Электричка, фырча и вздыхая, медленно подползла к станции, растянула в стороны пыльные двери, выпуская наружу пассажиров, постояла еще немного, будто не решаясь продолжить путь.
На перрон из неё вышел всего один человек – паренёк с рюкзаком за плечами, этюдником на ремне, перекинутым через плечо, и стопочкой книг, перевязанных бечёвкой.
Пассажир остановился у скамейки, облезлой, в шершавинах от полопавшейся краски, поставил на неё книги, снял со спины рюкзак, вынул оттуда фляжку, сделал пару глотков и, прищурившись, посмотрел на солнце.
— Да уж заходит, знамо дело! — станционный смотритель, дядя Егор, остановился рядом с приезжим, осмотрел его багаж. — Куда путь, я извиняюсь, держите? Здравствуйте! Да, поприветствовать вас забыл… Извиняйте опять!
Странная манера говорить, сам вид пышноусого, седого старика–смотрителя в запыленном кителе, широких брюках и картузе с блестящей звёздочкой над козырьком заставили паренька улыбнуться, протянуть руку и ответить:
— Добрый день. Да я в Филимоновку. Говорят, виды там отличные, а мне бы работ, штук семь, написать. Для выставки, ну и так, для тренировки… Пока каникулы.
— Ишь ты! Художник значит? Ну добро, добро! Филимоновка отсюда с версту. Пешком до темноты не управишься. И как звать тебя, творец прекрасных полотен?
— Михаил Некрасов, — представился парень, застёгивая верхнюю пуговицу рубашки.
— Да ты «вольно», «вольно» прими позицию! Жарко, чего укупареваешься! — засмеялся смотритель. — Михаил… Напоминаешь ты мне когой–то… Не пойму. А ну–ка сбоку погляжу.
Миша послушно повернулся в профиль.
— Не, с фланга непонятно, давай с фронта зайду…
Старик внимательно разглядывал юношу, приложив к глазам очки, наконец пожал плечами, махнул рукой.
— Эх, не знаю. Потом, может, вспомню, кто ты есть. Ну так вот, Михаил Некрасов, тебе надо сесть вон в ту машину, видишь, трофейная «Эмка» стоит, ты скажи, что от меня, от Егора Ивановича ты, водитель тебя довезёт до Филимоновки. А там везде красиво: поля – золото, овсы колосятся, пшеница тоже уродилась, сам колосья щупал, потом луга у них, у филимоновцев, что россыпи драгоценных каменей… А уж река, если на холм зайти да вниз глядеть – так то лента голубая, так и блестит, так и переливается… Неужели написать можно этакую красоту–то?!
— Ну я попробую, на то и художественная академия, чтобы учиться, — пожал плечами Миша. — Значит, сказать, что от Егора Ивановича?
— Да. Ты тока не пугайся, там с тобой две девчонки поедут, внучки мои, Маня и Таня. Они у нас эти… Ну похожие которые… Как их по–медицински?
Егор тер пальцы друг о друга, подыскивая слово.
— Близнецы? Двойняшки? — подсказал Миша.
— Да, вот, точно. Они говорливые, хохотушки, забияки окаянные. Нарожала дочь девиц, теперь и знать не знаем, как воспитывать! Ты с ними построже. А в Филимоновке есть тебе, где жить?
— Нет, я думал, может в школе или клубе разрешат, я готов, не сахарный, не балованный, — тоже чуть нараспев, перенимая манеру Егора, ответил Миша.
— Не, не дело. Надо, чтобы гостя такого и кормили, и поили. Ты вот что, как приедешь, иди к пятому дому слева вдоль главной дороги. Забор ещё там коричневый, а на избе сова сидит деревянная. Там живёт Косов Степан Николаевич, одинокий мужчина, не скажу, чтобы уж очень приветливый, но зато изба у него пустует, места много, да и раньше, годков …дцать назад он, наш Стёпа, тоже мазюкать любил, занятно получалось. Но давно уж это было, еще до войны, сейчас и Стёпка стар, и руки нет, в общем, художник художника поймёт, я так полагаю. Попросись к нему, на меня сошлись, если что, а вот ещё, передашь ему, тут у меня мёд… Погоди, принесу!
Егор Иванович сходил в свою каморку, вернулся с небольшим бочонком, передал его Михаилу. Тот кивнул, пообещал сделать всё, как надо, и поспешил к машине. Та уже ворчала заведённым мотором.
Объяснив все шофёру, Миша сложил свои пожитки в багажник и юркнул на заднее сидение, потому что впереди уже сидела то ли Маня, то ли Таня, с интересом поглядывала на городского гостя, прыскала смехом, оборачиваясь на сестру.
— Здравствуйте! — чуть покраснев, сказал Миша. — Мне с вами по пути в Филимоновку. Дедушка ваш разрешил поехать…
Девчонки пожали плечами, как по команде, дружно и ладно, потом повернули головки к окну, поглядели на деда. Тот помахал им.
— Ну что же! Очень даже хорошо. Тогда, пока едем, расскажите–ка нам, Михаил, чем вы занимаетесь, чем живёте?
Водитель нажал на педаль газа, машина тронулась с места, поскакала по ухабам, мимо редких построек, полей, рощицы, где бранились хриплыми голосами вороны, мимо одиноко стоящих деревьев, вдруг выскочивших, как мальчонка любопытный, в поле, да так и вросших в землю молодыми корнями.
Машина двигалась вперед, а девчонки не отставали от попутчика, как комары набрасывались на него, заваливали вопросами, уточнениями, домыслами и удивлёнными: «Ого! Правда? И так могут люди?».
А Миша, глядя на профиль Тани, что сидела впереди, на круглое личико Мани, устроившейся слева, изучал, подмечал, забрасывая в память, как в свой походный рюкзак, кучу мелочей – веснушки, рыжеватые, выгоревшие на солнце ресницы, чуть кривоватые зубки в обрамлении кораллово–красных губ, румянец на щеках, бледность кожи на шее… Это потом сложится в образ, образ ляжет на холст, отпечатается на нём красивой копией, покроется лаком и сохранится на века… Или нет, потому что работа выйдет неудачной, плоской, никуда не годной и будет сожжена, как многие до неё…
Шофёр помалкивал, девчонки трещали сороками, Миша улыбался, вежливо отвечал. За беседой не заметили, как доехали до Филимоновки.
— Девушки, а где тут Косов Степан Николаевич проживает? Мне Егор Иванович сказал, что у этого человека можно остановиться, что дом большой…
Сёстры переглянулись, пожали плечами.
— Да вон его изба. Только он гостей не больно жалует. Странно, что дед вам его порекомендовал. Идите лучше в клуб. Там есть комната!
— Ну, я сначала к Косову, а там посмотрим. А почему не жалует–то?
— Сам увидишь. Ну, до свидания, художник. Надумаешь нас писать, приходи. Да и так просто приходи, будем рады, — вдруг посерьезнев, сказала Татьяна, протянула свою руку.
Миша пожал её, кивнул Маше и, ухватив поудобнее бочонок мёда, зашагал по дороге к дому Степана Николаевича.
Подойдя к калитке, Михаил поискал хозяина глазами. Но участок был пуст, не было Степана и на крыльце. Окошки в доме занавешены шторками, на ступеньках лежит топор, блестит на солнце лезвием, правее от входа в избу свалены в кучу дрова.
Михаил толкнул калитку, покашлял, позвал хозяина, тот не ответил.
— Степан Николаевич! Извините, вам тут посылка от Егора Ивановича… — громко сообщил Миша, дошёл до крыльца, поставил бочонок на землю и постучал костяшками пальцев по дереву. — Есть кто дома?
Внутри, за занавесками, завозились, кашлянули, потом послышался скрип половиц, дверь распахнулась, и Миша увидел однорукого, коренастого мужичка, взлохмаченного, белобрысого, широкоскулого, голубоглазого, с красным от проступающих капилляров лицом, в рубахе с длинным рукавом и полинялых штанах. Босые ноги с кривоватыми, шишковидными пальцами топтались по полу, переминались с пятки на мысок, как будто щупая доски.
— Раз дом есть, то и хозяин найдётся, — чуть сварливо ответил Степан, вышел из избы, придирчиво оглядел Михаила, его рюкзак, этюдник, стопку книг, потом, принюхавшись, повёл носом. — Манькой и Танькой пахнет. Где прячутся? А ну выходи!
Мужчина топнул ногой, чуть покачнулся, схватился за перила.
Некрасов замотал головой.
— Нет–нет! Мы просто вместе ехали в машине…
— Ну гляди, я бабье племя это не люблю. На дух не переношу, вот так. Ну а что от меня требуется? За мёд спасибо, уважил. Живописец? — кивнул Степан на вещи, стал сыпать вопросами.
— Студент художественной академии, — с готовностью пояснил Миша. — Егор Иванович сказал, что у вас можно снять комнату, что вы располагаете…
Михаил вдруг смутился под пристальным взглядом старика. Тот сошёл с крыльца, встал напротив Некрасова, внимательно разглядывая его лицо, почесал выбритый подбородок, скривился.
— То есть пожить хотите? — наконец уточнил он.
— Ну да. Я на неделю–две. Я буду помогать по хозяйству, дрова сложу, в общем, что скажите, буду делать, вы же… Вам же…
Миша кивнул на висящий вдоль туловища пустой рукав рубашки Степана Николаевича.
— Ах да! Спасибо, мил человек, что напомнил! А я–то думаю, чего–то во мне не хватает! А оно вот чего! Рука куда–то подевалась!..
Степан вдруг разозлился, шагнул вплотную к гостю, задышал ему в лицо, прищурился.
— Я не убогий какой, понял? Я председателем был много лет, как с войны вернулся, колхоз поднял, хозяйство, вон, у меня, гляди – куры, коза есть, то–сё, ты тут из меня инвалида–то не делай, сделали уж до тебя, покромсали так, что мама не горюй. Но я не инвалид! Я сам за себя постоять могу. И не надо мне никакой помощи, понял?!
Миша растерянно кивнул.
— Извините, я не так выразился… В общем, я, наверное, пойду в клуб, там есть комната…
Парень уже взялся за ремень этюдника, но Степан строго осадил его.
— Куда собрался?! Егор что приказал? Здесь тебе быть, поступаешь в моё распоряжение, на паёк определён, на довольствие, и угол для тебя найдётся, только одно условие – не перечить мне, не терплю я этого. Маслом пишешь? Али акварелью? — без какой–либо паузы поинтересовался хозяин, ловко подхватил этюдник, понёс его в дом.
— Маслом.
— Хороший материал, большие возможности для работы даёт, на лен хорошо ложится, на хлопок тоже. Сохнет тока долго, зараза такая, ну это дело терпения... А я вот сколько не пытался своих односельчан к культуре приобщить, не хотят кисточку в руках держать, им бы только заборы да ставни красить, дальше таланта не хватает… Ну, что замер? Оробел? Прости, — Степан вдруг подобрел, слегка улыбнулся. — Суров я, со всеми такой. Характер испортился совсем. Ну, проходи, дорогой гость. Как звать–то тебя, студент художественной академии?
— Миша.
— Тьфу! Миша… Ты не кролик какой и не тетёрка на суку! Ты мужчина, так и называйся по всей форме!
— Некрасов Михаил! — отчеканил парень, встал по стойке «смирно», вытянул руки по швам.
— Другое дело. Вот теперь уважаю. Да проходи, вон там твоя комната будет, справа. Располагайся, потом на речку сходи, искупайся, с дороги полезно. А я пока ужин разогрею.
— Помочь вам? Ну с едой? — опять встрепенулся, было, Миша, но под грозным взглядом старика втянул голову в плечи. — Понятно. Ну, я купаться. Где, вы говорите, речка?
Степан объяснил, точно указав, куда и сколько шагов сделать, сунул в руки парню чистое полотенце и велел хорошенько закрыть за собой калитку.
— Куры разбегаются, потом лови их по всей деревне! — пояснил он.
Миша, кивнув, аккуратно запер за собой калитку, улыбнулся и зашагал по тропинке вниз, к змеящейся между холмами реке.
Тёплый воздух обволакивал тело будто покрывалом, ветерок нёс запах сухой травы, переспелой земляники, костра, еловой смолы и рыбы.
Михаил, раздевшись, осторожно зашёл в воду, постоял, ожидая, пока тело привыкнет к чуть прохладной, местами даже студёной от разных течений воде, потом, захватив побольше воздуха, поплыл, не поднимая головы и чувствуя, как щекочут грудь росшие по дну водоросли, как пугливо бьются о кожу растерянно заметавшиеся мелкие рыбёшки. На песчаном дне, будто на скатерти, были рассыпаны золотистые кружочки солнечных бликов. Они дрожали, вытягивались, потом исчезали вовсе, накрытые Мишкиной тенью.
Нет, всё же хорошо, что он сюда приехал, что попались такие хорошие люди на пути, подсказали, дали приют, что стоит такая хорошая погода…
О Филимоновке парню рассказала педагог из академии, велела непременно поглядеть, какие у нас есть красивейшие места, не хуже Ниццы или римских развалин. Миша сначала скептически отнёсся к её предложению. Ну что он не видел тут? Полей, домишек этих бревенчатых? Колодца со скрипучей ручкой и громыхающим о стенки ямы ведром? Уж сколько написано таких картин, не пересчитать!..
Но вот теперь, сидя на прогревшемся за день камне и глядя на полоски облаков, окрасившихся в нежно–розовые, пастельные оттенки, Мишка понял: не обманула его учительница, есть тут всё, за что глазу зацепиться, а уж руки напишут, как полагается, по всем законам живописи…
Парень вернулся к Косовской избе часа через полтора.
— Ну где тебя носит?! Я уже думал – утоп ты! — сварливо отчитал его Степан, хотел даже дать подзатыльник как будто, но одумался, отдёрнул руку. — Садись за стол, ужинать пора. У меня бабы нет, я дотемна возиться не буду, сам посуду помоешь тогда.
Миша кивнул, пробурчал что–то извиняющееся, надел рубашку, сел за стол.
Нехитрый ужин – варёная картошка вприкуску с перьями сочного, злого лука, солёные, хрусткие, с палочками укропа огурцы, тушёнка из консервной банки, ломоть чёрного хлеба с запечённой, тугой коркой, — всё было вкусно. Только досаждали комары. Степан Николаевич, то и дело бросая на стол вилку, размахивал своей единственной рукой, хлопал по шее, прогоняя пищащих кровопивцев, чертыхался, называл насекомых вражинами и клялся, что сейчас дымом их всех потравит.
— Ладно, будя, — быстро встал хозяин, задев головой свисающую с крыши беседки, где ужинали, лампочку. — Тару на кухню несли, Михаил. Ты по хозяйству–то умеешь? Хотя что вы там умеете! — с досадой покачал он головой, — городские, холёные, краны – души у вас, я слыхал.
— Ну уж справлюсь! Не такой я и пропащий, как вы думаете! — вдруг обиделся на мужчину Миша. — И в походы ходил, и в колхозах работал, не надо думать, что молодежь не такая боевая, как были вы! Да если надо будет, если…
Парень встал, гордо вскинул голову, тоже ударился о лампочку, почувствовал, какая она горячая, испуганно отпрянул.
— Нда… Боевые вы… Ох, боевые!.. — усмехнулся Степан. — А я вот, когда у немца в плену был, так об меня головешки тушили, я не пикнул. Ожогов на теле – тьма, а я молчал. Сможешь ты так?
Степан понимал, что несёт что–то не то, что мальчишка перед ним, совсем пацан ещё, и не дай Бог, выпадет на его долю то ,что пережил Степан и сотни таких же Степанов, Иванов, Фёдоров из городов и сёл, что бок о бок шагали с ним в сорок первом по матушке–земле, но что–то в Мише раздражало мужчину, что–то неуловимое, не ухватишь, не поймёшь, заставляло ворошить память, тревожить прошлое, которое надо было уж сто раз забыть.
— Смогу! — упрямо ответил Мишка, собрал со стола посуду, пошёл мять тарелки в тазу.
— Ладно, орёл! Ты гляди, какой закат у нас нынче! — примирительно кивнул на горизонт Степан Николаевич. — Запоминай, дружок, такое написать – чудо чудное выйдет!
И правда: за тёмно–вишнёвыми, переходящими во что–то буро–фиолетовое облаками горело золотым диском солнце, пуская в стороны широкие, распластанные по воздуху лучи. Те, протыкая облака, вонзались в верхушки ёлок, зажигая вокруг них нимбы и еще больше зачерняя и без того сумрачный лес.
— Ну, покурю я пока, ты не серчай…
Степан ловко пристроил на коленке газетный обрывок, высыпал туда табак, закрутил.
— Да что же, у вас тут папирос нет? — удивился Мишка.
— Есть, только кашляю я от них, горло дерут. Мне так привычнее, — пожал плечами мужчина, выпустил вверх дым, зажмурился и вдруг зашёлся глухим, сухим кашлем. — Легкое навылет прострелили мне, теперь вот с одним живу. Ты, Мишук, прости меня, злой я, людей не люблю… Прости…
Степан встал и медленно зашагал к калитке.
— Пройдусь малость, а ты ложись. Устал, я же вижу! — бросил он гостю и исчез в темноте…
Миша сквозь сон слышал, как Степан вернулся, затопал по полу, закряхтел, приминая пружины матраса, потом мерно задышал, а дальше вскрикнул, выругался, перевернулся на другой бок и замер…
Весь следующий день Миша в компании бездельниц Машки и Татьяны ходил по окрестностям, делал какие–то наброски, то и дело выдергивая из рук девчонок то кисть, то маслёнку, то тюбик с ультрамариновой краской.
— Но Миша! Нам же интересно! Дай посмотреть! — роптали девчонки, мило надув губки. — А это что? Шпатель? А почему такой махонький? — хватали они очередную занятную вещицу.
— Мастихин это, им тоже писать можно. Ну вот, покажу! Дайте сюда! — Миша вырывал из тонких, веснушчатых рук Маши инструмент и ловко наносил на холст плотные, маслянистые мазки, как будто вылепливая рисунок.
— Ой, здорово! Ну как же вы, Миша, так научились? — тянула слова Таня, улыбалась и поправляла выпавший из прически цветок.
— Ну вот как–то так. А вы чем занимаетесь? — сменил тему паренёк.
— Мы–то? Да вот тут на каникулах. А вообще Маруся у нас медик, ну пока будущий, а я архитектор, тоже будущий. Так что не хуже тебя, Мишка! — показала ему Таня язык и побежала вдруг по траве, стараясь поймать рукой бабочку.
— Извините её, она у нас такая… Ну, невоспитанная… — покачала головой Маша.
— Да ну что вы?! Нормально всё. А может, на «ты» перейдём? — улыбнулся художник.
— Давай. Что там наш Степан Николаевич? Лютует? — пожевав травинку, осведомилась девушка.
— Ну как сказать… Не пойму, что он такой злой… — пожал плечами Миша.
— Рука… — шепнула девчонка. — Она, знаете, как будто у него до сих пор есть. Фантомные боли, чувства… Он мне говорил, что даже мозоль на большом пальце до сих пор чувствует, а уж ни пальца, ни руки той нет. Да и вообще, одиноко ему, вот и срывается. Он очень несчастный человек, Миша! Очень!
— Ну да, я понимаю, инвалид…
— Нет, не поэтому. Он к своей особенности давно приспособился, умеет всё делать. Он был у нас в колхозе председателем, такие дела вершил, говорят, что в передовики нас вывел. Сейчас, конечно, на пенсии, куда уж тут руководить. Но не родные ему это места, не наш он, пришлый.
— А где же его семья? Ну есть же кто–то?!
— Ну как есть… Мать с отцом еще в войну погибли, сестра была, старше него лет на семь, приезжала пару раз, но она где–то далеко живёт, то ли в Сибири, то ли ещё где, письма иногда присылает Степану Николаевичу. Но, говорят, была еще жена у него, только бросила…
Маша хотела ещё что–то сказать, но тут их окликнула Таня. Она упала, подвернула ногу, теперь охала и верещала где–то в высокой траве, пришлось идти выручать…
Вечером опять сидели в беседке. Степан наварил щей, принёс сметаны, угощал гостя. Он был сегодня непривычно тих и как будто рассеян, а потом, когда уже наелись и убрали со стола, предложил Мише посидеть на крыльце.
— Скоро вечера станут холодные, росистые, так уже не будет, как сейчас. Прогревайся, сынок, на всю зиму солнца загребай, — тихо сказал он. — У тебя девушка–то есть? — вдруг спросил он.
— Ну… Ээээ… Нет, — вздохнул Мишка. — Пока нет.
— А и не спеши. Бабье племя – оно такое суровое, злое, ты не гонись за ними. Вот я видел ты с этими нашими гуляешь… Хорошие девочки, умные, учатся, но им, как и всем, нужен только полноценный мужчина.
От выпитой на ужин водки Степана чуть повело, язык стал заплетаться, глаза увлажнились.
— В смысле полноценный? — не понял Миша.
— А вот в таком смысле, что если ты где слабину дашь, то выбросят тебя, как тряпку, прогонят, и всё, — буднично, спокойно ответил Степан.
— Ну не знаю… У меня мать с отцом много чего прошли –и болезни, и всякие трудности, но никогда она его не прогоняла.
— Значит, не те трудности были.
Степан Николаевич вдруг в упор посмотрел на гостя, вынул из кармана фотокарточку.
— Извини, у тебя на столе лежала, я прибирал, заметил. Кто это? — ткнул он крючковатым пальцем в стоящую рядом с Мишей на фотографии женщину.
— Это бабушка, а это мать, отец, я вот тут тоже… — пояснил Миша.
— А дед? есть у тебя дед? — зло, отрывисто спросил Степан.
— Дедушка, родной? Баба Аня говорила, что он ушёл. Не знаю подробностей, ну, что бросил её, а она уже беременная была моей мамой.
Степан вдруг вскочил, затопал, заходил кругами, потом стал смеяться, всхлипывать и стучать кулаком по перилам крыльца.
— Бросил? Я Аньку бросил?! Вот гнилая она! Гнилая! Ненавижу! Слышишь, ненавижу её! — мужчина схватил Мишу за рукав, стал теребить, рвать ткань.
Парень оттолкнул его, испуганно отпрянул.
— Да при чём тут вы?! Напились, перепутали всё, а теперь срываетесь!
— Перепутал? Да, перепутал, когда после взрыва, сам себя не помня, думал, что ползу к своим. По окопам, залитым водой, по болоту, по полю, где был, как на ладони, полз. А впереди всё жена мне мерещилась, ради неё землю ел, кору жевал, думал, ну как она без меня, ведь умру, она не переживёт тоже! А как выполз на позиции, гляжу, там немцы… Перепутал, когда у них за решёткой сидел, темно, только два пятна света через окно, как два волчьих глаза, на полу светятся. Помер бы, но ради Ани своей не позволил себе такой роскоши! Выдержал! И в госпитале потом, не том, что сейчас, а так, одно название, палатка да свеча рядом, когда мне руку чекрыжили, я в зубах ветку еловую держал и ради Ани на тот свет не спешил… А как вернулся, она посмотрела, молчала сначала, потом видит, что я неловкий, что трудно, что болит всё, стала презрительно так губы кривить. Я ж ей был нужен прежний, молодой, красивый, а я седой и хворый вернулся… Она–то моложе меня на пять годков была, еще цветение своё не упустила, стала на других мужчин заглядываться, а я что… Я так… Ночами уходила от меня, отдельно ложилась, брезговала. Другие бабы своих мужей всякими принимали, хоть кусок вернулся, хоть полкуска, плакали, целовали, нежили, а моя нос воротила. Не поняла, что я ж ради неё тогда, под Вейно, когда в штыковую пошли, победителем вышел… И тогда, когда нас бомбой разметало, вагон в узел завязало, все погибли, а я к Ане хотел вернуться, потому и остался на этом свете… И… Да что говорить! Бросил я её, конечно! Когда обрубком меня назвала, когда тарелку мне в лицо швырнула, которую я помыть не мог, тогда и бросил. Я, Миша, гордый, я — человек, понимаешь, я чувства имею, а она меня как будто второй раз без наркоза порезала. Вот так я её бросил… Ушёл, новую жизнь начал, меня друг подобрал, прямо на станции тут, я пьяный валялся, грязный, заросший. А меня друг… Председателем сделали, я новые машины нашёл, я людей обучал, станки всякие в артели завёз, передовым колхоз сделал, а внутри всё пусто, понимаешь? Пусто, нет радости. Один я, всю жизнь один! И не любил я больше никого, так и прожил бобылём, женщин, как огня боялся, шарахался. От них только боль, они, Миша, зло! Зло… Зло…
Степан осел на ступеньки, комкая в руке фотокарточку, упёрся головой в балясины, тихо заплакал.
Михаил, сглотнув и потерев руками лицо, отпил из стоящей рядом кружки воды, остаток вылил себе на голову – уж очень та болела и пульсировали от чего–то виски. Потом, легонько потрогав старика за плечо, сел напротив него, подогнув колени, испуганными, широко открытыми глазами посмотрел на седые, желтовато–белые волосы, на кустистые брови, закручивающиеся прямо к ресницам, на голубые глаза, сейчас наполненные злыми, горячими слезами, и сказал громко, кажется, на всю деревню:
— Так, выходит, ты дед мой? Дед! Дед Степан!
Мужчина застыл, только плечи ещё вздрагивали от рыданий, моргнул, тоже потянулся к кружке.
— Подожди. Налью, я всё выпил! — Мишка вскочил на ноги, помчался к колодцу, вытащил ведро, зачерпнул кружкой холодную, прозрачную воду, прибежал обратно. — На, вот!
Степан жадно выпил, вытер рукавом губы, потом затрясся, захватил сильной, жилистой рукой Мишу за шею, притянул к себе.
— Внук… Внук… — всё повторял он, гладил парня по волосам, по мускулистым, поджарым плечам. — Художник мой! От меня, значит, это, от меня!..
Они еще долго сидели на крыльце, Миша рассказывал, как поступил в художественную школу, как ругалась мать, что вся одежда в краске, что пахнет, что не комната, а развал… А потом, когда стали Мишу хвалить, говорить про талант, бабушка выступила, мол, нечего ерундой заниматься, надо мальчика в математику отдавать. Миша тогда хитрый был, окончил школу, подал документы туда, куда мать просила, сказал, что приняли, а сам художником решил стать, тайно учился, если дома надо было что–то сделать – наброски, работы какие–нибудь, — то у друзей кантовался, потом и вовсе в общежитие ушёл. Бабушка узнала первой о проделках внука, шум подняла, но Миша уже не сдавался, гнул своё.
— Она всё говорила, что муж её, то есть ты, такой же был, как я, ну, глупый что ли… — прошептал Михаил.
— Да и не слушай её, Мишка! Не слушай! Анька, она дурная сама! Ну надо же!.. Завтра на холм пойдём, научу тебя реку писать. И не спорь! Не спорь! А потом по грибы, по ягоды! Велосипед завтра из сарая достанем, я тебя научу… Или ты умеешь? — смутился Степан.
— Умею, но ты все равно достань, интересно же! А расскажи, как ты жил, как молодой был… — попросил Михаил.
Степан, глядя вдаль, прищурившись и покашливая, стал говорить. И голос его слышался едва–едва, потому что никак не унималось сердце, рука, та, которой давно не было, всё на плечо к Мишке хотела лечь…
— Значит, бабка твоя замуж так и не вышла? Мы ж с ней не расписаны были… — спросил уже потом Степан.
— Был муж. Умер недавно, сердечный приступ. Но мама звала его отчимом, — ответил Миша.
Степан Николаевич сжал кулак, пряча возникшую вдруг в руке дрожь. Вот жизнь – два колеса, одна оглобля! Да он теперь богатый человек! Самый богатый в этом мире – дочка есть, внук, вон, какой! Да…
Всю оставшуюся ночь Степан проворочался на кровати, вставал, ходил по комнате, подходил к приоткрытой Мишиной двери, слушал, как дышит внук, и улыбался, наконец поняв, что он, Стёпка, однорукий инвалид, не зря живёт на свете, ему надо ещё многое сделать, успеть…
Мишина побывка в Филимоновке закончилась слишком быстро, но он успел написать и закаты, нежно–пепельные, дымчато–парные, клубящиеся теплом от воды, и рассветы, яркие, холодные, росой усыпанные, точно бусинами, и поля, и реку, серебряной змеёй уходящую за горизонт, и Машку с Танькой, сидящих на завалинке у родного дома, и Степана, в пиджаке, кепке и с самокруткой в зубах…
Михаила провожали всей деревней, девчонки взяли его городской адрес, обещали навещать. Степан долго еще стоял на перроне, махал вслед уехавшей давно электричке…
Мать Миши, Катя, приехала в Филимоновку осенью, нерешительно топталась у калитки, потом уже хотела уйти, но сын подтолкнул её вперед.
— Ма, ну зря что ли ехали? Иди уже, ждёт ведь он!
Степан, принарядившийся, чисто выбритый и причёсанный, вышел на крылечко, постоял немного, пожал плечами, мол, вот он я, чего уж теперь бояться!
Катя кивнула, тоже пожала плечами…
Только Анна не искала встречи со Степаном, стыдно ей было за себя, да уж не вернуть ничего…
Долго ещё жил Стёпа, из последних сил жил, чтобы правнука увидеть. Он как будто назад проживал всю жизнь – получил взрослого внука, дочь, а теперь смотрел на розовенькое, крошечное личико маленького Стёпки и улыбался, гладя малыша по кулачку.
— Живи, родной, живи хорошо, славно живи. Добра тебе, милый! — шептал Степан, наклонившись над люлькой. Младенец улыбнулся во сне, схватил прадеда за палец, за сердце схватил и больше уж не отпускал…