Строго говоря, дед Иван не был мне родным дедушкой. Он, последний муж моей незабвенной бабуси, умер, когда мне ещё не исполнилось и четырёх лет – летом 1955 года. И помню я его смутно – скорее по рассказам бабушки и родителей.
Так вот. Иван Николаевич появился в её жизни сразу после войны, но история о том, как они сошлись, до меня не дошла. Да и как-то не принято было в те годы говорить об этом вслух или интересоваться. Потому расскажу только о том, что помню…
Иван Николаевич работал маляром, причем какого-то самого высокого разряда, и все его очень уважали. Но, как большинство людей этой профессии, он «не любил» выпить, и этот, самый большой его недостаток, как ни странно, очень сильно нас выручил…
Зима в конце пятьдесят первого и в начале пятьдесят второго годов отличалась особо крутыми морозами и потому печку топили по два раза в день – утром и вечером. Тем более, что в доме появился младенец – это я трёхмесячный сосунок.
В один из таких морозных вечеров меня хорошо выкупали в большой оцинкованной ванночке, обтёрли насухо, накормили, и спать уложили. Причем, чтобы тепло не выветривалось в трубу, а я в результате не замёрз, кто-то из родителей закрыл печную заслонку немного раньше, чем прогорели все угли…
Вся семья уснула, а угарный газ, тем временем, растекался по нашим двум комнатам. В одной из них, что поменьше, на широкой двуспальной кровати отдыхали дед Иван с бабусей, а рядом стояла моя маленькая кроватка.
Накануне Иван Николаевич пришёл с работы сильно выпивший – они с напарником закончили какую-то халтуру – что-то красили, - и им, в качестве оплаты, выставили две бутылки «белой» с красной сургучной головкой. Вот они все их и «усидели» - в один присест. Бабуся никогда его не ругала, если он приходил навеселе, зато утром деду Ивану доставалось по полной. Похмелья он никогда не знал, соответственно, и голова у него не болела.
А тут, среди ночи, Иван Николаевич очнулся от того, что голова буквально раскалывалась на части, его страшно мутило, а всё тело охватила противная холодная дрожь и слабость. Слабость была такая, что даже встать на ноги он не смог – так и свалился с постели на пол. И, лишь оказавшись на холодном полу, он почувствовал, как в нос ему ударил угарный запах. С трудом, преодолевая головокружение и озноб, привстал, уцепившись за подоконник, и с третьего раза, дёрнув, что есть силы, открыл настежь форточку. Потом, держась за стенку, чтобы опять не свалиться, подобрался к зыбке, и наклонился надо мной – я уже почти не дышал…
Он схватил меня, укутанного в серое байковое одеяльце, и, чуть не выронив, опустился на колени. Одной рукой прижимая свёрток к груди, другой стал стягивать одеяло с бабушки: «Мотя, Мотя… Вставай! Угорели мы…» - только и смог он из себя выдавить. А затем, на четвереньках пополз вместе со мной к двери.
Добравшись, приподнялся и, скинув дверной крючок, на который запирались на ночь, - отворил тяжёлую дверь.
«Коля, Зоя, - позвал он моих родителей, спавших в угарном одурении в другой комнате, - проснитесь! Угорели мы…»
А сам выполз со мной на груди в сени, где было холоднее, чем на улице. Но он всё же открыл и входную дверь, выпал с крыльца прямо на мороз, и начал обтирать моё личико снегом, чтобы привести в чувство.
Придерживаясь за дверной косяк, в накинутой на плечи шали, покачиваясь, вышла бабуся с горящей в руке свечкой. Посветила на нас: «Ваня, застудишь ребенка-то?» Но услышала от обычно спокойного Ивана Николаевича такую отборную матерщину, с какой он, наверное, только на фронте в атаку ходил: «… мать, …загубили ребёнка…» Она непроизвольно даже присела со страху.
Бабуся потом рассказывала, что губки у меня тогда уже посинели, я не дышал и только дед Иван, проснувшийся как будто бы с сильного похмелья, и спас меня и всю нашу семью от верной погибели.
Своим вторым днём рождения я полностью обязан ему. Потому как мой родной дед Михаил умер давно, в двадцать семь лет, когда моему будущему отцу было всего две недели от роду, - Иван Николаевич стал для меня, самым, что ни на есть, родным.
Умер он внезапно – остановилось сердце. И тогда, в первый раз в своей коротенькой жизни я плакал навзрыд и никак не мог остановиться, потому что не мог представить себе, как буду жить без него. Без тетёшканий и катания на его сильной, согнутой в колене ноге, когда усевшись на ступню и вцепившись в штанину, - я то взлетал вверх, то падал вниз, как на качелях; без его игрушек свистулек и корабликов, выстроганных из дерева и раскрашенных яркими масляными красками.
Гроб с телом деда Ивана повезли на кладбище в кузове грузовой машины, а меня посадили в кабину, рядом с шофёром.
Помню, глаза застилают слёзы, в руке я держу бумажные цветочки, и зачем-то тяну в рот медную проволочку, на которой они крепились. Когда я стал её жевать, водитель, увидев это, сказал: «Не бери эту проволоку в рот – она ядовитая, можешь умереть…» С тех пор, для меня медная проволока стала символом чего-то страшного и смертельно опасного.
Больше моя бабуся замуж не выходила, хотя к ней сватались разные «самостоятельные», как говорили тогда, мужчины.