Аннотация:
«От чудного дворника, страдающего вспышками алкоголизма, уходит жена. Ей — перерыв в отношениях, ему — шанс образумиться. Но не всё так просто, когда томишься в рабах у зелёного змия. И потому не жизнь, а жалкое существование несчастного тянется гнетущим чередом. Но однажды, под влиянием пёстрой, золотой поры, пробуждающей тягу к прекрасному и вследствие почти что волшебных обстоятельств, в герое вместе с совестью просыпается внутренний художник, жаждущий одного — написать картину. И дворник одномоментно меняется — садится за натюрморт. Который, по замыслу, торжественно презентует супруге в доказательство своего внутреннего перерождения».
Иван, будучи натурой чуткой, едва заметал листья к бордюру. Для него этот, без сомнения, творческий процесс не был работой, но игрой на струнах души и художественного мировосприятия. Когда всё нутро охватывало возбуждение от окружающего прекрасного, Ваня уже не трудился по профессии. А превращался в танцора, который знал, как придержать листву, куда направить и как вновь подобрать под себя.
Взявшись небрежно и с некоторой нежностью за черенок, как художники берутся за кисть или же писатели за перо, Иван натурально закручивал шуршащую массу вокруг пушистого веника, совершенно не прилагая усилий. Даже тогда нервы его не сдавали, когда сохлые ветки мешали кленовым листьям переместиться туда, куда их направляли руки дворника. Прутики скрежетали о тротуар, цеплялись за проступившую местами травку. Но Ваня не ощущал надобности откладывать дорогую сердцу игру и браться за работу всерьёз: с хмурым видом и физическими усилиями.
— Это ж куда метёте? — возмутился проходящий голос, раздавшийся над самым ухом дворника. — Это ж мне в ботинки!
Иван понял не сразу, что возмущаются по адресу. Видит муза, он частиком увлекался танцем в золотистой листве, совершенно забывая о прохожих. То пыли на носы туфель нанесёт, то веничек о подол пальто вытрет. Вот и сейчас раззадорил кого-то спокойного и, видно, испортил мужчинке день.
— Это ж простите! — поспешил извиниться Ваня с жалобным, мышиным писком.
Обоюдное стояние, полное молчания и непредсказуемости, продолжалось. И если бы Иван всмотрелся в глаза человеку, этому видному господину в охровом пальто, то наверняка бы прочёл бычью ярость, а на физиономии — кислое возмущение. Более того, это была бы честная партия: лица обоих вдруг прыгнули в пунцовый и при другом случае, в гулкой пивной, к примеру, гражданам стало бы смешно и неловко. Но оба в это раннее утро прибывали в глубинной, на грани преступной индивидуальности, отстранённости. Нетоварищи ещё с прошлого вечера прыгнули в свои тарелки, заперев для нового дня внутренние миры на засовы.
— Никак не специально! — снова извинился Ваня, нервно и чересчур театрально.
Эти его попытки удавить набухающий скандал выглядели нелепо. Словно простое выступление жонглёра, у которого почему-то упали мячи. А ещё Иван машинально и от нервов, как дёргались иногда его руки, подтрунивал листьями в сторону пострадавшего.
— Где ж видано, чтоб… Так унижали!
После этой фразы раздувшийся от злости мужчинка, по природе своей вспыльчивый, но не агрессивный, дёрнул пыльными носками своих лакированных туфель. И шмыгнул за поворот, едва завидев на горизонте другого дворника.
— Опоздает, — прошептал пристыженный работник, наморщив лоб.
Что ж, следует, однако, заметить, что дворник Ваня по природе своей хоть и нежная натура, однако же внешне совсем не напоминает хиленького недотрогу. Которому, возможно, так и хочется от злости крепенько потеребить щёчки. Напротив, это вполне себе усреднённый мужчина. Такие скорее забываются тут же, нежели запоминаются. Это бы подтвердил, пускай и с эмоцией, пострадавший от танцев с метлою вспыльчивый гражданин. Едва он забежал за угол, как тут же, сиюминутно и невольно, выпустил из памяти дворника Ивана. Так работяга становился свободен от ссор и обид — он попросту вылетал из чужих голов. По крайней мере, до следующего конфуза.
И всё-таки Ваня страдал! Будучи натурой впечатлительной, в отличие от своих запыленных жертв, он долго не умел успокоить свой внутренний мир. Подобными всполохами ванино мироустройство часто взлетало к небу, делая невероятные кульбиты. Про таких людей можно сказать: «покой им только снится». И мужчинка находил себя после таких перетрусов вдруг уставшим и склонным ко сну. Чувства вины и обиды, поедающие ванины силы, захватывали беднягу надолго. К его горькой и ранимой судьбе, душевной жертвой всегда выходил лишь Иван. Притом урон был не равноценен, как ни прикинь. Как и в шахматах с отцом, в таких перепалках Ваня являлся, как ему издавна казалось, бессрочно проигравшим. То есть абсолютным неудачником с самых вселенских начал. Без самого крохотного шанса на пересмотр этой незавидной жизненной участи.
Каков итог? Всеобъемлющая усталость. Так, после очередной встряски Ивану захотелось присесть на кованую скамью. Но сутулым галопом к обессиленному подлетел напарник, от которого мужчинка из словесной породы «Это ж…», в запыленных туфлях и с дурным настроением, ранее сиганул прочь. И видит бог, не зря! Этот негодник, задира и оборвыш был падок подцепить хоть чужого, хоть товарища за больное. Потому-то Ваня старался мести от него подальше. Хоть этот бомжеватый напарник и был приставлен в помощники. Единственным «талантом», который просматривался в любителе галопа, было почти лошадиное умение этим самым галопом управляться. Не успеете глазом моргнуть, как горбоносая, с губами навыкат и глазами-грушами, эта мерзкая ощетинившаяся морда, окажется перед вами.
— Получил ли? Видел я, что получил, как же!
Получеловек-полулошадь сёрбал смехом и кивал. Кивал и сёрбал своими губами, от возбуждения расслабляя мышцы грушевидных, нелепейших глаз. Отчего они, едва заметно, но болтались пуговками в разные стороны, словно глазки у плюшевого зайца.
— Отстань, Володя, на душе…
— Тошно! Тошненько и больненько, как же, знаю-ю! Получил за дело, за дело получил, Ваню-юша-а!
Гадкий прыгал перед Иваном с метлой и напоминал больного папуаса-альбиноса с копьём. На которых, впрочем, Ваня лет надцать тому насмотрелся в книжице по африканской истории. И Ванюша почти не ошибся. Знал, конечно, что Вовка и есть больной. И в такой запущенной форме пребывала его болезнь, что нигде судьба хворого не пристроила, кроме как улицы мести в зной и стужу. Все от Володи сторонились, не переваривая его существования. Потому гнали отовсюду. Причём так ретиво, что Иван долго был убеждён, что про «ссаные тряпки» повелось от Володьки.
Но Ваня, это чуткое сердце, был терпим даже к таким юродивым. Раньше ранимый дворник и сам считал себя таковым: сереньким и каким-то не по-мужицки изнеженным. Был Иван невысок, но всюду ровен и благоприятен лицом. Таким как Ваня в пору свечи носить да кадилом махать. Но боженька вручил в руки метлу делать не менее богоугодное дело: блюсти чистоту под ногами прохожих. Так Иван и сидел на скамейке, свесивши голову. А Вовка всё ехидничал, хлюпал и смеялся через силу. Притом давился слюною так, что мочи смотреть не было. Уставший Ваня, уже позабывший от такой вовиной наглости прошлого мужичка с его «Это ж!..», решился замахнуться метлой, прогнать это поганое существо, обделённое человеческим.
Как вдруг Володька смачно заклокотал горлом и рухнул падучей, пытаясь повторить известный солярный символ. И тут Ивану вспомнилось, что сострадательный руководитель конторы Михал Петрович предупреждал, чтобы работник поглядывал за товарищем, когда тот вздумает упасть в корчах. Потому сострадательный Ваня, сам не ведая, как будет лучше, рухнул рядом и обхватил Володю. Всей силой прижал больного с его длинными конечностями к телу. Несчастный извивался и брызгал пеной в ответ, отчего разозлил бы любого другого, но не Ивана — человека, который совсем недавно ощущал себя не лучше. А в душе — во сто крат паршивей.
Дело было, как у дворников водится, ранним утром. Редкие, как дождь в солнечную пору, прохожие если и ходили где, то не рядом с несчастными. Потому и помочь было некому. Ваня же держался стойко и Володеньку обнимал крепенько. Конвульсии продолжались пару шокирующих минут. А потом Вовка замер, будто посбивали спесь. Завертел головой с проплешинами, вытер пухлые губы о жилет Ивана и пробубнил непонятно, словно во сне. Хранитель отпрянул от больного, как от прокажённого. Даже не стал помогать. Вова сам, суетясь пауком, оказался в прямоходящем положении. После пожал ванину руку, присвистнул, схаркнул и поскакал к недометённому перекрёстку.
«Боже ж ты мой, — думал Иван, — какой несчастливый человек!»
И зря подумал. Потому что тут же, из-за своих нервов, упомнил свою Ленушку, которая месяц уже как жила с матушкой. Тут-то Ваню и накрыло. Притом так сильно и неизбежно, что глаза его округлились и страх подкатил к кадыку: ни сказать, ни даже пискнуть не осталось сил. Метёлка задрожала, ибо руки дворника схватил мандраж невиданной доселе частоты. Мужчину бросило в панику: он вспомнил, почему чувствовал себя таким же, как падучий Вовка, а даже и хуже — Иван пил. Очень страшно пил. До горячки упивался и так ему было потом плохо, что жена Вани, пока была с ним, не раз успевала вовремя вызывать карету медпомощи.
Ах, сколько раз Елена возвращала непутёвого Ванюшу с того света! И уже никто, знающий их семью, не сомневался: и бог и дьявол наверняка сбились со счёту. Но терпеть запойного алкоголика Лена не стала. Ведь знавала, что за дело такое гиблое. Ушла от одного, чтобы прийти к другому? Как бы не так: женщина была недурна разумом и телом, потому знала цену себе и Ивану. Просто выдала муженьку однажды: «Ещё раз запьёшь — уйду». И точка. Но Ваня взял грех на душу и запил — не выдержал попросту чрезвычайного обстоятельства. И причина, надо сказать, была. Иной бы мужчина понял. Да и жена иная бы вошла в положение, смилостивилась. Разделила бы, в конце концов, горе супруга. Но Елена от природы была тверда, а милосердие её кончилось ещё в прошлой жизни.
А дело с последним ивановым запоем было так: на глазах пролетария подростки жестоко избили Володьку. Ваню держали, а падучего били. Руками, ногами. А потом палками, чтоб не запачкаться обильною володькиной кровавою пеною. Тогда Иван, прежде вызвав скорую и кое-как доработав смену, слёзный пришёл домой. И первейшим делом, не отрывая тонких губ от горла, опустошил беленькую. А когда очнулся ко второй половине дня, чтобы проведать пускай и противного, но незаслуженно избитого, Лены в квартире не застал. Лишь записку: «Что-что, а память у тебя хорошая. Чао». Так вопрос отпал собственноручно и даже времени горевать не нашлось — Володька ожидал в соседнем районе, в жалкой обшарпанной больнице.
А потом дни летели несправедливо быстро. В разы стремительнее вымоченных в осеннем дожде листьев, что не давали Ване стоять без дела на гулких мостовых и в сырых переулках. Опавшие давались тяжело: сбивались в кучу, комкались грязным месивом. Так, прилагая позабытые до недавнего времени усилия, Иван перестал очаровывать птичек своими плясками. Ещё коллега по службе, ставший теперь главной ваниной заботой, вскоре поправился и ушёл в после больничный отпуск. И Ване сделалось тоскливо — ходить стало не к кому. Так дворник вступил в когорту одиноких.
На улице и дома его встречало лишь обобщённое гудение и белый, производственный шум. Шарканье деловых ног и гул машин сливались в единое беспокойство на работе. А тарахтение холодильника и едва уловимый писк телевизора — в квартире. Теперь внимательное и безразличное «здравствуйте» мужчина чаще слышал на работе от прохожих. Или же с ним никто не заговаривал вовсе, а только благодарные тротуары выказывали дворнику признательность?.. Как бы то ни было, Ване было всё равно. Стремительной походкой граждане проносились мимо также неизбежно, как появлялись.
Вскоре Иван совсем перестал замечать всё живое, проходящее мимо. Лишь листья да мусор не утратили своего движения, символизируя вечный круговорот иванова бытия. Частиком Ваню охватывала злость: он перестал видеть разницу между живым и таковым не являющимся. Что толку от людей? Такой же надоедающий мусор, который бы взять и «вших», смести. Так думал Иван и всё больше отравлялся травмами одиночества и безразличия. Дворник перестал обращать внимание даже на собак с кошками, которых раньше подолгу ласкал.
Так, в сырости и горести, дни продолжали свой неумолимый ход. И уже в кучах осенних нарядов, сброшенных величавыми ивами, берёзами и грабами, добрый дворник Ваня, до слёз израненный снедающей печалью, пытался разглядеть губы. Он сильно-присильно желал заговорить с иссохшими листьями. С теми, одинокими и умирающими, с кем находился рядом дни напролёт. Так жаждал беседы Иван, что, не находя ртов у листвы, проворачивал в памяти душевные беседы с любимой Ленушкой. Прочную подпорку этих диалогов составляли пустячки — словесные конструкции обо всём на свете. И именно этих пустячков, пропитанных женской заботой и любовью, тоскующему Ване так не хватало.
Последней каплей для дворника стал перевод на Погостову. Всё издевалось над ним! На улице этой находилось, кто бы мог подумать, старое кладбище, занимавшее весь просторный холм в сердце старого города. Иван, ясно ощущавший, что не потянет такой злой шутки и снова запьёт, попросился на любую другую. Но в конторе чувственно отказали, объяснив решение о переводе Ивана на Погостову отсутствием рабочих рук. Напомнили о середине осени. Да так с их слов вышло, будто Ванька, такой дурачок, не знал этого. Просили войти в положение. Мол, с тамошней грабовой аллеи, удобно закрывающей от прохожего взора почерневшие надгробия, нападало столько листвы, что уже люди жалуются. Мол, ходить невозможно и тоска дерёт.
— Грозятся выше обратиться, Иван, если на неделе не наведём порядку! — умоляюще объяснял начальствующий Михал Петрович, по-учёному вороша воздух пухлым пальцем. — Ты уж как-нибудь, родимый. А мы этого не забудем. Может, машины наши доедут и помогут. Но тебе начать главное, чтоб людей успокоить…
Петрович этот всегда по-людски старался: и к Ване, и к людям. Всем угодить горазд. Да и Иван понимал, что пускай на той улице и живёт старушенция, спуску они не дадут. Соберёт палеолит последние силы и устроит бучу. Ещё погонют Ваньку с его нарицательной должности. А ещё дворник, за горем своим, всё же не забыл старую добрую истину: без порядка — никуда. Согласился, стал мести и действительно: машины вскоре примчались, аккурат закончив на центральных улицах. За несколько дней всосали золотые горы, которые Иван аккуратно возвёл практически в свой рост. Работа на Погостовой, по сути, была сделана. И даже кладбище, своими крестами и плитами, не успело вогнать Ваню в углубленную депрессию, глубже которой лишь смерть. Иван с подросткового возраста ни за что на свете не желал возвращаться ни к одной, ни к другой.
Время шло. Ваня хоть и попивал, но изредка. Переживал за Ленушку: «Неужели одна, неужели не гуляет?» Всё думал о жене и об их неустроенной жизни, которая счастливо устроиться как-то и не сумела. А может не хотела просто: кто её знает, жизнь эту поганую…
«Может так надо? Может оно и к лучшему?»
И чем больше думал об этом дворник, тем больше пил. А когда на работе совсем не находилось времени отвести душу: обвести взглядом увядающую природу и задуматься о насущном, то мысли только и плодились, что о бутылке. Но вот, в жизнь страдальца вальяжно вошла перемена, появление которой Иван и предугадать не смог бы. Однажды, выталкивая опавшую листву, уцепившуюся за ограду, Ваня маханул метлою и неожиданно явил миру отсыревший, но местами ещё красочный натюрморт. Рисунок этот наверняка выбрался из незастёгнутого рюкзака спешащего школьника. Работа юного таланта вспышкой вернула хмурного Ивана в не знавшее горестей детство. Он вспомнил, как ходил на дополнительные уроки по изобразительному искусству: рисовал горшки с цветочками и яблочками. И почти каждый год выигрывал в различных конкурсах то наборы с карандашами, то акварельные краски. А после жизнь озорного юноши покатилась по наклонной: ранняя смерть бедствующих родителей, не устроенное от этого профессиональное будущее, алкоголь…
Ваня подобрал рисунок. Смахнул мозолистыми пальцами приевшуюся землю, сдул песок и пошёл домой. День тем временем ободрился, прояснился. А лучи редкого солнца вдруг с ребяческой наивностью, прорываясь сквозь тучность затянувших облаков, заиграли в иванову сторону. И дворник, глядя на осиянный рисуночек, слепящий белизною глаз, нашёл детскую работу ещё более привлекательной. Тогда-то у него и зародилась до одури наивная идея, к которым взрослый Иван уже не был склонен — ему захотелось рисовать. Да так захотелось, что мочи не было выжидать, пока он дойдёт домой, приготовит еды и возьмётся живописить.
Поддав трусцой, Ваня смотрел то на рисунок, то под ноги, на бегу наслаждаясь красотой созерцаемого. А ещё попутно замышлял собственную композицию. Чуть не наступив на лежащего у кафешки кота, Иван заприметил одинокую уютность кафетерия. И без раздумий шмыгнул за дверь, где приземлился за ближайшим столиком. Милочка с каре и в фартушке по-хозяйски подметила спешку клиента. Быстрым шагом, одолев лабиринт барной стойки, оказалась рядом. Когда принимала заказ, по-своему поняла возбуждённость мужчины: любуется рисуночком своего дитяти. Записала пожелание, в котором значились выпечка с мясом и кофе. И глянув на распушеную метлу, удалилась без суеты. Решила, верно, не трогать метёлку, стоящую у подоконника. Вдруг ещё дворника разозлит — в кафешку всяких чудиков заносит.
Конечно, ворох странностей у этой истории ещё не кончился. Дело в том, что Ваня много лет как не пьёт кофе. Но в нём души не чаяла ненаглядная Ленушка. И дабы наверняка в момент своего творческого становления стать ближе к любимой, мужчинка заказал именно кофе. Вот хоть разорвись, но до боли захотелось ему на уровне восприятия, вкуса и запаха увязать разорванную нить обоих сердец наново. Словом, Иван делал всё ради возвращения Елены даже в мелочах своего поведения и быта. В этом дворник перешёл на совершенно новый уровень личностного опыта. За трапезой дворник твёрдо решил посвятить будущую картину жене. Разумеется, с пылкой надеждой на то, что такое вот внезапное творчество поможет вернуть любимого человека. Ваня хотел, чтобы впредь она думала о нём по-новому: не как о молчаливом дворнике, за душой которого непролазная серость, а как о натуре чуткой и человеке, ни много ни мало, но живописного искусства!
Тем временем, к медленно подползающему обеду в малом городке ещё было безлюдно. В стенах уютного кафе, что разместилось в старом здании из бурого кирпича, ничто не отвлекало Ивана от рисунка. Редкое в осеннюю пору тёплое солнце грело тыльные стороны ладоней, заглядывало под рабочую кепку. И мужчина вдруг почуял тягу к жизни. Как никогда ему захотелось не просто жить, а петь. Ваня, пока успешно укрощавший это своё музыкальное желание, всё любовался натюрмортом и размышлял: «Какой чудный ребёнок нарисовал эту прелесть?» Насмотреться не мог, дивился мысленно: «Как пастозно исполнено, как живо ему видится цвет!» Иван хотел нарисовать также: чтобы со страстью, чтобы от самой души. Более того, дворник был уверен в положительном исходе задуманного.
«Ленушка, когда встретиться с моим полотном, обязательно впадёт в восторг!» — думал радостно Ваня.
И обомлев от тепла и мыслей, живенько засёрбал кофейком, поддувая. Вскоре, с улыбкой и сверкающими от слёз глазами, растопленных горячим напитком, повернулся к девушке. Милая за прилавком выкладывала свежую выпечку и поглядывала на гостя. Ивану показалось, что она изучала его с каким-то удивительным любопытством. Смутившись, мужчина засуетился, резко встал и по привычке отряхнул ляжки, хотя они и не были в крошках. Подхватил рисунок, подошёл с осторожностью и отдал девушке несколько монет. А после вышел в осеннюю прохладу. Только потом девица заметила одинокую метлу, которую уже было поздно возвращать.
Ваня бежал не быстро, но уверенно, не тревожа дыхания. В случае нашего героя это значило многое — мания творить плотным одеялом застелила привычное в жизни Ивана. Так мирское отныне, и уж тем более телесное, отошло на второй план. А всё стороннее, не касающееся самой ваниной жизни, стало вдруг неважным. Важным остались лишь Ленушка с будущим натюрмортом. Мужчинка о многом позабыл в тот день. О спинной грыже, которая иногда донимала нещадно. О больных, скрипучих коленях, которые не раз оставляли дворника на день в кровати и вынуждали выпрашивать у Петровича выходной.
Ванин организм даже не обращал внимание на самые прямые намёки скорой и острой боли, которая должна была атаковать то тут, то там по самым разным поводам. Всё-таки не мальчик уже. Да и всю жизнь на ногах в любую погоду — такое не молодит. И вот — снова атака. Но тело иваново не замечало наступления болячек и хотело лишь одного — рисовать. Тем не менее за пару часов, в которых дворник умудрился прийти к искусству, Иван омолодился. И даже некоторые едва заметные морщинки разгладились, дали человеку шанс выглядеть моложе и счастливее.
Иван бежал в сторону дома, перебирая ногами как ребёночек, что со стороны гляделось потешно. Старался не пропустить какой-нибудь магазин для художников. Город ими был издавна полон, ведь местный педагогический колледж хвастался художественной специальностью. Может, обронивший рисуночек ребятишка как раз и стремится в художники? Тогда и у Вани шансик имеется. На пути ни одного подходящего магазина не встретилось, отчего пришлось спрашивать у прохожих.
Но те лишь носы воротили, мол, «тоже мне, художник выискался!» Иван сразу в них это настроение ясно прочёл, как про людоедство в книжке о папуасах, что не вылазит из его головы с самого детства. Вспомнился Володька и на счастье ванино тут же забылся. Ведь уже не простой дворник, но ещё и не художник увидал девчушку, с трудом влезшую в автобус с рулоном ватманов. Едва белая труба протянулась в салон, как грохотно бамкнули двери и девочка с нужными сведениями уехала восвояси.
«Так, — размышлял Ваня, — через весь город идти с ними она не могла. Значит где-то недалеко имеется нужный магазинчик, ведь колледжа поблизости точно нет».
Этот район Иван знает достаточно хорошо, чтобы не ошибиться. Так, похожий на студента-переростка, он обежал некоторые ближайшие переулки. И таки углядел скромную вывеску «Мелодия красок», зовущую в лавку на первом этаже многоквартирного дома. Внутри пару учащихся покупали листы, импортные карандаши и какие-то странные краски в тюбиках. Подошла очередь Ивана.
— Мне, пожалуйста, красок. Будьте добры.
Продавщица оглядела «студента», остановившись на чумазом фартуке и нашла в Иване самобытного художника-педагога с большим, но нереализованным талантом.
— Конечно-конечно, как же я сразу не сообразила… — женщина почему-то засуетилась, заспешила в складскую. — Сегодня аккурат новёхенькие привезли. Какие-то там ночи, северная столица… Ну, вы знаете, отменное качество.
Иван опешил и не нашёлся, как остановить женскую мысль. А с нею и внезапное желание угодить простому дворнику.
— Мне бы это, не шибко чтоб дорогие!
— Ах, какое там… Постойте-постойте.
Шебуршание в коробах, а затем душенька вновь застрекотала:
— Ой, батюшки, наплела сдуру…
— Чего-чего?
— Цена, говорю, кусается. Вам деточек учить?
— Самому бы научится! — крикнул Ваня, настороженный, как бы ему «прэмиум» на всю зарплату не всучили.
— Но что же, выходит вам… «Колорит» предложить?
— Мне чтоб не шибко и дешёвые, знаете ли. У меня жена…
И тут Иван разумно прибрал язычок, не спалив душевной конторы. Иначе бы точно ушёл с прэмиальными, с теми самыми ночами. А потом работал бы этими ночами не смыкая глаз. Угу, знаем схемы…
— Скажите, жена любит цвет? А цветы, цветы она любит? Ну с яркими лепестками, летние такие?..
— Не знаю, любила когда-то… Меня тоже…
Ваня запнулся и решил выпутываться скорее.
— Учила любить цветы… Ну, вы что мне предложите, душечка?
— Раз непрофессиональные, то других вот… И нету.
Она оглядела витрину.
— Молодёжь всё раскупила. Сессия, сами понимаете. Но вот гуашь есть хорошая, акварель. Что предпочитаете?
— Мне чтоб поярче, посочнее что-ли… как тут!
Иван протянул изрядно помятый рисуночек натюрморта. Продавщица едва заметно расстроилась: перед ней явно стоял не только бедный, но ещё и не шибко грамотный в художествах любитель.
— Ах, ну тут явно гуашь… Вы мешать любите, чтоб густо было?
— Ещё никак не люблю, но хочется жену… порадовать.
— Ну тогда выбор очевиден — берите гуашь и не ошибётесь. Легко наносить, легко убирать. Главное с водою сильно не лезьте, чтоб грязи не вышло.
Внутри Вани вскипело раздражение, что снова за дурачка держат. Он затеребил рисунок жилистыми пальцами и степенно ответил:
— Да знаю я. Махоньким был, конкурсы выигрывал. Но сейчас ума не положу, чем жена впечатлиться. Не сложу дважды два, что выбрать-то…
— Не в красках дело… Чтобы жену порадовать умение нужно, вы же понимаете.
Тут Иван и словил себя на мысли: умения-то давно и нет. Да и было ли, когда в конкурсах выигрывал? А с кем соревноваться было, когда в какую работу ни ткни — изошник. И ни разу не профильный ученик, художественную грамоту знающий. Ваня заволновался, вспотел. Он очень хотел, чтобы вышло как надо. Чтобы каждый мазок влез на своё место. Чтобы каждый листок, цветок, горшок и скатерть были как настоящие. Чтобы всё было как следует в его будущей работе. Чтобы вернулась Ленушка и никогда более не уходила.
— А что, гуашевые эти сильно плохие?
— Нет, конечно. Просто они гуашевые и дешевле.
— Акварель?
— Да такие же… Вам, может, вовсе акрил нужен?
— Это ещё что такое?
— Новая формула, так поставщик объяснял. По простому говоря, похожи на масляные, но разбавляются водой. И блестят как масло.
— Так, нет, не до опытов мне. Несите ночи.
— Так кусаются ведь…
— Ничего, заживёт! Несите, душечка, несите.
Всё-таки Иван попался. А ведь с малолетства учат не зарекаться. Ну а что оставалось? Не акрилом же этим, которого он в руках не держал, рисовать. А остальное «так, для детей», как говаривал один знакомый художник по юности лет. И Ваня с ним не очень-то и соглашался. Однако Ленушке хотел выдать по высшему разряду, как в академиях.
Принесла ночи, словно шкатулку с жемчугом — с неподдельной бережностью. Назвала цену. Иван захотел присесть, но лишь поджал губу и полез в кошель. Десять раз подумал, прежде чем протянуть сумму, которую даже неприлично называть. Приняв деньгу, женщина уложила её в кассу не менее бережно. Увесистая, синяя с серебряной искрой коробка, с пушистой рисованной вьюгой и базовым набором цветов сначала была рассмотрена. Таким образом оценена, — «стоят своих денег», — а потом уложена в широкий брючный карман, что ютился под фартуком.
— Хорошие-хорошие, на этикетке врать не будут.
— Вот и проверим. Спасибо сердечное.
— Приходьте ещё!
«Как же, придёшь к вам, когда цены такие!» — съязвил про себя Ваня.
От нетерпения опробовать краски он побежал вдоль улицы, к парку. И хоть парк был в другой стороне от иванова дома, до которого по хорошему надо бы взять таксомотор, потому что автобусом всё равно до порога не доехать, Ваня устремился к посаженным сотню лет назад дубравам. За ними, то бишь сразу за парковой аллей, жил его хороший знакомый. Старый-добрый друг и столяр, за лишнюю копейку готовый выстругать подрамник и даже шикарную багетную раму, которой не грех украсить масштабное полотно на историческую тему. Но одинокого и по мудрости самодостаточного товарища не оказалось дома. Жил мастер один в просторном брусовом доме у самой сталинки. Потому спрашивать, где товарищ запропастился, было не у кого.
Иван решил подождать хозяина на пороге. Но скоро, отсидев на бетонных ступенях пятую точку, впервые задумался, что же он, собственно, хочет изобразить. Натюрморты разные бывают, тут думать не передумать. Но на дворе властвовала осень. И Ваня, перевозбуждённый и потому чрезмерно уставший, отказался изощряться. Решил: «осенний букет и что-нибудь по мелочи, дабы поддержать композицию». Но как раз мелочи его и пугали. Активно практикующий художник подтвердит: порой мелочи не менее важны, чем главный объект. И потому выбор их чрезвычайно ответственное дело.
«Очевидно, овощи, — размышлял Иван. — Но вот какие? Да и драпировка нужна, подходящая по цвету и материальности. Что-то холщовое, грубое такое. Или на крайний случай… Льняное?»
Ваня увидал исподлобья чьи-то ноги, что притопали в поле видимости, подбивая бордовую бутыль в авоське. Справа показались пылающие головки терпких бархатцев.
— Обана, Иван! Сколько лет, сколько зим, милейший!
— Здравствуй, Гриша. Рад видеть.
Ваня встал и мужчины крепко пожались руками, улыбнулись и приобнялись. Григорий имел типичный вид уличного прохиндея: кепка, треники да рубаха не по размеру, навыпуск. На ногах — поношенные, но ещё крепенькие ботинки. Однако статный мужчина всегда выглядел опрятно. Растил острую, «княжью», как сам выражался, бородку. Отличался филигранностью манер, особенно в отношении женщин. В ином случае, на светском вечере в твидовом костюме тройке, его можно было принять за художественного руководителя любого из театров. Или куратора галереи зарубежного искусства. Подобным внешним противоречием Гриша путал многих. Мысленно людям хотелось приодеть его понарядней. Но Григорий никого ещё этой уступкой не обрадовал.
— Колись, Ваня, какой леший напомнил о старом знакомом?
— Не леший, Гриша, а, ни много ни мало, муза!
— Батюшки, дорогой… Ты что же, в художники ударился?
— Ударился то я давно, но только сейчас — в художники.
Григорий глянул на рисунок в руках Ивана, закрутил губами папироску и отворив замок, пригласил в дом. Сам же первым делом уместил пышный букет в вазу.
— А я всегда говорил, — начал Гриша, — что Богдану, что Казику: в такой натуре, как твоя, Иван, никогда не угаснет дух авантюризма! Чтобы с тобой жизнь не делала, как бы не крутила — сожрёт самую себя, но тобой подавиться! Не уведёт в сторону дряблого быта твою чуткую душу!
— Уже увела, Гриш. Все мы у одного корыта…
Ваня обвёл цепким взглядом интерьер, доставшийся другу от бабушки. Дворник не был в гостях со времён отрочества и вновь утвердился в гришиной стабильности: «У холостяка как у холостяка — спартанская роскошь». За последнюю отвечали масляные полотна неизвестных художников — единственное невообразимое в данной обстановке великолепие, которым были увешаны все стены от пола до самых балок. Григорий по юности лет не только подрамники рисующим клепал. Был и завидным ценителем подпольного искусства, чем привлекал многих не дурных девиц. Тогда хозяин на каждый подаренный грош и позже, уже на свою заводскую зарплату, скупал очередной новый, как сам был уверен, «шедевр».
Со временем таких покровительствований Гриша стал вхож в творческие круги самого разного пошиба. Потому сделки стали проходить обильней и спокойней — на квартирах у местных творцов. Студентиков, воображающих себя новыми авангардистами и пропитых интеллигентов, соревнующихся в «искусстве на экспорт». Такая каша, развешанная теперь всюду на брусьях лиственницы, со временем должна была обогатить Григория. Сделать из него главного эксперта по «неизвестной когда-то живописи», как сам коллекционер любил выражаться. Однако судьба и тут пошутила, засунув гришиных писак подальше в тёмный угол общественного внимания. Где все они от безнадёги куда-то растворились во времени.
То, что «на экспорт», мало привлекало созерцающего Ивана. Банки из под американского супа на совейских кухонных столах, какая-то чушь с красной этикеткой вместо кваса… Это лишь пару ярких примеров, вносящие в иваново чувство прекрасного непозволительный до оскорбления сумбур. То ли дело смелые эксперименты с наивностью контура, цвета и обстановки на манер Машкова, Кончаловского и Лентулова. Бездушный реализм Ване, как и Грише, с молоду обрыдл. А вот наивность в искусстве почему-то не нашла своего широкого ценителя. Зато влезла в нежные сердца наших героев, да во вкусы некоторых редчайших ценителей.
Григорий ещё некоторое время позволил Ивану насматриваться, не перебивая. Он знал, каково это: в такой избовой тьме разглядывать едва заметные следы ушедших в никуда талантов. Это был печальный и приятный опыт. Будто смотрящий прикасался к чему-то священному, лишь ему открывшемуся. Висела приятная тишина. Люди шастали под окнами, вдалеке гудели машины. А в доме столяра Гриши, словно в маленьком музее, царил покойный трепет визуального чуда. Хозяин не спеша засмолился. Неторопливо поставил чайник и разложил на блюдце ароматное печенье. Приоткрыл форточку, отчего на подоконнике засуетились дерябы. Григорий, соскучившийся по старому товарищу и живому общению, завёл, смакуя каждое слово:
— Не успел художником статься, а уже горчишь? Бросай гиблое дело, уважаемый. И с искусствами будь осторожнее. Они, художники эти, сам знаешь, лишка того. Ходют абы какие и абы где. Гроши не отдают и с мужиками, тьфу-тьфу, спят. И лишь изредка, если только нападёт та самая муза, калякают. Был один на моей памяти такой… Ну, не то чтобы на моей — буду я на себя тень бросать… Короче, знакомый знакомых. Так вот он, ну, сам понял, из тех самых. Но деньги, говорят, отдавал к сроку.
Оба рассмеялись столь непринуждённому началу и стало очевидным, что время для них к этому моменту стояло на паузе.
— Так, а ну-ка свернём! — завернул тему Ваня.
И хлопнул по коленям. Радушно смотря другу в глаза, продолжил:
— Я вообще-то с делом.
— Погодь, а Ленушка ревновать не будет?
— К кому это?
— К музе твоей, Иван. Всё же художники — люди непостоянные…
— Тоже скажешь. Да и ревновать некому уже…
— Обана, браток, ушла что-ли?
— Я бы даже сказал — убежала. Упорхнула как сирень по весне.
— Потом жалеть будет, локти с коленями грызть. Тоже мне учудила — убегать от художника! Где такое видано?..
— Сам виноват. Да и хватит, Гриш. Услужи лучше старому товарищу, а?
— Мой дом — твоя крепость… Или как там говорят друзьям. Колись, в общем, у моих стен уши не отросли.
— Подрамник нужен. Хороший, чтоб не юлозил.
— Из каловой породы не клепаем, уважаемый. Каков размер?
— Под натюрморт.
— Разные под цветочки берут.
Григорий затушил сигарету, которую умел скуривать медленно, как никто другой. Залил жестяные кружки доверху. Его была с диким кабаном в зарослях, Вани — с юбилеем освобождения от фашистов.
— Положим, стандарт. Каковы нынче размеры стандарта, чтоб не стыдно было… Показать людям.
— Ты, Ванюша, видать совсем одичал со своей метлой. Искусство — это тебе не чертёж по госту. Тут как у баб — к какому размеру душа лежит. Бывает под настроение: сегодня с одним развлекусь, завтра с другим.
— Тогда мне третий.
Даровитый столяр сёрбнул кипятком как ни в чём не бывало, не сводя глаз с гостя. Смолоду кипяток пил, нервы так успокаивал, злобу.
— Тебе, Иван, зачем это надо вообще? Вот, честно. Ты первый нормальный мужик, который решил в искусство удариться. Ну, не считая тутошних повешенных. Из тех, говорю, кто за последние годы захаживал. До тебя-то пробовались странноватые…
— Я сам из таких, — грустно заметил гость.
Гриша задумался, образовав паузу. Но висела чудная недолго — вопрошающий вышел из оторопи резко, пролив чай:
— Студентики захаживают, я им подрамники и клепаю. Тебе-то на кой? Неужели, я таки попал в сказку к своему долбаному полтиннику? И увижу то самое превращение гусеницы в капустницу?
— Гриш, а тебе, случаем, в юморесках на центральном место не держат? А то как не включу — не смешно.
— Не обижайся, родной. Сам знаешь — я всегда был отменным дерьмицом с людями. Потому и огребаю одиночеством по загривку. Я как всегда — приправляю речь мишурой. Но мне действительно любопытно. Как докатился до жизни такой?
— Мне, знаешь ли, Григорий, последнее время под машину хотелось как никогда. Я даже выбрал один зилок, ездивший поутру за смолою для южных новостроек… Теперь уж понимаю — бог миловал. Коротко: на работе чепэ случилось и я не выдержал, залился. Вот Лена и ушла. Ты ж помнишь её норов: дай только намёк на стакан — разорвёт. Но просто взяла и ушла. А потом я нашёл вот этот рисунок. И такая тяга к жизни пробудилась, к искусству, что не было силы терпеть — побежал, купил, вот, красочки. Теперь у тебя. Хочу Ленушке натюрморт нарисовать. Подарить работу в знак, что называется, примирения. Она же по молодости любила по выставкам шастать, когда в столице училась. Это потом загрубела. Со мною свелась…
— Вот это да. История! Может надо было кагорчику?
— Нет, Гриша, в другой раз. Хочу успеть набросать за сегодня, пока солнце не укатилось.
— Тогда ни слова больше, ценю это твоё стремление.
Григорий сорвался с места и широким шагом пробрался в мастерскую, не заперев двери. В расступившейся щели Ваня увидал добрую такую, разукрашенную сиську. С не меньшим по размеру соском, из которого фантасмагорически лез стебелёк. Иван припомнил о том, что Гриша однажды рассказывал о новом хобби — на заказ резать баб из дерева. Видать, Ваня её и увидел за дверью, деревянную бабу-то.
— Манящая владелица сих гипертрофированных форм, — начал учёно Григорий, невесть каким образом отгадавший заинтересованность товарища, — есть моё переосмысление Швабской Венеры. По моему разумению именно так бы её увидел проточеловек, впервые переступивший порог той самой фрактальной двери… Сваял и раскрасил хохломою! Как тебе? Палисандр, Ванечка. Таково моё ей жертвоприношение.
Отец этой бабёнки, не показываясь из мастерской, ногою приоткрыл дверь, явив гостю чудо во всей красе. Изящно вырезанная бой-баба явно была закончена рукою мастера буквально накануне. По-волшебному, всесильно маня за собою, скульптура блестела впотьмах лакированной кожей. И безногим низом своим, являющимся опорой, почему-то напомнила Ивану русалку.
— Вот так муза у тебя, Гриша! — восхитился гость и прищурился, чтобы разглядеть наверняка.
Дверь, поскрипывая от лёгкого сквозняка, гуляющего по хоть и брусовому, но старому дому, раскрылась почти полностью. Ваня увидел подле раскрашенной в хохлому бабы лавку, стулья и пару столов. На одном из них, в углу под полками с рублеными заготовками, лежали резные чудо-рыбы со здоровенными, плоскими головами. На другой столешнице покоились станочки и различные профильные инструменты со смешными, как вспоминал Иван, названиями. Григорий вернулся с бурым подрамником и Ваня наивно прикинул, что именно так выглядит тот самый золотой стандарт.
— Тут сантиметров песят на семьсят. На таких вот базовых штуках малюют в нашем колледже.
— Премного благодарен, друг! — обрадовался товарищ, принимая подарок.
— Чтоб не хуже Шардена получилось.
— Известное лицо?
— А то! Не слыхал никогда?
Иван покачал головой, пробуя выкручивать подрамник — крепок, не даётся.
— О-о, деревня… Погоди.
И ушёл обратно в мастерскую. Иван же разглядывал подрамник и подозревал, что части его сцеплены из подрезанной багетной рамы, так как сами балки имели на себе художественный рельеф. Такой рамкой могли как историческое лицо в музее оформить, так и отличную дипломную работу.
— На вот, учись. Чтоб не стыдно было Лене объяснять, кем вдохновлялся.
Ваня взял книжицу альбомного формата, тонкую, но в твёрдом переплёте. «Жан Батист Симеон Шарден. Избранные натюрморты» гласила обложка.
— Откуда у тебя такое сокровище? Оно же денег стоит.
— Думаешь, я только подрамниками да бабами занимаюсь? Рамы, рамы и ещё раз рамы. С недавних пор. Как прослышал, сколько богатеньких малолеток в колледж поступило, долго не думал. И они не очень чтобы внимательные, частиком что нить забывают. Портфели открыты и вот, книги уже на мостовой. Как твой рисунок, так и книжица эта у меня оказалась. С некоторыми, кстати говоря, завёл что-то типа дружеского общения. Эти взаправду даровитые студентики не прочь погонять чаёв. Шествуют после учёбы и захаживают, как на выставку. О том, о сём говорим. Об искусстве большей частью. Их привлекают эти картины, которые я скупал по молодости. Ну и дурак же был.
— Брось. Мелких, вот, научаешь. Глядишь, благодаря этим картинам вырастет новый Шарден.
— Ай, — Гриша махнул рукой, не желая развивать неблагодарный вопрос о подрастающем поколении. — Ты лучше скажи, всё ли у тебя есть для письма?
— Холста нет, кистей, драпировок.
— Всё дам, родной. Абы что нить вышло!
И снова Григорий убежал к деревянной бабе, где долго не задержался.
— Вот, всё это — подарки былой молодости.
Столяр вручил котомку товарищу, в которой имелось необходимое.
— Драпировок атласных нету. Но подбросил тебе плотной, насыщенной материи. Для осеннего самое-то. Художники раньше бедствовали, но кистей и холстов отчего-то хватало. Так что платили за подрамники даже материалами. Я ж тоже раньше думал художником статься, потому и брал. Да и сам покупал, бывало. Держи, рисуй, чтоб не хуже вышло.
— Матка боска, — удивился Иван, принимая презенты в большой котомке.
Заглянул, пошарил рукой и не находя места от радости, аж привстал.
— Это ж чем я такую заботу заслужил? Я тебе, друг, по гроб…
— Молчи, дурень. Известным станешь, напишешь лучше на оборотной стороне моё имя. Спонсором упомнишь.
И хлопнув друга по плечу, усадил пить чай. Чутка потрещали, помолчали в приятных мыслях. Опустошили, казалось, бездонные кружки. Ещё тихенько посидели, думая каждый о своём — не хотелось нарушать идиллии. Вдруг Гриша ойкнул и уставился на запястье. Подбежал к окну, задернул к небесам шею и неопределённо спросил:
— Дождик будет?
И грустно напевая незнакомый мотив, засуетился. Убрал со стола и шмыгнул в спальную переодеваться. Оделся делово, в чёрное. Вскоре друзья распрощались, ибо Григорию следовало уходить по делу. Глядя другу в блестящие глаза, Ваня вспомнил о букете, что весь разговор ожидал в вазе.
«Потопает к барышне?»
К вечеру улица задождевилась, зашумела. Автомобили пересекали мостовые в разные стороны, точно изрезали намоченную ткань реальности. Люди хлюпали и мешались на тротуарах, не давая дворнику с котомкой и подрамником побыстрее добраться к остановке. Следовало сесть на ближайший до Путевой улицы, где ютилась квартира дворника. Приехать и начать зарисовывать, пока окончательно не стемнело. Дождик хоть и обдал город живенько, но скорее по-весеннему резко, без угроз выкрасть вечер. Пролился и стих. Но туча не сходила и красного солнца не укрывала. Ползла себе, приглядывалась да целилась с мыслью: «Куда же этот дворник пойти надумает?»
«А букет? Букет же надо! И овощи! А что в холодильнике есть?..»
Иван стал вкопанным, задумался. Прям над ним прогремело, злостно заигрывая. Не раз о его подрамник ударялся вымокший прохожий, матюгаясь.
«Где достать цветов? А овощей? Гастроном под боком, не проблема. Надобно с цветами разобраться. А где их берут глубокой осенью? Цветочные ларёчки. У квартиры их нет, а поблизости не видно».
Ваня, оказавшийся возле парка благодаря другу Григорию и его замечательному дому, решил не терять времени. Побежал к длинным аллеям высаженных клёнов. Уложив на мокрую скамью котомку с подрамником, стал выбирать листья покрасивее. Один листик, второй, третий… Дворник и не заметил, как собрался пышный букет. Бережно потрясывая им, Иван сгонял последние холодные капли. Жёлтые с красненькими прожилками листья напомнили мальчику, смотрящему на странного дядю с лавки через дорожку, сверкающее огниво-сердце, а дядя — самого Данко.
Но Данко исчез так же скоро, как появился. А всё из-за солнца, хоть в парке было влажно и хорошо. Оно, это беспощадное к вечерним надеждам светило, начало натурально падать за горизонт. Без особой обиды ленивое уступало борьбу ртутным тучам, наново закрывающим свет. Пока Ваня бежал, то смотрел на пунцовый диск с брусничной каймой. Ему вспомнился бабкин блин, сползший со стола на пол многие лета назад. От досады за блинчик и свою нерасторопность, Иван беспардонно теснился в потоке. И что было сил бежал кратчайшим, да по лужам — пытался нагнать время. Оттого семенящим всюду ребятишкам виделся в дворнике силуэт жадного охотника, что проскальзывал меж людей с головою сказочного льва — так желтюще и космато пылал ванин букет в зареве закатной короны.
Пытаясь лавировать в потоке уставших от трудового дня лиц, Ваня вскидывал руки то к небосводу, то в стороны. Но едва удерживал равновесие и часто поскальзывался. Сам же мужчинка был продет в подрамник, который натирал на бегу тощие бока и пытался рёбрами добраться до разгорячённого сердца. Так лихо страсть к творчеству обуяла невинную доселе душу! Дворник бежал и перепрыгивал клумбы, пугая прохожих. Они только и успевали ойкать и трепыхаться, а особо оживлённые — чертыхаться. Этой своей прилюдностью, возмущающей покой и заданный человечьей лавиной темп, Иван пытался успеть на троллейбус. Ведь старенькие часы на запястье верно подсказывали: побежишь — успеешь.
Двери хлопнули по загривку, защемив ворот. Ваня дёрнул вперёд, вырвался. Кто-то глянул на чудика лениво. А кто-то вовсе не счёл нужным примечать ни «львиную голову с ослепительной гривой», ни глубокое, на грани предсмертия, дыхание. Быстрее, чем Иван привык после таких забегов, лёгкие нащупали равновесие и едва колыхали грудь. А тело, повиснув на поручне, умудрилось отдохнуть. Время проехалось незаметно: затёрлось подъездом, лестничной клетью, стонущим от безнадёги лифтом. Мягкая дверь, щёлк-замок и вот она: покойная и аккуратная обитель, стены которой ещё не знавали художников.
Завечерело. Октябрьский сумрак, такой гадкий в своей последождевой постоянности, уже сполз по ветвям прямиком к блеклому кирпичу. Прыгнул к окну, сгустился на подоконнике и прогнал голубей. Не дожидаясь ни фонарей, ни люстры, стал пробираться в комнату через отворённую форточку, нагло цепляясь за тюль и штору. И лишь светильники с плотными абажурами не ахти как спасают от лап вечернего нашествия, даруя жёлтые островки бытового повечерия.
Но для Вани завершение дня вмиг сделалось непозволительным звеном. Лишним и нарушающим внутреннее равновесие. Лютая злость от этого подкатывала к кадыку, горько комкаясь. В стройной картине иванова самостановления сумрачной преграды не должно было быть. Ещё к обеду Иван уверился, что поспеет затемно. Зря он, что ли, стремглав носился по городу, искренне веруя, что каждый шаг — никак не лишний, а нужнее предыдущего? И дворник решительно не смирился — взялся разбивать мешающее звено. А точнее — развевать, как ветер уносит пух поутру.
Ваня повключал люстры да лампы, разогнав сумрак по углам. Даже подоставал свечи и повтыкал их в хлебные ломти, пустив на это святое дело всю сдобу. Дошло до дурного — чудак выдернул вилки у телевизора с радиоприёмником. И так, в колючей и шипящей коммунальной тиши, без пяти минут художник решил если уж не начать рисование, то хотя бы подготовить всё к завтрашнему утру. В которое, несомненно, всё и случится. После наведения особого светового настроения, состоявшего из маленьких солнц, Иван растянул на подоконнике золотистую листву, блестящую от влаги. Огненная колючая проволока, всюду тянувшая острые кончики листьев, обещала к утру распушиться сплошным колючим цветком.
Многие листья, насквозь промокшие, лежали тряпочками, будто умерли. Ваня испугался, что к утру они испоганятся, сгниют и перестанут быть годными постановке. Но поделать было нечего. Далее Иван долго раздумывал, с чего начать саму подготовку к живописи. Метался то к поиску подходящего места для постановки, то вновь подбивал листву. А ещё листал книжку и разучившись вдохновляться, почти решился срисовать один из сюжетов шарденовской коллекции. А потом, в этой чудной суете, Ваня больно ударился коленом о подрамник. И без злости, но будто с божьим наставлением, тут же взялся за проклейку холста. Да так увлёкся, что даже по своему обыкновению не сделал бутербродов.
Изменил этому давнему постоянству и традиции, берущей начало с мальчишеских годов. Сколько Ивана помнили родители с Ленушкой, промасленный с колбасою хлеб был для их мальчика обязательным преддверием к полноценной трапезе. Но в этот раз нервы у Вани изрядно шалили, сбили многолетнюю привычку подъедать. Живот при этом не ныл — его будто вовсе не было, лишь приятное волнение где-то внизу. А всё от начавшегося ритуала, который в глубине души мужчина взращивал долгие-долгие годы. И вот теперь, позабыв обо всём на свете, Иван, взаправду голодный, а ещё никому, казалось бы, ненужный, пожинал высаженный его внутренним творцом плод, обещавший раскрыться великолепным натюрмортом.
Не раз и не два был нанесён строительный клей на поверхность грубейшего льна. А после Ваня оба раза пробеливал ткань, не оставив и миллиметра неравномерной заливки. Едко запахло застоявшимся белилом. Пригодился, вот, после давнего беления потолков. Оглядывая белоснежную фактуру льна, Иван гордо подметил: даже на пол не капнул, отчего по-особому обрадовался собственной аккуратности. Для него это был хороший знак: какой дворник не любит порядка? Ваня слышал о целебной силе живописи и закономерно, с радостью, скумекал так:
«Значит, профессионал внутри меня восстанавливается. А с ним — всё, что есть во мне человеческое!»
В комнате стало ощутимо теплее, даже жарко. А тишина так крепко давила на голову начинающему живописцу, что, казалось, в один момент зазвенела комариной гурьбой. Своим давним бурлением до хозяина докричался живот — заставил Ивана бросить кисть в банку и бежать к холодильнику. Но прежде Ваня раскрыл тугую фортку, отчего скрипнуло окошко, аккордом сыгравшее жестяному подоконнику, звенящему под дождём.
Капли с ежевичного небосвода всё же едва-едва, да нашёптывали некоторую тайну. До которой, впрочем, Ивану заботы не было — будущего художника заждался холодильник, неотворяемый с раннего утра. После быстрого ужина, начатого с зельца и хлебного ломтя, взятого из под свечки, Ваня осмотрелся в попытке увидеть сквозь тонкие стены — мертвецкая тишь. Казалось, одни соседи бросили вечно работающее сверло, другие укачали визжащего младенца. А сами, заткнув пустяковые рты, всем скопом вышли вон из берлог.
«Ещё один праведный знак, — внушал самого себя дворник, — что настал час в гармонии с тишиной и средоточием прикинуть композицию!»
Вернувшись в зал, Иван полистал гришину книжку с натюрмортами Шардена. И внезапно понял, что был обманут. А ещё определился окончательно, что не будет и пытаться попасть в шарденовский колорит. У этого французского мастера работы оказались сплошь мрачные, тёмные. И лишь некоторые участки главных объектов, акцентированные пятнами света и красок, дышат неким подобием жизни. Хотя, судя по мёртвым зайцам и птичьим тушкам, сказать подобное значило поиздеваться над слушающим.
«Фрукты переспелые, живность убитая и радостью ничто не пышет! — сокрушался в мыслях Ваня, вдохновение которого впервые пошатнулось. — Гору клубники в одной работе, фрукты в остальных будто засунули в кладовую и приоткрыв дверь, заставили известного мастера рисовать, сидя впотьмах как заключённого! Даже те из картин, постановки которых, очевидно, находились на улице, почему-то так же темны и угнетающи. Как можно хоть чем-то в этой книжке вдохновится?»
Ивану, частиком наблюдающему за жизненным циклом уличной флоры, за её цветением, расцветом и увяданием, нравилось выделять уникальность в палитрах каждого этапа. И не столь важно, за какой именно момент в жизни цветка ухватился дворник сострадательным глазом: за активность первых побегов, согретых солнцем или за усыхание лепестков под холодным дождём. В любом случае Ваня заботливо подмечал то пестроту красок и оттенков, то их спокойное, остывающее мерцание.
В работах Жана Шардена будущему творцу, напротив, не хватало ни богатства колорита, ни, собственно, ароматных цветов. То ли дело Ван Гог с его умалишённой смелостью палитры! Когда Иван впервые разглядывал книгу в доме Григория, то подумал, что это тьма жилища навела пелену тени на красочные страницы. Отчего, как не листай, всё в книжке видится мешанным с чёрным. Но это оказалось самообманом — Ваня не желал верить очевидному. Теперь же, у себя в квартире на ярком свету, при лампах и свечах, на огрубевший иванов глаз всё оказалось именно таким: безрадостным в своём грозовом настроении. Оттого мужчина пригорюнился и нервно поджимал губы с досады.
Мрачные натюрморты с бутылками напомнили о желании выпить. Всё последнее время, после ухода Ленушки, Иван решительно топил это паскудную тягу к спиртному. Кровавым пиратом и не без терзаний он отправлял её ко дну своих желаний. Да так в этом преуспел за работой и спокойной хандрой осенних будней, что аж почти разучился пить. Но листая теперь Шардена, опрокинуть стаканчик Ване захотелось самым жгучим образом. Потому рассудил так: если следующая страница будет с такими же мертвецкими натюрмортами, откроет кагор.
На поверку ослабевшей воли дворника шедевры встретились именно таковые. Потому хозяин своего незавидного положения со вздохом ушёл на поиски початой и, когда-то из-за падучего Вовки, недопитой бутылки. Послушав лёгкое тарахтенье холодильника в нерешительности перед найденным кагором, который и не прятался вовсе, Иван таки забрал бутыль и вернулся в зал. Решил допить в процессе. Сделал пару глотков и сел, в прохруст костями, на пол перед холстом. Стал прикидывать, на что у француза можно опереться. Спустя несколько полных перелистываний книги Ваня, быстро захмелевший, пустился в рассуждения. Да ещё с некоторым ворчанием, очевидно обращаясь к натянутому холсту.
— Тоже мне, художник выискался. Свихнувшийся старик!.. А рисовал не задаром, как же. А может просто на голову страдал? Чего она у него платком мотана? И взгляд, вишь, нехороший, хитрый и с предъявой. Полотна!.. Тьфу. Кому такие натюрморты надобны были? Это ж тоска и смерть! За них кто-то платил вообще? Богатые? А почему? Потому что дураки! С жиру бесились и о горях не знали, а тут на тебе — горе на столах. И зайцы застреленные и птички потрошёные. Смерть в миниатюре. Ха, как я придумал, а? Ща-ща, дадим правде форы!
Тут Иван, напрочь опьяневший, дотянулся до кисти и попытался вывести на обложке красивой, дорогой книги слова «смерть в миниатюре». Но кисть была широка, а рука не тверда, потому ничего путного не вышло. Дворник разозлился, вытер о штанину обложку. И взялся выводить наново, но уже ручкой кисти, как карандашом. Вышло криво и тонко, но прочитать было можно.
— Вот Гриша обрадуется! Открою ему глаза. А то всучил мне такой важный-бумажный… На, учися, чтоб не хуже вышло… Тьфу!
Ваня пофукал на обложку, чтоб быстрее высохло и стал опять перелистывать. Небрежно и с нервами, как настоящий злодей. Пару страниц мужчина неизбежно надорвал, но пока совесть его не мучила.
— И ни одной челяди кругом, лишь съестное. Да и то не аппетитное. Не, такое я рисовать не буду. У меня, вона, красивый букет на окне ждёт. Надо антишадре… анти… шарденовское что-то изобразить. Ух, я ему покажу! У него в картинах царит мрак. И старая с косою, вона, в углах прячется и хохочет. У меня же будет яркость, свет и… дыхание жизни!
Так Иван бубнил себе под нос. Делал последние глотки и пачкая страницы об штанину с краскою, стал хохотать. Радость к нему пришла уже иного, не творческого рода. Будучи не из буйных, Ваня вдруг, огретый внезапной хмельной радостью, заплясал со своим холстом. И вместо букета из листьев увидел в нём Лену. Она, такая сияющая и улыбчивая, строила глазки и плясала, ответно вызывая мужа на танец. А потом, когда Иван стал обниматься с подрамником, елозя щекою о лён, состроила рожу и исчезла в белоснежной метели.
— О, какая! — воскликнул пьяный супруг и нахмурил брови. — Ты ещё сама ко мне прибежишь!
И тут, нежданно и впервые, глядя на шарденовские полотна и девственный холст, в ивановом сознании произошло то, что рокеры, знающие толк в расслаблении, называют озарением. Ваня вдруг совершенно чётко понял, что истинные шедевры рождаются внезапно и не требуют долгой муштры. И хотя кагор кончился, топливо в крови ешё разогревало творческую душу. Раньше, без всей этой художественной атмосферы с холстом, свечами и красками, Иван давно бы ушёл спать. По привычке забыл бы выключить радио, рассказывающую всеми забытую сказочную легенду и, баста. Но сейчас, возбуждённый актом творения, готов был созидать.
Не важно как: в танце, пении или красками. Не будь у него задачи нарисовать натюрморт, Ваня бы наверняка отправился в клуб. Или просто побежал бы к набережной пугать уток. В этих действах дворник также отыскал бы для себя нечто прекрасное, нуждающееся в его персональном участии. И хотя ни того, ни другого Иван в жизни не делал. Более того, мужчинка даже ни разу не задумывался ни о клубах, ни об утках. Но в подобном особенном настроении он точно вытворил бы что-нить особое. Немало прошло времени, в котором Ваня кружился с холстом и пытался высмотреть любимую. Но кроме катышков и вытертой местами краски не разглядел строптивую.
— Действительно, что ей стоит беспардонно уйти снова?
Подобное положение дел не оставляло Ивану иных вариантов, кроме как поразить жену новой стороной собственной души. И дабы нащупать подспорье этому своему стремлению, муженёк размышлял так:
«Я всегда был художником и она это увидит! И не вздумает больше уходить. Ведь я перестану пить и буду рисовать дальше, как говорил Гриша, „на экспорт“. Начну этим зарабатывать и всё станет не только хорошо, но даже лучше!»
Дальнейшего в интимном ритуале самостановления Ивана не помнят даже стены. Насупившийся и всклоченный сумрак, накануне выброшенный из зала, хоть и поглядывал с надеждой в окошко до самого рассвета, всё же не нашептал большой тайны. Лишь тихо улизнул прочь. Уже и солнце, услышавшее чудное про Ваню, первыми лучами стало прощупывать изменения на его румяных щеках, красной шее и груди под раскрытой сорочкой. Так и спал крепчайшим сном Иван-художник до самых шумных дроздов, что уклевали жёлуди, невесть как попавшие на жесть подоконника.
Даже ранние крики врановых и воркующих голубок не стянули тягучей сонливости выпившего. И почивал бы так Ваня до самых часов двенадцати. Когда бы костёльный колокол стал отбиваться к положенному сроку звонко, волнуя окна ивановой квартиры лёгкой дробью. Однако вместе с драчливой вознёй рябых дроздиков задребезжал телефон. И пока спящий смотрел сон, аппарат всё жужжал и жужжал, сильнее волнуя соседей. У всех в парадной стены-то были потоньше. Но сон оборвался. И Ваня, тут же его позабывший, унюхал стойкий запах не то алкоголя, не то спирта.
— А-а, меньше пить надо! — осудил себя Иван.
И, встряхнув головой, рванул к трубке. Догадался с еле сдерживаемым ликованием о личности, требующей его в такую рань столь настойчиво.
— Алё? Алё?
— Не шибко спешил, мужинёк. Спал что-ль?
Сердце Вани кувыркнулось.
— Ленушка! Как же так? Неужто срок подошёл…
— Ну и дурак же ты, скажешь тоже. Все живы-здоровы.
За связным шипением крякнула тёща.
— Я-я…
Иван от волнения запинался, заикался и растирал трубою ухо, потому что дрожь заимел.
— Всё приготовил… приезжай.
— Что приготовил, Ваня? Неужели за ум взялся и сготовил чего?
Елена хохотнула. Было слышно, как рядышком суетилась мать и давала советы дочке о том, с каким блюдом к Ивану езжать. Ваня же молчал, сглотнув язык. Боялся лишнего слова обронить.
— Знаешь же: плохо готовлю, «по-спартановски», как говорила… Не забыла, а?
— Куда уж, забыла…
Лена замолчала, думала, мучая ожиданием с минуту.
— Судя по голосу, пора ворочаться, не? — спросила ехидненько.
— Пора, Ленушка, — томно протянул Иван. — Нет силы терпеть. Бросил дурное, сегодня ночью бросил, чесслово. И вот, тебя требую, зависимость ты моя…
Елена, позабалвенная этой напыщенной театральностью, отсмеялась. И враз сурово, без тени веселья, отчеканила как умела:
— Если хоть один намёк учую, хоть одну тару угляжу… Пеняй, Ваня, на себя. Ей богу придушу, ты меня знаешь. Всё на кон ставлю.
Иван протёр лоб рукавом и тяжело задышал.
— Будь спокойна, Лена, стал я другим. Приедешь — увидишь. Заживём наново, как люди, как…
Тут Ване захотелось сказать «боги». Имея ввиду тех, что на Олимпе к искусствам неравнодушны. Но научившись за жизнь вовремя с Ленушкой замолкать, умолк. Но не надолго. Отчего-то тут же, не менее театрально и вконец заволновавшись, добавил:
— Как интеллигентные люди!
Эту фразу Иван не проговорил, а съел. Желал, видно, подсознательно проглотить её нарочитый пафос. А сказал её потому, что вспомнил девичью любовь Елены к искусству. В котором, как известно, ворочалась разношёрстная, но завсегда интеллигенция. К которой, к слову, Лена всегда хотела принадлежать. Если подумать, фразой этой Ваня склонил жену к нужному настроению.
«Да ещё и позабавил, — весело подумал Иван. — Слышно, как снова заливается соловьём. Так и намёк, как крючок, забросил. Пущай думает, пока едет, отчего я такой странный этим утром».
— Хо-хо, однако… Вы, Ванюша, стались другим. Насмотрелись чего от скуки?
— Не томи, Лен, едь уже! — не стерпел Ваня умоляющим тоном.
Тоном, полным жажды по самой Ленушке и предстоящему акту презентации подарка. И себя самого — нового и ранее жене неизвестного.
— Караваем встретишь? А, Иван?
Шипение в проводах явно говорило супругу о нисходящей улыбке любимой. Такой нежной и родной. Которая всегда, сколько Ваня себя помнил, словно волнами бросало родинку у её верхней губы то вверх, то вниз. В первое время их отношений Иван сличал подвижность этой родинки верным знаком к любви. И тоже, вот, улыбнулся.
— Встречу, милая, как же… Ты главное приедь, а?
Елена снова засмеялась. И с глубоким вздохом материнского снисхождения, мол, что с Иванушки взять, обрадовала:
— К обеду поспею. Приготовь стол, Ванчик.
И брякнула трубкой.
— Ванчик… Что-то новенькое!
Иван запрыгал по дому, простирая руки к потолку.
— Но, полно… Пора и честь знать. Не спугнуть бы.
И как никогда на поворотах заскользил по паркету. К холсту, на котором творца ожидал судьбоносный натюрморт. Что ж, момент сладостного удовольствия для Вани, казалось бы, неминуемо настал. Но вместо него пришло детское, святое непонимание и, даже точным будет отметить, неузнавание своего произведения.
«Такое бывает у великих?» — на всю широту души испугался автор.
При взгляде на картину сердце Ивана закололо. Мужчине сделалось очень дурно в самом медицинском смысле. Потемнело в глазах, вскружилась голова. А в желудке снова заныло от отсутствия чая и бутербродов. Да так плохо дворник себя почувствовал, что опёрся о кресло. И ощущая слабость в ногах и дрожь в икрах, обмяк, поражённый. Да-а, что и говорить: Ваня в своём акте творчества превзошёл самые смелые ожидания. Казалось, натюрморт стерпел за ночь больше, чем самый бедствующий из бомжей, частиком ошивающийся на одном из участков ивановой работы.
Дворник ещё долго исследовал натюрморт. И дольше путался мыслями. Слёзы непонимания скопились в уголках век, готовые сделать своё дело. Пока пытался углядеть на холсте ожидаемое, слезинки незаметно подсохли. Спустя время Ваня даже стал реденько улыбаться от некоего просветлённого и вдруг снизошедшего понимания: получилось что-то ошеломительное, до сюра оригинальное. Такого Ивану прежде не встречалось ни на выставках, которые в прошлой жизни посещал с Ленушкой, ни в доме мецената Григория. Но мужчинка, сколько бы не вглядывался в своё творение, не мог привыкнуть к натюрморту, способному запросто шокировать любого академика.
Художник ещё долго щурился, щупал виски. То подходил к работе и оглядывал её с каждым разом смелее, то вновь возвращался в кресло напротив. Несмотря на экспериментальный итог его письма, Ивану всё яснее стало проглядываться очарование нарисованного. Очень нервозно, дёргая челюстью, облизывал он губы и покусывал длинный ворот рубахи. Красные глаза цеплялись за постозные плямы на ткани, выдавая в результате ночного труда вложенные страсть и душу. Ваня глянул на пол. Все краски, кроме чёрной, фиолетовой и синей были пущены в дело, а их тюбы валялись использованными.
И вдруг весь мысленный процесс непонимания этого творения выскочил из ивановой головы. Его наверняка выбила битою раздражённая муза, которую взбесила неготовность автора принять свой труд. А Ваню же удивило в чудном натюрморте то, что в алкогольном трансе он таки собрал из листьев подобие букета. На который, правда, едва ориентировался. Сбор кленовых листьев стоял на стуле у самого окна. Букет распушился, цветом своим горел как огнём, обжигая иваново сердце. А сердце, набравшись от листьев горячности, согревало душу творца. Ваня уже и привык к запаху, полнившим комнату с раннего утра тяжёлым дурманом. Но пробурчал живот-мученик. Иван глубоко втянул воздух и сильно, до самых фракталов, зажмурил глаза.
И только тогда с начинающего живописца упала пелена волнительного осознания, что перед ним находился шедевр каких поискать. Шедевр его угнетённой и, с недавних пор, мятежной души. Которая только сейчас, в эту глухую осеннюю ночь, освободилась от кандалов беспросветности. От пут будничной серости, топкой стабильности, называемой мещанами судьбою. В которой, конечно, танцы с листьями были малой отдушиной. Наивной попыткой отыскать необычное в жизни рядового дворника Ивана. Сюрпризом для себя, Ваня вдруг напрочь освободился от убеждения, что юное прошлое осталось позади.
А ведь только недавно ему, глотнувшему за долгие годы горечь из судьбоносного кубка, виделось очевидным: мальчишечья пылкость давно упокоилась. Умерла, уступила тяжести душевной старости, часто у людей тонкой и нестабильной душевной организации — преждевременной. Её всеобъемлющей дланью то и дело смахивалась спесь творческого самовыражения и внутренней свободы. Бедолага годами прозябал в затхлых коридорах жизни, лишённой творческой искры. Словно в тёмном, глухом и бесконечном лабиринте, не имеющим выхода, Иван пребывал что на своей скромной жилплощади, что на работе.
Хоть мужчина часто и был обласкан ветром, солнцем, робким взглядом прохожего. Однако сие, как у многих, называлось будничным. А значит обещало повторятся тягостно долго, аж до последнего потемнения в глазах. Которое, надо заметить, не очень то и отличается от безрадостной, тоскливой и беспросветной обыденности. Но теперь, глядя на свой натюрморт, Ване открылось, что он во всём заблуждался. Божеским мановением, да во спасение, слетел с дворника саван хтонической повседневности. Иисус или Аполлон выручил… Не столь и важно. Главное, Иван-дворник прозрел. И не только очами.
Нос его старался дышать, наполнять окрылённое тело кислородом. Однако вместе с тем безуспешно пытался отторгать густой запах, напоминающим спирт или иную бодягу, разливаемую по деревням. Это не было вонью, сколь и ароматом. Но весь зал, вся квартира пропиталась им. И Ваня, смутившись, в том числе от гулких прошений желудка, побежал в душ. А следом взялся завтракать. За столом он и решил твёрдо нейтрализовать источник запаха. Спустя небольшое время зал был прибран хозяином. А бутылка кагора, закатившаяся под диван, брошена в урну. Следом отправились пустые тюбики, покривленные гвозди и лоскуты рваного льна, что валялись повсюду.
Времени до приезда становилось всё меньше. Потому Иван, в чумазом от краски домашнем, побежал выносить мусор. После вымыл пол. Но кое-где краска приелась так, что ваниных сил не хватило. А средством елозить не было часу. Смекалистый вытянул на место установленного ранее холста ковёр. И таким образом скрыл следы пьяной неаккуратности. Но запах всё равно витал около Ивана дурманом, не думая выветриваться. Обволакивал его, словно проклятье. Окно было раскрыто приличное количество времени, но это почему-то не помогало.
Ах, если бы Ваня был внимателен! Если бы он не сдвинул в угол букет из кленовых листьев во время уборки, что высохли от комнатной жары и солнечного тепла, то сообразил бы о такой банальной причине — вся сырость, их полнившая, выбралась наружу, что удивительно, запахом спирта. Но куда говорить о внимательности! Человек воспорхал так высоко от удачно получившегося произведения, что потерял голову как заигравшийся в птицу Икар. Подобно герою мифологии, взлетевшему к облакам в безумной затее своей взглянуть на солнце и, на горе своё, взглянувший таки в лик испепеляющего светила, пропал наш Иван, не менее ослеплённый.
Бабушкины старые ходики в спальне пробили двенадцать. Время встречи, час перемены. Вот-вот должна явится с примиренческим визитом супруга Елена. Ваня в поту от беготни протёрся полотенцем, приоделся в свежие сорочку и брюки. Зачесал капризный волос набок и улыбнувшись в зеркало, пошарил на полках в прихожей. Надеялся отыскать парфюм, которым не пользовался после ухода Лены. Подаренный супругой он куда-то запропастился. А ведь сейчас одеколон был нужен как никогда — жену приятно дурманил его аромат.
— Чем ещё перебить этот треклятый запах? — громко вопросил Иван, вскидывая руками.
Разве что готовкой, но не было времени сготавливать что-то пахучее. Ваня заволновался. Прибраться то он успел. И длинный стол накрыл скатертью, на которой вскоре появилась сияющая посуда. Но запах этот, тягостный и стоячий, улично-сырой и натурально алкогольный, портил всё настроение, сбивал с толку. Творческий настрой им поганился, а ещё более праздничный. Задребезжал дверной звонок, не оставляющий и минуты на излишнюю суету.
Берлога Ивана не охранялась домофоном. Потому всякое пришествие был спонтанно требовательным, а каждый человек — внезапно осаждающим. Автор ещё раз поправил натюрморт на высоком стуле и поставил его ближе к столу. Произведение дышало сказочной ирреальностью изображаемого и вгоняло смотрящего в негу тягучих сновидений. Хозяин убедился, что в зале всё чинно, на столе порядочно и пошёл, счастливый, открывать.
Встретились взгляды блестящих глаз. Секундное обоюдное рассматривание не без надежды на новую влюблённость. И вот сапожки гостьи перешагнули порог логова. Женщину, вернувшуюся к Ване, негоже было в тот миг именовать просто и привычно Ленушкой. И хотя мужу хотелось кинуться в объятья и прошептать любовно, с тоскою: «Ленушка ты моя…», однако же вошла Елена, ни много ни мало, Прекрасная. Истосковавшийся по любимой женщине Иван, глядя на её свежее с румянцою лицо, готов был клясться, что взял бы не одну Трою даже без коня — так он соскучился.
Но вот Лена, после молчаливых объятий, вдруг оттолкнула мужа. Смутилась, скривилась и повела носом, точно учуяла подвох. Минуты не нужно было супруге, чтобы понять — Ванюша жестоко подшутил на ней. Даже женской интуиции не понадобилось, чтобы осознать Ленушке всю неуместную и, порою, жестокую шутливость непутёвого дворника, которого однажды полюбила.
— Ах, мерзавец!.. — не сдержалась Елена. — Ах, сволочь!..
Жена прикрыла нос рукою. И не меняя сморщенного выражения лица, чувственно ударила Ивана в грудь. Ваня опешил. Он, конечно, догадывался, почему родная Ленушка изменилась в лице. Стала вдруг оскорблять, попятившись в страхе и ненависти назад, к дверному проёму.
— Ленушка, это не то, что ты подумала!.. — стал банально уверять Иван в попытке удержать ненаглядную. — Это не алко…
— Как я могла тебе поверить! Как я могла… Повелась как последняя дурочка!
Елена задыхалась от возмущения и нахлынувшей слезами обидой. Ваня же старался объясниться и удерживал её за дрожащие локотки.
— Милая, родненькая, любимая, это не от пьянства. Я не пил! Ну, самую малость, но для натюр…
— Чтоб ты, сучий потрох, провалился, гад же такой!..
Разъярённая ещё раз ударила мужа, но уже по лицу.
— Гад же какой…
— Лена, погодь… Лена!
Оставив Ивана с открытым ртом и большими, дрожащими глазами, Елена застучала по кафелю к лифту. А тот только и ждал: двери его распахнулись с режущим душу скрипом и съели Ленушку. Тросы безвозвратно отправили женщину вниз. И Ваня, не поспевающий обогнать проклятый механизм, несколько раз упал на лестнице этажами ниже, больно подвернув ногу. Из подъезда он уже ковылял по шлейфу от её духов, что тянулся в сторону остановку. Иван ещё не успел добраться до неё, как вдоль дороги, через увядшие клумбы, увидел набирающий скорость таксомотор.
«Боже, как же так? Куда теперь? — терялся несчастный. — К маме, к маме уехала!»
И потащил свою ушибленную до синевы ногу к остановке, где сел в приехавший автобус. Ни о чём больше Ваня не думал, пока ехал к улице, от которой до мамы Елены полчаса ходьбы. Лишь непреклонная супруга занимала все мысли. Он поражался, как можно быть такой категоричной. И злился на сучий запах, взявшийся в его квартире невесть откуда. Иван ошеломлённо, не веря разыгравшейся сцене, потупил взгляд в окно. Он и не вспомнил, что забыл запереть дверь. Не подумал, что сильный ветер, вероятно, разобьёт бокалы. По иронии судьбы, хромой вышел на улице, соседствующей с Погостовой. То наскоком, то подтягивая ногу, зять как мог двигался к тёще. Лишь в редкие секунды отдыха несчастливый поднимал голову и поглядывал хоть куда. А получалось — на памятники.
«Если не у мамки — всему конец. Если не разрешится сегодня, потом чёрт знает что будет…» — воспалился мыслью Иван.
Дворник всё плёлся и пропустив машины, спешно перешёл дорогу. Брёл вдоль кованой ограды и от усталости был вынужден опереться об ограждение. Подышав, решил сократить путь через могилы. Дальше по тротуару всё равно следовало обогнуть пристанище мёртвых. Ваня быстро нашёл калитку, так как пару раз, было дело, проезжал на автобусе мимо, на рынок. Могилки, такие разные в своей простоте и пафосности, сбивали с толку блеском гранита и дикостью сора. Иван спотыкался о коренья растущих издавно тополей, чертыхался и утирал слёзы от чувства бессилия. Садился отдыхать у старых надгробий, замшелых мраморов и косых калиток. Сгустились тучи, на кладбище упало подобие ночи.
Мрак, липкий и густой, выполз из земли и пополз сквозь плиты, портреты, имена и прутья. Не задерживался у величавых крестов и плесневелых крестиков. Подбирался к хромому Ване, пугая его, тревожа некогда счастливую душу. Кладбище было очень старым и стояло на холме, на месте древнего городища. Потому Ивану с каждым шагом было труднее держать путь. Ему казалось, что могилы нарочно подбивались друг другу в бока. Растягивались в своём сговоре не давать возможности ступать по земле. И правда, многие из них соседствовали так близко, что казалось, все они то и дело соединятся в одно большое городское могилище. Ваня устало брёл меж плит и невольно прочитывал польские имена, которые мешались с именами русскими.
Каждая буква сбивала с пути. Въедалась в глаза, как въедается чернота времени в любое старинное надгробие. Латиница с её чудным апострофами и завитками мучительно не кончалась. А кириллица умело путала заблудшего, который быстро на этом празднике смерти потерялся. Переступая, а кое-где богохульно наступая на мраморные ансамбли, дворник сдался и поник, оперевшись о чей-то крепкий крест. Гулко, расстилаясь, полил осенний дождь. Небо вновь заплакало по умершим, а по жившим вскоре и вовсе загремело. Молнии вспышкой освещали лица в овалах, словно божий фотограф фиксировал их вековечную грусть для книги мёртвых. У Ивана больше не осталось сил и желания прятать слёзы. Ливень всё скроет. Но кое-кого дождь будто бы не касался. Вдалеке, на пригорке у старой берёзы, покоилась высокая фигура, казавшаяся сдали тощим мертвецом.
«Мёртвые встали из могил, — только и подумалось уставшему. — По мою душу».
И Ваня пошёл к этой фигуре. То ли оттого, что мучительно было находиться одному в дождь, на кладбище. То ли захотелось мужской поддержки. Солидарности, которой ему часто не хватало по-жизни. Дождь мочил не только живых — земля на могилах зачернела. Накрапали лужи, подливая тесные и гнилые домики где-то глубоко в почве. Иван подошёл ближе. И вдруг стал, будто вкопанный крест с пластмассовым распятием. Чуть поодаль от него, у скромной могилы с деревянным крестом, свесил голову столяр Григорий.
— Батюшки мои… — прошептал Ваня, утирая лицо и щурясь на фигуру. — Это ж Гриша, родненький…
Родненький Гриша не обращал внимания на водяной столб, орошающий мрачную землю и такой же, по сути, город. Стоял в своём деловом костюме (как догадался Иван — в свадебном!) и смотрел недвижимо на осевший пригорок. Да на крест, у которого противился непогоде единственный букет из терпких бархатцев. Как же Ваня сразу не сообразил, куда это Григорий вчера собрался!
«Да уж, „потопает к барышне“, как же! — поражался своему скудоумию горе-художник. — Притопал, вот, к жене, что сгорела много лет назад. Эх, башка моя дурная…»
А ведь Иван как сейчас помнил лицо Григория — ни намёка на радость не виделось в его слезливых глазах. Так оно и бывает.
«Вот и разгадка тебе, Ваня. Но то не твоя забота — чужое горе. Тебе бы, дураку, своё не создать. Поспешить бы».
И Иван, прошептав в сторону Гриши благодушное: «Храни тебя бог», взял путь дугою, теряясь за пригорком и чередою склепов. И пока он шёл, небо плакало по нему, дворнику и невесть какому художнику Ване с улицы Путевой. А Григорий, отчего-то обернувшийся, словно на ласковый шёпот, никого не увидел. Лишь засмущался. И загадочно как-то улыбнулся в неуходящих думах своих об ангелах. На душе у него сталось теплее. И засунув букет посильнее в землю, мужчина живенько, дабы не смочить папироски, закурил. Подержался за крест, поправил кепку. И взял, не оборачиваясь более, путь обратно, что вёл дугою к сумрачному граду живых.
Апрель — май, 2024.
#писатель #рассказ #новелла #малаяпроза #проза #современнаяпроза #современнаярусскаяпроза #литература #встилесоветскойпрозы #реализм #рассказолюдях #олюдях #ожизни #олюбви #романтика #оромантике #обискусстве #одворнике #осень #осенняяпора #обалкоголике #охудожнике #живопись #натюрморт #искусство #творчество #приключение #ссср #советскийсоюз #беларусь