22 июня в нашей стране День памяти и скорби. А у меня — такова уж диалектика жизни — как это ни кощунственно вроде бы звучит, ещё и радости.
Ибо если б не война, меня бы точно не было на свете — а значит и моих детей и внуков. Не в том даже смысле, какой применим к родившимся до войны: мол, наши чудо-богатыри, советские воины, ведомые героической Коммунистической партией, спасли мир от коричневой чумы — тотального освенцимского мора и порабощения «цивилизованными» германскими варварами.
Если бы не война, не крайней степени бедствие моего народа, мои родители бы не встретились точно. Мама бы вышла замуж в Питере или в Саблине, где работала в железнодорожной школе, за своего славного (видел его единственное сохранившееся фото), жениха, который бы не погиб, естественно, на фронте. И когда б они снова приехали отдыхать в Хосту в 50-м году и остановились у всё той же хозяйки, что и прежде, на комоде у которой теперь появилась фотокарточка пожилого, хоть и красивого человека, подаренная ей другим постояльцем, жившем тут месяцем раньше, она и не обратила бы внимания на неё.
Или, скорее, мимоходом спросила б хозяйку:
— Ваш родственник?
— Да нет — тут один останавливался из Ташкента. А что?
— Интересный…
И тут же забыла б об этом, подхваченная своим любящим мужем, капитаном РККА, а может тогда-то уж и майором или даже подполковником — капитаном он был в начале войны — и увлечённая им в счастливый водоворот курортного радостного времяпрепровождения. А если бы с ними ещё были б дети, то они бы и вовсе сняли другое пристанище.
…Мама приехала в Хосту в начале июля одна. Ничего себе, скажете, в послевоенном 50-м жили учительницы начальных классов — по хостам в отпуске рассекали! А всё просто: мама работала в той самой железнодорожной саблинской школе, откуда 6 сентября 41-го в полдень бежала от немцев, прорвавших поутру последнюю оборудованную линию обороны Ленинграда у Любани. Танки фон Лееба уже мчались к ним по Московскому шоссе, когда директор школы Мусихин, помогши им, 25-летним девчонкам — своей беременной жене и моей будущей маме — погрузить какие-никакие пожитки на школьную подводу, сказал отрывисто:
— Ехать надо на Мгу: там немца ещё нет — слышал в поссовете. Станция узловая, значит, точно будут эшелоны. Сдайте коменданту лошадь и проситесь в любой, лишь бы дальше отсюда.
— А ты… — всхлипнула жена.
— Не маленькие — потом разыщемся, — отрезал он, коротко обнял жену и вскочил на велосипед. Оглянулся, ещё что-то проговорил — откуда-то уже из потустороннего мира, где сгинул — только подпись неразборчивая осталась в маминой трудкнижке об увольнении 20 августа «в связи с эвакуацией».
Путь его туда был в партизаны. Обратного пути ему уже не было.
С толпами беженцев шли до темна, часто разбегаясь от обстрелов с воздуха.
На постой стали в какой-то деревне. Уснуть не успели, как повскакали от грома и зарева — немец дотла разбомбил Мгу.
Утром совещались с другими учителями, что делать дальше. Пути было два: рискнуть побираться через страшные Синявинские топи на восток или идти в Ленинград. Мама с женой директора выбрали второе: топи есть топи, тем более незнакомы, а Ленинград нипочём не сдадут.
Они вошли в город — в изодранных чулках, почти на босу ногу, поскольку давно отдали подводу обессиленным ребятишкам, когда горели Бадаевские склады и замыкалось блокадное кольцо.
Жена директора с младенцем умерли в первую блокадную зиму от голода. Маму в последние буквально дни функционирования Дороги жизни вывезли через Ладогу в освобождённый ещё в декабре Тихвин. Дату и мама не помнила. Какое-то время лечилась от дистрофии. Но 5 мая её уже приняли на работу в НКВД. Кто подумал плохое чего-то — не надо…
Мама стала воспитателем в вологодском детприёмнике-распределителе. Рвалась в родную Бургу, где в ближайшем тылу (в Малой Вишере уже были немцы) бедовали её мама с младшей сестрой, но очень уж попросили сопроводить вывезенных, как и она сама, по Дороге жизни ленинградских детишек по Сухоне в Тотьму. Она согласилась, ибо как никто понимала: вчерашним блокадникам-крохам легче с блокадницей — они стали одной крови.
Как только возникла возможность, уже под 43-й, перебралась-таки в Бургу — поближе к родным, но и к опасности. Обстрелы и бомбёжки были страшенные: станция, а главное рядышком — стратегический Мстинский мост. Однажды едва не погибли за милую душу: бабушка вспоминала, как в их огород, прямо под окнами, ухнула авиабомба. Но должен был когда-то в будущем родиться я — и она не разорвалась.
В 45-м, после летних каникул, отгуляв первый послевоенный отпуск, мама в августе вернулась в саблинскую железнодорожную школу — в другом, конечно, здании, на Калинина. Прежнюю, располагавшуюся рядом со станцией, наши же пилоты при начавшемся наступлении и разгрохали подчистую, как и церковь по другую сторону линии — утюжили немецкие коммуникации почём зря, вот и «щепки» летели…
Вот как далеко мы зарулили — конспективно пробежали целую войну. А всего-то и хотел объяснить, отчего это мама, молодая учительница, разъезжала по черноморским курортам — она ведь и до войны по ним разъезжала. Многие догадались уже — всё дело в школе. Учителя железнодорожных школ (не знаю, остался ли подобный тип учебных заведений нынче) пользовались всеми льготами железнодорожников. Например, только им вместе со всякими путейцами разрешалось иметь огороды в полосе отчуждения. Но главное — это бесплатный билет! Раз в год можно было съездить туда и обратно задаром в любую точку страны.
— «Доходы»-то были что кошкины слёзы. Вот и нашьём за зиму платьишек ситцевых, — смеялась мама, — самых дешёвеньких — и как какие наркомы — на курорт!
…Так вот, в 50-м, потеряв на войне любимого человека и младшего брата — дядю Сашу, за которого я живу уже почти 72 года, а он почти столько же лежит в братской могиле неподалёку — в Красном Селе, 34-летняя, с отнятой войной молодостью и обещанным жизнью счастьем, она приехала в Хосту одна. Списалась ещё в мае с хозяйкой, которую знала с довоенной поры, и та обещала на июль оставить комнату за ней.
Так и было. Вошла, стала распаковывать скудные учительские вещички. Это на полку, а это — в комод. Выдвинула верхний ящик, подняла глаза и застыла. С фотографии на комоде, явно недавней, в прошлом году её там не было точно, смотрел немолодой красивый мужчина.
— Вот он и жил у меня до тебя, — сказала вошедшая со стопкой белоснежных простыней и наволочек хозяйка. — Хотел задержаться, да я отказала, мол, в июле обещалась одной ленинградской. Такой деликатный. А умный — чего не спроси, всё обскажет. Понравилось у меня — вот и карточку подарил.
— Интересный…
— Ну, давай, разбирай чемоданку да приходи. Щи у меня нынче зелёные; уж готовы.
Отпуск мелькнул незаметно: купания, катания на всевозможных плавсредствах, компании… Но каждый вечер мама подолгу стояла у фотографии.
Когда уезжала домой, на стылый север, хозяйка, всё подмечавшая, сказала:
— Если хочешь, на будущий год приму вас обоих в одно время. Если что не заладится, — подмигнула она, — у меня вон сараюшка есть — перекантуется, не барин.
— Наверняка он женат, — вздохнула мама. — Такие на улице не валяются.
— Жена померла в 45-м ещё, говорил — раком измучилась. А теперь сам вот бобылём изводится. Казалось бы, вон сколько баб после войны безмужних — так нет, разборчивый...
— Разборчивый? — переспросила мама. — Вот это хорошо! Напишите ему, пожалуй... — добавила потупившись.
Хозяйка написала папе почти сразу. И дала мамин адрес. У них завязалась переписка. Вскоре обменялись фотокарточками.
На следующий день папа решил сняться снова — видимо, то фото ему чем-то не понравилось:
Получив такое, мама тоже сочла, что на первом фото вышла не больно удачно, и снова отправилась в ленинградское фотоателье:
Трогательно до ужаса...
А летом они, два подранка, встретились. И, проведя в Хосте замечательные недели, поехали уже вместе к бабушке в Саблино — просить руки мамы. Потом — в Ташкент.
17 августа 1952 года родился я.
А если б не война?