Каждый раз, когда она попадала сюда, ее била сильная дрожь. Если под ногами хрустело стекло, значит, ее непрошеная сестра окрепла достаточно, чтобы столкнуть Еву в тень. Каждый раз может стать последним. Ловушкой для зазевавшейся пташки.
Ева ненавидело это место. Именно здесь началось долгое страшное «после». Здесь родилась сестра.
Ева.
Здесь ничего не менялось, словно в вечной арктической мерзлоте. На границе яви и сна Ева провалилась вглубь, где черное небытие сменилось слепком прошлого. Будто неизвестный коллекционер старательно отобрал осколки памяти и сложил воедино в запертой комнате.
Каждый раз, когда она попадала сюда, ее била сильная дрожь. Если под ногами хрустело стекло, значит, ее непрошеная сестра окрепла достаточно, чтобы столкнуть Еву в тень. Каждый раз может стать последним. Ловушкой для зазевавшейся пташки.
Ева ненавидело это место. Именно здесь началось долгое страшное «после». Здесь родилась сестра.
Название кафе выветрилось из памяти, и вывеска каждый раз была новая: одно заурядное имя сменялось другим. Зато прочее застыло как в янтаре: и вечное лето, и перевернутые деревянные стулья, и желтые лепестки хризантем на полу в отблесках осколков витрины. На столах гнили засиженные мухами десерты: муссы, пирожные с вишневым джемом, точно сгустками спекшейся крови. Белые занавески с россыпью зияющих дыр. От вида бурых потеков на полу у Евы подкосились ноги. Сладковатый запах гнили и разложения в полном безветрии пробирался в легкие.
Белла не прогадала, выбрав место, чтобы напоминать о себе. Здесь Ева слаба как нигде больше.
За пределами веранды мир стекал мазками щедро разбавленной акварели: уже не разобрать, что за город, какая улица. Было бы легче, будь место плодом фантазии. Ева всегда ощущала присутствие смерти на темном пятачке у кромки тротуара: незримую угрозу, готовящийся оторваться тромб, но, оборачиваясь, никого там не видела.
В уцелевшем окне кафе мелькнуло чье-то лицо и тут же скрылось. Ева вздрогнула. Бледный испуганный призрак совсем не был похож на Беллу. Здесь никого не должно быть, кроме них с сестрой, но если есть кто-то третий… значит, Ева окончательно сошла с ума.
Белла намекнула о себе ополовиненным бокалом для вина с красным отпечатком губ. Ева находила дома помаду того же оттенка и нещадно отправляла в мусорное ведро, но она появлялась снова, в ее сумочке, на ее лице.
Первый тревожный звонок случился, когда ей было одиннадцать.
Со смерти мамы прошло полгода, и боль первых месяцев переросла в отупляющую пустоту. Старший Ланге бодрился, но, стоило заговорить о маме, у отца неизменно портилось настроение. Всё чаще в доме пахло спиртным, всё чаще папино лицо нехорошо отекало и багровело. Ева предпочла переваривать горе молча и в одиночестве, стараясь лишний раз не подталкивать отца к его новой большой любви.
Бывало, что, выпив, папа порывался выбросить статуэтки с полок книжного шкафа: медную Эйфелеву башню, Биг-Бен с настоящим часовым механизмом, белоснежный гипсовый Акрополь, Бранденбургские ворота Берлина, собор Святого Петра, бронзового Медведя у земляничного дерева с надписью позолотой: «Oso y madroño»… Статуэтки мама скупала в сувенирной интернет-лавке. Хотела посетить каждую из столиц, но папу в Европу не пускали, а без него она не хотела — ждала. Особенно он точил зуб на Железную даму[1] — ее он всегда хватал первой, и та с шорохом пропадала в картофельных очистках и луковой шелухе или стучала о дно пустого ведра. Когда папа ложился спать, Ева прокрадывалась на кухню, опускала руки в черный пластиковый мешок под раковиной, отмывала башню, ворота или медведя от помоев и возвращала на место. Отец замечал, но молчал, затем всё повторялось.
[1] Французское прозвище Эйфелевой башни
Ева сидела на подоконнике, рассеянно водя ручкой по блокнотному листу. Ей нравилось рисовать, но последние полгода из-под ее руки выходили каракули — черные тревожные завитки. Бумага лоснилась, тончала и продавливалась под тяжестью налипших чернил, и в этой окружности, как в волшебном зеркале, проступали знакомые образы.
То самое летнее кафе, скроенное из полированной древесины цвета жженого сахара, белые занавески перевязаны обычной бечевкой, на перилах кашпо с желтыми хризантемами; от ветра их слегка лихорадило. Занавеску всё время сдувало на стол, мама едва успевала вытащить ее из салата, пока ткань не впитала ароматное кунжутное масло.
Издалека доносились хлопки — будто лопались воздушные шары или «бомбочки» дворовых мальчишек. Они с мамой даже не придали шуму значения. Но когда всюду забегали люди, ее лицо помрачнело. С таким выражением она иногда смотрела на дочь, когда собиралась как следует отругать: сдвинула брови, сжала тонкие губы, но было что-то такое в ее глазах, отчего по спине Евы пробежал холодок.
Боковым зрением она заметила чью-то тень и повернулась в сторону тротуара. Мужчина дернул рукой, и Ева с любопытством уставилась на дыру в занавеске. Так и хотелось просунуть палец сквозь обугленные края. Мама смотрела так удивленно и жалобно, будто случилась несправедливость. Она поднялась, опираясь на стол, и толкнула дочь на дощатый пол. Мама упала рядом, и Ева почти ничего не видела, зарывшись лицом в родные, сладко пахнувшие волосы. Голова у мамы источала тепло, как дыня на солнце.
Грохот и звон стекла. Нескончаемая череда хлопков. Ева закрыла уши, но раздражающий звук эхом разносился внутри черепа. Справа мелькнула подошва с прилипшим комком жвачки. Почему мужчина лежит внизу, с ними? На полу осколки, перевернутый стул, рваные желтые лепестки. Ева запрокинула голову, насколько позволила шея. Ай, больно! Стекляшка попала в кожу над верхней губой. Ева вытащила осколок, похожий на клык. В рот набежала кровь. Ничего, заживет. Это не навсегда.
Хлопки, теперь уже бесперебойные, заглушили всё вокруг, кроме истошного воя сирен. Потом топот ног, мужская ругань и вдруг — ни единого звука.
Мама не шевелилась, будто заснула. Так же бок о бок они засыпали, пока Ева не переросла страх темноты.
— Ну же, вставай.
Она осмелилась толкнуть маму в бок. Тщетно.
— Проснись…
Ева опустилась обратно, закрыла глаза. Ее тоже клонило в сон. Почему бы и нет, раз мама так спокойна, что спит прямо на веранде кафе? Но ее лоб, минуту (или часы?) назад такой парной, уже не дарил тепло. Одежда вымокла в чем-то и больше не грела. Стало холодно. Ева нащупала мамину руку: пальцы совсем ледяные, бескровные, и отпрянула, будто дотронувшись до червя, — она до ужаса боялась этих подземных тварей.
Это не мама.
В знакомом голубом платье дыра — как в занавеске, только большая и темная, а под телом уже натекло. Ева опустила взгляд: ее футболку насквозь пропитала кровь. В тот миг отчётливей стал мерзкий оглушающий треск, с которым жизнь рвалась надвое.
Бумага хрустела в руках. Ева развернула скомканный лист и прочла под лоснящимися каракулями:
«ПОМНИ».
В том-то и дело: она не помнила, когда успела это написать. Да и почерк чужой: размашистый, резкий, колючий — не то что округлые плавные буквы, выходившие из-под ее руки.
«ПОМНИ».
Что это значит? Разве она может забыть? Что-то давило на лобную кость изнутри, от боли хотелось биться о стену, и Ева прикрыла глаза, чтобы зимнее, рикошетящее от сугробов солнце не выжигало зрачки. В тот же момент рука помимо воли зашевелилась и зачертила на чистом листе.
Ева распахнула глаза и с ужасом наблюдала, как она выводит слова всё тем же размашистым чужим почерком. Она чувствовала гладкость ручки и напряжение пальцев, но связь была односторонней. Даже с ее скудными познаниями в анатомии было ясно, что так быть не должно.
«Теперь ты не одна».
— Не одна… — бормотала Ева, шагая по осколкам к столу. За стеклом, подернутым трещинами от пулевых отверстий, снова мелькнуло бледное лицо.
Мама?
Ева, секунду поколебавшись, толкнула дверь внутрь. Свет полоснул по витринам с нетронутыми очерствелыми сладостями. От них пахло корицей и мускатным орехом, плесенью и прокисшими сливками. Столы были сдвинуты, словно прижавшиеся друг к другу испуганные щенки. Возле кассы россыпь забытых монет и мятых купюр. Вроде бы никого, только дальняя дверь во внутренний закуток легонько скрипнула и качнулась.
Ева смело переступила порог. Входная дверь тут же захлопнулась, замок щелкнул — ловушка захлопнулась. Ева бросилась на дверь с кулаками, била с разбега плечом, но та не поддавалась. Тогда она схватила стул и бросила в окно — и сама еле успела отпрыгнуть. Стул вошел в стекло, как в натянутую резину, и отскочил обратно, опрокинув столы.
Не выйдет, Ева. Это всё в твоей голове.