало все препятствия к предположенной цели».

Начиная с Софьи, русская женщина открыла-таки этот неведомый прежде инструмент воздействия на дела, даже и государственные, каким является женское начало, женские чары. Из этого потом, при Екатерине Второй, разовьётся совершенно особая школа воспитания государственных мужей. Фаворитизм русских императриц был вовсе не институтом исключительной похоти, как это было при дворах европейских монархинь. Эротомания той же Екатерины Второй возводила не только на монаршую постель, но посвящала в члены некоего тайного ордена, который, стоя над министерствами, над главами приказов и комиссий, являлся верховной канцелярией монаршей воли. Почти все избранные Екатериной числятся теперь по ведомству русской истории. Эти высшие политические курсы открыла всё-таки Софья. Недаром Екатерина относилась так трепетно к её памяти.

Невиданной гостьей в русский терем вошла Любовь. Это было первое великолепное завоевание на пути духовного раскрепощения русской женщины. Женщина, наконец, получила то, на что имела право по неписанной конституции Божьего замысла, право распоряжаться собственным сердцем. Она так же получала небывалую власть над нечувствительными дотоле мужскими душами. Это произвело в русском быту неслыханное смятение, первое из той серии, которое помогло тем переменам, что известны теперь под именем Петровых. Не все, правда, осознали, что Любовь сохраняет небесный смысл только родом с Чистотой. Свобода любовного выбора оборачивалась развратом. В староверских хрониках есть глухие свидетельства, что Софья не избегла новых соблазнов. Не только при дворе, но и в теремах явились вдруг песельники и кавалеры неопределённого рода занятий. Царевны и теремные девки, будущие фрейлины, завели вдруг дружков из польских и киевских певчих и грамотеев. Вытравливали плоды тайных собачьих свадеб, отдавали родившихся байстрюков на воспитание в ближние деревни.

Думаю, что украшением наступившего времени стали отношения Софьи и боярина из литовского рода Гедеминовичей Василья Голицына. В этой истории любви есть все возвышенные и низкие детали, которые поднимают её до уровня высочайшей драмы, годной для пера и воображения самых требовательных повествователей, самых изощрённых мастеров слова.

«Наши исторические дилетанты, — скажет по этому поводу русский историк М.П. Погодин, — жалуются на недостаток западных страстей в лицах Русской Истории. Ну, вот вам в утешение София, соглашающаяся на поднятие стрельцов и на убийство поголовное ненавистных ей Нарышкиных с Матвеевым во главе, вешающая образ Божей Матери на шею Ивана Нарышкина, котораго выдать заставляет его родную сестру, Царицу Наталью Кирилловну, решившая без суда казнь Ховансваго, умышлявшая так долго и разнообразно против Петра. Чем в эти моменты уступит она Лукреции Боржиа? А Иван Михайлович Милославский? Это характер шекспировский!»

А ведь, в самом деле, какова картинка! Толпа стрельцов, распалённая кровью и кромешной властью, требует на неминучую расправу Ивана Нарышкина, родного брата вдовствующей царицы Натальи, Софьиной мачехи. «Нельзя его не отдать, — бубнит какой-то насмерть перепуганный думный чин, — не всем же нам пропасть из-за него одного». Софья помогает бывшей царице обрядить в смертный путь родного человека, актёрствует на авансцене жуткой драмы, разыгранной по захватывающему сюжету, которым становится жизнь на крутом изломе. Софья являет собой живое воплощение скорби и жертвенности. И никому не приходит в голову, что — она-то и есть главный режиссёр, давший собственное направление этому крутому обороту истории. Только очень уж внимательный зритель может угадать подлинное её место в этом кровавом балагане.

Вот в стрелецкой толпе заметно новое движение. В центр мятежа каким-то образом затесался датский посол. Потом окажется, что он задействован в Софьиной постановке в тайной роли подстрекателя. По логике момента ненавистный стрельцам иностранец должен быть изорван в клочья. Но Софья делает еле заметное движение рукой и это оказывает на неукротимую толпу магическое действие, толпа расступается. Посол чудесным образом спасён. Бунт, конечно, беспощадный, но далеко не бессмысленный. Дело только в том, что магия Софьиного присутствия в истории на Нарышкиных не распространяется. С этой минуты они будут убиваемы и унижаемы ещё целых восемь лет. Потом, вместе с Петром, придёт их время. И они отыграются новым кошмаром. Страшный сериал русской жизни продолжится… Сценарий фильма ужасов, каковым стала вся наша история и писать не надо, он готов уже, хотя бы в тех документах, которые все теперь на виду…

У Достоевского есть несколько подробных планов романов, которые он собирался написать, да не успел. В частности, он собирался написать нечто в духе Дюма, о русской «железной маске» — заключённом «нумер первый» в Шлиссельбургской крепости, низложенном императоре Иване Шестом. Эта страничка из его рукописей стоила ему большого труда. Возможно, написана она была враз. Но там такие тонкости знания темы, такие её повороты, что чувствуется за этим мозговая каторга многих дней. Достоевскому стоит в этом подражать.

Исторический роман из жизни Софьи мог бы выглядеть следующим манером. Стало так, что в детстве её какой-то западник-грамотей, вроде Симеона Полоцкого, определённый ей в наставники, читал по древней книге почтенным дребезжащим голосом былую повесть о византийской царевне Пульхерии. Как стала она править великим царством при властвующем брате-шалопае. Как мудро было её правление. Выспрашивала малое дитя Софьюшка с недетским интересом, как это вышло, чтобы девица могла дойти до такой чести и славы. Задумывалась Софьюшка, с горящими глазами просила снова честь из книги с медными литыми крышками, заманчивыми, как ворота в рай. Сама ворочала, слюнявя пальчики, узорчатые страницы, от которых пахло мышами и мёдом. Чуяла, что и над ней исполнится некогда византийское чудо преображения. Станет она, станет царь-девицей. И сладко, и надолго обмирало от предчувствий её маленькое птичье сердечко. И вот дождалась она урочного часа, двадцать лет ждала. Вечная история из медной волшебной книги стала оживать в яви. Всё царство русское доставалось по старшинству бессловесному Ивану-дурачку, с головой в золотушных, будто бы медовых, потёках. Господи, дай ты ему жизни долгой, жарко молилась она, опрастывая по ночам от лебяжьего одеяла сдобное знойное тело. Трогала его среди жаркой молитвы, обмирая от стыда перед божьим оком и соромного жгучего пламени, которым оно загоралось.

Пётр был сперва малой занозой её души. Потом был первый тяжкий грех её, когда она вдруг, пугаясь даже себя, просила Бога о смерти, как бы там ни было, а единокровного себе брата. Как выбирала потом из двух мужчин, который больше годен ей, чтобы извести ненавистного, настырного братца своего, не впутывая в это дело Господа Бога.

С Васильем Голицыным уговорились они послать голицынского дядю, пьяницу и бабника Бориса, в Преображенское, чтобы он втёрся к царствующему отроку в доверие, утопил того в пороке и пьянстве. Научил пить, содомить и отвратил бы его от царского дела, сделал ненавистным людскому оку и мнению. Тот основал в будущем грозном царе и порок, и пьянство, да вдруг отложился и от Василья, и от Софьи. Своя перспектива нарисовалась ему в царской приязни.

Тогда Софья захотела сделать из канцлера Васеньки сильномогучего богатыря-воина, спасителя отечества и других христианских народов от вечных козней магометанского бога. Сделать такого героя, пред которым простёрся бы народ в собачьей преданности и почтительном страхе. Чтобы не стало у народа других авторитетов, кроме него. Она дала ему войско и деньги для блицкрига в Крыму. Васенька профукал и то, и другое.

Драма Софьи тем самым стремительно приблизилась к занавесу. Пульхерии Византийской из неё не вышло. Софья упросила Петра принять вернувшегося из крымского похода первого русского генералиссимуса Василия Васильевича Голицина для учинения награды за превратившуюся в прах русскую честь и силу. В народе долго потом передавали в каких именно словах благодарил за службу молодой царь обмишулившегося воеводу. Царь Пётр известен был современникам как автор двух виртуозных произведений потаённой словесности — малого и великого матерных загибов. Большой загиб состоял из шестидесяти шести непередаваемых слов родной речи, малый — из тридцати трёх. Вот этот-то малый загиб и был единственной речью Петра, которой он удостоил воинские заслуги своего фельдмаршала. Ах, как мне жаль, что эти произведения Петрова гения пропали для русской литературы и исторической науки. Говорят, что последний, кто без запинки произносил малый матерный загиб Петра, был Сергей Есенин. Значит, была в этой необычайной прозе своеобразная и изрядная доля поэтической страсти.

Эффект был полный. Падение Голицына увлекло за собой Софью. Так бывает, когда великий утёс летит в бездну, лишившись единственной подпоры. С этой поры европейски вышколенный политик Василий Голицын так же стал на сторону примитивного, но безотказного макиавеллизма. Было постановлено пришибить монаршего обидчика каким-нибудь нечаянным или явным образом. Стрелецкий генерал Циклер в позднейших пыточных расспросах сознавался, что Петра должны были проткнуть ножом во время суеты вокруг пожара, специально устроенного. Пётр, странным образом, обожал роль добровольного пожарника и не упускал случая добавить бестолковой суеты в каждом огневом происшествии. Но стало поздно.

Дальнейшее известно. Стрелецкая возня в Кремле сначала насторожила Петра, потом смертельно надоела. Был его побег в Троицкий монастырь, пожалуй что спровоцированный. Это был умелый ход. В критическую минуту у нас цари всегда бегали. Начиная с царя Грозного. Так поступала не раз и сама Софья. Пётр бежал без штанов на неосёдланной лошади. Всякая деталь тут в строку, поскольку делали его униженным и гонимым. Народ наш таких начинает обожать. До той поры, пока они не освоятся и не возьмутся по-хозяйски устраивать общенациональную судьбу. Софья заняла с этого времени в обывательском сознании скамью обвиняемых.

Меня только удивляет, почему, например, есть опера «Иван Сусанин», а нет оперы «Мельнов и Ладогин». И памятники им нигде не стоят. А ведь те два стрельца, прорвавшиеся тревожной ночью сквозь дозорные рогатки и предупредившие Петра о смертельной угрозе, спасли не просто его жизнь, они спасли, если верить историкам, путь России к прогрессу и трогательному единению со всеми европейскими народами. Правы ли эти историки, кто же его теперь разберёт… Может всё-таки правду говорят, что историю больше, чем Наполеоны и Цезари, меняют эти самые историки…

Всякий авантюрный роман хорош интригой, действием, яркостью деталей и сцен. А, если это роман исторический, то и характерами, которые когда-то выступили на авансцену времени и тем вызвали долгий интерес потомков. Вот какие, например, люди были задействованы в житейской драме царевны Софьи. Они проиграли, стали падалицами с буйного древа жизни, потому что каждый был не без червоточины.

Вот, может статься, самый образованный, просвещённый и самый умный человек того времени монах Сильвестр Медведев. Возможно, это именно он крепил в Софье её заветную мечту повторить дивную долю принцессы Пульхерии. Однако самого его больше грела мысль присвоить себе головную роль всероссийского патриарха.

Василий Голицын и более того, тайно пользуя Софью своею любовью, вынашивал ещё более тайную мысль о полной власти, не царской даже, а императорской. Он составил грандиозный план растворить православие в католицизме, отдать Россию в духовную кабалу римского папы и выпросить у него за то верховенство, вроде того, каким обладал прусский кесарь, называемый императором Священной римской империи. Какая роль отведена была при этом возлюбленной правительнице Софье, остаётся только гадать. Чуяли видно староверческие мятежные пророки вещим духовным слухом эту опасность для дедовской веры от нашествия грамотеев гедеминовых кровей. Стояли насмерть они за каждую букву в старом писании, чтобы вместе с нею не потерять букву духа, букву Закона Божьего.

Фёдор Шакловитый, вышедший из грязи в князи, с плебейской неосторожной отчаянностью, с бездумным бунтарством былинного Василия Буслаевича ломал свою линию. У него была цель поменяться некоторыми ролями с канцлером Василием Голицыным. Умом он взять не мог, взял телесными достоинствами. Во время крымских походов он остался доверенным фельдмаршала у тела правительницы. И справился с этою своею ролью настолько успешно, что Софья стала чувствовать постоянную в нём нужду. Впрочем, Шакловитый не был совсем уж глуп. Он один из первых догадался, что положительный имидж в политике легче всего создать рекламным трюком. По его настоянию в Датском королевстве был заказан первоклассный многотиражный гравированный портрет российской правительницы, сделанный по всем канонам официозной европейской иконографии. По мнению Шакловитого, гравюры с изображением носительницы высшей верховной российской власти полагалось бы иметь при каждом европейском монаршем дворе. С тем, чтобы приучить международное око и международный ум к незыблемости Софьиного положения. Сиятельный лик Софьи в победительном овале, как земной круг покоился на некоторых символических китах, одним из которых был всадник в латах с хорошо узнаваемыми чертами лица самого Фёдора Шакловитого. Намёк достаточно прозрачный, чтобы не вызвать раздражения других мнящих себя китами. Это смелое безрассудство, конечно, стоило плахи. Тем оно и кончилось.

Понятно, почему о Софье не осталось воспоминаний. Мы не только не можем узнать доподлинных черт её внешности, но и доподлинных деталей её правления. Мы не знаем точно, сносным оно было или бестолковым. Самые заметные события её царствования — два крымских похода, например, окончились позором. Между тем, смысл политики и дипломатических усилий её правительства даже тут вполне вменяем. Мне очень любопытно и вполне отрадно было сознавать, что русские приказные люди, отвечавшие за мировые интересы России, были и хитры, и изворотливы, чутки и прозорливы ничуть не хуже европейских законодателей посольских дел. Вот как было в этот раз. Польша, всегда презиравшая весь белый свет, дозадиралась, наконец. Великого польского короля Яна Третьего Собесского обложили, как медведя в берлоге, опытные и яростные охотники. Тычками и прочими азартными выходками понуждали к последнему паническому гибельному шагу. Отчаяние подтолкнуло Яна III-го к единственному спасительному решению — просить помощи у России. Польским послам было велено отправиться в Москву, к знакомому нам великому канцлеру Голицыну и умолить ненавистных русских вступить в боевой союз, во что бы то ни стало. Русские повели дело вяло. Нетерпеливый польский интерес почёл это издержками русского тугодумия. Дело же объяснялось тем, что русские, наконец, угадали, что в руки теперь пойдут одни козыри. Тут, чем большую они проявят выдержку, тем больше вырастет ставка. И дотянули-таки русские тугоумы до того, что вынул Собесский из карманов и протянул русским на белой ручке самоцветный драгоценный адамант — заветный Киев-град, да ещё целое ожерелье отнятых прежде русских городов и мест. Смоленск, Северская земля с Черниговом… И уже Софья могла именоваться среди прочего «самодержицей Киевской, Смоленской, Северския земли и прочая, и прочая…» Кроме того, русских государей стали с этого времени величать «пресветлейшими и державнейшими». Наши верховные лица требовали от официальных иностранцев и прежде именовать себя таким манером, однако те считали эту честь непомерной для русских.

Говорят, что, подписавши этот трактат, плакал король Ян. Не то от счастья, что спас Польшу от окончательного разорения, не то потому, что велика казалась ему цена за Софьину подпись под драгоценной бумагой. Некоторые историки полагают, что все потери, понесённые генералиссимусом Василием Голициным в бездарных походах, окуплены были заранее и с большим гаком одними теми условиями, которые выторговал он своим решительным молчанием в московском русско-польском посольском сидении. Мудрой птицей совою быть он мог, но быть буйной птицею орлом ему не дано было…

Историческая драма, срежиссированная царевной Софьей, великолепна ещё и тем, насколько ярки и закончены в ней характеры фигур второго плана и даже самой массовки. Вот каким предстаёт в ней, например, князь Иван Хованский, прозваньем Тараруй. В переписке царя Алексея Михайловича есть о нём убийственные строки: «…Честь твоя пошла от милости моей, а до того тебя всяк дураком называл». Тараруй же означает бахвала и пустозвона. Но ни народное, ни царское мнение, видно, не исчерпывало его натуры. Пожалованный в большие ратные чины, он показал себя умелым воином. Своевольные стрельцы страшно полюбили его и слушались беспрекословно. Софья воспользовалась его популярностью. По мнению современников, она таскала калёные орехи из огня его руками. Он стал невольным свидетелем многих Софьиных тайн. Доподлинно знал меру каждому участнику её заговора. Русского чиновного человека почти всегда губит неумение держаться в тех рамках, которые отведены ему обстоятельствами. Чувство меры — величайший талант. Иван Хованский этого таланта не имел. Места первого воеводы и военного министра при Софье ему стало мало. Размеры власти и почестей оказались обширнее его рассудка, голова пошла кругом. Видно, царь Алексей Михайлович был достаточно проницательным человеком и отчасти смотрел в корень. Хованского пьянила мечта о короне. Откуда-то он взял, что род его напитан голубой кровью Гедимина, и это будто бы гарантирует его право. Хмель безоглядности оказался столь буен, что Хованский не угадал опасности в том, чтобы унизить Софью. Он предложил ей в мужья своего сына. А что, он же гедеминович, мог бы добавить благородства худой крови приблудившихся к трону безвестных Романовых. Софья подивилась, наверное, его наглости, но пока всё сходило ему. Правда, говорят, что Софья из любопытства пригласила к себе в хоромы Хованского сына, а, увидав, жестоко насмеялась над ним.

— Это с таким-то рылом, да в царскую родню? Тебе бы скорее ярыжкой быть пристало. Этаких в базарный день на копейку пучок дают…

Стыд и обида расшили лицо его мокрым бисером.

Поняла, однако, Софья, что дальние виды и задние мысли Хованского опасны ей.

Князь Хованский, между тем, в упоении собственными грёзами, не чуял беды. Выезды делал такие, что и царскому достоинству были бы впору. Репетировал, выходит, будущее. Сотня стрельцов в кафтанах, красных с золотом, с бердышами наизготовку расчищали перед ним дорогу от всякого человеческого мусора. «Большой едет… Большой!» — кричали они оторопелым зевакам, готовым ударить лицом в непролазную московскую грязь. Где тут царь, где его первый холоп, где царские верные слуги — уже было не понять не только уличной черни, но и самому князю Ивану Хованскому.

Очнулся от этого угара князь Иван Михайлович только лишь перед смертною плахой. Ему читали вины его, где главным числился смертный умысел на царевну Софью и весь царский дом. Об этом накануне было поднято письмо, очень кстати найденное перед царскою резиденцией временно, как при всякой новой заварушке, основанной в Троице-Сергиевой лавре. Об этом умысле до той поры, из всех присутствующих при казни, не знал только сам винимый в том Хованский. Царевна Софья в это время (вот какая опять ухмылка русского случая) справляла в монастырских палатах свои именины. Хованский божьим именем умолял дать ему последнее слово. Царевна, не вставая от яств, велела срочно кончить это муторное дело. Не нашлось палача. Стали искать охотника. Нашёлся какой-то стрелец, который за пять рублей взял на себя окаянный грех. Буйная голова Ивана Хованского, упавши с дубового сутунка на мёрзлую землю, обозначила жуткую кровавую точку в конце очередной русской смуты. Это был, конечно, лучший подарок, который сделала к своему двадцать пятому дню рождения цареана Софья. Не стало опасного зарвавшегося смутьяна, пропали некотроые видные до той поры концы тайных дел.

Какую же мораль можно вывести из всего этого собрания ярких и по виду беспорядочных эпизодов. Порядок тут есть, и он полностью совпадает с видами и вожделениями самого сильного духом человека на этом коротком отрезке русского жестокого времени. Своё время царевна Софья кроила по себе и на себя. То, как своевольно обращалась она с историей, может, конечно, вызвать восхищение. Законченность же её личной драмы вызывает в памяти отточенные образцы античных трагедий. Но это и всё. В её правлении нет блеска, возвышающего во времени даже варварскую натуру.

Неужели всякое, даже самое решительное движение русской истории не преследует у нас никакой иной цели, кроме той, чтобы тешить тщеславие и похоть властолюбия. История наша что-то слишком уж часто обретает обидное сходство с легкомысленною девицей, которую всякий новый упорный выскочка удобно приспосабливает для собственной определённой нужды. Это ещё с Софьи повелось.

А каковы последние дни её! Лишённая всего, она мается в аскетическом пространстве монастырской кельи. А под решетчатым окном с синими лицами висят её бывшие сподвижники с челобитными в окоченевших страшных руках. Они просят у неё того, чего не догадалась она дать, когда у неё было всё, и не может дать теперь, потому что у самой ничего не осталось…

Вот какая ещё замечательная деталь есть в биографии Софьи. Не все начала в отношениях Европы и России положены Петром. Русско-французские литературные связи, например, основаны царевной Софьей. Впрочем, начались эти отношения ещё ранее, со случая курьёзного. Первую завязь на пышном ныне древе культурных отношений России и Франции следует отметить 1657 годом. Тогда сильно заболел царь Алексей Михайлович. Занемог он так, что в русской державе царило уже похоронное настроение. И вот, почти как в сказке, был брошен отчаянный клич на всё царство-государство — кто спасёт царя, тот получит, ну, не полцарства, конечно, но особое царское благоволение и большой куш в придачу. А поскольку напрасная похвальба грозила немилостью, то охотников лечить злую царскую немочь не находилось. Помог случай, о котором, в частности, рассказал в своих записках француз Доарвиль, живший тогда в России. Некая неблагонамеренная жена решила избавиться от своего неудобного в семейном быту мужа. Объявила, что он-то и знает верное средство, как помочь царю и государству, да не хочет, по пакости натуры, явить при царском дворе своё заветное искусство. Незадачливого мужа представили пред ясные монаршие очи. Начатые было отговорки, только усугубили его положение. Тогда он и решился валять отчаянного дурака по русской разудалой присказке — умирать, так с музыкой. Вошёл в гибельную роль. Заставлял царя ходить босиком по росным травам, заправлять кашу голубиной кровью, есть толчёные сорочьи потроха, сидеть в парной в бараньем тулупе. Бог оказался милостив и к столь потрясающему врачу, и к его державному пациенту. Царь выздоровел. Оболганный муж со щедрыми подарками вернулся домой. Что там стало с коварной женой, француз не сообщил. А это, может быть, самое занимательное место во всём том происшествии.

Мольер написал свою знаменитую пьесу «Лекарь по неволе» лет примерно через десять после означенного происшествия. Надо верить, что в ней сохранились отголоски именно этой истории, потому что в Европе о том стало известно аккурат из французских донесений. Выходит, что в мировой литературе это первый случай, когда основой великого создания европейского ума становится сюжет из русской жизни. Правда, он так интерпретирован, что о том невозможно догадаться, не зная некоторых подробностей царского русского быта в семнадцатом веке.

Послабления в режиме теремной жизни привели и к некоторым вовсе неожиданным результатам. У русской женщины проснулась тяга к писательству. Софья Алексеевна Романова должна быть названа первым по времени крупным отечественным литератором, конкретно, драматургом. У меня нет возможности говорить о подлинной величине этих её дарований. Однако ещё в конце девятнадцатого века историк С. Шашков утверждал, что имел доступ к целой «библиотечке её драматических сочинений». Следы этих бесценных для истории русской литературы рукописей мне не удалось отыскать. Возможно, были недостаточно упорными мои разыскания. А они могли бы дать замечательные и вечные результаты. Карамзин держал в руках только одну её рукопись, и вот что писал по этому поводу: «Мы читали в рукописи одну из ея драм и думаем, что царевна могла бы сравняться с лучшими писательницами всех времён, если бы просве­щённый вкус управлял ея воображением».

Возможно та рукопись, которую держал в руках Николай Карамзин, и была переводом знаменитой мольеровской пьесы «Лекарь по неволе». Есть сведения, что эту пьесу ставили при дворе царя Фёдора Алексеевича именно в её, Софьином, переложении. Какая-никакая, а в пьесе оставалась память о её и его, царя Фёдора, обожаемом отце. Этот факт мог с особенной силой влиять на творческий порыв первой русской переводчицы гениального француза.

При тщательном изучении истории попадаются часто факты, настолько ничтожные, что их можно было бы отнести к бесполезным. Но и они иногда дают живую картинку ушедшего времени. Вот, например, мелкая деталь, которая даёт представление о том, как трудно, но и весело (правда, в этот раз весёлость вышла жестокой) приобщалась старая Русь к культурному веянию нового времени. Царевна Софья отмечала именины. Значит, дело было 17 сентября, неизвестно, правда, какого года. Подошла она к этому делу вполне ответственно и в собственном духе. Сочинила пьесу по мотивам жития одной из своих любимых святых угодниц. Юная княжна Мария Головина увлечённо лицедеяла на сцене в одной из ролей. Тут же была и Софьина сестра царевна Мария Алексеевна. Неизвестно, лицедеяла ли она тоже или была в числе зрителей. Озорницей оказалась эта царевна Мария Алексеевна. Сунула во время представления за пазуху княжне Головиной большого чёрного таракана. И тут самодеятельная актриса превзошла все возможные пределы естественности в проявлении ужаса и омерзения. Эта-то мизансцена и вызвала самый буйный восторг у публики. На саму же актрису этот случай произвёл настолько неизгладимое впечатление, что она, в конце концов, помешалась. Всюду стали видеться ей чёрные тараканы.

Несколько строк из написанного ею, царевной Софьей, мне найти всё-таки удалось. Вот что присочинила она к гербу своего любимца князя Василия Голицина после известного его дипломатического триумфа, приведшего к заключению Вечного мира с Польшей и возвращению России её исконных древних владений. На гербе том изображён был всадник, лихо устремившийся на поиски, надо думать, славы и чести. И вот как Софья прокомментировала это стремление:

Камо бежиши воин избранный,

Многажды славне честно венчанный?

Трудов сицевых и воинской брани

Вечной ты славы достигша, престани!

Не ты, но образ князя преславнаго,

Во всяких странах, зде начертаннаго,

Отныне будет славно сияти,

Честь Голицыных везде прославляти.

На мой взгляд, сочинение это ничуть не хуже признанных виршей главного краснослова той эпохи Симеона Полоцкого. И даже оды самого Михайлы Ломоносова, написанные «высоким штилем» гораздо позднее, не всегда превосходят эти начальные торжественные перлы русской словесности.

Непотребный сын

Царевич Алексей Петрович. Изображение из открытых источников.
Царевич Алексей Петрович. Изображение из открытых источников.

Истоки нынешнего состояния России, конечно, в прошлом. Особенно в первом великом переломе её истории, который произошёл по воле Петра Великого. Русская Атлантида, жившая порядками царя Алексея Михайловича, погрузилась тогда в небытие. Общая драма Руси немедленно отразилась на человеческих судьбах. Самым страшным и таинственным событием того времени стала гибель царского сына Алексея. Он стал знаменем старой Руси, и в истории его гибели можно угадать многие символы и предопределения. Личную драму его легче всего будет понять, разобравшись по возможности в общей беде того времени. Старая Россия проиграла, и это стало личной интимной трагедией царевича Алексея Петровича. Великое содержание той драмы состояло в том, что намертво сошлись Прошлое и Будущее. Дополнительная беда в этом противостоянии такая, что побеждает в России всегда будущее, но это не всегда означает благо. У нас, в России, так даже наоборот. Каждая победа светлого будущего приносит новые неизмеримые беды. Если бы иногда побеждало прошлое, может, не столь печальна была бы сегодняшняя наша отчизна. Царевич Алексей умирал в одиночестве. Его возможные сотрудники были растерзаны прежде. Те, кто ему сочувствовали, переоделись, перекрасились, приспособились. И остался он последним русским в истории, плохим или хорошим, того мы теперь не узнаем доподлинно. Но что он был таким русским, каких после него уже не было, это сущее. Я грущу о нём…

В этой главе предпринята новая попытка разобраться в трагедии, поделившей русское время на древнее и новое. Восстановить все возможные детали жизни, ставшей главной загадкой и главным содержанием сложнейшей эпохи русской истории.

…Глухой страшной ночью с 7-го на 8-е августа 1689 года юный царь Пётр бежал из Преображенского в нынешний Сергиев Посад, в прочные стены Троице-Сергиевой лавры. Козни царевны Софьи показались ему в этот раз до смерти грозными. Пушкин, вызнавший детали этого панического бегства, пишет, что весь этот путь Пётр проскакал без штанов на неосёдланной лошади. Расстояние от славного в русской истории села Преображенского до названного, ещё более славного, монастыря — шестьдесят вёрст — больше шестидесяти двух километров. Это был подвиг, совершить который можно было, только не сознавая себя от ужаса. Пушкин мог легко представить себе, что было с Петром после этого дикого марша. Он, Пушкин, сам когда-то проскакал, примерно, такое же расстояние верхом тоже на неосёдланной лошади, в штанах, правда. Ему надо было, во что бы то ни стало, повидать в последний раз своего лучшего друга, Кюхельбекера, которого везли по этапу в Сибирь через ближнюю к Михайловскому почтовую станцию. Пушкин потом две недели вынужден был лежать в постели, поскольку на разбитых в кровавый фарш ягодицах сидеть было немыслимо. Правда, можно было жить и действовать стоя. Такова была цена, которую заплатил Пушкин другу.

Петра тоже сняли с лошади и на руках отнесли в постель, потому что он не мог даже идти. И в этой постели он принимал первые осознанные и дельные решения, давшие ему, в конце концов, всю полноту царской власти.

На другой день туда прибыла и юная его жена Евдокия. Она не могла скакать на лошади, поскольку была на третьем месяце беременности. Был, выходит, и третий участник этой эффектной искромётной драмы. Медицина не сомневается, что физическое и духовное формирование не появившегося ещё ребёнка зависит от состояния материнского организма и тех событий, которые влияют на это состояние. Историки же, которые не боялись собственного воображения, задним числом решили, что эти события можно поставить эпиграфом судьбы, незадавшейся ещё во чреве матери.

Пётр специальными указами призвал в монастырь нужных ему людей. Одним из первых прибыл сюда генерал Патрик Гордон из Немецкой слободы. Отточенная всей прошлой авантюрной жизнью животная интуиция вновь не подвела его. Он приехал в монастырь с отрядом иноземных наёмников не потому, что ему интересно и дорого было будущее России. А лишь потому, что стрельцы грозились устроить надоевшим иноземцам грандиозный шухер, «немецкий погром». В сущности, инстинкт самосохранения и гешефта, гнавший по земле этот таборный интернационал, спас заодно и Петра. Начиналось немецкое иго.

Тут же произошло ещё одно символическое действо. Царевич Алексей родился 18 февраля 1690 года в четвёртом часу ночи. На крестины его был приглашён, в числе многих, и упомянутый генерал Патрик Гордон, которому Пётр чувствовал себя обязанным теперь по гроб жизни. Вышел, однако, конфуз. Патриарх объявил, что присутствие нечистого верой басурманина на православном таинстве «неприлично». Пётр возражал, но не с той ещё свирепой настойчивостью. Гордон вынужден был покинуть это торжество. Царь был поставлен в очень неловкое положение. Так в первый раз царевич Алексей заступил путь будущему. Какие-то тайные колёсики, уже сбившиеся с осей, продолжали цеплять не теми зубьями не те приводы незадавшейся судьбы. Русь уходящая, не больно ещё, столкнулась чуть ли ни впервые с Россией нарождающейся.

Трагического размаха это противостояние достигнет после первого возвращения Петра из заграницы. В России неудержимым половодьем разливался новый бунт. Русь царя Алексея Михайловича заявляла о своих правах. Стрельцы, опять подстрекаемые царевной Софьей, собрались сжечь Москву, наново возвести её на престол, до той поры пока не подрастёт царевич Алексей Петрович. Мятежников убедили, что монарх умер в чужих землях. Но на всякий пожарный готовились и к убийству царя по пути его в столицу.

Так обстоятельства напомнили Петру, что у него есть наследник, и народ, в отличие от отца, имеет на него свои виды.

Тут началось следствие и розыск, которые в правление Петра будто и не кончались. Кнут стал первым символом нашего возрождения. Это было недобрым предзнаменованием для русских реформ. Пряников от них мы так и не дождались.

Политическое зрение Петра было особого свойства. Оно падко было на внешнее. Не подозревая, что может стать когда-нибудь посмешищем для Гегеля, он твёрдо верил, что форма и содержание совсем не противоположны друг другу. Что понятия эти неразличимы. Из первых поездок в Европу молодой русский царь вынес два сильнейших впечатления. Это был город Амстердам, игрушечный, пряничный, умытый и до блеска вычищенный. А ещё — английский парламент. Двумя чудесами этими он был так поражён, что немедля захотел оба их иметь у себя дома. Так возник Петербург, который далеко не Амстердам, но о нём пока говорить мы не будем. А о парламенте — продолжим.

В английскую думу уже тогда можно было приходить почти всякому любопытствующему. Таким любопытствующим и случился тут Пётр 12 апреля 1698 года. Там видел он короля и диву давался, как непринуждённо и смело говорят с ним его подданные. Ещё более поражало, что они говорят ему правду, очень неудобную порой. Ему переводили их речи. Тогда-то он и сказал крылатые слова, которых немало станет потом: «Весело слышать то, когда сыны Отечества королю говорят явно правду, сему-то у англичан учиться должно». Вот такое первое впечатление вынес он от европейского чиновника. Сыны отечества! И одеты они были подстать свободному слову — легко, чисто и целесообразно.

Отрубая бороды, часто вместе с головами, насильно переодевая коренного русака на английский и голландский манер, Пётр, в частности, хотел мгновенно получить того вылощенного веками парламентского бойца, преданного делу чиновника, наконец, какового можно было бы назвать Сыном Отечества. Увы, глядя и теперь на пустынные лица наших парламентариев и прочих сановных людей, ничуть не тронутые мыслями о народной нужде, как, впрочем, и другими мыслями, достойными Сынов Отечества, я понимаю, сколь неисправимым оптимистом и пржектёром был Пётр Великий. Прости меня, Господи, если я грешу против родины, но кажется мне теперь, что Россия плохая мать, коль веками плодит чиновных татей, а проходимцев наделяет властью, которая, по вере моей — дар Божий.

Вот откуда взялась та первоначальная непримиримость между устоявшейся Россией, и тем, что шло ей на смену. Пётр привёз в Россию Европу в виде пародии, обезьяней ухватки. Этого не могли не чувствовать истовые русские люди в самом начале перемен. Этой Европе, в обезьянем обличии, они и сопротивлялись. Чтобы стать Европой, России нужна была бы тысяча лет. Пётр сделал её Европой в два десятилетия. Понятно, что ничего, кроме карикатуры, получиться у него не могло. Эта уродливая личина жива до сих пор.

Что-то в высшей степени несолидное, несмотря на смерть и ужас, чувствовалось русскому человеку уже в самом начале петровских реформ. Вспомним, как он борется самоотверженно и самозабвенно с бородой. Изводит её с великим энтузиазмом, великим насилием и великой кровью, страхом. И вот какое коварство истории. Не проходит и сотни лет после этой беспримерной борьбы, как та же Европа, с которой он берёт пример, оглядкой на которую сверяет каждый шаг, отрастила вдруг на своём лице ту самую бороду, правда постриженную и пахнущую духами. Интересно, доживи Пётр до той поры, применил бы он снова свои крайние меры, чтобы реставрировать русское лицо, вернуть ему прежнюю ненавистную бороду, как новый знак европейской культуры и европейского превосходства. Она в России вернулась даже на царские лица. Ведь одно это может пошатнуть мысль о величии и непоколебимой уместности всех без исключения его перемен.

А вообще, драма старой России начиналась задолго до того. Начиналась она с того, что слишком разными по политическому и житейскому темпераменту оказались два человека, которые олицетворяли в то переломное время старое и новое —царь Алексей и царь Пётр. Красно, порой, говорили русские историки. Вот, например, С. Соловьёв: «…царевич Алексей (речь идёт о сыне Петра Великого), похожий на деда — царя Алексея Михайловича и дядю — царя Фёдора Алексеевича, был образованным, передовым русским человеком XVII века, Пётр был передовой русский человек XVIII века, представитель иного направления: отец опередил сына!». Умри, Денис, лучше не напишешь. Пышно сказано. Но что из того вышло?

Не построив изящной и лёгкой рессорной кареты, Пётр захотел лихо прокатиться в старом рыдване, доставшемся ему от отца. Он впряг в него удалых наёмных рысаков. Езда, однако, пошла шибко тряская, и некоторой части пассажиров показалось лучше пойти пешком. Кто их может судить за это? Разница темпераментов давала двум этим порфироносцам свои методы вершить державную политику. Разными, конечно, были у них и представления о том, как приобщить свой народ к цивилизации и прогрессу. К трудным задачам этого очерка отношу я попытку уяснить себе стихийную программу оппозиционера-царевича Алексея Петровича. Он, разумеется, не составлял её. Он придерживался той, которая досталась ему готовой от уходящего времени. Не хотелось бы показаться излишне подробным, но это иногда мне нужно будет, чтобы портрет стал похожим не только внешне.

Однажды царь Алексей Михайлович, который обладал незаурядным писательским дарованием, изложил руководство держателям своего соколиного хозяйства. Читать его и теперь истинное наслаждение. Тем более что в этом частном документе можно найти великую драгоценность — чувства и мысли общего характера, свойственные государственнму человеку предреформенного времени. Ну, а поскольку государственные люди того времени не были столь далеки от настроения и забот своего народа, как ныне, то можно угадать и малую толику общего настроения в стране России того времени. Есть в «Уряднике сокольничья пути» такие слова: «…Хотя мала вещъ, а будет по чину честна, мерна, стройна, благочинна — никто же зазрит, никто же похулит, всякой похвалит, всякой прославит и удивитця, что и малой вещи честь, и чин, и образец положен по мере… Без чести же малитца и не славитца ум, без чину же всякая вещъ не утвердитца и не укрепитца, безстройство же теряет дело и воставляет безделье». Вот какова его личная программа, универсальная программа русского хозяйственного человека, которую можно распространить и на домашние дела, и на дела державные. Алексей Михайлович считал, что всякое даже малое дело, доведённое до совершенства, украшает большой мир, делает его более устроенным и приспособленным к нуждам человека. Потихоньку, постепенно сделать так, чтобы привести всё в надлежащий лад и порядок, сделать всё «по чину честно, мерно и стройно», вот какова долгосрочная программа тех преобразований, которая мила была старому русскому человеку. А буде можно что приспособить к этому делу из иноземных мудрёностей, то и это сгодится, лишь бы оно не много вносило «безстройства» и не «воставляло безделья». Теперь такой ход дел называли бы эволюционным путём развития. Несомненно, это распространялось и на дела политики. Логически эту программу можно продолжить словами Пушкина, которого стоит причислить к сторонникам «тишайшего» царя Алексея Михайловича: «Лучшие и прочнейшие изменения (реформы, по-нашему — Е.Г.) суть те, которые происходят от улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества...» Это из «Капитанской дочки». Вот такой представляется любезная уходящему русскому характеру формула постепенного преобразования жизни. Русская Атлантида погружалась в историческое небытие с мыслью, что образцовым усовершенствованием всякого дела, выбранного с большим раздумьем, можно исполнить Божий закон на земле.

Много говорено о дремучей тупости и патологически упорном нежелании русского народа принять просветительские реформы Петра Великого. Это, конечно, с подачи лощёной шпаны из той же Немецкой слободы и разного рода высокомерных иноземных наблюдателей. Главное, что в этом они смогли убедить самого Петра: «Русский человек, ни за что сам не примется, пока его не заставишь», часто говаривал он. Непредвзятые историки полагают, что в этом была его величайшая ошибка.

«Повто­рять с иностранцами, будто бы русский народ нена­видел образованность и вести его к просвещению можно было только страхом, насилием, или, как выражаются учёные немцы, просвещенным деспотиз­мом (aufgeklerte Despotismus), было бы клеветой на русский народ». Так считал, например, замечательный историк Николай Костомаров.

Высокомерие обязательно соседствует с невежеством, поскольку не даёт взглянуть на вещи с тем благонамеренным любопытством, которое предшествует истине. Русский мыслящий человек никогда не был простым, тупым в своём упорстве ретроградом, страдающим идиосинкразией ко всякому новшеству. Дело было совсем в другом.

Процесс царевича Алексея некоторым образом коснулся этой не прояснённой стороны старого русского сознания. И этим-то наряженный над ним (царевичем) розыск имеет особенный интерес.

Вот что можно, к примеру, узнать об одной из загадочных личностей петровского времени Александре Кикине, который был не последним человеком среди главных действующих лиц развернувшейся драмы. Он был когда-то близок Петру. Человеком был, несомненно, толковым, передовым. В конце концов, Пётр сделал его адмиралтейц-комиссаром. То есть, доверил его попечению одно из важнейших дел своего преобразования России. Значит, и Пётр не видел в нём ненавистного и тупого ревнителя старины. Между тем, этот Кикин был в постоянной плохо объяснимой оппозиции Петру. И мог бы сказать вслед за царевичем, что Пётр и сам ему «омерзел всеконечно».

Чего ему не хватало? В казённых бумагах Канцелярии розыскных дел именно этот вопрос и зафиксирован. Задал его на допросе сам беспощадный царь, ставший тогда наиболее дотошным и убийственно прилежным следователем. Царь спросил его в том духе, что умный человек, к каковым без сомнения относится Кикин, не мог ведь не думать о том, как всё плохо может окончиться?

Вот как ответил ему Кикин: «Что ты толкуешь мне об уме? Ум требует простора, а с тобой было ему тесно».

Какая мужественная красота в этом ответе! Это великолепный памятник всей той России, какая противостояла смертно и безнадёжно Петру. Одни только эти слова заставляют подозревать всю тупую ограниченность того приговора, будто эта замшелая косноязыкая традиционная Русь мазохистски желала и дальше киснуть в суеверии, невежестве и дикости.

Мыслящую Россию, прежде всего, раздражала и оскорбляла, восстанавливала против себя сама манера петровских преобразований, та духовная кабала, при которой несчастьем было иметь собственный ум и собственный взгляд на вещи. В той России, которую создавал Пётр, умным мог быть только он. Он один знал, что нужно было России. Ему по штату полагалось всё знать лучше других. При Петре явилось не только абсолютное самодержавие, как принцип власти, но и абсолютное самодержавие духа, при котором становилось ненужным думать. Рабство налагалось не только на тело, но на душу и мысли. Вот почему в глухой оппозиции к нему оказалась не только и не столько тёмная и невежественная масса, но, может быть в ещё большей, мыслящая, элитная часть России… Кикин был предан смерти жесточайшей. Описывать её было бы мучительно…

Добиваясь с таким упорством и смерти самого царевича, Пётр, мог руководствоваться, неосознанно даже, тайной убийственной неприязнью к чужой скрытой мысли, иной, чем его собственная… По-другому мне трудно обьяснить ту беспощадную настойчивость, с которой новая Россия добивалась гибели царевича Алексея…

Личную драму его легче всего будет понять, разобравшись по возможности в общей беде того времени. Если применить к той поре нынешние категории, то Пётра можно назвать первым новым русским. Царевич же остался старым русским, со всем, что дорого было уходящей России.

Продолжу о некоторых причинах упорного и почти всеобщего противостояния Петру. О причинах, которые не соответствуют примитиву, распространяемому недоброжелателями русского народа. Это необходимо мне, чтобы лучше понять судьбу царевича Алексея Петровича, в которой как в капле росы, отразилась участь уходящей страны-сказки — Руси царя Алексея Михайловича. Которая, каюсь, из моего далёка представляется мне подобной чудному Острову-Буяну, русской Атлантиде... Дело, повторю, не в том, что Россия испугалась света из Европы, как боятся его запечные тараканы…

Вот какой важный момент, по какой-то причине обойдённый историками, есть в том же деле царевича. Он, этот момент, как раз и говорит ещё об одном обстоятельстве, питавшем грозную оппозицию миллионов, так обнадёжившую царевича. И о причинах которой недосуг было думать грозному царю до розыска…

Пётр захотел вдруг остановить дело, которое уже успешно приближалось к нужному ему результату. Голландский резидент во время суда над царевичем доносил своему двору удивительное: «Мне, говорили, что ген.-лейт. князь Долгорукий был дважды пытан и что признания его так поразили Царя, что Его Величество задался мыслью, не лучше ли положить конец всем допросам и дальнейшим разысканиям всей этой нити замыслов и интриг…»

Чего же испугался неустрашимый Пётр?

Он обнаружил, вдруг, что за ним пустота. Переодевшиеся в немецкое платье вельможи обновились только снаружи. В словаре современного воровского жаргона есть известное слово «редиска», означающее нехорошего, ненадёжного человека. Придумали его творцы нового языка и юмористы с маузерами из знаменитого ведомства Феликса Дзержинского.

Россия стала тогда огромным трагически-страшным огородом, где изобильно произрастала эта самая редиска. Спасительная мимикрия заключалась в том, чтобы подкраситься кумачовым цветом снаружи, оставаясь белым внутри. Черезвычайная комиссия и создана была для того, чтобы точно распознавать вредный революции мыслящий овощ. Это не ново было. Ещё при Петре изобильно расплодилась редиска в немецких камзолах. Этот Василий Владимирович Долгорукий был ближайшим доверенным лицом Петра, крупной начальственной персоной в гвардии. Из материалов розыска можно понять, что огонь подобрался уже к избранному войску Петрову. Пётр впал в минутную растерянность, но скоро собой овладел, а Долгорукова казнить не велел. Призрачное восстание гвардии его остановило…

Откуда же эти оппозиционеры в ближайшем, казавшимся таким надёжным окружении царя-реформатора. Не обошлось и тут без тёмной личности светлейшего князя Александра Даниловича. Что бы там ни говорили, а именно Меншиков и его шальное счастье так же стали одной из начальных причин той упорной оппозиции, в которую ушли сливки общества, обладающие умом, культурой и влиянием. Эта-то высокая оппозиция и образовалась как раз по поводу царёвой неразборчивости к любимцам и фаворитам, а потом уже обернулась неприятием всех его преобразований. Царское ли это дело, дать первое место в душе и в державе беспородному, но наглому голодранцу с родословной не лучше, чем у подзаборного пса. И потом, эта немчура, от которой прохода не стало. Рюриковичей и гедеминовичей, вельможных бояр, вписанных в бархатную книгу родов, это могло уязвить в самое их нутро, в сердцевинную глубину гордости, пышно взошедшей на генетической опаре, заквашенной в незапамятной древности. Тень Меншикова плотно застила взгляд даже государственной элиты на реформы Петра. Что уж говорить о народе.

Великая же беда для народа была, разумеется, и в том, что переделка России потребовала громаднейших денег. Благо от перемен предполагалось в отдалённом будущем, а разорение пришло в момент. Народ и не догадывался о том, каково будет это благо, а непосильный гнёт выдавил уже все соки из него. Я попробовал себе представить, что стало бы, если в какой-нибудь стране, даже в нынешней парализованной России, ввели вдруг те же налоги, которыми третировал несчастную русскую чернь Пётр Великий. Я думаю, всё-таки взвыли бы народы, даже если бы объяснить все эти поборы самыми благими целями.

Тем более что и мы этих реформ накушались досыта и цену их хорошо усвоили.

Вот краткий только перечень сборов, на которых держались петровские преобразования.

Налоги брали с «орлёной» бумаги (это так называемый «гербовый сбор», им сопровождалось оформление всякого официального документа). Брали деньги, если рождался ребёнок. Верхом деловой хватки петровских «прибыльщиков» стал налог на цвет глаз. Больше других платили голубоглазые. Если помер кто, к общему горю присоединялась ещё, и немалая царская подать на мертвеца. Как же мог относиться народ к преобразованиям Петра, если его корабельная нужда потребовала введения даже этого налога на мертвецов...

Всё, что попадалось царю-реформатору на глаза, немедленно облагалось сбором — свечи, лошади, бани, трубы, конская шкура, хомуты, дуги, бороды, усы, ульи, кровати, дрова, орехи, арбузы, огурцы, родниковая вода, рыба…

Обложив ещё и сортиры, Пётр вплотную приблизился бы в исторической памяти к римскому императору Веспассиану, обессмертившему себя циничной фразой: «Деньги не пахнут»…

Да, ещё и гробы! Налог на гробы был венцом опять же изобретательности преобразовательного царского ума. Они-то, гробы, надо думать, и приносили царской казне главный достаток. Люди при Петре мёрли, как мухи. Один Петербург потребовал от России, как утверждают иностранные резиденты и наблюдатели того времени, трёхсот тысяч жизней. Это, конечно, цифра не точная. Иноземцы всегда порочат, унижают и возвышают наши достижения, смотря по тому, какого они свойства. Но, и из наших лучших знатоков вопроса, ни один не знает даже, в какую сторону её, эту цифру, корректировать… Народная масса, однако, волновала Петра мало. В отличие от чиновной и духовной элиты, она выступала открыто, и тот же царевич, судя по некоторым данным, руководил жестоким подавлением, например, бунта Кондратия Булавина. Именно от него Пётр узнал о смерти этого ярого выразителя тогдашних народных настроений: «Милостивейший Государь Батюшка, получена здесь ведомость, что вор Булавин застрелился сам и войско его разбито. И которой с сим прислан из Азова, посылаю к тебе Государю, и с сею викториею поздравляю. Сын твой Алексей. Из Преображенского. Июля в 18 д. 1708». Возможно, Пётр, пытаясь приучить его быть государем в своём стиле, и поручил подавление народного бунта царевичу, чтобы поглядеть, как это у него получится.

Интересно было бы узнать, что при этом чувствовал царевич Алексей. Ведь уже в то время он испытывал к отцу все свои чувства в полной мере. Он не мог также не знать, что народ, в большинстве, разделяет по отношению к царю Петру очень похожее настроение, что Кондратий Булавин, в сущности, союзник его.

Не хочу быть несправедливым к нашим великим историкам, может, не все их тома я прочёл с должным вниманием, но заметил я у них мало сочувствия простому русскому человеку, которых у матушки России девяносто девять и девять десятых процента населения. А ведь это-то и есть питательная среда Истории. Я сам живу жизнью этого простого народа, и у меня есть основания думать, что народ должен бы шарахаться от всякой реформы, даже от слова такого, как чёрт от ладана. И началось всё это опять же от времён Петра.

Всякая затея сверху, всегда неясная, всегда понимаемая превратно, обраставшая и направляемая толками и слухами, реально отражалась на простом человеке только новым лихом, политикой государственного грабежа и нищетой. При Петре народная беда достигла крайних пределов. Доказательством тому одна достаточно яркая картинка. На содержание двора своей невестки, жены царевича Алексея, Пётр выделил деревеньки с несколькими тысячами крестьян. Эти крестьяне в результате царских преобразований настолько обнищали, что принцессе пришлось самой их подкармливать, чтобы они не поумирали с голоду.

Времена менялись, но никак не менялось неуважение к народной нужде. Это стало самым стойким из наследия Петрова. Поразительной моральной слепотой отличалась даже избранная часть нации. В некоторых деталях быт этой элитной части народа был таков, что заставляет думать о большом дефиците нравственного чувства даже у тех, кто имел в душе подлинную искру божию. Когда-то я собирал материалы для книги «Лермонтов в жизни». Нашёлся для неё эпизод, который стоил мне немалого душевного томления. Однажды кучка молодых светских шалопаев решила дать бал-маскарад в одном из знаменитых пятигорских гротов. Только на свечи, драпировку грубого камня и на шампанское был потрачен годовой сбор с нескольких крепостных деревень. А надо сказать при этом, что в деревнях этих люди никогда не знали достатка. Хотя бы такого, чтобы иметь хоть раз в неделю мясо во щах для детей. Никому, даже гениальному Михаилу Лермонтову, по случаю примкнувшему к этой кучке, не показалось тогда, что люди, так весело и бессмысленно предающие свой народ, обречены. Это глубокое отчуждение народа от собственной элиты, от тех, кто был призван устроить разумное и достойное существование его, окончательно оформилось и тянется у нас опять же со времён Петра. Чуждая власть делала чуждыми и все её затеи. Даже те, которые и на самом деле, могли обернуться благом…

«А все в Петербурхе жалуются, что-де знатных с незнатными в равенстве держат, всех равно в матросы и солдаты пишут, а деревни-де от строения городов и кораблей разорились…». Эти слухи доходили до царевича и тогда, когда был он в бегах.

Положение русской деревни с той поры мало улучшилось. Может ли эта деревня (сейчас это более четверти народной массы) понимать и боготворить реформаторов? Суть всякой русской реформы Николай Карамзин объяснил двумя фразами: «Говорят россиянам: ”было так, отныне будет иначе” Для чего? — не сказывают». И ещё: «…Всякая новость в государственном порядке есть зло».

Это не проходило бесследно. Вот самый краткий курс русской истории, начиная от смерти Петра. Народ, которому нечего было копить, кроме ненависти, становился всё решительнее и страшнее. Он накопил этой ненависти столько, что однажды она в одночасье смела всё, что дала петровская реформа почти за триста лет… Власть, бюрократию, иностранщину… Правда, взамен получили новых реформаторов, потом ещё новых. И так будет бесконечно.

Если вы хотите окончательно погубить Россию, не призывайте казней египетских на её голову, дайте ей реформаторов, так будет проще и надёжнее…

Всё становится хуже, и только капитал ненависти растёт. Его не сдать в банк. Но кошмарные проценты с него иногда приходят по счетам. Вот о чём надо знать и помнить всякому правительству в России. Нынешнему тоже.

Выходит, отношение к себе и своему эксперименту над Россией Пётр знал. И не заблуждался в том, каково оно на самом деле. На смертном одре он скажет: «…я один тащил в гору, а миллионы — под гору».

Петру, по избытку сил, надобно стало затеять вдруг большое дело, а, если при этом в общем хаосе человек не знает равновесия и уюта, это уже его личное дело. Надо ли пояснять, что этот путь революционный, который Россия опробовала не однажды, и который в теперешнем и, видно, конечном итоге, ничего ей не принёс, кроме нищеты, бездарной власти, безысходности, лишил её всяческой исторической перспективы.

Конечно, мне удивительны грандиозные усилия Петровы. Пётр один дал такой толчок русской истории, что потребовались недюжинные усилия науки, чтобы осмыслить явления петровской эпохи. Заодно, поглядеть, что было до Петра. И только тогда образовалась в отечественном знании наука русской истории. Был у нас один Нестор, а после Петра явились грандиозные Татищев, Болтин, Голиков, Карамзин, вслед за ними Соловьёв, Ключевский, Платонов, Бильбасов да и ещё целая самородная россыпь. Личность и преобразования Петра стали почвой, на которой выросла великая русская историческая наука. Тем не менее, и тут можно сказать одно и то же: он хотел как лучше, потратил невероятные силы, а получилось…

И вот царевич стал знаменем обиженных и обделённых. Повторю, может и не совсем осмысленно. Уходящая Россия, Русь царя Алексея Михайловича, сказочная и вещая, самобытная, таящая свои виды на будущее, тщательно пропалываемая Петром, в испуге и озлоблении столпилась вокруг царевича, выдвинула его вперёд.

Старая Русь действовала больше инстинктом. Ей было мало дела до того, что у царевича не было задатков вождя, что его слабая подпорченная натура не могла противостоять чудовищной воле царя.

В чём старая Русь видит главную беду. У неё отнимают Бога-отца. Её делают сиротой. Она видит наступление немцев. Её делают пленницей. Пётр шёл воевать другие народы, и не заметил, как покорили тихой сапой его собственный. Бирон стал ближайшим итогом петровских преобразований.

Да, царевич был слаб и духом, и телом, и царь, упорно добивавшийся его смерти, боялся не его, а тех, что стояли за ним. Они-то и отличались немалым мужеством и волей. Вот эпизод, который произошёл сразу после смерти царевича Алексея Петровича. Царь Пётр без всякого перерыва продолжил бесконечную оргию трудов и разгула. У него всякое дело оканчивалось буйным праздником, как всякая патетическая строка в героическом житии заканчивается восклицательным знаком. И вот старая Русь вновь напомнила о себе беспримерным по отваге и бессмысленности подвигом. Некий подьячий Ларивон Докукин пробрался в праздной толпе близко к Петру. Но вовсе не для того, чтобы ткнуть его ножом. Он подал ему «присяжный лист», каковыми печатные дворы наводнили тогда Россию. Подписавший такой лист обязывался служить новому наследнику престола двухлетнему Петру Петровичу. Кроме всего прочего, это обеспечивало на полтора десятка лет вперёд безопасность Екатерины, как матери наследника. И регентши, конечно, коль не стало бы Петра Великого. Вместе с этим продолжилось бы и безотчётное счастье Меншикова. Докукин же, от имени старой России, подал царю лично в руки означенный документ, в котором было заявлено: «За неповинное отлучение и изгнание от всероссийского престола царского Богом хранимого государя царевича Алексея Петровича христианскою совестию и судом Божиим и пресвятым евангелием не клянусь и на том Животворящего Креста Христова не целую и собственною рукою не подписуюсь; еще к тому и прилагаю малоизбранное от богословской книги Назианзина могущим вняти в свидетельство изрядное, хотя за то и царский гнев на мя произмется, буди в том воля Господа Бога моего Иисуса Христа, по воле Его святой, за истину, аз раб Христов Илларион Докукин страдати готов. Аминь, аминь, аминь». Это был решительное действие, подобное тому, когда бросают себя на амбразуру. Гадать, чего тут больше — безумия или отваги — дело бесполезное. Судить об этом могут только те, кто способен на подобный поступок. Его три раза подвергли жесточайшей пытке. Он никого не выдал, хулил Петра и Екатерину и кричал, что пришёл добровольно пострадать за правду и имя Христово. Его колесовали. Этот подвиг Докукина, ничего не менявший в поступи времени, давал, однако понять, какие люди стояли за царевичем, И какая бы сила явилась, если бы затеял Алексей настоящее единоборство с отцом.

Неподдельными у Петра выходили только корабли и солдаты. Решить будущее России могла только война. И победа любой ценой. Пётр в знаменитых письмах к царевичу так пишет о главном его недостатке: «…паче же всего о воинском деле ниже слышать хощешь, чем мы от тьмы к свету вышли, и которых не знали в свете, ныне почитают. Я не научаю, чтоб охоч был воевать без законныя причины, но любить сие дело и всею возможностью снабдевать и учить: ибо сия есть едина из двух необходимых дел к правлению, еже распорядок и оборона». И продолжил: «Не хочу многих примеров писать, но точию равноверных нам Греков: не от сего ли пропали, что оружие оставили, и единым миролюбием побеждены, и, желая жить в покое, всегда уступали неприятелю, который их покой в некончаемую работу тираном отдал?» Только войском достигались, по мнению Петра «все великия прогресы»…

Это была политическая внешняя программа, которая ужасала тогдашнюю Европу. Ссылками на неё полны и многие гораздо более поздние спекулятивные выпады против державных целей России. Даже Гитлер оправдывал свою войну, потрясая перед публикой завещанием Петра Великого, которое, правда, оказалось поддельным…

Опасность такого правителя, как Алексей Петрович виделась Петру в том, что он не хотел воевать, не имел к тому пристрастия. И тем мог растратить и потерять все Петровы приобретения, а Европу забыть «страха рускаго»

А что взамен видел царевич. Он, как сказано уже, не оставил после себя политической программы. Но, можно угадать стиль его правления, коль он до этого бы дожил, по письмам, по некоторым его комментариям к прочитанному, и особенно по листам допросным, которые заполнялись до ужаса прилежными следователями Канцелярии розыскных дел, руководимых Петром лично.

На допросе в застенке этой канцелярии возлюбленная его Ефросинья говорила: «Да он же, царевич, сказывал: когда он будет госуда­рем, и тогда будет жить в Москве, а Питербурх оставит простой город. Также и корабли оставит, и держать их не будет. А и войска де станет держать только для обороны. А войны ни с кем иметь не хотел, а хотел довольствоваться старым владением, и намерен был жить зиму в Москве, а лето в Ярославле...»

Судить тут царевича не за что, если ты, конечно, сам не допрашиваешь его в том же застенке от имени царя. Такая политика тоже имеет право на существование. Жизнь простого народа она, точно, облегчила бы. Мирные государи бывали благом. Царя Фёдора Алексеевича, предшествовавшего Петру, историки всегда поминали добрым словом. А он был самым миролюбивым царём. Известен не победами, а заключением мирных договоров, которые, однако, не принесли России разорения и позора.

В письмах к царевичу Пётр винит его в том только, что не видит в нём несокрушимого воина. Это, конечно, великий недостаток в глазах человека, не умеющего решить внутренние проблемы иными средствами, чем топор и плаха, а внешние другими, чем шпага и мушкет. Не знаю, имел ли в виду царевич более надёжные средства для прочности царства, но они ведь есть. И существовали всегда. Не их ли искал Алексей Петрович, скупая в европейских странствованиях исторические, духовные и дидактические сочинения известных ему европейских авторов. Ни о том ли выспрашивал у немецких профессоров. Не это ли имел в виду, когда отвечал европейским жуирам, советовавшим ему, прежде всего, освоить искусство бальных танцев: «Я бы сначала хотел набрать ума в голову, а потом уже постараюсь обучить и свои ноги».

Между прочим, в процессе царевича Алексея был один небывалый ещё момент. Ко всем его винам добавилась доселе неслыханная. Впервые в России была взята под подозрение способность пытливого читателя размышлять над книжной строкой. Диктатура впервые обнаружила опасность не только в мятежном топоре и пуле, но и страх вольной заёмной мысли…

Это очень любопытная история. Царевич читал знаменитого в то время Барония и конспектировал его…

Цезарь Барониус был историк римско-католической церкви. В церковной иерархии занимал выдающееся положение. Был одно время духовным отцом самого папы римского. Кардинал. Библиотекарь Ватиканской библиотеки. Царевич мог читать его «Деяния церковные и гражданские». То, что теперь называлось бы «Избранное». Эти деяния были переведены ещё в XVII столетии, но царевич читал их в рукописи. Изданы на русском языке они были только через год после его смерти.

Вот некоторые выписки из этого Барония. Привожу их по протоколам дела царевича Алексея, составленным царскими дознавателями при его допросах: «Не цесарское дело вольный язык унимать, не иерейское дело, что разумеет, не глаголати (глаголет Амвросий)». То есть, царевич, фактически, отмечает для себя, что не царское это дело — затыкать людям рты, не давать воли говорить то, что думается. И, наоборот, если ты уверен, что знание твоё разумно и полезно, то ты обязан делиться этим с другими. Отчаянный, до нелепого, напрашивается вывод. Царевича можно объявить чуть ли ни провозвестником свободы слова на Руси.

«Феодосиево приготовление к войне и заповедь воинам, чтобы не брать дров и постелей у хозяев на квартирах». То есть, у царевича заметно сочувствие той мысли, что война не должна всей тяжестью ложиться на плечи народа.

«Ирина Цесарева подати отпустила подданным».

«Адриан Второй, Папа Римский странным (странникам) Греческим сам есть носил, и с ними обедал, и руки и ноги им умывал».

Вот ещё замечательные слова, которые могут дать представление о царевиче и его образе мыслей: «Свидетельствуюсь Богом, что я никогда не пред­принимал против отца ничего несообразнаго с дол­гом сына и подданнаго и не помышлял о возбужде­нии народа к восстанию, хотя это легко было сделать, так как русские меня любят, а отца моего ненавидят за его дурную низкаго происхождения ца­рицу, за злых любимцев, за то, что он нарушил старые хорошие обычаи и ввёл дурные, за то, что не щадит ни денег, ни крови своих подданных, за то, что он — тиран и враг своего народа».

Особняком стоит в документах о розыске свидетельство французского резидента Ла Ви. Он утверждает, что царевича не сразу сломили. Что мужество его было отменным и сообразным с мятежной целью: «…Царевич с твердостию, которой в нём никогда не предполагали, сознался, что не только он хотел возбудить восстание во всей России, но что если Царь захотел бы уничтожить всех соучастников его, то ему пришлось бы истребить всё население страны. Он объявил себя поборником старинных нравов и обычаев, также, как и рус­ской веры, и этим самым привлёк к себе сочувствие и любовь народа».

Может во всём этом не так уж много содержится государственной мудрости, но человечность и желание учитывать народные чаяния во внутренней политике государства тут налицо. Наверное, таким же было бы и правление его. А мудрость приходит с опытом.

Предупреждаю, ни в каком разе не пытаюсь я разобрать по косточкам то, что сделано Петром, чтобы охаять его. Явление Петра было исключительно. Я думаю, что случайности тут никакой нет, и он, в самом деле, был выдвинут временем, божьим промыслом, чтобы дать России шанс стать полноправной хозяйкой истории. И он достиг, в конце концов, того, что хотел. Русский государь впервые встал вровень с великими людьми своего времени. Главное, он заставил сопредельные народы бояться России. Не надо забывать, что именно эта цель являлась смыслом всякой прежней державной политики. Впрочем, как и нынешней. Я сочувствую ему. Казалось бы, это не то слово, которым можно исчерпать всё отношение к делу Петра, но именно сочувствие и печаль приходят первыми, когда вижу, чем, в конце концов, обернулись его беспримерные усилия. Драма самого Петра началась и завершилась после его смерти. В жизни он больше был триумфатором. Я избрал себе самый лёгкий, и, мне кажется, безошибочный путь, чтобы оценить всякое значительное начинание. Окончательно великим оно становится, если имеет великие последствия. Следовательно, всякую реформу, всякое преобразование можно считать удавшимися, когда их результаты видны и сегодня. Когда они и теперь греют мне душу, делают мою жизнь осмысленней и полнее, влияют на меня лучшим образом. Известный настоятель Кентерберийского монастыря Хьюлет Джонсон написал цикл проповедей, в которых утверждал, что душевный комфорт даже и всякого отдельного человека зависит от его инстинктивного убеждения, что вектор истории совпадает с его душевными порывами, что путь истории пролегает через его сердце. И только тогда это означает, что история всего народа развивается в нужном направлении. Слова эти, кажется, рождены поэтическим порывом. Но, может, тут есть некоторая истина, откуда бы тогда эта неизбывная вечная кручина в русском человеке…

История развивается сама по себе, а русский человек сам по себе. Он одинок во вселеленной, и уже устал от этого одиночества…

О царевиче же Алексее Петровиче я хочу думать как о том русском человеке, который первым ощутил эту вселенскую хандру, который первым учуял этот разлад между движением истории и собственной душой…

Предчувствие не обмануло его, реформы Петра остались достоянием своего времени, феноменом и украшением истории, не более того.

Как же, скажут мне, а не забыл ли ты, что Пётр ввёл нас могучей рукою в семью цивилизованных народов. Что сделал он Россию Европой. Когда мне говорят теперь, что благодаря Петру, мы вошли в эту семью, стали европейцами, то позвольте не поверить тому. В лучшем случае это иллюзия, мираж, оптический обман зрения. О том, что так скоро Европы не строятся, я уже говорил. Продолжу следующим.

Вот с напряжённым вниманием и любопытством вглядываюсь я за окно своего кабинета. Там, за этими окнами, должна быть Европа, какой мы стали по воле Петра. И та Европа, которая окружает меня каждодневно, изумительна. Настоящую Европу я представлял себе следующим образом. Там люди осознанно выдвигают стоющих людей, чтобы они управляли текущими делами государства, первое из которых —благо народа. Там обдуманная свобода, ограничена, однако, рамками, которые не дают ей превратиться окончательно в орудие трибунных плутов и политических мошенников. В Европе у человека есть права, которые государство способно защитить. Свобода там не входит в противоречие с законом. Там у честных людей есть право не подпускать к себе близко какого-нибудь проворовавшегося наглеца, сукиного сына, запятнавшего себя нечестностью и шулерством. Во всяком случае, есть право не допускать его распоряжаться своей судьбой. Там, вот чудо из чудес, правительство, которое не умеет править, от которого нет пользы, уходит в отставку. Там с террором подонков общества борются, и даже, бывает, с успехом. Там президенты в посланиях и телевыходах к народу стыдятся пустой болтовни. Там нагромождение нелепиц трудно выдавать десятилетиями за реформы. Там воспитана культура владения капиталом, деньгами, без чего не бывает цивилизованной и успешной экономики. Там не может быть, наконец, государственного человека без чести, судьи без совести. Там не существует диктатуры бездарности, при которой процветают писатели без таланта, певцы без голоса, юмористы без чувства юмора. Ну, если всё это и есть, то всё же не в таких всеохватных размерах, как в той России, которая со времени Петра прикидывается Европой.

Своё достоинство мы потеряли, а чужого не приобрели. Вот откуда у нас неизбывная грязь на улицах, вот откуда неимоверная нечистота в политике, вот откуда дикое воровство, вот откуда надменное и злобное чиновничество, убийственное его презрение к человеческим нуждам.

Восемьдесят процентов государственной федеральной и муниципальной элиты у нас воры и мздоимцы. Это научно установленный факт. Другим двадцати процентам, наверное, просто ничего не дают, вот они и не берут. Губернаторы по ухваткам своим никак не вышли из времени Иоанна Грозного, и ныне они понимают дело своё так, будто отправлены нашим президентом-батюшкой «на кормление». Громадные чиновничьи состояния возникают в считанные годы именно в тех местах России, где воровал и куролесил при Петре Великом страшный царский наместник Матвей Гагарин. Повешенный, правда, по справедливости. Под цивилизованной внешностью и респектабельным пиджаком дикость и отсутствие культуры у нас не переводится. Вот мой вам совет, никогда не смотрите на чиновника пристально, иначе вы обязательно увидите его настоящий облик троглодита, и испугаетесь до нервного тика, а то и до смерти.

Только написавши это, я понял, что всё можно было сказать короче. Пётр не угадал большой разницы между цивилизацией и культурой. Человека внешне цивилизованным можно сделать указом или дубиной, но культурным его этим не сделаешь. Культура воспитывается из поколения в поколение. Культурная революция — это полная чушь. Пётр боролся с чиновным воровством виселицей и плахой, но ничего этим не достиг. Он и не подозревал, что дикость можно искоренить только культурой. Мы и до сей поры этого не поняли. Ужесточаем меры против взятки, например, не думая вовсе о том, что в диком пространстве действуют только волчьи законы.

Явилось новое для России обстоятельство — олигархия. В прочих странах олигархию создаёт государство, чтобы через неё эффективно управлять экономикой. У нас олигархи создали государство, чтобы придать законный вид ограблению народа.

О каком долгом пути к цивилизации мы можем говорить, о каких успехах на этом пути, когда сказанное тысячу лет назад точно попадает в наш сегодняшний день: «Земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет…» И не столь уж дико при сегодняшней власти прозвучит это давнее, тоскливое — «да и пойдите княжить и володеть нами». Когда-то давно это сработало. Может, стоит подумать и о таком повороте реформ нынешней никчемной власти, может в этом и есть настоящий выход для неё? Может, особенный русский путь в том и заключается, что двигаться к будущему тут сподручнее всего включив задний ход, а сегодняшний день напитать прошлым проверенным опытом.

Такова ли та Европа, о которой мы мечтали. Неужели и там пустота вместо права, пустота вместо экономики, пустота вместо будущего, пустота вместо истории. Нежели и там в своём тяжком пути люди вдруг утратили уже инстинкт, требующий от них продолжения упорного движения к совершенству, к сохранению себя в потомстве. От всего этого жизнь, которая даётся нам единственный раз, давно стала для нас бессмысленной, потому что утратилась её цель. Неужели и там у народа не стало повода сознавать грандиозное счастье от того, что выпал ему этот неповторимый шанс — жить на прекрасной земле, продолжать свою великую миссию. Как не стало этого повода и у каждого отдельного человека. Не верю, что именно это хотели позаимствовать мы у Европы. И не этого хотел для нас Пётр. Очарован в Европе был он чем-то другим, наверное. Чего так и не довёз до родных пределов…

Вот откуда моё сочувствие Петру, и печаль о том, что не удалось ему…

Моё сочувствие доходит до того, что готов думать я: не его вина в том, что суровая романтика, руководившая им, не пустила корни в русской почве…

Это отступление в нынешний день мне понадобилось для того, чтобы пояснить одну непрошенную мысль, которая, возникнув, оскорбила однажды моё безусловное почитание великой истории Отечества. Дала повод усомниться в целесообразности её исходов. Уж не чуяла ли та старая уходящая Русь инстинктом своим наш нынешний погибельный день, и сопротивление той старой Руси было не бунтом ретроградов, а предчувствием нынешнего печального времени, с которым тогдашние чуткие вещие люди знали тайную связь. Нельзя ли то сопротивление расценить как завет нам и заботу о нас, хлебнувших, наконец, полною мерой мёртвую воду перемен. В таком случае, нам надо будет по-другому отнестись к тем людям, к их метаниям, исполненным смертельного благородства. И к царевичу Алексею Петровичу, вставшему во главе неосознанного, таинственного, как божье предопределение, отпора грозному погибельному будущему, нам надо будет отнестись по-иному. Тогда нам легче будет понять, что имел в виду Вольтер, догадавшийся сказать, что царевич погиб только потому, что был слишком русским. Ему вдруг не стало места в стране с тем будущим, в котором мы теперь живём.

Переодев и царевича Алексея, царь захотел пойти дальше. Он задумал сделать из него немца и по сути. Использовал для того сначала наличных приставников, прибитых к его двору европейским сквозняком, а потом и вовсе послал учиться в германскую землю. Женил на немецкой принцессе. Кстати сказать, это был первый в истории русской монархии брак наследника трона с иностранкой. После Петра такие браки станут нормой. Так что, в конце концов, православное самодержавие станет немецким по крови.

Впрочем, Пётр в воспитании наследного принца был не слишком настойчив. И это усугубило предстоящую беду.

Со страниц допросных актов царевич предстаёт безумцем. Во время составления этих актов, он таким уже и был. Его свели с ума неслыханные пытки и непосильное нервное напряжение, невыносимое предчувствие конца.

Об этом сумасшествии говорят дипломаты. Иностранный наблюдатель при петербургском дворе Плейер доносил об общей молве, что царевич помешался в уме и «пил безмерно».

«Все его поступки показывают, — пишет французский посланник де Лави, — что у него мозг не в порядке».

Голландский резидент де-Биэ: «Говорят, что умственные способности его не в порядке…».

Дураком, однако, он никогда не был. «Отец твой умён,только умных людей не знает; а ты умнее его и умных людей знать будешь лучше», говорил про него упоминавшийся князь Василий Долгорукий.

У меня есть повод сказать даже, что царевича был на редкость проницательным человеком. Вот как судил он о скором будущем России близкому человеку своему Ефросинье: «…Отец мой, не знаю, за што меня не любит, и хочет наследником учинить брата моего, а он ещё младенец, и надеется отец мой, что жена его, а моя мачиха, умна; и когда, учиня сие, умрёт, то-де будет бабье царство

Эта его прозорливость дала повод знаменитому историку Иловайскому удивиться точности его предвидений: «Между прочим, он метко предсказал скорое наступление бабьего царства и предчувствовал грядущее господство на Руси немцев. Насильственное устранение его от пре­стола более всего принесло пользу сим последним, а для русского народа отнюдь не было благодеянием…».

Выходит, он, царевич, знал точный просчёт отцовской политики. Неоправданно широкая опора на немецкий гений. Излишнее пристрастие к иностранцам. Слово «немецкий» я употребляю тут в тогдашнем значении этого слова «нерусский», «европейский». По инерции это пристрастие прокатилось через века царской внутренней политики. Лет уже через сто после смерти Петра знаменитый покоритель Кавказа, генерал Ермолов (кстати, полный тёзка царевича Алексея), имевший чувство юмора, подпорченное опасным умением глядеть в корень, нарвался на серьёзную неприятность следующим образом. Император Александр Первый хотел наградить его за подвиги в войне двенадцатого года и, будто бы, спросил: «Что я могу сделать для тебя, Алексей Петрович?». «Сделайте меня немцем, Ваше Высочество!», будто бы, ответил Ермолов…

Как далеко зашёл этот упорный разлад между народом и верхами русского общества, принявшего всё-таки реформы Петра, можно угадать из народного же словотворчества. Когда русские верхи настолько отдалились от своего народа, что перестали говорить с ним на одном наречии, тогда народ и назвал их «шарамыгами», обнаружив своё понимание милых европейских светскостей — Cher ami. А заодно, назначив себе вечную дистанцию от государства, от чиновника, от казённой культуры. Определив для себя и смысл, и качество власти этой, и всей культурной элиты. Пушкин вернул отечеству настоящий наш язык. Но даже и он иногда говорил по-русски чистым французским языком. «Сделалась метель», ведь это же прямая калька из какого-нибудь Шарля Нодье.

Ну и вот ещё какое дело. Это ведь при Петре окончательно оформилось то рабское, подобострастное отношение к загранице, ко всякому иностранцу, которого нам, наверное, так и не истребить. Любой проходимец, шарлатан и бездарь, каких и у нас у самих хоть пруд пруди, нам милее и диковиннее, если он с иностранным клеймом. Взгляните хоть на сегодняшние афиши, в излишнем и черезвычайном изобилии развешенные по русским городам и даже весям.

А ведь вся эта тлетворная назойливая перелётная саранча неплохо кормится, опустошая непрочное духовное пространство и жидкие наши карманы. Это ведь тоже, если вдуматься, наследие Петра. Духовный исполин Чехов, вынужден был сознаться, что выдавливает из себя раба по капле. А ведь это он таким макаром протестовал против того худшего, что навязал России Пётр. Значит, оппозиция петровского времени никуда не исчезала. Злословить власть тихомолком Россия научилась при Петре. И непрерывно занимается этим до сей поры. Отдалённые искры политического заговора в России всегда тлели на каждой кухне. Тот, кто сможет соединить и подуть, как следует на эти тлеющие огни, получит пожар. Это потому, как полагает тот же историк Иловайский, что при Петре русский человек окончательно сформировал в себе рабскую психологию, но не навсегда забыл о воле.

Надо думать, что у царевича неплохо было развито и чутьё политическое, поскольку эту тайную оппозицию, этот постоянно сжатый, потный от напряжения кукиш в кармане он думал обратить в реальную силу. Он знал, в чью сторону направлен этот кукиш. И это давало ему надежду. Царевич чувствовал нервный пульс потревоженной России. В определённой степени держал руку на этом пульсе.

Долгое время, лет двадцать, Пётр, не сказать, чтобы основательно, но осознанно, готовил его к наследованию престола. Забота о воспитании наследника, тем не менее, выглядела крайне неосмотрительно. После того, как он, царь, засадил в монастырь его мать, и вплотную занялся великолепной рутиной собственного вхождения в историю, он полностью упустил сына из виду. Рядом с царевичем моментально образовался слой придворных неудачников и невостребованных честолюбцев. Имевшие свои резоны и страхи, они окончательно восстановили сына против отца. Уже лет в пятнадцать родитель ему «омерзел всеконечно». Меншиков озаботился приставить к нему педагогов, которые научили его пьянству. Первым его учителем был Никифор Вяземский, во всём похожий на Никиту Зотова, первого учителя самого Петра, возглавившего позже Всепьянейший собор в царёвом негласном министерстве потех и шутовства. Главное, великолепный князь Меншиков скоро понял, что рассчитывать на приязнь царевича ему не приходится. Алексей Петрович был убеждён, что место в государстве, которое должен бы занимать он сам, прочно занято уже бывшим базарным лотошником. Тот ворочал государственным делом вместо наследника престола, когда Петра не было у державного руля. И выходило, что Меншиков стоял очень часто к этому кормилу ближе самого царя. Кормило его кормило.

Петровское следствие по делу царевича, наряженное раздольно и с оглушительной помпой, обнаружило обширный и опасный заговор, грозивший России гибелью безвозвратной. Так ли уж серьёзен был этот заговор для Петра? Лично для меня этот вопрос получил вдруг принципиальное значение. Он мог уменьшить образовавшуюся тяжесть в душе, где-то там, где бережём и лелеем мы тайную гордость за прошлое, которое может унизить или возвысить каждого из нас, какими бы равнодушными мы не прикидывались к нему. История остаётся частью нашей сути, сколько бы не учили нас неуважению к ней. У человека можно отнять всё, даже инстинкты. И, если не станет у каждого из нас этого интуитивного чувства принадлежности к осмысленному, в лад продолженному до сего дня прошлому, мы окончательно станем толпой, а не народом. Мне хочется знать Петра мудрого, а не озлобленного. И потому с некоторой поры переворачиваю я страницы истории нашей со страхом и трепетом. И жаль мне порой, что документа нельзя утаить и поправить.

Так вот, если и был этот заговор, то уж больно странно он выглядел. Старая, уходящая Русь, согласно деталей этого заговора, просто хотела спрятать царевича, как остатки разбитой гвардии прячут знамя до поры, пока не сформируются новые полки. Отсюда этот отчаянный план укрыть Алексея Петровича за границей, куда, как казалось, не достанет рука Петрова. И, надо сказать, план этот был вполне работоспособным. По всей России разошлись вдруг предречения ростовского епископа Досифея, сменившего на этом посту знаменитого Дмитрия Ростовского, что Петру осталось жить лет пять-шесть, не более. Сама Богородица будто бы явилась епископу во сне и объявила этот срок. И, как покажет скорое будущее, небесная покровительница старой Руси нисколько не ошиблась. Пётр умер в отведённые ею сроки. Если бы царевич уцелел до той поры, история России пошла бы по другому пути, и никто не может сказать, не был ли бы этот путь для неё иным, но тоже благом. Впрочем, и заговорщики об этом не думали. Главный из вдохновителей побега, Александр Кикин, сознался на допросе, что действовал исключительно из корыстных соображений: «…я побег царевичу делал и место сыскал в такую меру — когда бы царевич стал на царстве, чтоб был ко мне милостив». Это же могли бы сказать и все остальные. Даже божий наместник при царевиче, духовник Яков Игнатьев, не упускал из виду будущего патриаршего места для себя…

Постоянное царское нездоровье стало причиной брожения. Условный рефлекс мыслящей пешки, пытающейся разом оказаться в дамках, вот что выдвинуло заговорщиков из бездействующей толпы. И они обретались недалеко от цели. Прусский император, шурин царевича, на правах ближайшего родственника, был готов защищать его жизнь даже новой войной, хотя не окончил ещё две уже начатых. Немаловажно было и то, что в России народились внук и внучка монаршей бабки, старшей в цесарском роду герцогини Луизы. Этот внук её, между прочим, станет российским императором Петром Алексеевичем Вторым. Кроме того, беглый наследник престола величайшей державы мог быть решающим козырем в руках любого умелого политического игрока. Европа смутилась. Большой интерес к судьбе царевича проявили некоторые дальновидные политики сильно униженной Петром Швеции. Они пытались завладеть «непотребным сыном» Петра Великого, чтобы руководить потом неустойчивым настроением значительной части русского народа, который видел в Алексее Петровиче избавление от наступающего царства Антихриста.

Потрясающие и страшные в подробностях усилия потратил великий император, чтобы вернуть сына. В ход пошло всё — ложь, преступление клятвы, освящённой именем Божьим, угроза новой всеевропейской войной. Есть такое вышедшее из употребления слово — раж, синоним болезненного исступления. Несомненно, признаки такого ража можно угадать в длительном беспримерном упорстве, с которым Пётр руководил мировой облавой на сына. Сознаюсь, именно тут впервые поколебалось моё безусловное почитание главного героя родной истории. Я пожалел, что занялся его жизнью столь подробно. Живой и подлинный Пётр становился много грубее и непривлекательнее придуманного, облагороженного сказаниями, даже теми, которые лелеяла неподкупная народная память. Я вспомнил, как разочарован был Гулливер, рассмотревший вблизи миловидное издали лицо некой юной великанши на острове Бробдингнег. Как он шокирован был выступившими на первый план грубыми подробностями. Некоторые детали, громадные поры на жирной коже и холёная родинка, с близкого расстояния оказались тошнотворными. В них не осталось никакой прелести.

Романисты средней руки, чтобы изобразить ужас, обязательно вызовут на страницы своего повествования потустороннюю силу. Им непременно понадобятся копыта, рога, хвост. Ужас же обыденного может изобразить только очень большой талант. В жизни царевича Алексея этот посюсторонний рутинный ужас наступил с того момента, когда он, спасая жизнь, убежал в Вену, под крыло шурина своего, прусского императора Карла VI. Когда-то давно, в казахстанской степи, я видел охоту змеи-щитомордника на птенцов розового скворца, которые вывелись среди камней древнего могильника. Щитомордник появлялся у гнезда и птенцы, уже готовые встать на крыло, цепенели в смертной истоме и теряли волю к полёту. Бесконечное пространство неба и степи сужалось для них до размеров этой узкой трагической сцены, где хозяйкой становилась смерть. У них, этих птенцов, не оставалось выхода. Ужас этот можно только чувствовать, описывать его — непосильное и бесполезное дело. Всё это изведал царевич Алексей Петрович. Из всех чувств, которые испытывает человек, царь оставил ему только чувство смертного страха. Думаю, что только состояние висельника, уже потерявшего опору под ногами и чующего, как плотно к горлу пришлась верёвка, может передать его тогдашнее состояние. Долго это переносить нельзя. Тут — или с ума сойти, или сдаться. Царевича постигли, похоже, сразу обе эти крайности.

Тогда, на какое-то время, они остались двое на белом свете. Большая любовь и великая ненависть схожи тем, что владеют людьми безраздельно. Им, двоим, стало тесно в этом мире. Заповедные участки европейской истории сохранили достаточно подробные следы царственной охоты на русского принца. Я читаю строки давней, до жути деловой переписки, которой обменивались участники того прославленного европейского сафари (главный загонщик в этой охоте Пётр Толстой в тайной переписке и называл царевича оперативной кличкой «зверь») и чувствую, что строки эти до сей поры не выветрились от того дремучего кошмара, который сопровождал царевича в его движении к неумолимому концу. Дело в подлинниках выглядит так:

Пётр 1 цесарю Карлу VI из Амстердама, 20 декабря 1716 года: «Я принужден вашему цесарскому величеству с сердеч­ною печалию своею о некотором мне нечаянно случившемся случае в дружебно-братской конфиденции объявить, а именно о сыне своём Алексее… Он незнамо куды скрылся, что мы по сё время не могли увидать, где обретается… Того ради дали коммиссию резиденту нашему, при дворе вашего величества пребы­вающему, Веселовскому, онаго сыскивать и к нам привезть».

Пётр I Аврааму Веселовскому, 20 декабря 1716 года из Амстердама: «Даётся наш указ резиденту Веселовскому, что где он проведает сына нашего пребывание, то разведав ему о том подлинно, ехать ему и последовать за ним во все места, и тотчас, чрез нарочные стафеты и курьеров, писать к нам; а себя содержать весьма тайно, чтоб он про него не проведал».

Авраам Веселовский Царю, 3 января 1717 года из Вены: «…я отыскал вагенмейстера, который отправляет всех отъезжих почтовых лошадей, и разспрашивал его: он мне сказал, что в октябре отъехал на экстрапочте некоторый офицер с женою и двумя ещё персонами до Цибингена по Бреславльской дороге, и указал мне отвозившаго почтальона, который на разспросы мои сказал, что отвёз до Цибингена, откуда он, офицер, поехал до Кросена прямо к Бреславлю и спрашивал у почтмейстера, сколько миль до Бреславля?»

Авраам Веселовский Царю. Из Вены от 21 февраля. «Вчерашняго дня приезжал ко мне известный референдарь (высокопоставленное лицо, держатель имперской печати, один из подкупленных агентов Веселовского. — Е.Г.) и сказал мне в конфиденции, что цесарь имеет подлинную ведомость, что Коханский (под этим именем царевич въехал в Вену. — Е.Г.) обретается здесь инкогнито, токмо у цесаря ещё не являлся».

Пётр I Аврааму Веселовскому, 24 февраля 1717 из Амстердама: «…Надлежит тебе послать двух верных и неглупых людей, одного в Италию до Риму, а другого до Швейцарской земли, и повелеть им накрепко о том же проведывать, и тебе писать. Также надо ещё в Вене проведывать, в Неаполе, Милане, Сардинии».

Пётр I Аврааму Веселовскому, 6 марта 1717 из Амстердама: «…посылаем к тебе 4 человек наших офицеров, под претекстом. Из них капитану Румянцеву весь тот секрет от нас сообщён, и с ним с одним ты откровенно в том поступай и советуй; а ему велено всё то исправлять, что ты ему велишь. И тако приложи старание, дабы ту особу каким-нибудь способом в Мекленбургию к войску нашему вывезть, и в таком случае можешь и сам с ними для лучшаго охранения ехать».

Авраам Веселовский Царю. Из Вены от 10 марта. «Во всех домах за городом в городе чрез шпионов сам Коханскаго искал; однако найти не мог, и подлинно он отсюды отлучился… Вчера вечером на ассамблее разговаривали при мне два тайные советника о отлучении Коханскаго из государства, и один из них обнадёжил меня, что имел он письмо из Тироля, что он проехал пред шестые неделями чрез Инспрук в Италию, имея при себе 5 служи­телей».

Авраам Веселовский Царю. Из Вены от 20-го марта. «Вчера прибыл сюда капитан Румянцов с 3 офицерами и вручил мне вашего вели­чества милостивейший указ, по которому известную коммиссию исполнить уже поздно было: Коханский за 10 дней до того уехал отсюда, и удостоверил меня известный референдарь, что оный отправился в Тироль, под протекциею цесарскою...»

Авраам Веселовский Царю. Из Вены от 4-го апргля: «…ежечасно ожидаю известий от Румянцева, который уже 11-й день уехал в Тироль».

Авраам Беселовский Царю. Из Вены от 10 апреля. «…капитан Румянцов, возвратясь сюда, объявил мне, что известную персону он нашёл в Тироле в крепости Эренбергской, под протекциею цесаря, которая уже в январе с двумя цесарскими драбантами туда прибыла».

Александр Румянцев Царю 10 апреля 1717 года из Вены: «…Повторяе доношу, что я из Вены в Тироль ездил и его подлинно там нашёл в Тирольской провинции, в одной крепости, Эренберх, которая имеет расстояние от Вены 78 миль, между Италиянской и Швейцарской дороги, и живёт под протекциею цесарской, и содержится за крепким караулом: не токмо его, ни служителей его из крепости не пущают».

Авраам Веселовский Царю. Из Вены от 15 апреля. «После аудиенции у цесаря, советовал я капитану Румянцову немедленно ехать в Тироль и жить неподалеку от Эренберха инкогнито, дабы стеречь, что­бы известную персону куда не увезли, или не упустили из своих земель; в каком случае велел следовать за ним, и о том ко мне писать».

Нота Министерства иностранных дел Пруссии графу Волкре (Volkra) цесарскому послу в Англии 25, (14) апреля 1717 года. «…Цесарь, по родству, по несчастному положению принца и по великодушию цесарского дома защищать невинно гонимых, дал ему покровительство и защиту… Цесарь приказывает спросить короля Английскаго, намерен ли и он, как курфюрст и как родственник Брауншвейгскаго дома, защищать принца? Переговоры должен граф Волькра вести в величайшей тайне…»

Авраам Веселовский Царю. Из Вены от 3 мая. «…Уведомился он (Румянцев), что известную персону вкратце при нём вывезли оттуда в Италио до крепости Мантуа, и он намерен был ехать за ним, объехав Эренберг кругом, в след».

Авраам Веселовский Царю. Из Вены от 2 июня. «…Возвратился сюда капитан Румянцов из Италии с подлинным известием, что известная персона в Неаполе, и он Румянцов едет к вам, я более ничего здешнему двору не предлагал, опасаясь, чтобы не увезли её в иное место».

Из инструкции Петра I Толстому и Румян­цеву. 1 июля 1717: «Мы не оставим искать всех способов к наказанию непокорства его; даже вооруженною рукою цесаря к выдаче его принудим; пусть разсудит, что из того последует?..»

Пётр I Алексею Петровичу в июле 1717: «…посылаю ныне сие последнее к тебе, дабы ты по воле моей учинил, о чём тебе господин Толстой и Румянцев будут говорить и предлагать. Буде же сего не учинишь, то, яко отец, данною мне от бога властию проклинаю тебя вечно; а яко государь твой, за изменника объявляю и не оставлю всех способов тебе, яко изменнику и ругателю отцову, учинить, в чём бог мне поможет в моей истине».

Пётр I цесарю Карлу VI от 10 июля 1717 года из Спа: «…Посылаем к вашему величеству нашего статских чужестраных дел коллегии тайнаго советника Петра Толстова, которому повелелено о всём, касающемся того дела, пространно вашему величеству на приватной аудиенции донести, такоже сына нашего видеть, и письменно и изустно волю нашу и отеческое увещание оному объявить и просить вас, дабы оный сын наш немедленно с ним был к нам отпущен».

Авраам Веселовский Царю. Из Вены от 14 июля. «Прилагаю подробный счёт 300 червонным, данным мне в Амстердаме, в том числе: двум шпионам, которые искали за городом известную персону несколько недель, 12 червонных; одному шпиону, который искал в городе, 6 черв.; курьеру, отправленному в Швейцарию, 83 черв.; за стафет 3 мая 21,5 червон.; 2 июня капитану Румянцеву на проезд до Парижа, с прочими офицерами, 100 червонных».

Из протокола Венской конференции 18 (7) августа 1717 года по письму Петра I от 10 июля того же года: «Это происшествие чрезвычайно важно и опасно, потому, что Царь, не получив удовлетворительнаго ответа, может с многочисленными войсками, расположенными в Польше по Силезской границе, вступить в герцогство и там остаться до выдачи ему сына; а по своему характеру, он может ворваться и в Богемию, где волнующаяся чернь легко к нему пристанет. Необходимо как можно скорее найдти средство к отпору, особенно заключением союза с королём Английским. Наконец, не надобно терять ни минуты в бездействии. Резолюция цесаря: Placet».

Пётр Толстой и Александр Румянцев Петру I. 1 октября 1717 года из Неаполя: «…Между царевичем и вицероем (вицекоролём, наместником цесаря Карла VI в Неаполе) в пересылках один токмо вицероев секретарь употребляется, с которым мы уже имеем приятство и оному говорили (токмо ещё в генеральных терминах), хотя и без указу вашего вели­чества, обещая ему награждение, дабы он царевичу, будто в конфнденции, сказал, чтоб не имел крепкой надежды на протекцию цесарскую, понеже цесарь оружием его защищать не будет и не может при нынешних случаях: понеже война с Турками не кончилась, а с Гишпанцами начинается; что оный секретарь обещал учинить…»

Пётр Толстой Аврааму Веселовскому. 1 октября 1717 года из Неаполя: «Мои дела в великом находятся затруднении, о чём к вам на предбудущей почте буду писать обстоятельно; а ныне толь­ко вам объявляю, ежели не отчаится наше дитя протекции, под которою живёт, никогда не помыслит ехать… Сего часу не могу больше писать, понеже еду к нашему зверю, а почта отходит…»

Наместник Неаполитанского королевства Даун Карлу VIиз Неаполя от 28 (17) июня 1718 года: «Надеясь более всего действовать страхом, он [Толстой] так и поступая, сказал ему, царевичу, при первом свидании: царь будет считать его изменником, если он не возвратится, и не отстанет, пока получит его живым или мёртвым, во что бы то ни стало; он, Толстой, имеет повеление не удаляться отсюда прежде, чем не возьмёт его, и если бы перевели его в другое место, то и туда будет за ним следовать. Царевич поражён и смешан сими словами…»

Царь Пётр, в отличие от своего отца, не любил охоты, но тут, в его инструкциях, во всей переписке обнаруживаются все приёмы профессиональной, правильно организованной травли с двуногими гончими.

Царевич сдался, и был почему-то весел при этом. Наверное, как всякий слабый человек, он был рад, что освободился, наконец, от непосильного груза для хлипкой своей души.

Теперь о смерти царевича. Все возможные причины её, даже самые невероятные, исчислены историками подробно и описаны детально. Нам остаётся только присоединиться к той версии, которая представляется наименее фантастической и подкреплена обстоятельствами и логикой его последних дней. Хотя нашей логике с теми обстоятельствами может оказаться не по пути.

Говорили, что царевича извели ядом, что его задушили подушками в камере, что, отворив кровь, казематные доктора умышленно перерезали ему вены, есть так же леденящее душу

описание того, как Пётр лично отрубает своему сыну голову топором, выхваченным у палача. Стоит, однако, внимательно исследовать обстоятельства его последних дней, чтобы понять, что все эти страсти могли и не понадобиться. Приведу описания этих дней, строго следуя допросному делу царевича Алексея Петровича:

«Июня в 24 день [1718] царевич Алексей спрашиван в за­стенке о всех его делах, что он на кого написал своеручно и по распросам и с розыску сказал, и то ему всё чтено: что то всё написал он правду ль, не поклепал ли кого и не утаил ли кого? На что он, царевич Алексей, выслушав того всего именно, сказал, что то всё он на­писал и по распросам сказал самую правду, и никого не поклепал и никого не утаил… И в том им, царевичем, розыскивано, чтоб он сказал самую истину: все ль правда, не клеплет ли кого, и не таит ли кого, и что ещё больше в нём есть?

А с розыску сказал тож, что и выше сего; а больше ничего не знает и никого не таит и не клеплет. Дано ему 15 ударов».

Запомним эти пятнадцать ударов кнутом уже истерзанному прежним ходом следствия царевичу 24 июня 1718 года.

Вот ещё выписка из «Записной книги С-Петербургской гварнизонной кан­целярии»:

«26 июня по полуночи в 8 часу начали сбираться в гварнизон его величество, светлейший князь, князь Яков Фёдорович, Гаврило Иванович, Фёдор Матвеевич, Иван Алексеевич, Тихон Никитич, Пётр Андреевич, Пётр Шафиров, генерал Бутурлин; и учинён был застенок, и потом, быв в гварнизоне до 11 часа, разъехались. Того ж числа пополудни в 6 часу, будучи под караулом в Трубецком роскате в гварнизоне, царевич Алексей Петрович преставился».

Запомним и это. Был новый допрос с пристрастием, уже без всякой нужды, поскольку следствию давно всё ясно было. Этот допрос в присутствии самого царя, конечно же, не обошёлся без кнутобоев, поскольку это, «учинён был застенок», надо понимать однозначно.

Перед смертью ведь было ещё 25 июня, и в этот день, надо думать, кнутобои тоже не были оставлены без дела. Профессор истории Дерптского университета Ал. Г. Брикнер утверждает, что кроме этих роковых дней царевича жестоко пытали ещё до его перевода в крепость, что с 18 по 24 июня ему было дано сорок ударов кнутом. Вся же процедура допросов и розысков над царевичем тянулась целых четыре месяца. Специально для этих заметок я сделал маленькое разыскание о том, что такое была эта русская пытка с пристрастием, что такое был петровский розыск.

Русское изобретение кнут иностранцам бросалось в глаза. Многие писали о нём. «Кнут есть ремень из толстой и твёрдой кожи длиною в З 1/2 фута, прикреплённый к палке длиною в 2 фута, посредством коль­ца», пишет Дж. Пери, капитан и строитель доков, приглашённый в Россию самим Петром. «Кнут есть род плети, состоящей из короткой палки и очень длиннаго ремня», поясняет камер-юнкер Берхгольц. Русский знаток Григорий Котошихин, которому этот предмет несравненно роднее, даёт более развёрнутое описание: «А учинён тот кнут ремённый, плетёный, толстый, на конце ввязан ремень толстый, шири­ною на палец, а длиною будет с 5 локтей». В словаре петровского времени прежний мастер-кнутобой, грозный архангел застенка, поименован теперь званием кнут-мейстера, и это как-то сразу и легко примирило экзотическое туземное мастерство с наступившей на Руси эпохой преобразований. Надо сказать, кнут явился немалым стимулом при движении Отечества к цивилизации и прогрессу.

Тут я должен попросить прощения за смысловую тавтологию, поскольку кнут и стимул почти одно и то же. На слоге древних латиноязычных свинопасов стимул означал острую палку, с помощью которой древние римские свиньи также направляемы бывали к нужной цели.

То, что движение России к прогрессу было непростым и мучительным, доказывают следущие свидетельские впечатления, оставленные невольными прихожанами главного храма петровского цивилизаторского гения — Тайной канцелярии розыскных дел.

«Есть два рода наказания кнутом. Первой род наказания определяется за преступления не очень важныя: с преступника снимают рубашку, один из палачей берёт его за руки и кладёт себе на спину; другой палач, или кнутовой мастер, даёт ему определённое судьёй число ударов. При каждом ударе палач делает шаг назад и потом шаг вперёд; кну­том бьют так сильно, что кровь течёт при каждом ударе, а на коже у осуждённаго делается ссадина или ра­на шириной в палец. Эти мастера так ловко владеют кнутом, что редко случается, чтобы они ударили два раза по одному месту... Второй и тягчайший род наказания кнутом состоит в том, что подсудимому связывают руки за спиной и верёвкой, прикреплённой к рукам, подымают его вверх, привязав ему к ногам тяжести. Когда он поднят таким образом, руки выходят из составов плечных, и тогда палач даёт ему кнутом столько ударов, сколько судья прикажет. Удары да­ются с промежутками, в которые дьяк допрашивает пытаемаго...»

«…В час боевой ударов бывает тридцать или сорок; и как ударит по которому месту во спине ж, на спине станет так слово в слово будто большой ремень вырезан ножом, мало не до костей…»

«Ужаснейшим образом изсечённых кнутом подносят к огню для поджаривания; поджаренных снова секут, и после втораго бичевания вновь кладут на огонь. С такими переменами произ­водится Московская пытка».

«Сначала подымают обвинённых на дыбу (Strappado), и если это не подействует, то их секут; а Русские палачи — мастера этого дела и могут, как говорят, с шести или семи ударов убивать человека. Иногда сообщники преступника подкупают палача и заставляют его засекать обвинённого до смерти, чтобы отвратить от себя наказание».

Так что кнут, которым начался наш путь к светлому будущему, в котором мы оказались, со времени Петра Великого должен бы на гербе явится, как двигатель прогресса.

Для дальнейшего вывода мне хватит двух этих жутких моментов: убить человека можно было шестью-семью ловкими ударами кнута, кнутмейстера можно было взяткой или угрозами вынудить нечаянно перестараться во время розыска.

Вернее всего выходит, что царевича до смерти засекли кнутом.

Пётр хвастал «своею жестокостию», замечает Пушкин: «Когда огонь найдёт солому, — говорил он поздравлявшим его в связи с окончанием дела Алексея Петровича, — то он её пожирает, но как дойдёт до камня, то сам собою угасает».

Пётр и к этому результату шёл с той же жестокой настырностью, трудно объяснимым изуверским напором. Может даже закрасться подозрение, что это вдохновенное упорство не совсем здорового свойства. А все эти благонамеренные объяснения, будто интересы Отечества для Петра были дороже родного сына, неостроумная попытка смастерить очередное пустое красное словцо.

Такие мелочи, об этом сказано уже, как благоденствие подданных Петра мало волновали. Порядок он измерял трепетом и жутью. Он не был маньяком-садистом, его неслыханная жестокость не бессмысленна. Политическую гармонию в государстве, по его мнению, мог гарантировать только страх. Надо ли говорить, что реформы, авторитет которых покоится на таком зыбком фундаменте, ни почтения, ни понимания не вызовут. Тут для Петра и таилась главная опасность. Если бы нашёлся подлинный вождь, половодье гнева, конечно, снесло бы и Петра и всех, на кого он опирался. За царевичем пошло бы громадное большинство. Ещё не умершая старая Россия могла лягнуть агонизирующим ударом до смерти. Но, как говорилось уже, по складу характера царевич таким вождём быть не мог. Однако Пётр, заглянувший в бездну, закусил удила и понёс, как напуганная лошадь. Он не умел ориентироваться в обстановке чем либо иным, кроме топора и кнута.

Ещё один готовый ответ есть у того же Д.И. Иловайского: «Только эта смерть могла упрочить наследие престола за маленьким сыном Екатерины и успокоить опасения за свою будущую судьбу как Екатерины, так и Меньшикова. Тогда как первая показывала вид печали, последний даже не скрывал своего удовольствия после кончины царевича».

Второй смертный приговор царевичу вынесли историки. У них не оказалось даже той малой доли благородства, которая не даёт честному кулачному бойцу трогать упавшего. Тем более, бездыханного. Историки продолжали избивать его после смерти. Известно, что историки могут изменить историю. Кому-то из них опять захотелось сказать красно, и сказано было, что смерти царевича потребовали интересы государства, а Пётр, кровью надорвавшегося сердца своего, утвердил этот смертный приговор. И пошла писать губерния, и до сей поры пишет. Однако никакой крови сердца мало-мальски прилежный историк не обнаружит на листах того приговора. Содержание и распорядок жизни Петра не изменились. Он так же активно писал указы, которыми надеялся изменить будущее, так же буйно радовался успеху своих текущих дел.

К казённому дешёвому гробу, купленному и убранному на конфискованные у Кикина и Долгорукова деньги, стояла в очередь народная Россия, а царь, Меншиков и другие новые русские вельможи неумеренно пили в день смерти царского сына за случившиеся уже победы русского оружия. На другой день победительное пьянство продолжилось спуском на воду очередного корабля…

Один только лейб-гвардии Преображенскаго полка сержант Никифор Подуруев, ходил в это время по погребальным лавкам и, опять на конфискованные деньги Тайной канцелярии розыскных дел, покупал траурные дополнительные драпировки и ленты. Говорили, что на девятый день, когда о душеумершего следует молиться, чтобы дух его был причислен к девяти чинам ангельским, Меншиков предложил Петру некое вовсе уж непотребное увеселение, и Пётр не вспомнил об этом богоугодном деле.

Наша наука история, родившаяся из желания разгадать грандиозную фигуру Петра, подпала под обаяние его. Культа Петра, как мы видим, при его жизни не было. Он один тогда насаждал его. Алтарный кумир Петра воздвигли историки при Екатерине Великой. Начинающая наша наука история, как неопытная барышня, нечаянно влюбилась в него, старалась не замечать неудобные для восприятия черты.

Все, кто противостоял ему, были взяты нашей историей под подозрение. Документы, касающиеся царевича Алексея Петровича, например, оказались долгое время вообще никому не интересными и невостребованными. Первым Николай Устрялов ужаснул культурную публику, издав знаменитый шестой том «Истории царствования Петра». Россия увидела, наконец, какие три кита легли в основание её прогресса — застенок, кнут и дыба.

Вольтер догадался сказать ближе всех к истине: «Великое преступление несчастного Алексея состояло только в том, что он был слишком русским…». Его и судили, как последнего русского, который берёг в себе всё, чем должна была отличаться Россия от остального мира. Погубил ли бы он Россию после Петра? Нет. Как ни разу не погиб, например, Китай, правители которого, придерживаясь разных политических взглядов, при всей жестокости, не убивали в народе его самобытности, не лишали национальных особенностей, одежды, косичек, в конце концов. Они, эти косички, отпали сами собой. Несмотря на все преобразования и жажду цивилизации, этот удивительный народ сохранил самобытную культуру, древний дух, связь со своей многовековой историей и традициями. И этот драгоценный груз истории не мешает ему стремительно идти к первенству в нынешнем мире. Китай, оставаясь древним, ухитрился не стареть. Россия же, в последнее время по воле бездарных и случайных правителей уже чуть ли не через каждое десятилетие примеряя памперсы и начиная новый отсчёт своего исторического времени, стала похожей на дряхлого выродившегося младенца. Не сохранила своей мудрости, и не приобрела чужого ума. А, если и набралась чего, то не того, что ей на пользу. Известно ведь, что русскому хорошо, то немцу смерть, и, наоборот, разумеется.

Самым трагическим итогом прошедших после Петра лет явилось то, что у нас не стало чувства национального достоинства. Это не просто унижает, это уничтожает народ. Пример старой допетровской России убеждает, странным образом, что даже предрассудки могут служить на пользу нации, давать ей веру и достоинство и все те духовные блага, которые приносит народу чувство осмысленного существования в истории. Защищая старую Россию от новой, Николай Карамзин грустил вот о чём: «Не говорю и не думаю, чтобы древние россияне под велико­княжеским или царским правлением были вообще лучше нас. Не только в сведениях, но и в некоторых нравственных отноше­ниях мы превосходнее, т. е. иногда стыдимся, чего они не стыдились, и что, действительно, порочно; однако ж должно согла­ситься, что мы, с приобретением добродетелей человеческих, утратили гражданские. Имя русского имеет ли для нас теперь ту силу неисповедимую, какую оно имело прежде? И весьма естественно: деды наши, уже в царствование Михаила и сына его, присваивая себе многие выгоды иноземных обычаев, всё ещё оставались в тех мыслях, что правоверный россиянин есть со­вершеннейший гражданин в мире, а Святая Русь — первое госу­дарство. Пусть назовут то заблуждением; но как оно благопри­ятствовало любви к Отечеству и нравственной силе оного!». Нравственная сила оставила нас. К такому ли итогу хотел привести нас Пётр? Он толкнул Россию, а куда она покатится, он не предполагал. И, судя по тому, что он не оставил после себя даже мало-мальски внятного завещания, это его не особенно и волновало. Удивительное дело, Пётр Великий, единственный из государей, кто никак не озаботился будущим своего дела. В той исторической свистопляске, которая началась после него, Россия выжила только благодаря своей счастливой звезде и, как видно, исключительной к ней Божией приязни. История Петра, это больше всё-таки история его личных амбиций, и в этой части её вполне можно считать и необычайной, и величественной.

Вот ещё несколько попутных мыслей, которые возникали по ходу чтения документов, составивших розыскное дело Алексея Петровича.

О проницательности царевича мы уже говорили. Дар предвидения его уникален. Надо думать, что даже у Петра этот дар не был развит так, как у царевича Алексея Петровича. Предвидение — это дар богов, дело таинственное. Правители, отмеченные им, бывают редкостью. В сущности, главный политический талант в том и заключается, чтобы принимать решения и предвидеть — к чему они приведут. Человек с развитым предвидением не может восставать против хода Истории. И надо думать, что все эти угрозы сжечь корабли и провалить Петербург в тартарары только пьяный и озлобленный бред царственного неудачника.«Я по истине себя очень зазираю, что я пьяный много сердитую и напрасных слов говорю много; а после о сём очень тужу», «Пьяный всегда вирал всякия слова и имел рот не затворенный», — каялся царевич

Между прочим, у него был очень хороший литературный стиль. Мне его конспекты из Барония чем-то нуловимо напомнили конспект Пушкина к «Истории Петра Великого». Может быть потому, что читал я их почти одновременно. Вот примеры:

«Петр I, когда призывал купца Мейера в сенат, то всегда приказывал ставить для него стул». «Князь Ромодановский был истинный бич горделивости боярской». «При императрице Анне Иоанновне академик Крафт был должностным её астрологом. Сохранилось в календаре 1730 года его предсказание о вскрытии Невы 9-го апреля (что и сбылось)». «Пётр однажды в Саардаме оттолкнул мальчика, который бросил в него гнилым яблоком, что Пётр перенёс терпеливо». «На возвратном пути претерпел он бурю. Петр, ободряя с ним бывших, говорил им: “Слыхали ль вы, чтоб царь когда-либо утонул?”. «Указано было наказывать за поединки сметрной казнью». «Пётр пригласил несколько генералов к себе обедать, отдал им шпаги и пил за здоровье своих учителей. Шведские офицеры и солдаты также были угощены и проч.». «Пётр запретил делать гроба из выдолбленных дерев, дубу и сосны (из экономии), а из досок указанной меры. Еловые, березовые и ольховые позволено и долбить». Это Пушкин.

Царевич Алексей: «Поединки проклинает церковь». «Собор в Гишпании уставил, чтоб Королевы, по смерти мужей своих, не брачилися, но шли бы в монастырь». «Иоанн Папа 12-й через блядей (это, ныне изгнанное из литературных текстов слово, означает, прежде всего, еретика, вруна, отступника - Е.Г.) своих сделал, чтоб было Цесаря Оттона и Леона убили, а как они ушли, то он престол приял помощию бабиею и Леона проклял». «Никифор, Цесарь Греческий, с архиереов поборы брал и палаты хорошия ломал, а на месте их конюшню делал». «Оттон Цесарь римского старосту Рогфреда, из гроба выняв, казнил». «Альберикус Морзорский Епископ сыну своему, от бляди рождённому, утупил престол». «Чудная повесть о Оттоне Цесаре и о жене Комитовой, которого он обезглавил напрасно». «Папа Сильвестр Второй был чародей, что сомнительно, однакож астрономию знал, что недалеко друг от друга». «При чхании поздравление уставилося в Риме, во время мору (Плиний пишет, что и у поган было)». «В Люзитании на Соборе в Етмерике положено, чтоб о умерших зла не говорить…». «Медведь от ловцов до церкви ушёл и мощам кланялся святой Гудилии (Есть сумнительно)». «Чёрт научил Французов побожности, по которой Цесарь Людвиг велел людям пост чинить».

Тут можно, конечно, заметить, что материал и литературные дарования не схожи ни по теме, ни по размерам. Но сам метод конспекта и черновика будущих работ у царевича Алексея и Пушкина, практически, одинаков. Составляются фразы, подобные контрапунктам в будущей симфонии. Эти фразы напомнят потом о мыслях, которые возникли по ходу составления плана, дадут настроение всему произведению, работе целиком. Легко представить себе, что царевич мог готовить себя к написанию крупного исторического документального полотна по истории церкви, например. Как Пушкин готовил себя к написанию монументальной истории петровского времени.

Он свободно ориентируется в современной ему литературе: «Феофила Цесаря смерть и разверзение уст и прочая, подобна нашему повествованию о нём».

Он любит историческое чтение. Сам Пётр, между прочим, полагал, что История и География есть два основания Политики.

Он был, однако, неудачник чистой воды. Невезение фатальное, куда ни кинь. История его любви, например, назревала как великая драма. Шекспир бы многое отдал за этот сюжет. Наследник престола великой империи променял царство за поцелуй последней подданной, полонянки, рабыни, крепостной девки. История эта в будущем обещала стать величайшим примером чувства, на которое только способно человеческое сердце. Кончилась она, однако, скучно. Всё это обернулось пошлой картинкой, иллюстрирующей ловкость мастеров царского тайного сыска. Есть сведения о том, что Евфросинья оказалась корыстной шпионкой, прелестным сексотом Тайной канцелярии розыскных дел. Наёмницей царского оберсыскаря Петра Толстого. Страстные разговоры царевича, откровенность которых была усугубляема обстановкой интимнейшей, и те были озвучены этим живым фонографом на следствии, во время очной ставки, в присутствии самого Петра. Откровения её стали решающими в деле царевича. Тут и взошла его смертная звезда.

Ефросинья, несостоявшаяся жена его, родила в застенке. Следствие было милостиво к ней. Говорят, она даже вышла замуж за какую-то мелкую сошку, проводившую дознание об участии её в заговоре против царствующей персоны. Последний отпрыск Петра Великого, наполовину крестьянин, неизвестен истории. Однако, в нём было больше подлинной русской царской крови, чем во всех взятых вместе поколениях русских царей, начиная с Екатерины Великой. Странно думать, что остатки отшлифованных несколькими поколениями благородных царственных генов ушли и растворились в глухой чухонской чернозёмной толпе. И наверняка они, эти гены, не пропали вконец, и время от времени вылезут вдруг в каких-нибудь неправдоподобно породистых и одарённых буйными талантами Ломоносове, купце Третьякове или Шаляпине. Пётр не до конца истребил эту наследную царскую кровь, она ушла в народ. Жизнь не скупится на неподъёмные для досужего ума символы. Народ, жаждавший царствования Алексея Петровича, как царства Божия, утаил-таки его кровь, сроднился с нею, и, может когда-нибудь, по капле этой крови Петровой, по атому, будет в каждом из нас. Эта последнее участие Петра в будущем Отечества представляется мне самым неистребимым и по-особому трогательным. Может за то и простил народ Петру всё, и полюбил его самой надёжной любовью, любовью после гроба. Пётр стал родным своему народу в самом натуральном смысле. Иной крови, во всяком случае, по мужской линии от Петра Великого не осталось. Где то она бродит сейчас?

Драма последней русской царицы

Евдокия Лопухина, первая жена Петра Великого. Изображение из открытых источников.
Евдокия Лопухина, первая жена Петра Великого. Изображение из открытых источников.

Несчастливая судьба царицы Евдокии, первой жены Петра, полностью укладывается в ту жестокую схему, которую уготовил русской жизни грозный преобразователь.
Женили его рано, лишь минуло ему семнадцать. Невесте исполнилось к тому времени — двадцать. Женитьба его, как и большинство царских браков, была делом условным. Историки никак не называют ту выгоду, которая полагалась бы от царского выбора невесты. Впрочем, одна серьёзнейшая уловка была, о ней позже.

Род Лопухиных не был ни слишком богат, ни слишком знатен. Сама Евдокия не была писаной красавицей. Хотя утверждение это спорное. Выдающийся русский историк прошлого века Михаил Семевский, посвятивший ей большой очерк в «Русском вестнике» за 1859 год называет её, наоборот, замечательной красавицей в русском духе. Говорят, что при этом была она и умна. Но женский ум в России — всегда был некстати. Особо неуместным этот ум мог быть рядом с Петром. Итог таков — после разрыва с первой женой умных женщин у Петра уже не бывало. Красивая мещаночка, дочь виноторговца Анна Монс (в тогдашнем просторечии — Монсиха), которая особо ранила царское сердце, была настолько глупа, что сумела проморгать вполне реальную возможность стать русской императрицей.

Чтобы постичь общую трагическую суть русских реформ, вполне достаточно присмотреться хотя бы к одной частной русской судьбе.

Судьба царицы Евдокии в полной мере отражает трагедию всей старой допетровской Руси, внезапно поставленной перед выбором — нежиться далее в патриархальной лени или, торопливо шагая морским берегом, захлёбываться вместе с царём студёным европейским сквозняком.

Царица была воспитана старым временем и в том была вся беда её и вина.

Тот же М.И. Семевский пишет о ней так: «В самом деле, скромная, тихая, весьма набожная, она обвыклась с теремным заточением; она нянчится с малютками, читает церковные книги, беседует с толпой служанок, с боярынями и с боярышнями, вышивает и шьёт, сетует и печалится на ветреность мужа». В общих чертах это, конечно, портрет всей тогдашней России. Нелюбовь Петра к этой России и определила отношение к жене. Это была часть программы, которая потом с блеском и яростью осуществится по отношению ко всей стране. Жена была первой, которую он отверг. Россия станет следующей. Он отверг прежнюю Россию с такой же твёрдостью, как отверг первую жену.
Вся натура Петра — загадка. Откуда у него такая жажда переделать Россию? Может быть, первоначально, это от желания увидеть в России другую женщину? Не покорную и ласку принимающую как обязанность, а таящую в себе волю и неожиданность.

Во всяком случае, мы знаем, что сладкий и тлетворный вкус Европы изначально узнал он в постели с тою же Анной Монс и ещё одною немочкой — дочерью золотых дел мастера Беттизера.
Тот мужской опыт, который надо считать чудовищным, Пётр начал обретать задолго до политического и государственного. Тут очень постарались Лефорт и Плещеев, первым онемечившийся из старой России. Их поиски раскованных красавиц для царя в Немецкой слободе надо считать первыми подступами к освоению европейского пространства. Не может быть, чтобы этот грубый, никак не обузданный прежними условностями физический опыт никак не отразился на формировании будущего духовного облика царя. Интерес прорубить окно в Европу начинался там.

Евдокия, между тем, была консервативна в самом широком и примитивном смысле. То, что для Петра было развлечением и забавой, для неё оставалось грехом и блудом. Замечательная русская личность князь М.М. Щербатов жесточайшую похоть Петра ставит в прямую зависимость от неудавшегося первого его брака: «Впрочем, — пишет он, — еслиб Пётр в первой жене нашёл себе сотоварища и достойную особу, то не предался бы любострастию; но, не найдя этого, он возненавидел её и сам в любострастие ввергнулся... Пётр довольствовал свою плоть, но никогда душа его не была побеждена женщинами... среди телесных удовольствий великий монарх владычествовал».

В неумении любострастия старая Россия так же была негодной Петру, как и в прочих укоренившихся привычках, освященных временем и обычаем. В этом смысле Пётр раскрепостился до крайних пределов. Личный врач его, освидетельствовавший тело мёртвого царя, обронил только: «Должно быть Его Величество имел легион сладострастных бесов».

Побочное потомство императора было колоссальным. Из европейских образцов половой невоздержанности к нему может приблизится только Людовик ХIV. Устное историческое предание твёрдо стоит на том, что у каждой из четырёхсот фрейлин при дворе Петровом был как минимум один царственный отпрыск. Прирождённый воин, он и женщинам платил скупую солдатскую цену — копейку «за три объятия». Что разумел Пётр под «объятиями», ясно, пожалуй, коли являлось от них столь обильное потомство.

«Случалось ему, — запишет иноземец Е. Оларт, — и переносить побои от лиц, желавших защитить честь девушки, на которую заявлял он претензии».

В Голландии, например, некий садовник побил его граблями, за то, что тот домогался подёнщицы и не давал ей работать.

Женский идеал Петра стал уже не тот, который лелеяла и пестовала старая матушка Русь. Этот идеал не соответствовал ни темпераменту его, ни полученным в Немецкой слободе урокам, ни тому, как представлял он теперь спутницу собственной жизни. В той жизни, которую избрал он для себя, к прежней Руси и её идеалам можно было относиться только враждебно.
Если не учитывать это, то жестокость Петра к своей жене, от которой, между прочим, родились двое детей, и в том числе наследник престола, может показаться бессмысленной.
Драма, впрочем, начиналась с малого. Пётр, уехавши за границу, вдруг перестал ей писать. До того часто обменивались они посланиями достаточно нежными, в которых самым употребительным было слово «лапушка».

«Лапушка мой, здравствуй на множество лет! Да милости у тебя прошу, как ты позволишь ли к тебе быть?.. И ты, пожалуй о том, лапушка, отпиши. За сим жёнка твоя, Дунька, челом бьёт...»

Царица вся состояла из достоинств, но были два недостатка, которые перевешивали всё — она отличалась «безотвязною ревнивостью» и величайшей антипатией к иностранцам. Надо думать, эти две вещи для Пётра были одинаковый нож в сердце.

Вот Пётр возвращается из-за границы. Первым делом, не побывав даже во дворце, едет он к Монсу, где обитает ветреная зазноба его.

С женою увидится он много позже и лишь затем, чтобы объявить ей свою злую волю — ей велено будет идти в монастырь.

Она тверда в своём отчаянии. Ей не в чем себя винить и в монастырь она не пойдёт. С нею божья милость, и она будет посильнее супружеского жестокосердия.

Сам Пётр в манифесте по поводу удаления царицы припишет несколько слов, которые вряд ли делают её вину более определённой: пострижена она «для некоторых её противностей и подозрения».

Пётр неумолим. И вот позорная, видная всему народу, скорбная картина унижения и несправедливости — две лошади везут царицыну карету в далёкий Суздаль. Две лошади для царицы, когда даже самый плохонький выезд среднего вельможи был восьмерик цугом. Эта картина особенно больно заденет детское сердце царевича Алексея. Ненависть к отцу пустит в нём корни именно с этой поры.

Царица Евдокия была в цвете молодости. В монашеской келье у неё ничего не осталось, кроме нерастраченной страсти и непогасшего сердца. Условия застенка были ужасны. У неё не стало даже имени — теперь она монахиня Елена. Мало понятная жестокость в полной мере коснулась лишь её. Сёстры царя, так же отправленные в монастырь по обвинению в подстрекательстве стрельцов и даже прямом участии в мятеже, имели «пенсион» от Петра, им оставлены были привычные в домашней обстановке вещи. У царицы было отнято всё.

«Мне не надо ничего особенного, — молила она из монастыря своих близких, — но ведь надо же есть; я не пью ни вина, ни водки, но я хотела бы быть в состоянии угостить... Здесь нет ничего; все испорченное; я чувствую, что я вас затрудняю, но что же делать? Пока я ещё жива из милости покормите меня, напоите меня, дайте одежонку нищенке».

В этой печальной обстановке и явился в её судьбе не старый майор, которого некоторые величают генералом-майором, Степан Глебов. Он послан был своим начальством в Суздаль для рекрутского набора. Прослышав про беды опальной царицы, он послал в монастырскую темницу тёплую соболью шубу. Этот простой акт человеческого милосердия ошеломил Евдокию. Она захотела видеть своего нечаянного благодетеля, чтобы поблагодарить его. Глебов пришёл. Опасный роман начался.

Утверждается, что Степан Богданович Глебов был человеком не слишком образованным (о чём свидетельствует сам Пётр), но мужественным, сочетавшим с физическим совершенством ярую ненависть ко всем петровским преобразованиям и нововведениям, столь же немилым и царице Евдокии. Выходит, соединяло их не только чисто физическое влечение друг к другу, но и некоторое родство душ, принадлежащих старому русскому времени.
Много об этой любви не скажешь, поскольку свидетельства о ней остались лишь в сухих строчках допросного листа, составленного безвестным следственным чиновником Тайной канцелярии. Поначалу виделись они часто, страсти сдерживать не могли, целовались на виду у всех, спохватившись, свидетелей удаляли и оставались наедине подолгу... Что-то произошло потом. Глебов приходить перестал. Может, из страха, может, любовь миновалась, да и женат был неосмотрительный майор Степан Глебов.

Остались письма к нему, продиктованные любовью и горем. В печальной и вечно повторяющейся истории женского сердца они, может быть, самые пронзительные: «Мой свет, мой батюшка, моя душа, моя радость! Неужели уже, правда, настал час расставанья? Лучше бы моя душа рассталась с телом! Свет мой, как мне быть на свете в разлуке с тобой? Как же я жива останусь? Вот уже сколько времени сердце моё проклинает этот час! Вот уж сколько времени я непрерывно плачу. И день настанет, а я страдаю, и один только Бог знает, как ты мне дорог! Почему я люблю тебя так, обожаемый мой, что жизнь мне становится не мила без тебя? Почему ты, душа моя, гневаешься на меня, да гневаешься столь сильно, что не пишешь даже? Носи, по крайней мере, сердце моё, колечко, которое я тебе подарила, и люби меня хоть немного. Я приказала себе сделать такое же. Ведь это ты пожелал удалиться от меня. Ах! вот уже сколько времени как я вижу любовь твоя изменилась: почему, о, мой батько? Почему ты не приходишь больше ко мне? Уж не случилось ли с тобой чего? Уж не наговорили ли тебе на меня? Друг мой, свет мой, моя любонька, пожалей меня! Пожалей и приди, господин мой, повидаться завтра! О, мой целый свет, моя лапушка, ответь мне. Не давай мне умереть с горя. Я тебе послала шарф, носи его, душа моя: ты не носишь ничего из моих подарков! Или это значит, что я тебе не мила? Но забыть твою любовь? Я не смогу! Я не смогу жить на свете без тебя!»

Нет ответа раненой душе. У неё нет ничего надёжнее, чем слово, чтобы попытаться удержать любовь. И эта великая вера разбитого сердца в силу слова продолжает ей диктовать наивное и вечное, как молитва:

«Кто мне причинил такое горе, мне бедной? Кто у меня похитил моё сокровище? Кто отнял у меня свет очей моих? На кого ты меня променял? На кого ты меня покинул? Как же тебе не жаль меня? Возможное ли дело, что ты не должен ко мне вернуться? Кто меня, бедную, разлучил с тобою? Что я сделала твоей жене? Какую беду я ей причинила? В чём же ты обижен мною? Как же так, дорогая душа моя, не сказать мне, чем я могла не понравиться твоей жене, и почему ты её слушаешь? Зачем же покидать меня? Ведь я же, конечно, не оторвала бы тебя от жены! А ты её слушаешь! О, мой свет, как же я буду жить без тебя? Как же я останусь на этом свете? Как мог ты повергнуть меня в такое горе? Разве была я в чём повинна, я сама не знаю, в чём? Почему ты мне не откроешь моей вины? Лучше бы ты меня побил, лучше бы наказал меня, я не знаю как за эту вину, которой я не знаю! Ради Бога не покидай меня! Приезжай сюда! Я умираю без тебя!"
И назавтра будет убиваться она и твердить:

«Как же я не умерла! Как же ты не зароешь меня скорее своими руками в могилу!.. Прощай, прощай, душа моя... не мешай мне умереть! Я убью себя. Пришли мне, о, моё сердце, камзол, который ты любишь носить. Почему ты меня покинул? Пришли мне кусочек хлеба, от которого ты откусишь! Почему ты меня покинул? Чем я могла тебя так обидеть, что ты так бросаешь меня, сироту несчастную...»

Девять писем её, подшитые в казённое дело, может быть, и есть самый трогательный памятник любящему женскому сердцу.

Потом замолчит она на целых двадцать лет...

Новая беда обрушится на неё, измученную одиночеством, одряхлевшую душой, когда суровый властелин начнёт новое ужасное дознание по делу наследника своего, царевича Алексея. Примет она новые вины, которых опять не было, примет и смерть любимого сына.
Узнает ли она о том, какую кошмарную точку поставила жизнь в конце её печального любовного романа?

Майор Степан Глебов. Неизвестный художник. Изображение из открытых источников.
Майор Степан Глебов. Неизвестный художник. Изображение из открытых источников.

Царь дознался таки о сердечной тайне своей бывшей жены. Его интересовали детали. Из пятнадцати монахинь, допрошенных с пристрастием, восемь умерли прямо во время допроса, остальные рассказали даже больше того, что могли знать.

Казнь сажанием на кол. Изображение из открытых источников.
Казнь сажанием на кол. Изображение из открытых источников.

Степана Глебова мучили так, что нужно стало поторопиться с казнью. Он мог не дожить до неё. Последние свои дни провёл он в специальной клетке, утыканной дубовыми гвоздями. Он и стоял на этих гвоздях. Пётр сам выбирал, как казнить его. Глебова посадили на кол. В Москве стоял в те дни тридцатиградусный мороз. Чтобы преступный майор, посягнувший даже на ненужное Петру, не замёрз раньше времени, на него велено было надеть шубу и шапку. Казнь началась в три часа пополудни, а умер Глебов только в половине восьмого вечером следующего дня. За мучениями Степана Глебова заставили наблюдать его жену. Она не вынесла этого кошмара и наложила на себя руки ещё до того, как мучения эти прекратились. Пётр пытался ещё о чём-то говорить с ним, когда он уже умирал. Тот нашёл в себе силы плюнуть ему в лицо...

Всего опальная царица Евдокия провела в заточении двадцать девять лет. Пережила своих недоброжелателей, самого Петра, сына, друзей, единственного человека, которого любила по-настоящему, даже внуков своих. И всё же перед смертью она подвела итог своей незадавшейся жизни вполне в христианском духе: «Бог дал мне познать истинную цену величия и счастья земного». Если эти слова принадлежат действительно ей, то не столь уж и проста была эта женщина, вся трагедия которой в том, что довелось ей оказаться на самом изломе крутого российского времени...

Между тем царица Евдокия выполнила свою историческую миссию. Петра женили несколько поспешно и рано. Во всяком случае, не созревшего для женитьбы, с демонстративной целью. Женившийся человек почитался хозяином в доме и хозяином доставшегося наследства. Ему уже не нужна становилась никакая опека. Софья окончательно становилась лишней. Пётр воспользовался своими правами в полную меру. Вместе с Евдокией Петру вручалась возможность бороться за власть, а перед Россией открывались неведомые исторические перспективы. Евдокия была предлогом начинавшейся великой ломки. Ни Пётр, ни Россия этого подвига царицы Евдокии Фёдоровны не оценили…

Размышления о безотцовщине

Из любопытства, скорее всего для личной надобности, решил я некоторое время назад подробно вызнать детали житейского пути некоторых великих персонажей истории. И тут обнаружилась обязательная закономерность, над которой стоило подумать. Иисус Христос, Чингисхан, Пётр Великий, Наполеон, Гитлер, Ленин, Сталин — все оказались и выросли сиротами, а именно — безотцовщинами. Всех их отличала сильная и безотчётная привязанность к матерям. И все они стали необычайными личностями, каждый из которых менял под себя картину мира. О чём это говорит?

Надо думать, что отцовское воспитание, в большинстве случаев, обрекает действовать даже и великую личность в рамках традиций и добиваться успеха развитием существующего порядка. Отец в воспитании больше опирается на собственную волю, и это формирует особый характер наследника. Мать действует, в большинстве случаев, только любовью, а это воспитывает в ребёнке неограниченное своеволие. Маменькины сынки, с детства, не приученные к порядку, не встречавшие с детства отпора, выросши, вынуждены действовать, сообразуясь исключительно с собственными представлениями о том, как и что надо делать. У них нет отцовского опыта, нет опоры на традицию, они живут и действуют вне устоявшихся границ и условностей — вот в чём, по-моему, счастливая и трагическая суть безотцовщины.

Помимо того тут нужны, конечно, ещё кое-какие условия, неукротимая воля, например. Никакого диктатора и политического гения без этого не бывает. Пётр Великий стал сиротой (безотцовщиной, опять же) в четыре года. Кроме того, обстоятельства его жизни и его воспитание с этой же поры совершенно вышли из тех рамок, которые полагаются царскому сыну, даже, если его права на престол весьма смутны. С четырёх лет возраста он полностью уже оторван от всяческого обычая. Систематическое образование его надо признать столь же не основательным, каковым оно было, например, у Иисуса Христа. При определённых обстоятельствах и дарованиях это, разумеется, может сделать великого человека дерзким и безоглядным реформатором. Но петровские реформы, конечно, далеко не столь безошибочны, однозначны и вечны, как те, которые заповеданы нам Святым Писанием.

Вот и вышло так, что Пётр, когда приспело ему время действовать, ещё не оплодотворён знанием. И действует он, как гениальный неуч. Своей волей. Не его беда, что первыми его учителями, разбудившими его сознание, оказались немцы, кочевые рыцари гешефта, носители суррогатной культуры, вроде Франца Лефорта. Птенец открыл глаза и это первое, что запечатлелось в его девственном сознании. По закону природы и человек, и зверь, и птица родным почитают то, что воспринято первым после прозрения. Остальное будет всегда отдавать чужбиной. Первым осознанным открытием Петра стала Немецкая Слобода. Она и почудилась ему родиной. Россию он откроет для себя потом и это открытие его ужаснёт. Россия навсегда останется ему чужбиной. Он будет всю жизнь строить для себя новую Россию. Но он будет строить её для себя и для собственного удобства. У него никогда не возникнет мысли, что у народа тоже есть право жить на собственной родине, обустраивать её для себя и по собственным представлениям, осуществлять, наконец, свою собственную миссию среди других народов. Он всегда будет чувствовать неудовлетворение оттого, что так и не сделал из России сплошной и законченной Немецкой Слободы.

Не удивительно, что никто так и не понял, чего же хотел Пётр. Какую Россию он видел в собственных снах наяву? В своих творческих замыслах он был не мастер, но копиист. При упорстве, оказывается, и тут можно достичь значительных результатов.

-9

Многажды гадали историки, почему он не оставил завещание. Хотя непреложных знаков, что это пора сделать, было у Петра предостаточно. Никто так и не догадался, куда двигаться после Петра. Оставаться Европой? Никакой программы дальнейшего развития России после Петра не осталось. С тех пор, как он узнал, что, точно, умирает, ярче всего проявилось его малодушие. Великий циник и кощунственный лицедей, он стал самым униженным богомольцем о спасении собственной души. В этих запоздалых хлопотах о личном спасении перед лицом Господа он о державе не вспомнит. Он не оставил никакого связного завещания о России, скорее всего потому, что ничего связного в этом отношении у него не было и в воображении. В этом смысле он похож на другого патологического властолюбца — Ульянова-Ленина. Человек, в очередной раз изломавший великую страну ради химерических достоинств социализма, нигде и ни разу не объяснил, хотя бы самому себе, что это за социализм такой.

Из той химеры, которую в непомерном напряжении строил народ при Петре, хотя бы флот вышел и русский страх Европе, а из ленинской химеры не вышло ничего ровным счётом, кроме крови и хаоса. Народ же и тогда и далее не понимал, что же выйдет из его, Петра, непомерных усилий. Он должен был жить десятилетиями в смертной истоме бессмысленных надсад. Видимо, это и есть высшая форма презрения к собственному народу. Ничего путного, кроме общих дифирамбических слов, о целях его бесспорно необычайного царствования не сказали даже самые великие историки.

На смертном одре, если верить Пушкину, он мучительные вынашивал мысли о новой мести и новых походах. Ему нужно было отомстить коварным бухарцам за смерть князя Бековича, первого русского исследователя Каспия и смежных территорий, и персам, которые наказали Петра за его же собственное безрассудство Прутского похода.

Прутский поход был после Полтавы и сильно подкосил всесветный воинский авторитет Петра. Нового русского генералиссимуса из него не вышло. И теперь повторение другого персидского похода стало его личным перед самим собой обязательством. Опять война, опять беда и кровавая жертва народом. И так далее без конца. Он хотел посеять и укрепить в мире русский страх. Я верю, что именно об этом было бы его завещание, сумей он сформулировать свои последние мысли. Недаром по белу свету до сей поры гуляют его подложные завещания, от которых веет теми страхами и той жутью.

Завещания не оказалось, но подспудный план Петра осуществился. Немецкая Слобода восторжествовала. В самом извращённом и непотребном виде. Самая тупая и бесчувственная неметчина окопалась вскоре после его смерти на Руси во главе с Анной Иоанновной и светлейшим конюхом Бироном и стало русскому человеку ещё горше и беспросветнее, чем при Петре.

Подлинной гениальности, при которой избранные Богом идут дальше известного образца, у Петра не было. Если, опять же, сравнивать Петра с Христом, то разница между ними в том, что Христос не нуждался в учителях. Наоборот, диктатура школьного знания в его случае могла подавить и унизить полёт творческой воли и божественной сути его учения. Созидательная воля Петра не могла выйти за рамки, указанные учителем. Он всю жизнь учился, но мудрецом так и не стал. Недаром, слово «учитель» было главным в его словаре. Чтобы понять, в частности, что такое корабль, ему надо было собственными руками сделать его, по голландскому, например, образцу. Когда Генри Форда спрашивали, как же это он взялся делать автомобили, если ничего в них не понимает, он мог ответить — зато я понимаю в людях, которые понимают в автомобилях. Пётр такого о себе сказать не мог. Он хотел понимать в кораблях, но не брал на себя труда понимать в людях. Волю массы он заменил собственной волей. Деспотия при Петре раздвинула свои пределы настолько, что парализовала движение народного духа.

Перед Петром тянулось во фрунт всё: его первые солдаты, его первые историки и даже сама начальная историческая летопись нового времени.

Впрочем, повторюсь — это сугубо моё частное мнение, и я никак не претендую на то, чтобы стало оно общим и конечным. Эта частность его грандиозной исторической фигуры долго ещё будет уточняться. Не мне тут ставить точку и бесповоротной силы мой частный приговор иметь не может. Потому он и безвреден для памяти великого государя. С этим и возвращаюсь я к задаче менее ответственной и более посильной мне. Возвращаюсь к житейским частностям.

Моё признание в любви к исторической мелочи

Мне об этом говорить гораздо легче. Да и задумывал я эту книгу, прежде всего потому, что мне самому было интересно узнавать именно занятные мелочи. Этим я далее и ограничусь. Я больше пытался вникать в проявления его личности. Чаще всего наблюдая его в обстановке, когда он покидал историческую сцену и оказывался наедине с такими обстоятельствами, которые одолевают и досаждают даже и всякому мелкому человеку.

Но все эти мелкие моменты, конечно, обретали немедленную выпуклость и грандиозные размеры, смысл великого назидания и образца, поскольку сама фигура Петра всегда выходила за всякие рамки. Его заведомое обаяние всегда действовало в его пользу. Даже, если касалось вещей ужасных. Те обстоятельства, которые могли бы уронить всякую фигуру, менее значительную, по законам нашего почитания всего, что не способны вместить габариты нашего воображения и опыта, делались удивительными, обретали очертания неведомых доселе символов. Даже недостойные слабости в нём удивляли и делались обаятельными. Чего уж говорить о том, что было на самом деле необычайным и грандиозным.

Пётр, как известно, любил выпить. Эта слабость способна, наиболее из всех, выявить качества натуры, даже те, которые по трезвости, тщательно оберегают от постороннего взгляда и мнения.

Выглядит в этой слабости он иногда в самом что ни на есть привлекательном и человечески объяснимом виде. Вот пишет он письмо жене из северного Олонца, где принимал от какой-то хвори здешние минеральные воды. Надо думать, что у жены был вопрос о здоровье: «Здоровье порядочное, — отвечает Пётр, — болезней никаких нет, кроме обыкновенной — с похмелья».

Или вот ещё дословное его письмо графу Апраксину: «Я, как поехал от Вас, не знаю; понеже зело удоволен был Бахусовым даром. Того для — всех прошу, если кому нанёс досаду, прощения, а паче от тех, которые при прощании были, да не напамятует всяк сей случай…». Видно по письму, что великую честь на этом пиру воздали придуманному лично Петром российскому Бахусу Ивашке Хмельницкому.

А самую поучительную и трагическую фразу он скажет на смертном одре, измученный болью и страхом: «Глядите и вникайте — из меня теперешнего можно познать, коль бедное животное есть человек смертный».

Особенную слабость царь питал к сильному и вовремя сказанному слову. Присутствие духа почиталось им выше всякой добродетели. Был такой случай с одним из родоначальников знаменитого в русских анналах семейства Орловых. Его должны были казнить за участие в стрелецком бунте. Есть слухи, к которым народная память испытывает особую привязанность. От долгого хранения они приобретают неоспоримость и цену исторического факта. Подобно тому, как время может обратить простой уголёк в бесценный алмаз. Таким алмазным зёрнышком нашей истории стала легенда о стрельце Орле, помилованном Петром Великим в страшные дни розыска о том самом стрелецком бунте. Этот Орёл шёл к плахе, чтобы положить на неё голову, под топор палача. Царь, отправляя это кровавое действо, недостойно суетился тут же, и нечаянно заступил Орлу его смертный путь. «Отойди, Государь, здесь моё место!», — сказал хладнокровно стрелец и будто бы даже подвинул Петра в сторону. Царя изумило это великое проявление духа. Представший перед ним человеческий экземпляр показался ему интересным, и он не захотел его уничтожить. К выходящим из ряда людям и явлениям царь Пётр был пристрастен и любопытен.

Нечто подобное произошло на самом деле. Случай этот зафиксировал для истории в своих записках посольский чиновник императора Священной Римской империи Леопольда I-го Иоганн Георг Корб. Только немец не понял душевного движения русского стрельца. «Я не принимаю за мужество подобное бесчувствие к смерти». И Пётр, сообщает этот самый Корб, будто бы рассказывал об этом поступке с негодованием. Думаю, всё же, что народное историческое мнение об этом случае является более чутким и безошибочным. Согласно этому мнению, Пётр простил мужественного стрельца Орла.

От такого-то Орла и пошла фамилия Орловых. Пётр, не ведая того сам, сохранил для истории русскую генетическую закваску исключительного достоинства. Тесто нашей истории вскоре шибко и неспокойно забродит, потревоженное хмельной и животворной этой опарой.

Имя того первого Орла было Иван. Оно будет потом обязательно повторяться в орловском родословии. А потомство всё это было так же исключительной всхожести. Былинное и богатырское будто вернулось на срок вместе с Орловыми в подступающие онемеченные и офранцуженные галантные российские времена.

Ещё был случай. Царь остановился в Киево-Печерской лавре. В это время шведский Карл XII куролесил в Украйне. И пребывание Петра в лавре было демонстративным вызовом. Настоятель решил угостить его из наличных припасов. Монах, расзносивший вино в стекле на огромном подносе повернулся неловко и опрокинул гостинец на царя. Повисла грозная тишина. Монах, однако, не смутился: «Вишь оно как, осударь, — молвил он, — кому ни капли, а на тебя вся благодать излияся. Не иначе к добру, столько стекла переколочено. Добро, добро будет. Победиши ты того куричья сына!». И точно, через долгое время, но возвращался царь с победой. Опять остался ночевать в лавре. Вспомнил весёлого предсказателя, всячески ласкал его. Вскоре посыпались на него большие духовные чины. Стал он знаменитым епископом новгородским Досифеем, не шибко дорожившим, правда, царским расположением. Был он замешан в деле опальной царицы Евдокии и пропал — то ли на колу, то ли на плахе. А как хорошо всё начиналось.

Последняя искра жизни

Вовсе какая-то запутанная и ненужная для памяти великого государя получается картина последних мгновений его жизни. Прилежный историк девятнадцатого века Николай Ламбин составил подробный реестр последних желаний Петра, уже вполне прочувствовавшего смертельный недуг. То, что он, как находит Вольтер, не оставил завещания только потому, что не считал свою хворь серьёзной, не соответствует логике его поведения. Он причащается по три раза в неделю, велит выпустить осуждённых, кроме грабителей и убийц, велит раздавать великие милостыни во здравие своё. Вот некоторые пункты из списка Ламбина: «Уверенный в превосходстве морскаго сообщения с чужими краями Европы перед сухопутным, он запретил отпра­влять туда сухим путём валовые товары, как-то юфть, сало, воск; — затевал, по-видимому, экспедицию в Ледовитое море для промышленной цели, велев Архангель­скому купцу Баженину построить и оснастить три Гренландских корабля и сделать к ним три бота и осьмнадцать шлюпок; — отправил капитана Беринга для определения взаимных пределов Северной Азии и Америки… Далее Император велел испытать представленную ему механиком Детлевом Клефекером модель машины perpetuum mobile, допуская возможность и предполагая пользу открытия самостоятельной двигающей силы… Даже посреди самых лютых страданий, к концу месяца, великий хозяин России издал указ, имеющий целью скорейший сбыт казённых товаров, как-то икры и клею… По этому видно, что разнообразная умственная деятельность Великаго была тогда на всём своём могучем ходу… Вот, что ещё, сколько мы знаем, оставалось в числе забот Петра, кроме новых, о которых помянуто выше: — устроить южные берега Каспийскаго моря для утверждения торговли с Индией; отправить в Индию экспедицию для той же цели; съездить в художественную Италию и полудикую Сибирь, до самаго Китая; видеть конец Ладожскаго канала; проложить другие пути сообщению Каспийскаго моря с Финским заливом и Белым морем; перерыть каналы Васильевскаго острова; достроить Балтийский порт; возвдвигнуть Фарос в Кронштадте; руководить трудами Академии наук, которая не была еще открыта; завести в Малороссии тонкорунных овец; видеть свод законов; принудить Польшу не гнать иноверцев; возстановить Герцога Голштинскаго (своего новоиспечённого зятя, от которого царевна Анна Петровна родит будущего незадачливого русского императора Петра III. — Е.Г.) в его наследственных владениях; — дать почувствовать Европе могуще­ство юной России». Как видим, в списке есть всё, и perpetuum mobile, и тонкорунные овцы и даже правила торговли клеем. Нет только одного — как быть дальше с Россией. Неужели, будучи по натуре и убеждениям первым большевиком (М. Волошин), первым же он и решил, что любая прачка и кухарка может управлять государством. Тогда ему самое место и есть рядом с Лениным среди главных бессмысленных и беспощадных врагов России. Но ведь как не хочется, чтобы это было так.

В последние дни, в бреду, он часто выговаривал одно и то же: «Я собственной кровью пожертвовал». Это могло означать только то, что он возвращался памятью и казнил себя за убийство собственного сына. Думал ли он теперь, что жертва была напрасной? Кто же теперь то узнает? Но вместе с тем это означало, что думал он с упорным смертным напряжением о России, которая остаётся без него. И вот он в последний момент решил, наконец, что-то важное. Рукой, уже утратившей силу двигать пером, последней вспышкой сознания, он одолел только два слова: «Отдать всё…». Рука упала. Он попытался ещё перекреститься, но и это ему уже не удалось. Паралич, который прежде умертвил левую длань, обездвижил и эту. Сознанию своему, однако, он не давал угаснуть. Тяжёлые, как жернова, мысли движутся неостановимо вокруг самой нужной сейчас темы. Он сделает великое усилие, чтобы вернуть последним мгновениям своей жизни величие. Смерть, будто в насмешку, именно на этом месте его житейской драмы опускает занавес. Какая логика двигала им, когда помертвелыми губами он выговорил предсмертное повеление вызвать дочь Анну, чтобы именно ей продиктовать важнейшие в жизни слова. И зачем понадобилась ему именно девятнадцатилетняя Анна Петровна, когда рядом обреталось столько умудрённых опытом сподвижников, вполне способных понять и записать его диктовку. Если попытаться распутать этот конечный клубок движений, мыслей и слов Петровых, то можно будет понять последнюю великую тайну, которую тот, увы, унёс с собою в царствие небесное. По всему выходит — если бы он догадался пригласить Анну Петровну хоть на полчаса раньше, история России сложилась бы совсем по иному. Несомненно, этот короткий путь из женской половины царского дома к той малой конторке, в которой умирал император, был её дорогой к трону. Увы, когда царевна Анна пришла к судьбоносному для неё ложу умирающего отца, Господь уже затворил тому уста.

Потом, когда судьба Петрова наследства была уже решена, нашли всё же некоторые записи его, которые можно отнести к тезисам нового, вместо порванного, завещания. Порвал же он то завещание, в котором наследовать власть должна бы жена Екатерина. В новой духовной в центре была обозначена как раз дочь Анна. Он начинал предсмертные наставления ей так:

«1. Веру и закон, в ней же радилася, сохрани до конца неотменно.

2. Народ свой не забуди, но в любви и почтении имей паче протчих.

3. Мужа люби и почитай, яко Главу, и слушай во всём, кроме вышеписаннаго...»

Видно, Пётр готовил таки своему голштнскому зятю необычайное приданное. Окончательного вердикта, однако, в этих отрывочных записях не оказалось. Логика последних вспышек его сознания, к сожалению, не даёт мне шансов угадать в них ни ожидаемой мною красоты, ни величия.

Анна только что обвенчана с молодым герцогом Карлом-Фридрихом, владельцем ничтожного клочка земли, обретающегося где-то в дебрях неметчины, но именно он, удивительным образом, имеет теперь наследные права на шведский престол. Он — племянник величайшего врага Петрова Карла XII. Проживши ещё только год, Анна успеет родить нового герцога Голштинского, которого назовут Карл-Петер-Ульрих. Надо думать, что второе имя в этом списке выбрано в честь великого русского дедушки. Некоторое время спустя он станет российским императором Петром Третьим, в котором, по капризу истории, голубая кровь Карла XII, и не успевшая поголубеть кровь Петра I сольются вместе, примирив посмертно две великие мятущиеся души. Но надо сказать, что и тут кровь Карла XII будет продолжать жестоко мстить России Петра Великого. Когда Пётр Третий взошёл на русский престол, к концу подходила Семилетняя война. Русские войска под командованием генерала Петра Румянцева, будущего графа Задунайского взяли город Кольберг, последний оплот и надежду великого врага России Фридриха Великого. Непобедимый и гордый пруссак стал готовиться к позорной капитуляции. Только чудо могло спасти его. И чудо произошло. Внук Петра и внучатый племянник Карла XII в первую же ночь после восшествия на русский престол отдаёт приказ прекратить военные действия и отступить. Тут же он, российский император, унаследовавший власть от Петра Первого, сочиняет позорное письмо, в котором заявляет свою нижайшую преданность Фридриху Великому. Это «прусское счастье» произвело такое громадное впечатление на чувствительные немецкие умы, что даже Гитлер, например, досиживая последние дни в своём бронированном «волчьем логове» под Берлином, всё ждал, что именно такое чудо свершится и над ним.

Как и предсказывал царевич Алексей

…Кухаркина власть, пародийный державный матриархат в самой безответственной и отвратительной форме, как и предсказывал царевич Алексей, всё же установились в России, и буквально через пару часов после смерти Петра. Он сам всё это подготовил. Россия пришла в погибельное состояние и только счастье России, продолжавшееся с давних пор, спасало её ещё. «Счастье России оказалось выше гения её создателя», — напишет историк об той поре, и это будет самая законченная и неопровержимая фраза о результатах грандиозной суматохи, учинённой Петром в России и окрест. Историческое счастье изменило России только теперь и это, как кажется, самая великая её беда. Время без надежды — такого ещё не бывало.

Ничтожество верховной власти всегда было идеалом для человеческого мусора, устраивающего свои мерзкие делишки под сенью трона. В царствование первой самодержавной бабы, неверной жены Петра, этот идеал подонков осуществился в самом совершенном виде. Каков был этот идеал прохиндеев, мы вполне смогли прочувствовать и сами в последние полтора десятка лет, когда ниоткуда взявшиеся державные марионетки скопища скорохватов и проныр установили свою нелепую диктатуру.

Вряд ли тишайшему царю Алексею Михайловичу, правлением которого закончилась старая добрая Русь, даже в самых дурных снах могло привидеться всё это.

Мелкого человека, оказавшегося у большой власти, легко отличить, поскольку в нём обязательно обнаружится комплекс неполноценности. Чаще всего мания его проявляется в том, что он сразу берётся за неподъёмное дело. В политике это обычно заканчивается жестоким крушением. Назвать хотя бы незавидной памяти первого президента Советского Союза, начавшего своё правление с того, что замахнулся он (посчитать бы в который раз в истории многострадальной Руси) на пьянство. Мелкому человеку невдомёк разбирать уроки истории. Дело, по виду, нужное, но как бесславно опять это закончилось. Повёл он «процесс» так решительно, что пьянства в Советском Союзе теперь, и, правда, нет, потому что не стало такой страны, не стало державы, по всем признакам могучей. Нет, конечно, не от борьбы Горбачёва с водкой рухнула великая держава. Но с тех пор как это случилось, я с великим ужасом смотрю на державных чудиков, взваливающих на себя ношу свыше их жалких сил. Мне мнится это знамением незамедлительной новой катастрофы. Вот пошла битва со взяткой. Да ведь видно всем, что у новых ратоборцев кишка тонка для того. Ведь не такие, как они нашли на этом поле смерть. Да с этими то бойцами, Бог бы с ними. Но я с мистическим ужасом предвижу в этом символ новых кошмаров. Страшно думать мне, что борьба со взяткой может обернуться теперь уже концом России. Не дай то Бог, если вышли мы на самый последний бой…

И не мог ведь весь этот нынешний, сравнительно с Петром Великим, политический гнус не ведать, какие громадные усилия прилагал тот, на какие жертвы шёл, чтобы искоренить эту, главную и теперь, российскую беду.

Как Пётр проиграл войну со взяткой

Эпопея борьбы со взяткой в России полна назиданий. И об этом сегодня стоит сказать подробнее. Если бы была написана подробная история взяточничества и воровства в нашем Отечестве, это, несомненно, было бы и интересное и поучительное чтение. Будем надеяться, что когда-нибудь эта занимательная история у нас появится. А пока попробуем обойтись собственными силами. Напишем хотя бы начальные строки её. Вот чем особенно годна нам эпоха и жизнь Петра Великого.

И надо сразу сказать, что война со взяткой ему не удалась. Хуже того, Пётр смертельно надорвался в этой битве. Тому, кто объявил очередной поход против этого исконного мирового зла, следует знать насколько чудовищна его сила и власть. Дальнейшее повествование может в некоторых деталях показаться излишне подробным. Но я подхожу тут к концу жизни Петра. И всякая деталь потому кажется мне значительной. Ведь никто толком так и не объяснил его последних дней, никто доподлинно не знает причин его смерти. У меня есть своя версия, и я тут хочу её изложить. Теперь этот недуг, взятка, считается исконно российским, однако, Россия этим, скорее, заразилась. Пожалуй, зараза эта и проникла к нам в новом виде через то самое «окно», которое Пётр так старательно прорубал в Европу. Из первых поездок туда молодой русский император, как помним, вынес два сильнейших впечатления. Одно из них о европейском чиновнике. Ему показалось тогда, что все они, эти чиновники, являются по негласному чину — сынами Отечества. Запомним и мы это первоначальное убеждение Петра Великого. Чиновник — это не должность, это обязанность быть сыном Отечества — так он положил. Таким немедля захотел видеть своё государское окружение.

Идеализм? Но, как всё-таки жаль, что мы уже перестали так думать. Идеализм это и есть тот цветок в петлице, который так приличен был когда-то сукну казённого сюртука. И Пётр всю жизнь не мог расстаться с тем первым своим убеждением о должности и долге чиновного государственного человека. Ещё он захотел иметь у себя хотя бы один европейский по облику город. Город, однако, построить оказалось гораздо проще, чем внушить даже избранным простую мысль о долге.

Там же, в Европе, Пётр совсем близко от себя увидел жуткое мурло будущего своего главного врага — взятки. Испытал первый искус. Амстердамские евреи тогда предложили ему, через тамошнего бургомистра Витсена, сто тысяч гульденов за беспошлинную торговлю в России. Витсену он ответил тогда, якобы, так: «Я ехал сюда не за товаром, понеже, не купец, а государь русский. Я приехал за умением, которое хочу дать моим русакам. Брать буду не гульденами, мастерами…». А Вольтер пишет, что он, Пётр даже и не устоял однажды — принял-таки от английских купцов сто тысяч экю с тем, чтобы разрешено было им ввозить в Россию табак. Видно и у царя нужда в деньгах была тогда так велика, что «царь принял эти сто тысяч экю, и даже взял на себя дело приобщения к курению самого духовенства». От этой взятки и стало на Руси одной бедой больше.

Другая взятка была предложена Петру гораздо позже, потому и обставлена была тоньше. Голландских купцов обеспокоило вдруг, что российские суконные фабрики стали работать более или менее успешно. Тогда предложили они следующее. Готовы, мол, завозить свой товар гривной за аршин дешевле, чем делается это сукно в России. На целых десять лет. Даровая сумма получалась многомиллионной. Могла поразить непривычный к государственному интересу взгляд. Это было нечто по смыслу похожее на нынешнее вступление России в ВТО. Царь-то смекнул, конечно, к чему клонится дело. Однако, без слов, спустил его на рассмотрение Сената. Весь Сенат оказался «за». Кроме одного сенатора-князя Якова Долгорукого, который привёл следующие резоны. Через десять лет наши фабрики будут порушены, тогда хитроумные голландцы смогут ломить за своё сукно сколько захотят. И тут уже ничего не попишешь. К тому же деньги за собственное сукно не уплывут за границу, а пойдут на укрепление своих дел. И далее в резонах князя Долгорукого оказалась следующая формула, необычайно актуальная во все времена, а, особо, в наши — «богатство подданных не сеть ли богатство государственное». Ах, как не хватает нам сегодня таких князей Долгоруковых. Разве допустили бы мы тогда такой порухи в собственном сельском хозяйстве и в промышленном производстве, например. Впрочем, и у Петра такие князья оказались в большом дефиците.

Итак, Пётр закончил своё европейское образование и вернулся домой. Вернулся с боевым и задорным настроением. Сначала он пытался сделать чиновных сынов Отечества из старой, отцовской ещё, государственной гвардии. Для начала напрочь укоротив им бороды, чтобы больше походили на английских парламентариев. Потом добавил к ним новых, неизвестного роду, которые сами брились, и сами уже одевались в штаны от французских портных. Но, чтобы знать и говорить правду, которую ожидал Пётр, этого оказалось мало. Закон буксовал, указы исполнялись туго. Единственным чудом оказалось непомерное злокачественное богатство новой знати, возникшее, казалось, из ничего. Они, эти новые вершители судеб Отечества, как-то очень уж быстро построили за счёт России и Петра роскошный личный рай на земле.

Когда же император узнал, из чего делаются мгновенные состояния бывших стряпчих и торговцев пирожками в разнос, ставших всесильными вельможами, он ужаснулся. Не сам факт лихоимства напугал, а его размах. Он понял, что тут-то и таится погибель всем его благим начинаниям.

Историю неравной борьбы царя Петра с коррупцией писать надо долго. Возможно, и она когда-нибудь, как говорилось, будет составлена. Напишет её усердный историк средней руки, потому что великим историкам, сколько их ни есть у нас, писать о том, как видно, казалось делом зазорным и несолидным. Потому об этом, по-своему захватывающем предмете, в классических томах почерпнёшь не много. Помочь тут может только проверенное временем, тщательное чтение первоисточников. Часто именно в таких поисках можно испытать совсем особое счастье — счастье быть читателем.

И вот какая первая беда открылась в прочитанном. Богатство на Руси никогда не было ограждено честью. Богатейшие фамилии во времена Петра становились символами воровства и лихоимства. Это не обошло, а, пожалуй, только усугубилось в приложении к самым близким Петру людям — Меншикову, графу Головкину и барону Шафирову.

Этот барон Шафиров, например, до крещения Пётр Шапиро, когда-то как раз и был стряпчим. До встречи с Петром имел тридцать рублей жалованья в год, да ещё по двадцати копеек в сутки «харчевых». 9 января 1723 года, когда всходил он на эшафот, обвиняемый в бесчисленных злоупотреблениях, был уже тайным советником и подканцлером, фактическим министром финансов и богатейшим человеком в империи. В его поместьях насчитывалось 15 000 крестьянских душ.

Судьба князя Матвея Гагарина, опять же, классический образец того, как наживалось богатство, и чем дело заканчивалось. Стал он сибирским губернатором. Тут же разбогател неимоверно. Так что за столом подавали у него кушанья на пятидесяти серебряных блюдах. Колёса карет его окованы серебром же, санные полозья – тоже. Подковы у коней — золотые. До бесстыдства наглое, надо сказать, было богатство. Стоит ли говорить, что и кончил князь хуже всех. Шафирова, приговоря к смерти, помиловали всё же. Гагарина же повесили, да ещё и велели «из петли снять и, сделав железную цепь, побудить его на той цепи, на той же виселице». Долго пришлось мне искать, что же в то время могло означать ужасное, судя по контексту, слово и приказание «побудить». Нашлась разгадка у нерусского свидетеля этой казни камер-юнкера Берхгольца, бывшего тогда в свите голштинского принца, приехавшего сватать дочь русского императора: «Говорят, что тело этого князя Гагарина, для большего устрашения будет повешено в третий раз (оно, значит, уже было повешено два раза!) по ту сторону реки потом отошлётся в Сибирь, где должно сгнить на виселице; но я сомневаюсь в этом, потому что оно и теперь уже почти сгнило». По пути в Сибирь тело бывшего губернатора останавливалось на несколько дней во всех мало-мальски значимых городах империи для назидания местной чиновной знати. Висело на главной площади в железной петле. Это и называлось «побудить». Побуждало, стало быть, к честному исполнению долга.

Тут признаюсь — читал я все эти страсти и всё думал — как же нам одолеть взятку в наш гуманный век, коли такие ужасы уже были из-за неё в России, а она жива до сей поры и только краше и наглее становится.

Или вот какой случай. Был в Москве ещё один выдающийся стряпчий, имя которого история не сохранила. Стряпчий, это чиновник, не слишком большого ранга, осуществляющий судебный надзор. Судя по всему, этот был великий знаток своего дела. Главное, что он назубок знал все указы самого Петра и умело применял их. Даже самих судей поправлял.

Император услышал об этом ходячем правовом уложении и захотел лично увидеть такое чудо. Поговорив с ним, царь был поражён его рассудительностью, умом и знанием дела. Тут, кстати, вспомнилось ему, что пустует место новгородского губернатора. А в Новгородской губернии, стоит вспомнить, располагались вотчины самих бояр Романовых, не так уж давно призванных на царство. Значит, назначение выходило вдвойне почётным.

Так стал никому не известный стряпчий сразу губернатором.

Прошло несколько лет и до Петра стали доходить прискорбные слухи о новом губернаторе, некогда честнейшем и бескорыстнейшем человеке. Стали поговаривать, что он берёт взятки. Пётр немедленно призвал его к себе. Тот, надо отдать ему должное, запираться не стал, а такая прямота Петру нравилась. Губернатор объяснил казус всё новыми нуждами. Будучи простым человеком, он и не предполагал, что у губернатора совсем иная жизнь и другие потребности. «Ладно, — остановил его император, – это можно понять, подумай тогда, сколько тебе нужно, чтобы жить по-губернаторски и соблюсти честь?» «Думаю, коли бы жалованья вдвое против нынешнего имел, справился бы». Тогда царь указал добавить ему ещё один оклад и ещё половину, чтобы уж наверняка было, но предупредил: «Если сшельмуешь теперь, велю снести голову». На том расстались. Несколько лет губернатор жил и решал как велено. Потом подумал, авось запамятовал государь о своей угрозе. Стал брать потихоньку, а потом и шибко. Тут и пришёл конец рассказу о ловком стряпчем, ставшем губернатором. Пётр не стал его больше призывать к себе, а велел только передать: «Коли подданные не умеют держать своего слова, то царь его держит». Так стало на Руси одной светлой неразумной головой меньше.

Дело тем не кончилось. Промаявшись яростью ночь, наутро явился грозный царь в Сенат. Первому попавшемуся сенатору стал диктовать указ. Поскольку он сам же учил, что «указы и законы следует писать ясно, чтобы их не перетолковать», то указ выходил короткий, вдохновенный и жестокий. Первым попавшимся оказался тогда имперский прокурор Павел Ягужинский.

— Павел Иванович, пиши, — грозно приступил к нему Пётр. — Если кто украдёт столько, что можно купить кусок верёвки, годный обмотать шею — того повесить!

Умный Ягужинский долго не думал, сообразил тут же.

— Вот не знал, Ваше Величество, что ты захочешь быть государем без подданных…

— Как так?

— Так ведь мы все воруем, кто больше, кто меньше, кто тайно, а кто и открыто…

Царь оторопел было от такого ответа, но вдруг засмеялся. Так не вышел в свет юридический документ, который мог бы стать одним из самых ярких в истории законотворчества. Об этом случае поведал сам Павел Ягужинский известному составителю тридцатитомной библиотеки «Анекдотов о Петре Великом» Ивану Голикову.

Вывод из этого, опять же годный для наших дней, таков — даже смертная гроза не остановит взяточника. Пока есть надежда (не возможность, заметьте, а только надежда) выйти сухим из воды, мздоимец неистребим.

И вот ещё какая закономерность. Чем больше в России воюют со взятками, тем богаче становятся воры. Классический тут пример — тот же Пётр Великий. При нём вырос до неподражаемого образца лихоимствующий гений Александра Меншикова.

Брал и крал он виртуозно, с безрассудной храбростью. Так же, как воевал.

Если уж докапываться до причин, по которым Пётр постоянно проигрывал тотальную войну со взятками, надо напомнить о той странной непоследовательности, с которой он боролся с воровством и мздоимством этого первого своего любимца и лучшего друга.

Мы помним, как император поступил с губернатором Гагариным и подканцлером Шафировым.

А вот что выходило с Меншиковым.

Однажды сенаторы, у которых этот Меншиков был занозой в глазу, в какой уже раз, решили добиться от императора нужного решения по его делам. В этот раз накопали они кучу его махинаций в важнейшем государственном деле — в поставках провианта и сукна по армейскому ведомству. Речь шла ни много, ни мало о подрыве боеспособности вооружённых сил империи. Сенат составил записку, и она была положена на стол, там, где обычно занимал своё место Пётр. Во время очередного заседания Сената император бумагу заметил, вчитался в неё, но не сказал ни слова. А потом и вовсе сделал вид, что не читал её. Сидевший рядом с императором тайный советник Пётр Толстой нашёл в себе смелость спросить — как же быть с Меншиковым? «А что с ним сделаешь, — вяло сказал царь, — Меншиков останется Меншиковым». Сенаторам представлялась возможность самим решать, как это понимать. Они решили правильно и вопросов таких у них больше не возникало.

К тому же этот светлейший князь, не будучи дураком, первый догадался переводить свои неправедные капиталы в зарубежные банки. Ворованное богатство в России никогда не давало спокойно спать. Вот придёт настоящая-то власть, да и посмотрит — откуда счастье такое?

Наследники Александра Меншикова, уже после смерти его, после того как всё неправое имение его было отписано государству, домогались от лондонского и амстердамского банков каких-то астрономического исчисления вкладов. Они и получили их, в самой ничтожной доле, уже в царствование Анны Иоанновны. Подлинного размера этих вкладов уже не узнать. Но о величине их можно составить представление, поскольку известно, что 8 000 000 рублей поступило тогда с заграничных счетов князя только в казну. Это не считая того, что хапнул себе при этой операции курляндский конюх Бирон, правивший Россией из царицыной постели.

Вывод из этого, годный для нашего времени, такой. Вора и взяточника нельзя щадить, даже если он тебе первый друг и имеет неоспоримые прежние заслуги перед государством. Поблажки тут не у места. Они расхолаживают и вводят в искушение других. Впрочем, эти слова и теперь никому не нужны…

И тут вплотную подступает ко мне соблазн доказать, что взятка не только заставляла думать Петра о бесплодности его усилий побороть её, но и натуральным образом убила его. Хотя бы вкупе со всеми прочими невзгодами и неладами в его великой, не во всём завидной, жизни.

Ведь не просто для красного словца говорил он искусному своему токарю Нартову, вытачивая из моржового клыка фигурку шахматного короля: «Вот так, Андрей, кости-то я точу долотом изрядно, а нет у меня сил обточить упрямцев и жуликов дубиною».

Эта нехватка сил не могла не угнетать его.

Взятка всегда гнездиться рядом с подлостью и изменой.

Полагают, что Пётр обладал нежным сердцем и мягкой, привязчивой душой. Это выглядит невероятным только на первый взгляд. Тому, кто читал, например, его письма к жене, это предположение не покажется столь уж диким. Когда Пётр говорил о нехватке сил, он не лукавил. Но, до определённого времени у него была опора. И тут надо сказать о женщине. Той, которая одна понимала его из всех, в том числе и сановных мужиков, столпившихся у трона. Из всех, кто был близок ему. Есть ещё одно качество его души, которое кажется неожиданным. Пётр был однолюб и, главное, умел любить. Он умел черпать силы в таком зыбком источнике, как женская привязанность, тепло семейного гнезда, мужская уверенность в ответном чувстве. Бывшая обозная прачка с довольно низкой социальной ответственностью Марта Скавронская, в крещении Екатерина Алексеевна, своим инстинктом угадывала его усталость, находила, чем ободрить, а кое-что и взвалить на свои, тоже не хилые, плечи. Потому и не было у Петра ближе человека, что он поделил с ней мечту и грёзы о будущей России, прилепился, по божьему слову, к ней телом и душоя, стал от того вдвое сильнее и неуязвимее для житейских бурь. До определённого времени брак Петра был как раз того редкого совершенства, каким бывает задуман на небесах. Я думаю, что, встретив её, Пётр почувствовал облегчение, как коренник в упряжке, дождавшийся пристяжной. Тут кстати было бы вспомнить, что в нвчальных строках Библии, в устах самого Господа Бога слово «женщина» предстаёт синонимом слова «помощь». «И сказал Господь Бог: не хорошо быть человеку одному; сотворим ему помощника, соответственного ему».

Разве могут быть, опять же, случайными вот такие, например, слова Петра в одном из последних к ней писем: «Мы, слава Богу, здоровы, только зело тяжело жить, ибо левшою не могу владеть, а в одной правой руке принужден держать шпагу и перо; а помочников сколько, сама знаешь!». Такие строчки не родятся без нужды.

Тут опять продолжу о взятке. До Петра дошел вдруг какой-то слушок о камергере его жены Виллиме Монсе. Это имя могло разбередить в душе Петра забытую рану, поскольку Виллим этот был близкий родственник той Анны Монс, которой сильно увлекся когда-то молодой царь. Потому он затребовал какие-то бумаги из Тайной канцелярии и не без любопытства углубился в них. То, что открылось Петру, потрясло его. Оказалось, этот камергер Монс, приближённый его жены, организовал нечто вроде целого министерства взяток при императрице. Он нагло торговал милостями, за которыми сюда обращался сам светлейший князь Меншиков, вор из воров и сам первый взяточник. Откуда же мог взять столь драгоценные милости этот шут гороховый Монс, Петру не надо было долго гадать. Он торгует тем, что может дать императорская власть, которой он, Пётр, владеет вместе с женой. И ради этого он пышно, на виду у всей России, короновал её лишь несколько дней назад? Этот Монс торгует его, петровой властью, который столько времени колесовал, четвертовал и вешал виноватых во взятке. А за что же, за какие шиши Монсу такое предпочтение от жены императора? Пётр мог с горечью вспомнить, что он ведь уже старик, что она, пышнотелая красавица, моложе его на целых двенадцать лет. Пётр узнал в те дни и ещё одну «зело поганую» новость. Императрица, его жена, оказалась не только податлива на ласки красавчика из Немецкой слободы, она не отказывалась и от денег. Монс делал «откаты» ей, до тридцати тысяч за дело. Прачкой была она всегда, а императрицей стать так и не успела. Об этом, может быть, думал Пётр.

Так что у Екатерины, после смерти её, обнаружилось личное, весьма даже приличное состояние. Приличное — в смысле размера, но не способа, каким было добыто.

Пётр Великий, один в своё время мог быть примером умеренной, нестяжательной жизни. Вообще-то тогдашние цари жили вотчинами, могли иметь для личных нужд большие прибыли со своих владений. Отец Петра, царь Алексей Михайлович, например, располагал пятьюдесятью тысячами крестьянских дворов, которые давали до двухсот тысяч рублей годового дохода. Если учесть, что соболья шкурка стоила тогда тридцать копеек, то денег этих на царские потехи должно было хватить с лихвой. Пришедши к власти, Пётр определил собственность отца, ту, которую тот приобрёл уже будучи царём, в государственную казну. Так что у него остались только те владения, которыми бывшие бояре Романовы располагали ещё до призвания на царство. А владения этого было только восемьсот душ в родной его Новгородской губернии. Эти доходы он и позволял только тратить на себя. Кроме этого он получал, правда, ещё адмиральское жалованье, о котором говорил: «Сии деньги собственные мои, я их заслужил, и употреблять могу по произволу, но с государственными доходами надлежит поступать осторожно — об них я должен дать отчёт Богу».

Государь был скуповат, потому и не знал удовольствия от больших денег. Есть немало рассказов о его молодых похождениях. Рассчитывался за известные удовольствия, как говорилось уже, он всегда по-солдатски — давал случайной женщине «одну копейку за три объятия». Объяснял эту таксу так: «Солдат за такие нужды не может дать больше, понеже на все дневные траты имеет три копейки».

Опять же Пушкин вычислил общий результат его бережливости: «Пётр заключает мир со Швецией, не сделав ни копейки долгу, платит Швеции 2 000 000 р., прощает государственные долги и недоимки, и персидскую войну окончивает без новых налогов. По смерти своей оставляет до 7 000 000 р. сбережённой суммы. Годовой расход его двора не превосходил 60 000». В царствование Екатерины Второй за эти же шестьдесят тысяч граф Алексей Орлов-Чесменский купит арабского жеребчика Сметанку, чья кровь ляжет в основу знаменитой породы орловского рысака.

Царь Николай Первый говорил своему сыну, наследнику Александру Николаевичу: «На Руси теперь только двое не берут взяток — ты, да я!». После прискорбных происшествий с Екатериной, Пётр не мог сказать даже этого. Выходило так, что взяток в империи не брал он один.

Именно с этой поры опорой его стали только лекарства. Жить ему оставалось три месяца.