Найти в Дзене

Моя национальная идея

6 июня Пушкину исполнится 225 лет. Будет ещё один его юбилей. Нет, конечно, не такой роскошный и громкий, как недавний юбилей Булата Окуджавы, но надо думать, праздник какой-никакой, а будет. Из самых достойных украшений этого праздника русского духа известны уже, например, мероприятия, анонсированные руководством игорной зоны «Красная Поляна» в Сочи. Напомню, что это самая крупная в России игорная зона, этакий русский Лас-Вегас. Посетителям предложат сыграть в штосс — «это одна из любимых азартных игр великих писателей и их литературных героев» — подчёркивают здешние пропагандисты порочного, увы, пристрастия великого поэта. И этого будет тут достаточно, чтобы постичь его, Пушкина, суть. Также запланированы большой турнирный фестиваль Pushkin Poker Series, денежное шоу «Пиковая дама». Так что Пушкин будет представлен тут во всём размахе своего духовного содержания. Попробую, однако, накануне пушкинского юбилея напомнить всё-таки кем должен оставаться он, Пушкин, для русского человека.
Скульптор М. К. Аникушин, Памятник Пушкину в Петербурге.
Скульптор М. К. Аникушин, Памятник Пушкину в Петербурге.

6 июня Пушкину исполнится 225 лет. Будет ещё один его юбилей. Нет, конечно, не такой роскошный и громкий, как недавний юбилей Булата Окуджавы, но надо думать, праздник какой-никакой, а будет. Из самых достойных украшений этого праздника русского духа известны уже, например, мероприятия, анонсированные руководством игорной зоны «Красная Поляна» в Сочи. Напомню, что это самая крупная в России игорная зона, этакий русский Лас-Вегас. Посетителям предложат сыграть в штосс — «это одна из любимых азартных игр великих писателей и их литературных героев» — подчёркивают здешние пропагандисты порочного, увы, пристрастия великого поэта. И этого будет тут достаточно, чтобы постичь его, Пушкина, суть. Также запланированы большой турнирный фестиваль Pushkin Poker Series, денежное шоу «Пиковая дама». Так что Пушкин будет представлен тут во всём размахе своего духовного содержания.

Попробую, однако, накануне пушкинского юбилея напомнить всё-таки кем должен оставаться он, Пушкин, для русского человека. Начинаю прямо сейчас и, возможно, продолжу об этом в оставшиеся до юбилея двенадцать дней...

...Как бы это выразить всё поточнее. Пушкин стал чем-то вроде эпиграфа в муках продолжающейся русской жизни. У Гоголя вырвалась странная эта фраза. Пушкин — это тот русский человек, «который во всем своём развитии явится через двести лет». Теперь эти двести лет минули. Теперь ему будет уже двести двадцать два. Случайно ли назван этот поразительный срок. Поразительный для нас, поскольку выпало нам жить через те самые двести лет и ещё далее. И мне выпало жить в это время. Выходит, мне можно считать, что и я теперь тоже тот Пушкин, который пришёл к нам двести с лишком лет назад? Мы, каждый должны были догнать к этому времени Пушкина? «В своем развитии». Тяжек нынче для нас грех даже и предположить это. Легка и во времени поступь Пушкина. А моя поступь грузнет... Идешь, идешь, а Пушкин всё впереди. Того и гляди пропадёт, растворится в дальнем мареве... Потеряется ориентир.

Вот об ориентире-то и хотелось бы поговорить.

Живёшь теперь, как идёшь по болоту ночью. Блуждают огоньки впереди, манят, а к которому идти, чтобы не попасть в трясину? Который не призрачный, не от гнилья мерцает, а теплою человеческой рукой зажжён?

Погодите, да ведь Пушкин-то и есть этот тёплый в мозглой ночи огонь. Путеводный. Может, это пророческое у Гоголя, помимо воли и ума вырвавшееся. Вот будет, мол, на Руси через двести лет такая смута и оторопь что только на Пушкина и останется надежда. И коли он явится в каждом русском, в каждой русской душе, так в этом, может, только и будет спасание. Как не подумать так об этом теперь.

Вот опять Гоголь о Пушкине: «И как он, вообще, был умён во всём, что ни говорил в последнее время своей жизни!»

Кто-то другой сказал о нём — обо всяком житейском случае он и в молодости судил как старик, обо всём он имел ясное представление, его невозможно было сбить с толку, в разговоре с ним создавалось впечатление, что он один знает истину в её самом совершенном и законченном виде.

А Мицкевича удивляю, что даже в политике он судит как искушённый в делах дипломат.

Даль вот что о нём сказал: «Пушкин по обыкновению своему засыпал меня множеством отрывочных замечаний, которые все шли к делу, показывали глубокое чувство истины и выражали то, что, казалось, у всякого из нас на уме вертится, только что с языка не срывается».

Голую истину открыл нам Пушкин, он вполне годен у нас, чтобы стать тем, чем стал для китайцев Конфуций. Каждое своё действие, вывод и окончательное решение надо обдумывать и принимать с оглядкой на Пушкина. Это и есть моя национальная идея. У него, Пушкина, нет крылатых фраз в общепринятом смысле — прочитал её, подивился и забыл. Его мысль чаще всего — руководство к действию. Поясню. В известном, например, разговоре с царём Николаем Первым он, среди прочего, сказал: «В России свободой первыми воспользуются негодяи». Как в воду глядел Пушкин. Кроме того, что это жуткое пророчество о сегодняшних наших днях, это ещё и целая Конституция. Конституция свободного государства. Опять поясняю. Пушкин предупредил о самом необходимом качестве любой демократии. Свободное государство, прежде всего, должно быть способно защитить свободу от негодяев. Если вы задумали дать свободу волку, который в клетке зоопарка, не делайте это в том месте, где гуляют беспечные мамаши с детьми. Беды не оберёшься. Волка надо выпускать на свободу там, где действуют волчьи законы. Пушкин видит единственно правильный на все времена путь к Свободе. Она должна быть в гармонии с Законом. Даже мысли человека, если они высказаны печатно или публично, должны подчиняться порядку: «Мысль! Великое слово! Что же и составляет величие человека, как не мысль? Да будет же она свободна, как должен быть свободен человек: в пределах закона, при полном соблюдении условий, налагаемых обществом».

Это выразил один из самых вольных умов всех времён. В силу гениальности своей больше всякого нуждавшийся в свободе чувствовать и мыслить.

И такие бесценные заветы можно обнаружить во многом, чем жил и что исповедовал Пушкин. Хуже того. С Пушкиным произошло то, что ни с кем не происходило. Народная Россия любит его не за то даже, что он написал. Его любят за то, что он жил и как жил.

За то, что он был русским по чувству и по ощущениям.

За то, что во всех житейских обстоятельствах он оставался русским. Действовал в них так, как может и должен действовать русский...

Вникая в жизнь Пушкина, вот к какой догадке приходишь. Обстоятельства, которые пробуют русскую жизнь на излом всегда одни и те же. Всё зависит от того, насколько стойки мы к этим обстоятельствам. Стойкости нашей много мешает одна не шибко хорошая черта нашего национального характера. Мы противостоим натиску житейских обстоятельств как бы в одиночку. Мы бережём своё право на собственную правду. А в конце концов, оказываемся одиноки духом. Мы, каждый, стараемся идти к ней, к правде, своим путём. А тропинки к ней давно протоптаны. Наши поиски могли бы быть не столь мучительны, если бы мы умели лучше глядеть под ноги. Трава забвения застит ясный наш взгляд.

Нас легко смутить натиском. Загалдят трое, которые договорились сбить с толку, и ты уже в сомнении...

Теперь с нами это и делают. Не в первый раз.

Один военный объяснял мне причину первых наших неудач перед немцем. Одну из причин. Солдат наш, чтобы быстрее занять оборону, рыл окоп. Одиночный. И оставался как бы один на один со всеми своими страхами. Потом догадались рыть траншеи, так, чтобы и справа и слева было видно по товарищу... Полегчало. Под Сталинградом сплошь траншеи были...

Записки эти я так и составлял. Чтобы мне, как в той траншее, видно было хотя бы плечо Пушкина. Мне хотелось знать, как бы действовал он в сходных обстоятельствах. Что он думал в решительный момент, против чего восставал, что охранял... Мне яснее стало бы — как вести себя растерянному русскому сейчас, когда опять насели на него со злобной насмешкой, с поруганием вековечного, с убойной переделкой привычного, с прицельной стрельбой по его достоинству...

Вот в этом и заключена моя национальная идея — идти вперёд, сверяя свою поступь с Пушкиным...

...Зашёл раз разговор об Отечестве, о недостатках русской жизни. Больше всех рассуждали о том доморощенные хулители российских порядков и нравов. Таких «отечественных иностранцев» достаточно у нас было во все времена.

Пушкин сказал тогда:

— Вы знаете, я сам не слишком доволен своим Отечеством. Бывает, что я и не люблю его. Я того мнения, что довелось родится мне не в лучших краях, да ещё больше не нравится мне, когда моё мнение это разделяет пришелец, иностранец, пусть он будет даже отечественного производства...

В другой раз примерно те же обстоятельства заставили записать его в дневнике следующее:

«Простительно выходцу (не русскому, надо думать, прибившемуся к русскому столу — Е.Г.) не любить ни русских, ни России, ни истории её, ни славы её. Но не похвально ему за русскую ласку марать грязью священные страницы наших летописей, поносить лучших сограждан и, не довольствуясь современниками, издеваться над гробами праотцев».

Бывали у нас и прежде замечательные умы, сбитые с толку натиском новых веяний. Новые веяния у нас почему-то всегда в том, чтобы тужиться опрокинуть Россию в грязь лицом. «Новые веяния» эти опять перетряхиваются на свежем ветерке истории. Надо ли тут впадать в злобу и запальчивость?

Пушкин бывал спокоен в таких случаях:

«...я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя: как литератора — меня раздражают, как человек с предрассудками — я оскорблён, — но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог её дал».

Сыновнее чувство своё, патриотическое отношение к Отечеству, к его истории уточнял он не раз. Все эти уточнения и теперь способны восстановить равновесие в смятенной душе:

«Дикость, подлость и невежество не уважают прошедшего, пресмыкаясь перед одним настоящим».

«...Заметьте, что неуважение к предкам есть первый признак дикости и безнравственности».

«Два чувства равно близки нам — В них обретает сердце пищу — Любовь к родному пепелищу, Любовь к отеческим гробам».

«Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно; не уважать оной есть постыдное малодушие».

Впрочем, патриотизм чувство такое же деликатное и интимное, как всякая чистая сердечная тяга. Спекулировать и щеголять ею нелепо и постыдно. Есть у Пушкина и этот укор демонстративному патриотическому буйству:

«Некоторые люди не заботятся ни о славе, ни о бедствиях Отечества, его историю знают только со времен князя Потёмкина, имеют некоторое понятие о статистике только той губернии, в которой находятся их поместия, со всем тем почитают себя патриотами, потому что любят ботвинью и что дети их бегают в красной рубашке».

А хулителям Руси — прошлым, нынешним и будущим сказал он:

«Нет убедительности в поношениях, и нет истины, где нет любви».

Марающим своими чернилами честь Отечества Пушкин советовал:

«Дитя не должно кусать груди своей кормилицы».

И не сомневайтесь:

Сильна ли Русь? Война и мор,

И бунт, и внешних бурь напор

Ее, беснуясь, потрясали —

Смотрите ж: все стоит она!

Не пристаёт к России грязь. Особенно, если позорят её ничтожества, влезшие в её историю и культуру по общему недосмотру. Уйдут и они, а она останется. Лай несётся по её просторам. Утихнет ветер и не слышно лая...

...Вот еще какая напасть объявилась. Русскоязычная литература. Ещё Даль смеялся над тем «русским» языком, который лишь теперь вошёл в полную силу. Его без остатка можно перекладывать на любой иностранный и обратно. Качество литературы от того никак не меняется. Это будто о теперешних русскоязычных заметил остроумец Салтыков-Щедрин — сколько посидит, столько напишет. Они уверены — тот язык, на котором они пишут, и есть русский. Наивное счастье.

Пушкин и об этом говорил:

«Разговорный язык простого народа (не читающего иностранных книг и, слава Богу, не выражающего, как мы, своих мыслей на французском языке) достоин... глубочайших исследований. Альфиери (Данте) изучал итальянский язык на флорентийском базаре; не худо нам иногда прислушиваться к московским просвирням. Они говорят удивительно “чистым и правильным языком”».

«Изучение старинных песен, сказок и т.п., - продолжил Пушкин в другом месте, — необходимо для совершенного знания свойств русского языка. Критики наши напрасно ими презирают...»

«Вслушайтесь в простонародное наречие, молодые писатели — вы в нём можете научиться многому, чего не найдёте в наших журналах».

«Читайте простонародные сказки, молодые писатели, — повторял он снова, — чтоб видеть свойства русского языка».

Всё это, ещё совсем недавно бывшее бесспорным, надо теперь отстаивать снова, как и в пушкинские времена.

И об ужасно недемократическом слове «цензура» есть у него своё собственное понятие.

«...Я убеждён в необходимости цензуры в образованном нравственно и христианском обществе, под какими законами и правлением оно не находилось бы».

Пушкин уже тогда остро как никто из нас предполагал всю опасность мерзавца, наделённого талантом, ума, необлагороженного нравственностью, дарования, изуродованного пошлостью.

Дальше он уточняет это своё убеждение в следующем необычайно чётком и вневременном заявлении:

«Писатели во всех странах мира суть класс самый малочисленный изо всего народонаселения. Очевидно, и аристократия самая опасная — есть аристократия людей, которые на целые поколения, на целые столетия налагают свой образ мыслей, свои страсти, свои предрассудки. Что значит аристократия породы и богатства в сравнении с аристократией пишущих талантов. Никакое богатство не может перекупить влияние обнародованной мысли. Никакая власть, никакое правление не может устоять противу всеразрушительного действия типографического снаряда...»

Дальше идёт совет его, который со временем будет становится только значительней:

«Уважайте класс писателей, но не допускайте же его овладеть вами совершенно».

Вероятно, самому Пушкину цензура уже не нужна была. Он был цензором сам себе. Но если бы каждый, взявший в руки перо, был также честен как Пушкин.

«Нравственность... должна быть уважаема писателем. Безнравственные книги суть те, которые потрясают нервные основания гражданского общества, те, которые проповедуют разврат, рассеивают личную клевету или кои целию имеют распаление чувственности приапическими изображениями. Тут необходим в цензоре здравый ум и чувство приличия, ибо решение его зависит от сих двух качеств...»

Духовному разбою (столь ярко проявившемуся в наши дни), по Пушкину, могла противостоять только нравственная цензура. Бандит не так опасен, как писатель без совести.

«Действие человека мгновенно и одноразово; действие книги множественно и повсеместно. Законы против злоупотреблений книгопечатания не достигают цели закона; не предупреждают зла, редко его пресекая. Одна цензура может исполнить то и другое».

Вот пушкинский совет, будто прямо адресованный нынешней Государственной думе нашей. Нужен новый осмысленный закон о цензуре. И общие черты его Пушкиным уже набросаны:

«Высшее ведомство в государстве есть то, которое ведает делами ума человеческого. Устав, коим судьи должны руководствоваться, должен быть священ и непреложен. Книги, являющиеся перед его судом, должны быть приняты не как извозчик, пришедший за нумером, дающим ему право из платы рыскать по городу, но с уважением и снисходительностью. Цензор есть важное лицо в государстве, сан его имеет нечто священное. Место сие должен занимать гражданин честный и нравственный, известный уже своим умом и познаниями, а не первый асессор, который, по свидетельству формуляра, учился в университете. Рассмотрев книгу и дав ей права гражданства, он уже за неё отвечает, ибо слишком было бы жестоко подвергать двойной и тройной ответственности писателя, честно соблюдающего узаконенные правила, под предлогом злоумышления, бог знает какого. Но и цензора не должно запугивать, придираясь к нему за мелочи, неумышленно пропущенные им, и делать из него уже не стража государственного благоденствия, но грубого будочника, поставленного на перекрёстке с тем, чтоб не пропускать народа за веревку. Большая часть писателей руководствуется двумя сильными пружинами, одна другой противодействующими: тщеславием и корыстолюбием. Если запретительною системою будете вы мешать словесности в её торговой промышленности, то она предастся в глухую рукописную оппозицию, всегда заманчивую, и успехами тщеславия легко утешится о денежных убытках».

«...Самое грубое ругательство получает вес от волшебного влияния типографии. Нам всё еще печатный лист кажется святым. Мы все думаем: как может быть это глупо или несправедливо? Ведь это напечатано!»

Слава Богу, мы так уже не думаем. Это единственное, может быть, в чём мы можем оправдаться перед Пушкиным...

Из того, что пересказано, можно угадать и политический, и государственный его взгляд.

Много гадали — отчего Пушкин все-таки не стоял 14 декабря на Сенатской площади. Ведь не зайцем же, перебежавшим дорогу его кибитке, в самом деле, объясняется это.

Он там и не мог стоять, потому что не там было его место.

«Бунт и революция мне никогда не нравились».

Вся его политическая программа умещается в следующие несколько строк:

«Лучшие и прочнейшие изменения (реформы, по-нашему - Е.Г.) суть те, которые происходят от улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества...»

Незаслуженно преданный либеральной тусовкой анафеме русский мыслитель Константин Победоносцев когда-то заметил верное — понятие реформы, преобразований автоматически понимаем мы как улучшение, когда, как правило, выходит всё наоборот. На том держался несокрушимый его консерватизм.

Не так давно один из отставленных, а тогда ещё действующий глава российского правительства со смешком, неловким, правда, заявил, что давненько не читал Пушкина. Сомнений в том не могло быть.

Иначе откуда бы взяться такому бесстыдству — называть то, что происходит в России, реформами. То, что Пушкин называл «нравами», не то, что не улучшено, а унижено до такой степени, какого и не случалось, вероятно, нигде и никогда. Не смешно ли ныне говорить о том, что входило по словарю Пушкина в понятие «нравов» — честь, совесть, достоинство, благородство, милосердие, человеколюбие... Началась, слава Богу, борьба со взяткой. Может быть, это будет началом столь необходимого нам возврата к нравственному здоровью. Она, взятка, повальная коррупция стала первым показателем той дикости нравов, до которой скатилась нынешняя Россия. В международном общественном мнении Отечество наше стоит, в этом смысле, на одном уровне с Афганистаном, например, который живёт исключительно контрабандой и наркотиками. Вспомнилось, ведь это Гитлер говорил: совесть? Я освобождаю вас от этой химеры. Новые времена сделали это без всяких деклараций...

Всех, кто играет на долготерпении русского народа предупреждает Пушкин:

«Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный. Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уже люди жестокосердные, коим и своя шейка копейка, а чужая головушка полушка...»

Подстрекателям разного рода, и русофобствующим, и излишнерусским стоило бы держать это в голове...

Теперь о более частных моментах. В гигантской литературе о Пушкине, в воспоминаниях о его жизни, поступках, словах, сказанных кстати, есть масса таких, которые наталкивают на определенную мораль, весьма подходящую для наших сегодняшних решений и выводов.

Но и тут, в сегодняшней сумятице настроений, Пушкин не даст нам сбиться с толку. Так хочу я думать. Касается это и крупных мыслей гражданского звучания и мелочей обыденного поведения.

Можно ли поверять нам даже незначительные мгновения собственной жизни Пушкиным?

Посмотрим. Может, в том тоже кроется гоголевский смысл. Если Пушкин будет столь ясно в нас представлен, то каждый и станет немного Пушкиным. Может в том отчасти состоит загадка давнего гоголевского предвидения.

...Говорили, что Пушкин редко сердился на обиды, нанесённые лично ему. Вяземский видел его сердитым только однажды. Причиной пушкинской вспышки был он сам. Вот как это записано у него:

«Пушкина рассердил и огорчил я стихом к В.А. Жуковскому, а именно тем, в котором говорю, что язык наш рифмами беден. "Как хватило тебе духа, — сказал он мне, — сделать мне такое признание? Оскорбление русскому языку принял он за оскорбление, лично ему нанесённое"».

Из письма П.А.Плетнева к Я.К.Гроту:

«...Я недавно припомнил золотые слова Пушкина насчёт существующих принятых многими правил о дружеских сношениях. "Все, (говорил в негодовании Пушкин) заботливо исполняют требования общежития в отношении к посторонним, т.е. к людям, которых мы не любим, а чаще и не уважаем, и это единственно потому, что они для нас ничто. С друзьями же не церемонятся, оставляют без внимания обязанности свои к ним, как к порядочным людям, хотя они для нас — всё. Нет, я так не хочу действовать. Я хочу доказывать своим друзьям, что не только их люблю и верую в них, но признаю за долг и им, и себе, и посторонним показывать, что они для меня первые из порядочных людей, перед которыми я не хочу и не боюсь пренебрегать чем бы то ни было, освященными обыкновениями и правилами человеческого общежития..."»

...Бывали у Пушкина разного рода запутанные истории. В том числе и с женщинами. У кого их не бывало.

Есть такое мнение, что в частной жизни Пушкин не был особенно велик. Если выразиться красно — жизнь не раз давала ему возможность попробовать себя в роли гения житейских обстоятельств, он как будто не чувствовал этого...

Впрочем... Думаю, что и тут у Пушкина есть чему поучиться.

Это каким же надо было быть человеком, чтобы Анна Керн, например, оставленная им при обстоятельствах не шибко достойных гения, и, разумеется, тем оскорблённая, написала всё же:

«Зима прошла. Пушкин уехал в Москву, и хотя после женитьбы и возвратился в Петербург, но я не более пяти раз с ним встречалась. Когда я имела несчастье лишится матери и была в очень затруднительном положении, то Пушкин приехал ко мне и, отыскивая мою квартиру, бегал, со свойственной ему живостью, по всем соседним дворам, пока наконец-то нашёл меня. В этот приезд он употребил всё своё красноречие, чтобы утешить меня, и я увидела его таким же, каким он бывал прежде. Он предлагал мне свою карету, чтобы съездить к одной даме, которая принимала во мне участие, ласкал мою маленькую дочь Ольгу, забавляясь, что на вопрос: "Как тебя зовут?" — отвечала: "Воля!" — и вообще был так трогательно внимателен, что я забыла о своей печали и восхищалась им как гением добра. Пусть этим словом окончатся мои воспоминания о великом поэте».

Носятся теперь реформаторы с идеей какой-то вестернизации России. Означает это, наверное, жизнь «под Америку».

— А что такое Соединенные Штаты?

— Мертвечина. Человек в них выветрился до такой степени, что выеденного яйца не стоит...

Это опять же Пушкин сказал, давным-давно, когда история Америки ещё только начиналась, а записал за ним Гоголь.

...Вышли из печати «Повести Белкина». Пушкин получил их несколько экземпляров, горяченьких ещё, с невыветрившимся типографским духом. В это время зашёл к нему некий знакомец и, конечно, полюбопытствовал:

— А кто такой этот Белкин? Что такого интересного он написал?

— Неважно, кто такой этот Белкин, а повести вот так и надо писать — просто, коротко и ясно, — отвечал Пушкин.

...Одна знакомая Пушкина, очень милая женщина созналась ему как-то, что мало читает. Тот ответил ей очень серьезно, как редко говорил с женщинами:

— Скажу вам по большому секрету, я терпеть не могу читать. Многого из того, о чём я сужу, не читал. Я побаиваюсь чужого ума, а когда читаешь книги, начинаешь понимать, что дураков на свете нет, только у каждого свой ум. Мне ни с кем не скучно — ни с царём, ни с будочником...

...Пушкин сутки уже знает, что рана его смертельна, что он умирает. Друг его, Данзас, просит у него разрешения мстить убийцам после его смерти:

— Нет, нет — прощение... Мир, мир! — живо откликнулся Пушкин...