Продолжение. Начало -11.02.-03.03.2024 г.
Пока Рева с присущим ей практицизмом взвешивала все за и против, разразилась война. Немцы всё ближе продвигались к Москве и казалось, вот-вот ей овладеют. Ехать туда, под бомбы, Реве, безусловно, не хотелось, и она решила, что для неё лучше пока что всё оставить, так как есть. Мысли об оставшихся там родителях, тоже, конечно же, приходили ей в голову, но когда она о них вспоминала, её больше тревожил не страх за их жизнь и благополучие, сколько досада. Чуть ли не злостью Рева думала о том, что если они, паче чаяния погибнут, то ей не к кому и некуда будет ехать в дальнейшем, она потеряет не только родителей, которым всё ещё отводилось определённое место в её планах, но и квартиру в Москве.
Начавшаяся война, которая, казалось бы, небывалым образом всколыхнула всю страну, почти не изменила жизни в посёлке. Как уже говорилось, почти все его жители, во всяком случае, пребывающие в возрасте, когда их можно было отправить на фронт, служили в лагере на разных должностях. На них распространялась бронь, и все они так там своё дело и продолжали. Писать рапорты и добиваться чего-то, даже того, что, по мнению человека, послужило бы во благо отечества, было не принято. Обычным ответом в таких случаях было : «Вас (а иногда, смотря по обстоятельствам, и «тебя») поставили на Ваше место, значит так нужно, идите и работайте». Проявлявшие неуместную настойчивость, вполне могли и попасть в немилость к начальству. Собственно в посёлке никто особенно в действующую армию и не рвался, может быть и потому ещё, что, когда только была объявлена мобилизация, лагерное начальство провело несколько совещаний, на которых в категорической форме разъяснило, что имеющие соответствующий опыт работы сотрудники больше чем когда-либо необходимы здесь. Мотивировалось это тем, что с началом войны следует ожидать притока осуждённых, которых начинают эвакуировать из западных регионов страны и в связи с тем ещё, что «неблагонадёжный контингент» в такой обстановке обязательно активизируется. Кроме того, возможно проникновение в среду заключённых различного рода провокаторов, которые бог знает на что могут их подбивать и к этому тоже нужно готовиться. Предупредили о том, что возможно будут урезаны продуктовые пайки и вещевое довольствие. Объявлено было также о сборе денег и вещей для помощи фронту, которые обещали отправить с оказией.
Заключённых действительно в скором времени «нагнали», как говорится «выше крыши». Бытовали они теперь уже в совсем стеснённых условиях и обращение с ними стало ещё более, чем обычно суровым. Работали больше, чем всегда, кормили совсем плохо, очень многие болели и умирали, и, наверное, было им совсем не до возмущений и бунтов, потому, что в лагере стало в общем даже спокойнее, чем в мирное время. Может быть, сказывалось и то, что несмотря ни на что, в значительной массе своей и эти несчастные люди не чужды были и некоторых патриотических чувств. В той или другой мере осознавая, какая сейчас идёт тяжёлая война, и как трудно стране, гражданами которой они себя, так или иначе, чувствовали, как бы иногда несправедливо она с ними не обошлась, этот, казалось бы порой, и совершено отпетый народ, старался не создавать для неё дополнительных хлопот.
Зимой сорок первого года врага от Москвы отогнали. Жизнь там, и конкретно у Ревиных родителей, пошла на лад. Отец её, всё это время оставался на своём месте и сейчас также, как и прежде, продолжал искоренять преступность в Москве. Мать прибаливала, но, как было понятным из её писем, ничего особенно серьёзного врачи у неё не находили. По Реве, своей единственной дочери она скучала, хотела бы её видеть и конечно же, в любом варианте была бы рада её возвращению домой. Однако, было одно серьёзное обстоятельство, которое всё-таки удерживало Реву от такого шага, и как ей тогда думалось, выбора для неё не оставляло. Дело в том, что к тому времени, когда ей, наконец-то, стало куда ехать, она второй раз в своей жизни ждала ребёнка. Беременность уже серьёзно давала о себе знать, живот у Ревы округлился и заметно выдавался вперёд. Естественно окружающие это видели и так или иначе на это реагировали. Женщины проявляли солидарность, в чём-то сочувствовали, обещали помощь, а иногда, в основном те, которые так или иначе от неё или от Семёна Михайловича зависели, и на самом деле чем-то помогали, давали советы, не всегда полезные и не всегда тактично, но больше в едва завуалированной форме ёрничали и ехидничали. Мужчины либо скромничали и делали вид, что ничего не замечают, либо поздравляли и рассыпались комплиментами, по поводу того, как благотворно действует на неё её состояние, как она расцвела и похорошела, имея для этого довольно сомнительные основания, потому, что на самом деле Рева осунулась, цвет лица у неё принял землисто-желтоватый оттенок, глаза ввалились и если раньше, всегда присущая ей злинка во взгляде, как-то смягчалась и не очень обращала на себя внимание, то сейчас она смотрела просто зло. Кое-что из того, что говорилось, было грубоватым, а порой и вовсе находилось на грани пристойности, например, когда некоторые мужчины из старшего, близкого по рангу к Семёну Михайловичу, начальствующего состава, пускались в пространные рассуждения о том, какой он счастливец, почему они ему так сильно завидуют и как охотно бы заняли его место. Но такие вещи никого здесь не удивляли и не возмущали, всё это было как бы в порядке вещей, потому, что такими здесь были нравы.
Беременность, да ещё и с уже предначертанным скорым исходом не могла не смущать Реву, потому, что она прекрасно понимала, что её положение женщины с двумя детьми от разных мужей, делает её новое семейное устройство, если до этого дойдёт непростым. Конечно, была она человеком предприимчивым, умела, когда нужно понравиться, и просто со знанием дела завлекать мужчин в свои сети, а затем управлять ими так, как нужно было ей. Но сейчас учитывать она должна была не только своё положение уже почти многодетной матери, но и то, что первая её молодость ушла, красота вянет, а женской привлекательности и обаяния, за время пребывания в посёлке сильно поубавилось. Беспокоила её и здоровье. Будучи больной, она и вообще может оказаться никому не нужной. Оставаться же без мужа, влачить свои будущие годы в одиночестве или перебиваться случайными связями ей не хотелось никак, как не хотелось и оставаться без тех денег и благ к которым она за последнее время привыкла. Кроме того ей нравилось командовать мужчинами, с Георгием это у неё не получалось, потому что он, будучи человеком определённого склада, на эти её поползновения просто не обращал внимания, но со слабохарактерным Семёном Михайловичем она игралась как кошка с мышкой, а будет ли у неё такая игрушка в дальнейшем, сказать было трудно. О Георгии, в этой своей ситуации Рева вспоминала не раз, подумывала даже, что может быть ей стоит попытаться сыграть на его чувстве к их общей дочери и, изобразив раскаяние и нестерпимую к ним обоим любовь, попробовать с ним примириться. Но при более трезвом размышлении она поняла, что это у неё не получится, нет смысла и пытаться. Георгий может быть и простил бы ей её супружескую измену, но вот простить её поведение по отношению к дочери, которую она так легко оставила и которой потом почти совсем не интересовалась, он бы просто не сумел.
Чем больше Рева обдумывала ситуацию, пытаясь найти из неё выход, тем более безнадёжной она ей казалась. Пугала её ещё и то, как к её положению отнесся Семён Михайлович, единственный по существу более или менее близкий ей в этих краях человек. Нездоровья её он не замечал никак, а когда она ему на него жаловалась, пожимал плечами и довольно безучастно говорил - Ревуленька, чего ты от меня хочешь, ты ведь врач, а не я. Ты лучше знаешь, что нужно тебе делать. В то же время, при таком попустительском отношении к здоровью супруги, к своему он относился трепетно, каждый вскочивший на каком-нибудь неподходящем месте прыщик приводил его в состояние неподдельной тревоги и он истово лечился до тех пор, пока либо от страшной угрозы не оставалось и следа, либо сам он в очередной раз не начинал горько пьянствовать. Тревожило её и то, каким образом Семён Михайлович встретил известие о том, что скоро он, по всей видимости, станет счастливым отцом. Какое то время он бессмысленно, как говорится «оловянными глазами» смотрел на неё, затем принялся растерянно жевать губами и шмыгать носом. Продолжалось это довольно долго, затем он как бы очнулся и жалобно и растерянно сказал - Ну уж если так, пусть хотя бы мальчик получится. Не обнял, не поцеловал и даже не назвал ни Ревулькой, ни Ревунчиком, как называл, когда старался говорить с ней ласково. Постарался скорее уйти из дома и потом разговоров на эту тему избегал, но видно было, что ничего хорошего он для себя от предстоящего пополнения семейства не ждёт.
Тем не менее, поскольку придумать и предпринять что-то такое, что серьёзно помогло бы в таких бедах не получалось, оставалось продолжать терпеть, как-то приспосабливаться и ждать. В какой то мере утешало Реву то, что она думала, что её плохое состояние если и не связано напрямую с беременностью, то в связи с ней ещё больше ухудшилось. Если это было так, то после разрешения от бремени ей должно было стать лучше. Кроме того, впереди, в конце тоннеля робко маячил и ещё один робкий лучик. Несмотря на своё пьянство, которое впрочем было достаточно типичным в его среде, никого не удивляло, не настораживало и приверженного ему человека не только не дискриминировало, если конечно им соблюдались некоторые необходимые условности, но даже и в определённой мере адаптировало, так как делало своим человеком, бесхитростным и понятным, от которого меньше ждали подвоха, Семён Михайлович постоянно был на хорошем счету. При тогдашней текучести кадров, постоянных «убираниях», перемещениях и по горизонтали и по вертикали и в непонятно каких ещё направлениях, можно было надеяться на то, что рано или поздно его переведут куда-нибудь не в такое апокалипсическое место и тогда жизнь начнёт как-то налаживаться.
Впрочем, роды у Ревы прошли более или менее благополучно и даже самочувствие её первое время после этого было более сносным, и может быть она и приспособилась бы к жизни посёлке немного лучше, хотя возможностей для этого у неё было и меньше, чем у других, проживающих там женщин, у которых для этого было в основном два пути. Либо по голову уходить в хозяйство, без особенной нужды убирать дом, стирать и перестирывать совсем в этом не нуждающееся бельё, делать припасы в таких количествах, что семье, которая старалась все их съесть и выпить, это уже больше вредило, чем шло на пользу. Либо втихомолку, иногда вместе с супругом, потому, что больше было не с кем, пьянствовать и отсыпаться, пока нужда не заставит вытрезвиться и выйти из дома. Ходить друг к другу в гости, сплетничать, угощаться или ещё как-то проводить время в тесном кругу, и вообще между собой дружить, принято в посёлке не было ни среди мужчин, ни среди женщин, почти не общались и семьями, потому, что все боялись недобрых суждений, наветов и доносов. Лишь очень немногие спасались от отупляющей и уносящей радость жизни действительности как-то иначе, что-то понятное и как минимум безвредное, с точки зрения начальства читали, изучали или делали. Реве, которая ещё в детстве была разбалована матерью, которая всё что надо было делать по дому, вначале делала сама, а позже, когда положение родительской семьи, благодаря карьере отца улучшилось, с помощью приходящей домработницы и ничего и никогда не поручала дочери, первый путь был заказан. Она и здесь почти не занималась хозяйством, практически перепоручив его изрядно пьющей соседке, которая жила домохозяйкой при ещё сильнее пьющем муже и четырьмя наполовину беспризорными детьми. Дети эти кое-как умудрялись перебиваться только потому, что старшая из них, девятилетняя и не совсем благополучно развивающаяся девочка, которую звали Дарьей, была, тем не менее, на редкость трудолюбивой и самоотверженной сестрой. Деньги, которыми Рева расплачивалась с соседкой, почти сразу же пропивались, но какие то крохи в виде «гостинцев» перепадали и детям, так, что косвенно, этого не осознавая и над этим не задумываясь, она даже делала, какое то, пусть крохотное, доброе дело. Вторая дорога, топить свой душевный разлад в водке, которая была здесь почти исключительным увеселительным напитком, других просто не завозили, а самогон гнать по понятным причинам, боялись, также ей не подходила. Рева, то ли к несчастью, то ли по счастью, много пить не могла. Она любила застолье, рестораны, шумные компании, особенно если ей при всём этом уделялось много внимания. Если же она становилась в таких случаях центральной фигурой, она просто расцветала и искрилась, а потом долго ещё всё это воспроизводила в памяти, вспоминая свою неотразимость и толпу воспламенённых поклонников у ног. Естественно при этом она, как и другие, пила шампанское, вина, а за неимением таковых, либо по случаю и водку. Больше всего её нравились пряные и горьковатые ликёры. Но стоило ей только чуть увлечься, как ей становилось худо. Страшно заболевала голова, стучало в висках, бросало в пот, который начинал размывать её искусно выполненный макияж и портить красоту, чего она допускать уже никак не хотела. Ко всему остальному, Рева после этого ещё долго не могла придти в себя, у неё припухало под глазами, потом дряблой и серовато жёлтой становилась кожа. Когда ей в таком состоянии приводилось обратиться к зеркалу, то оттуда на неё смотрела настоящая старуха, что настолько её расстраивало, что она начинала сама себе корчить рожицы, а однажды, не сдержавшись, плюнула прямо в свою, как ей казалось, совершенно безобразную физиономию. Совершенствоваться в своей профессии или делать что-то полезное, например, вязать Семёну Михайловичу толстые шерстяные носки, которые ему в этих местах, конечно бы пригодились, или хотя бы учиться шить себе наряды, ей было скучно. Читать книги, если это не требовалось для того, чтобы получить отметку в школе, зачёт или экзамен в вузе, она не любила, считая такое занятие бесцельным и даже вредящим здоровью времяпрепровождением. Из-за всей этой неприкаянности Реве было даже тяжелее, чем другим. Одно только и помогало ей хотя бы немного, то, что она часами могла сидеть у зеркала, ухаживать за своей внешностью и одновременно собой любоваться.
После рождения ребёнка, в течение какого то времени, она пыталась, наверное под влиянием одного из самых сильных не только у людей, но и почти во всём животном мире инстинкта, добросовестно выполнять свои материнские обязанности. Пеленала, укладывала спать, вместе с соседкой домработницей его купала. И даже, правда совсем не долго, потому, что боялась этим испортить свою фигуру, кормила малыша грудью, а дальше его кормили уже искусственно. Семён Михайлович, когда бывал дома смотрел на всё это скептически, ничем не помогал и никогда сына на руки не брал, наверное боялся того, как бы он его паче чаяния не обмочил. Он и вообще, хотя, казалось бы, Рева выполнила его «заказ» и родила ему мальчика, воспринимал, всё, что связано было с ребёнком, холодно и отстранённо, как будто бы это его не касалось ни в малой мере. Складывалось даже впечатление, что и сам он никогда не был ребёнком и с детьми ранее не соприкасался, хотя и вышел, как было известно Реве из довольно многодетной семьи. Как-то само собой получилось, что очень скоро ребёнком всё больше стала заниматься домработница, а поскольку она почти всегда была в подпитии, за ним присматривала Даша, которую для этого привлекала её мать, и на попечение которой он в скором времени перешёл почти совсем. Поскольку у девочки были и свои питомцы, которых надолго оставлять одних ей не хотелось, она стала утаскивать его к себе домой вначале на короткое время, а дальше всё на более длительное. Скоро она стала оставлять его там и ночевать и маленький Владленчик, как назвали мальчика в честь вождя мировой революции, совсем там прижился.
Это устроило всех. Самому Владленчику было там лучше, чем в родительском доме, потому, что он не был здесь таким заброшенным, его носили на руках, качали в люльке, баюкали, давали соску поочерёдно и Даша и оба её братики и даже их маленькая сестрёнка, которая и сама не так давно научилась ходить. Другим детям жилось и веселее, потому, что, во-первых, маленький мальчик стал им новой игрушкой, а во-вторых все они, как бывает в этом возрасте, быстро к нему привязались, и сытнее, потому, что всё, что приносилось для него, он не съедал, и что-то доставалось и им. Домработница извлекла из этого тоже две выгоды, во первых она могла отлынивать от работы по Ревиному дому под предлогом того, что ей нужно следить за её ребёнком, чем она конечно себя обременяла очень немного, а во-вторых получала возможность почти легально тащить оттуда и продукты и вещи, потому, что они якобы необходимы для малыша. Тянула всё это она конечно и раньше, искренне считая, что только так и должно быть, и она чуть ли не имеет на это право, но понемногу, всячески стараясь ухитряться делать это так, чтобы хозяйка её «не застукала». Рева, конечно, эти проделки видела, но полагая, что такие вещи неизбежны и не желая потерять ценного помощника, который освобождал её от многих тягостных для неё дел и обязанностей, не слишком заостряла на них внимания, не считая тот урон, который они с Семёном Михайловичем несли, настолько существенным, чтобы стоило из-за него себя беспокоить. Видела она и возросшие теперь аппетиты домработницы, но глаза на это закрывала, потому, что полагала это достаточно умеренной платой за то, что ей вновь можно было вести прежнюю жизнь, спать в тишине, заниматься собой и особенно ни о ком не заботиться. Прямо об этом они, конечно, не говорили и даже себе не признавались, уверяя и себя и других, что там ему лучше, веселее, он растёт с другими детьми и потому лучше развивается, что они его конечно не бросили, всем чем надо снабжают, навещают, а когда им позволяют обстоятельства и навещают его в его новом жилище, или просят принести показать родителям. Даже Семён Михайлович, после отселения сына в дом домработницы, повеселел и смягчил к нему отношение. Во всяком случае он стал улыбаться, когда им доводилось видеться, а пару раз, наверное припомнив таки своё детство, даже пощёлкал пальцами над его кроваткой и ему «поугугукал», правда довольно неестественно и хрипло.
Ревина болезнь после рождения ребёнка не закончилась и не отступила. Может быть был только какой то период, когда она не то чтобы отступила, но не так сильно, как обычно, приковывало её внимание и не так трудно переживалась. Объяснялось это скорее всего тем, что Реве, не приспособленной к каким-то тяготам жизни, житейским, пусть небольшим, лишениям и даже обыденной домашней работе, сразу после рождения ребёнка обречённой на возню с ним, казалось, что она из-за такой чрезмерной нагрузки не просто невероятно устаёт, а буквальным образом «загоняет себя в могилу». Обида и жалость к себе из-за этих своих переживаний, настолько её захлёстывали и переполняли, что думать о чем-то другом, и по иному поводу страдать у неё просто не получалось.
Когда же обстоятельства изменились и ей, так удачно удалось сбросить с себя такую непомерную тяжесть, привести себя в порядок, «почистить пёрышки», скука навалилась на неё с новой силой. Рева вышла на работу, они с Семёном Михайловичем зажили обычной своей жизнью, почти не омрачаемой никакими детьми и другими подобными заботами, но ей вновь и с ещё большей силой стала овладевать скука, ощущение заброшенности и неполноты жизни. Мысли её упорно тянулись к её несчастной жизни, к тому, что такой незаурядной женщине здесь совсем не место и она вполне достойна лучшей участи. Рева опять стала строить планы отъезда отсюда. Не смущал её и маленький сын, который, как ей легко удалось себя убедить, прекрасно устроен и вполне поживёт какое то время без неё, а там видно будет. Она уже стала исподволь готовить почву, убеждать и Семёна Михайловича, и лагерное и поселковое начальство, в том, что ей становится всё труднее работать, потому что она теряет квалификацию. Объясняла она это тем, что врачебная практика у неё здесь однообразная, обсуждать профессиональные вопросы не с кем, а то, чему её учили в институте, постепенно забывается. Поэтому, пришла пора ей ехать на стажировку в большой институтский город, лучше всего в Москву, где она училась, где её помнят и, конечно же, всем чем необходимо помогут. Для себя она решила, что направить события в такое русло было бы самым благоразумным. До Москвы она доберётся совершенно спокойно, какое-то время действительно поработает в клинике, а за это время отец, нажав на нужные рычаги и кнопки, сделает так, что возвращаться на прежнее, ненавистное место не придётся. Поскольку Рева, когда это касалось её интересов, была и изобретательной и упорной, рано или поздно она бы своего, конечно, добилась. Собственно, Семёна Михайловича она уже почти совсем окрутила, и со дня на день ожидала, что он, в конце концов, уступит, и сам пойдёт хлопотать по начальству. Однако, все эти её усилия, ухищрения и хитросплетения не понадобились. Вопрос неожиданно решился сам собой и, как казалось, в самом хорошем, которого только можно было пожелать варианте
Семёна Михайловича неожиданно вызвали к областному начальству и не так, как обычно, на совещание, с докладом или с бумагами для небольшого очередного разноса. Ему просто велели срочно явиться. Семён Михайлович, что называется «сдрейфил», занервничал, потому, что за таким вызовом могло крыться что угодно. Тем не менее, не мешкая, собрался и в парадной форме, полушубке, тулупе, валенках и с начищенными до привычного блеска сапогами во всё том же своём, знакомом Реве с их первой, памятной встречи, кожаном чемоданчике, отправился навстречу неведомому.
Вернулся он довольно скоро, и на удивление не пьяным вдрызг, каким обычно возвращался из прежних командировок, а трезвым, в приподнятом настроении, и как в былые, благословенные времена, и вовсе подтянутым, нестерпимо бравым и молодцеватым. Он даже не поленился, ещё в санях, подъезжая к дому, сбросить тулуп, переобуться в сапоги, которые были для него символом и преуспевания, и достоинства, и власти, и, шествуя в них домой, ещё с крыльца принялся чеканить шаг. На крыльце он сбросил и полушубок и явился пред Ревины очи во всём своём великолепии. Картинно раскинув руки, выпятив, насколько это у него получилось грудь и, задрав кверху подбородок, Семён Михайлович, отчётливо с расстановкой, поигрывая и голосом и бровями, изрёк - Ну вот дорогая жёнушка, ни в какую Москву я тебя одну не отпущу, а лично туда доставлю и сам там с тобой останусь. И никогда не разлучить нас с тобой никому и ничему. После этих слов он несколько отступил назад и уже не в такой картинной позе, но таким же мелодраматическим тоном, только немного смягчённым полушутливой интонацией, погрозив немного пальчиком, добавил - Я, вас женщин, знаю.
Больше всего её удивило не само известие, а то, как он её назвал. Случилось это первый раз в их совместной жизни. Близкими их отношения, несмотря на брак, ребёнка, общее место жительства и прочие атрибуты, назвать нельзя было никак. Сугубо не семейному по всей его натуре Семёну Михайловичу само это слово «жена» претило, потому, что лишний раз указывало ему на наличие у него совершенно не симпатичных ему обязанностей, и он всячески его избегал.
Как выяснилось, случилось чуть ли не чудо. Семёна Михайловича отзывали «в центр». В «аппарате», как ему сказали, о нём помнили, за его жизнью и службой в здешних местах наблюдали, а вот теперь он понадобился в местах, неподалеку от которых служил прежде. Его переводили с повышением, на должность начальника лагеря, расположенного в одном из подмосковных городов. В дальнейшем оказалось, что это был лагерь для «особого спецконтингента». Он должен был обеспечивать эффективную работу одного из оборонных предприятий, не особенно пострадавшего в ходе вражеского наступления, спешно восстановленного и оперативно перестраивающего под решение новых, отчасти направленных уже и в завтрашний день, задач. Народ в таких лагерях был не совсем обычный, требующий особого подхода. Главное, что требовалось от их администрации, было обеспечить эффективную работу тех, кто там содержался. Дело это было деликатное, нажимом и только репрессивными мерами добиться желаемого результата можно было не всегда. Нужно было, когда надо, проявить и какую-то дипломатичность и обратиться к более высоким чувствам, чем страх наказания и лишений. Семён Михайлович для своей среды и своего времени считался человеком довольно образованным и, кроме того, у него уже был, некоторый, ещё довоенный, опыт работы с интеллигенцией. Скорее всего именно этим обстоятельствам, да ещё тому, что ему были хорошо знакомы условия центральной России, он должен был быть благодарен за то, что о нём, там в Москве, вспомнили.
Чувства, которые вызвало у Ревы известие о том, что всё так многообещающе устраивается, были, тем не менее, несколько противоречивыми. Конечно, это снимало многие проблемы, которые она некоторое время назад так ясно обрисовала себе, и которые продолжала обдумывать. В то же время она уже исподволь стала чувствовать себя «вольной птичкой», а теперь ей приходилось тащить за собой, порядком надоевший, и вызывающий почти исключительно досадливые переживания, хвост.
Сроки для прибытия на новое место службы устанавливались краткие. Уже через несколько дней они собрались, прошли через ритуал прощания, с ещё более пышной попойкой, нежели та, которой их здесь встречали по приезду, потому, что Семён Михайлович стал теперь для местного руководства куда более важной, чем прежде, персоной, этаким «московским начальством». Обратный путь к узкоколейке оказался в этот раз не таким тяжёлым, как прежде, потому, что болота замёрзли, везде лежал снег, и докатили их уже не на бричках, а на санях. Немного труднее пришлось только сопровождающей их, как было здесь в обычае, и без чего не обошлось и на этот раз, ватаге заключённых. Из глубоких сугробов и метельных замётов, застрявшие в них сани вытягивать было конечно легче, чем из болотной грязи, однако двигались сани куда быстрее повозок и почти всю дорогу заключенные то и дело передвигались вперебежку. Но зато, они почти не мёрзли, несмотря на мороз, плохую одежду и никуда негодную обувь.
Проводить их до узкоколейки взяли Дашу, потому, что Реве очень не хотелось брать на себя обязанности ухода за сыном, и она, как только могла, время, когда это всё-таки придётся сделать, оттягивала. Чтобы ей было с кем возвращаться домой, в качестве одного из возниц снарядили её отца. Возницей он был неплохим, но из-за того, что сильно перепил накануне, то засыпал на ходу, и натягивая вожжи, чуть ли не останавливал лошадей, то спохватившись и не впопад, подхлёстывал их кнутом. Сани двигались неровно и то и дело норовили наехать на двигавшихся между его и передними санями заключённых, которым было велено держаться между санями, чтобы за ними легче было наблюдать, и особенно зевать тем не приходилось.
В конце концов, он незаметно окончательно уснул и выпустил вожжи, которые свалились под сани. Лошади некоторое время шли спокойно, но затем, то ли напуганные чем-то, то ли просто не чувствуя руки человека, внезапно забеспокоились и едва не понесли. Неизвестно, чем бы это кончилось и скольких бы заключённых они раздавили, если бы один из них, неопределённого возраста и тщедушный с виду не успел, во время обернувшись, подпрыгнуть и схватить их под уздцы. Повиснув в воздухе, нелепо болтая, обмотанными рваным тряпьем ногами в надетых поверх всего этого и выданных в качестве обуви в трудную дорогу, громадных резиновых галошах, он принудил таки их остановиться. Потом всю дальнейшую дорогу уже от них не отходил и то бежал, то шёл рядом с ними, придерживая за уздечку и время от времени оглядываясь на сидящую на санях Дашу.
Даша во время всего пути держала Владленчика на руках, баюкала и, чтобы он не плакал и спал, пела ему единственную детскую песенку, которую она знала, которую поют почти все матери и слышали почти все дети – Баю, баю, бай, ну-ка глазки закрывай. Но когда мальчик на время успокаивался и засыпал, она начинала плакать сама. Ей жалко было маленького человечка, о котором она привыкла заботиться и который, как ей, не без оснований, казалось, никого особенно не интересовал. В этом она, какой бы простушкой не была, вполне разобралась и даже просила оставить своего нового братика с ними и никуда его не увозить. Так, попеременно плача они и добрались до узкоколейки. Когда пришла пора расставаться, Даша плакала навзрыд и Владленчика не отдавала, так, что пришлось его у неё чуть ли не вырывать. Рева на прощанье, прекрасно понимая, что этого никогда не будет и, отнюдь этого не желая, деланно-ласковым голоском сказала – Успокойся, ты вырастешь большой и к нам приедешь. Сунула девочке пакетик с мятыми конфетами, и посчитав, что она вполне с ней за всё в расчёте, в сопровождении солдата из охраны, который на вытянутых руках нёс Владленчика, поспешила в теплушку, где её дожидался уже забравшийся туда и охранявший вещи Семён Михайлович. Солдат спрыгнул на землю, и поезд тронулся.
Даша бросила полученный ей подарок в снег, вытерла слёзы варежкой, молча повернулась и пошла к саням. За ней, с кнутом в руке поплёлся теперь уже совсем мрачный и скучный её отец, а за ним двинулись и все другие. Пакетик так и остался лежать там, куда упал. Постоянно недоедающие и пухнущие от голода заключённые старательно его обходили и сосредоточенно смотрели в сторону или прямо под ноги. Наверное потом его расклевали вездесущие птицы или добрались до сладкого лесные звери. Вышло так, что Даша так и осталась единственным, по настоящему близким Владлену за всю его жизнь человеком, но больше они уже никогда не встретились и ничего о судьбе друг друга не знали.