Вчера Мишустин доложил депутатам, что средняя зарплата по стране составляет 73 тысячи рублей.
За весь прошлый год премьер-министр заработал 18,2 миллиона рублей (что даже больше президента), то есть в среднем в месяц глава кабинета министров получал 1,5 миллиона.
Чистая зарплата депутатов составляет 400 тысяч в месяц.
А у санитарки из условной рязанской больницы она 18 тысяч рублей. У учительницы из провинциальной школы — 30 тысяч. Плюс 5 тысяч за классное руководство.
Страшно далеки народные слуги от самого народа. И обратное расстояние тоже непреодолимо.
Помните, как пели в перестроечном КВН?
Речи не раз уже слышали модные -
мол, перемены грядут,
только по-прежнему
слуги народные
лучше хозяев живут!
За бронированными стёклами автомобилей все эти люди, вероятно, так и существуют в стране розовых пони и волшебных единорогов.
Где ВВП растет как на дрожжах, а Россия уже давно 4 экономика мира.
Верят ли они в это сами?
Безусловно. В такое приятно верить. Что за 24 года твоего правления страна бороздит просторы космического пространства, а все остальные нас не любят, потому что завидуют.
В какой-то я степени тоже завидую первым лицам. Умение построить дружественную себе реальность, наплевав на реальный мир, это талант.
Потому что мне волей-неволей приходилось окунаться в обыденность нищеты и брошенности истинной России.
Это репортаж из одного северного села был написан тогда, когда везде начали закрывать сельские больницы — за нерентабельностью и в целях оптимизации.
До пандемии, когда выяснилось вдруг, что лечить негде, оставалось больше десяти лет. А койки мешали. И люди мешали тоже.
Село носило удивительное и сказочное название, навевающее слова из песни о Вещем Олеге. С одной стороны оно упиралось в единственную дорогу, идущую сквозь лес в районный город. Куда автобус ходил всего три раза в неделю. Больше надобности не было.
С другой — в зыбучие северные болота, покрытые красным мохом, за которыми когда-то располагались бесконечные лагеря…
Я ещё напишу про это.
А пока про больницу. Я прожила среди этих людей несколько дней. И не то, чтобы срослась с ними, но стала лучше понимать. Почему они такие, как есть, даже когда бесят в своей молчаливой и усталой покорности.
Тринадцать брошенных стариков в заброшенной сельской больнице, в селе с мистическим названием на севере России.
Больница эта совершенно не вписывается в светлую идею нацпроекта по медицине — ни размерами своими, ни количеством койкомест, ни больными. Сколько таких больниц, которые держатся лишь до последнего пациента.
…стариков свезли сюда умирать.
Накануне Татьяниного дня в больнице устроили банный день. Погрузили с утра стариков на телегу, запряженную конякой Бурчиком, скопом повезли купаться.
До бани — сотня метров всего, но их еще нужно пройти.
Валя, большая, дебелая, в сером платке, лет пятидесяти, олигофренка. Тоже из пациентов. Помогает персоналу ухаживать за неходячими. За это ее хвалят, гладят по голове: “Молодец, Валя, хорошая!”
Больше Вале ничего не надо.
Она тут же принимается плакать от счастья, утирая лицо кончиком своего платка.
“Не надо мне мыться, не пойду, не хочу, не буду!” — шумит старожилиха, 90-летняя Руфина Федоровна, не отрывая рук от ручек инвалидной коляски. Опасается бабка, что мужики, волокущие на коляске ее бренное тело, вдруг возьмут его да и уронят. Кости по двору не соберешь.
“Кричи тише, баба Руфа”, — цыкают на нее.
“Но-о-о-о, поехали, милай”, — ласково стегает Бурчика конюх Василий.
Вздрогнули те, кто вообще-то понял, что их куда-то везут, — но таких на телеге мало. Остальным — все равно.
После помывки бабка Руфа стала как новенькая. Тщательно причесывает свои седые кудельки, надевает на халат ярко-зеленый в красную каемочку фартук — как приличная хозяйка на кухне.
“Обляпываюсь я, когда кушаю, — для этого фартук и нужон, — стыдливо поясняет она мне. — Оно нехорошо, в пятнах ходить. От других стесняюсь. Хоть мне самой и не видать”.
Руфа живет в этой больнице больше десяти лет. Она совершенно слепая, не встает.
Каждое лето издалека — вроде бы даже с Украины — приезжает к ней на день погостить правнук.
Уезжая, забирает всю накопленную старухой за год пенсию. Она сама ему с радостью ее дарит.
Жильцы больнички — не больные, те выздоровеют и выпишутся, именно что постоянные жильцы — дед Ксенофонтов, агрессивный гражданин Лопотков, мычащий парализованный пьяница лет сорока, вдовец Альберт Александрович…
Кто обитает здесь три года, кто — целых пять.
Люди похожи на истории своих болезней. Тоненькие, в несколько страниц, совершенно типичные и неинтересные. Инсульты, инфаркты, сердечные недостаточности…
Безногие. Без разума. “Асоциальный в основном элемент, всю жизнь болтались как г… в проруби, вот под старость и остались неприкаянными, не нужными никому, нормальных-то, поди, не бросят”, — привычно рассуждают деревенские.
Почему же не нужны? Нужны — этой больнице.
Их тоже тринадцать — санитарочек и сестер. По количеству пациентов, чье число уменьшается из года в год.
Если больных не станет совсем, бабушек-медсестер уволят, больницу закроют, укрупнят, переведут за сто километров в район, как укрупняют и закрывают по всей России сейчас другие больницы и еще малокомплектные сельские школы, в классах которых не больше десятка детей. Невыгодно это.
Школьники вынуждены ездить в райцентры, а в непогодицу — сидеть по домам. Больные старики, пока не приспичит, из деревни никуда вообще не тронутся.
А по бумагам, значит, будет числиться, что здоровых людей в нашей стране, особенно в малых ее пунктах, становится все больше. Зачем там вообще доктора?
“Кто же из молодых специалистов с высшим нынче сюда поедет? Раньше хоть по распределению молодежь присылали. Стоматолог у нас был, гинеколог. И я точно так же, молодой, попала. Вышла замуж, дочек родила — сначала порывалась уехать, и возможность такая была, а затем — как затянуло”, — больничным хозяйством заведует Нина Георгиевна, по образованию фельдшер, по должности — главный врач.
“Какую-то симптоматическую помощь мы нашим старикам еще можем оказывать — ну, давление поднялось, голова заболела, вот и все, пожалуй, от жизни ведь их не вылечишь, — усмехается Нина Георгиевна и добавляет чуть тише: — Растения они”.
Гербарий. Высохшие цветы жизни. “Ко мне завтра сынок приедет, обязательно, вот увидите, он обещал”, — повторяет с улыбкой дед Ксенофонтов, сломавший несколько лет назад шейку бедра и отправленный сюда на дожитие невесткой.
У Ксенофонтова беспомощный взгляд детдомовца, который смотрит на дверь и ждет, когда ее откроет мама.
Людям нужно, чтобы они были кому-нибудь нужны.
В палате стоит тяжелый дух немощи и мочи.
Будущее деда — деревенское кладбище, где кресты без надписей и фотографий, государственного похоронного пособия на такие мелочи не хватает. А родные, если и приедут после его смерти сюда, то лишь один раз, удостовериться точно, что папа умер. И поделить нехитрое наследство, разваленную избу. Если, конечно, удастся не продать.
Последнее событие — за прививкой от гепатита пришли в больничную амбулаторию деревенские жительницы Нина Черная и Валя Косая. Нину Черную недавно выпустили из мест лишения свободы. Отсидела она за убийство сожителя.
Валя Косая — ее верная подружка. “Мы с Тамарой ходим парой”. Обе не работают.
Прочитали в районной газете, как это полезно — сделать прививку хоть от чего-нибудь, явились вот.
Увидев шприц, Нина Черная чуть не грохнулась в обморок, замотала головой, наотрез отказываясь вакцинироваться, но и уходить домой тоже ни в какую не соглашалась. Зря, что ли, тащились?
— А если 50 грамм спирту налью — будешь колоться? — спросила медсестра.
— За 100, пожалуй, буду, — смилостивилась наконец Нина и закатала рукав.
Через день она — уже без сопровождения — снова заглянула в амбулаторию. “А еще какую-нибудь прививочку сделать нельзя?”
Прачка больницы Надежда Федоровна получает три тысячи рублей в месяц (напомню, события происходили десять + лет назад). И ещё пенсия. Стирает она холодной водой из колодца в любое время года. Лето ли, осень, зима.
Прачка — ровесница многих здешних бабушек, ей самой за семьдесят, но обихаживает себя — просить других стыдно.
Голова у Надежды Федоровны в мелких кудряшках химии. “Только кофточка у меня не празднична, вы уж извините”.
Исподнее из-под лежачих, простыни и пододеяльники резво крутятся нынче в допотопной стиральной машине.
— Недавно из района нам по разнарядке машинку-автомат прислали, — докладывает прачка мне. — Так пришлось ее им обратно отправить. К ней шланги были прикручены, вода должна была наливаться сама по себе и выливаться — а откуда воду брать? Ни канализации у нас, ни водопровода. Таскаем ведрами.
Газа на селе тоже нет. Чай, не в Европах. Но зато и замерзнуть нельзя. Топят дровами из поленницы, что наложены аккуратными столбиками возле каждого забора.
Березовыми дровами и ольховыми, они самые красивые — на расколе дают красный цвет.
На зиму на одну печку требуется двадцать кубометров дерева, стоит это восемь тысяч рублей, как раз зарплата прачки за три месяца без налогов.
Но Надежда Федоровна на безденежье не жалуется.
Зато жалуется на неаккуратность больного Альберта Александровича. Тот нацепил на себя ватные портки, а в туалет не поднимается. Стирай его хоть каждый час.
“Отберу у деда штаны, как есть отберу — чай, у меня руки тож не казенные”, — грозится прачка.
— Альберт Александрович у нас раньше с бабкою своею жил, в отдельной палате, была у них семья. Каждое утро натягивал он свои штаны, тапки-шлепанцы и, ни слова не говоря, шел по направлению к городу, откуда они когда-то к нам приехали, от бабки своей убегал, — вспоминает врач Нина Георгиевна. — Мы его на остановке не раз ловили, хорошо, что хоть автобус до райцентра ходит не каждый день.
Однажды бабка померла. Ухода жены Альберт Александрович будто бы и не заметил. Но и сбегать из больницы, как граф Лев Толстой от Софьи Андреевны, неожиданно перестал.
А потом вдруг слег. Словно бабка и придавала ему недюжинные силы для ежедневного от нее ухода.
Поутру Альберт Александрович лежит теперь в общей палате, куда его перевели как холостяка, на мокрых простынях, но уже в купленных за его собственный счет памперсах, подтягивает к подбородку худые волосатые ноги, словно зародыш в материнской утробе, агукает и… улыбается.
“Жил-был Бог. Он был несчастлив и одинок. Настолько, что решил однажды забыть, кто он на самом деле, и создать новый мир, в котором он был бы не один. Так и сделал. Но не стал от этого счастливее. Лишь рассыпался в своем вечном забвении миллиардами наших одиночеств…” — долгими зимними вечерами жители села рассказывают грустные северные притчи, от которых хочется плакать.
Наверное, это атмосфера здешнего озера, темного и без дна, навевает такую мистическую тоску — глядишь в него и будто бы растворяешься, исчезаешь навсегда. Только что была — и уже нету.
За озером начинаются топкие северные болота, стеной стоят — словно декорации к театральному спектаклю. Кажется, тут свету и конец.
Все, что дальше, — задник, нарисованная картинка.
Странная больница, странные ее обитатели, не помнящие, кто они такие на самом деле. Тем, что происходит за пределами их мира, пациенты больницы интересуются не больше, чем тем, что творится в их собственных ветхих организмах.
Если бы это был Бог, разве бы допустил бы он такой жизни для себя?
Встали старики утром, посидели на кроватях, завтрак им принесли, поели, помолчали — вот и обед, затем тихий час, вечером — ужин и на боковую. “Только не давайте деду Ксенофонтову слабительного. Он не помнит, что уже пил, сходит до ветру, в уборную, тут же забывает и опять таблеточку просит…”
Живут ли они? Жили ли хоть когда-то?
Дни и ночи сурка. Событий так мало, что даже самое крошечное происшествие обсуждается неделями.
“А вы знаете, нашей больнице сто лет как раз в следующем году исполнится”,— вспоминает вдруг старая санитарка в чистом белом халатике.
Простая деревянная изба с высокими потолками, с коридорами, по которым гуляет ветер, с крашеными стенами и пустыми сетками кроватей, откуда пациентов уносили ногами вперед, — больница пережила все власти и всех своих больных.
Она, единственная, помнит обо всем. И если бы могла, обязательно рассказала бы, как строили ее еще при царе земской клиникой для бедноты, как ученая молодежь ехала в народ, работала бесплатно, мечтая приносить пользу людям.
Больницу закрыли бы окончательно, но пока не могут — на самоокупаемости она. 75 процентов пенсии стариков идет на их же содержание. 25 процентов им отдают на руки, на памперсы.
За всю свою жизнь, выходит, не заработали здешние жители даже одного полностью для себя бесплатного дня.
Рассказали мне одну прошлогоднюю историю. Молодой парень ехал из города на рыбалку, попал в аварию за озером, машина перевернулась. Где остались его ботинки, как шел по снегу босиком больше десяти километров, да еще в трескучие морозы, — объяснить не может.
Но добрел-таки. Ноги уже чернели.
Ахнула фельдшер Нина Георгиевна. “Спиртом его растереть!” Еле нашли машину с бензином, всю ночь везли по метели в райцентр…
Иногда пострадавший возвращался в сознание. Рассказывал в бреду, как он точно, еще с детства, с каникул у бабушки, помнил, где-то здесь есть больница. Главное, до нее дойти. И если бы не вера в то, что она все-таки существует, что он обязательно ее найдет, — он бы не выдержал, замерз где-нибудь в сугробах.
Говорят, что ноги спасти удалось…
Через пару лет, как я узнала, больницу закрыли. Но старикам повезло. Они все умерли ещё до этого.