Анатолий Байбородин
Со святыми упокой
Сказ из повествования «Красная роса»
Предаст же брат брата на смерть, и отец - чадо; и восстанут чада на родители, и убъют их.
Евангелие от Матфея 10:21
Ой, баю, баю, баю,
Потерял мужик дугу,
Шарил, шарил, не нашёл,
И заплакал, и пошёл.
Русская колыбельная песня
Бледно синий, тоскливый месяц взирал в узкую каморку сквозь белесые тополиные ветви; вглядывался в синеватые снега на картине, в мутные семейные карточки, украшавшие стены, в корешки книг на полках, в рукопись, веером пущенную по столешне, обитой зеленым сукном, облысевшим, с линялыми чернильными пятнами. Иван, сдуру упившись крепким чаем, до умопомрачения начитавшись о кровавой русской смуте, долго и нервно ворочался в жаркой постели, маялся меж бредовым сном и дремотной явью, поминая давнишние беседы с родичами про материного брата Захара, убиенного в гражданскую войну…
И, лёгок на помине, долго ему жить в семейной памяти, Захар Житихин явился в гости; осиянный светом месяца, призрачными руками мягко отпахнул окно, ступил в камору …русобородый, малорослый, но кряжистый, плечистый, … и, поискав взглядом божницу в красном углу, укоризненно покачал головой и перекрестился на месяц; потом присел на койку и стал ждать приветного слова, ласково и печально улыбаясь, молча вопрошая глазами, которые жалостливо посвечивали, будто ночные заводи в сонно плавающем, небесном свете. Видя же, что племяшу, оторопело взнявшему с подушки лохматую бороду, нечего ему поведать, вздохнул протяжно, виновато поморгал белесыми ресницами, да так же, как явился, тихонечко ушел; и ни «здравствуй», ни «прощай», лишь осел в комнате, несвычный ей, запах прелого сена, конского пота, дегтя, ладана и чабреца.
Тупо оглядевшись, Иван качнулся с койки, почти беспамятно подкрался к окну и, упёршись жарким лбом в холодное, отпотевшее окно, стал вяло гадать: во сне ли привиделось?.. приблазнилось?.. или… Сквозь тополиные вершины, замершие вровень с четвертым этажом, сквозь черную паутину ветвей, прямо в лицо сиял воспалённый месяц, и студёно-голубоватый свет заливал двор, пустынный, замерший в ожидании снегов и морозов. Ангарск почивал безмятежно…
Как случается при долгожданной встрече с родным и любимым, душа Иванова, очнувшись от пустого гадания, радостно всполошилась, встрепенулась крылами, и уже, кажется, полетела во след… Блаженно жмурясь от услады, Иван явственно услышал запах прелого сена, кисловато отдающий болотом, и ясно вспомнил: когда покойный Захар вошёл в камору и присел на краюшек койки, глаза были отпахнуты, без росинки сна и даже лихорадочно сухи …глядя на ночь опять напился густого, как дёготь, чёрного чая… и он ясно видел вокруг Захара всю комнату: книжный шкаф, стол с раскрытой Библией, веером распущенные бумаги, – вечерние записи для очерка о родном селе и Захаре, – стакан с недопитым чаем, склянка, откуда буйно выметнулись ветки берез и осин с желтой и зоревой, осенней листвой… Но ведь листья рдели на подоконнике, и как же Захар не сшиб склянку на пол?.. – вопросил Иван неведомо кого в себе ли, над собой ли… и не услышал ответа.
Но в каморке еще жил щекотящий ноздри, терпкий запах клеверного сена, и в свете месяца жилье укрылось синеватым, инистым светом, таинственно полуслилось и напоминало скошенный луг посреди белой ночи, каким он видел его в малолетстве, когда неожиданно просыпался и, стараясь не тревожить отца и мать, вылезал из балагана, крытого лиственничным корьём, вдыхал прохладный травяной дух, и сладко кружилась голова.
Чтобы успокоиться …пробирал нервный озноб… Иван тут же задёрнул штору перед тревожно сияющим месяцем и смекнул, что дядя Захар приснился или приблазнился меж сном и явью, но от такого скоропалительного решения в душу холодом дохнула скучная пустота. Он запалил настольную лампу, – померк инистый луговой свет, и все в коммунальной каморе – письменный стол, шкаф, забитый книгами, батарея водяного отопления, умывальная раковина, холодильник, пучеглазый телевизор – обрело прежнюю обыденность, обрыдлость.
И опять затосковал Иван по родному лесостепному, озёрному селу, по таёжной заимке, где лесничал отец, по таёжным еланям, где семья косила сено. Повеяло хмелящим духом скошенной травы; послышалась из далёкого далека чудная колыбельная, что шепотливо напевала мать в сенокосном балагане, крытом лиственничной корой: «Ой, баю, баю, баю, потерял мужик дугу, шарил, шарил, не нашёл, и заплакал и пошёл…»; Иван и уснул, объятый травяным духом, словно ночевал не в коммуналке города Ангарска, а в глухом покосном балагане, в узенький лаз которого от свежей кошенины наносило болотной кислинкой, и долетали из тайги плачи ночных птиц.
…Потом Захар долго не являлся – пугала городская суета, шумные хмельные посиделки у Ивана; а когда заглядывал, племяша не заставал – в отлучке, опять бродит по белу свету. Но по-летнему теплу нежданно-негаданно …Иван и думать не думал о сроднике… Захар снова явился; вошёл в чиненном-перечиненном, застиранном до желта, солдатском исподнем: долгой нательной рубахе …из отпахнутого ворота сиротливо посвечивал медный крестик… в кальсонах, на оборки которых порой заступал чёрствыми, босыми ступнями, досадливо морщясь и болезненно стискивая иссохший рот. Присев на корточки у лежбища, вгляделся в Ивановы глаза, Бог весть что, высматривая в родной душе, при этом силясь улыбнуться потресканными губами …кажется, его маяла жажда… но улыбка не ладилась: губы вздрагивали, слезливо кривились и замирали. А глаза …в них посвечивали и ласка, и жалость, и укор, и невнятная мольба… глаза так немигаюче смотрели в Иванову суть, что племяш не смог вынести такого напористого взгляда и уронил долу повинную голову. Когда вновь глянул, дядя Захар сутуло уходил …под правой лопаткой растекалось по исподней рубахе кровавое пятно…
Иван проснулся ближе к полудню, вышел, еще окутанный виденьями, в длинный и тёмный коридор коммуналки и… тут же испуганно отпрянул, невольно ухватился за грудь: Котька, соседский парнишка …белокурая бестия… лёжа в коридорном углу, расстрелял его из трескучего, пыхающего огнём, станкового пулемёта, потом возликовал:
– Уби-и-ил! Падай, дядя Ваня, падай!..
Убивец, у коего на губах ещё не просохло материнское молочко, многажды убивал Ивана, и однажды тот под заливистый поросячий визг выкрутил архаровцу ухо, отчего отец малого обозвал соседа извергом и посулился при случае дать по сусалам. Иван хотел было огрызнуться: де, у сусал есть хозяин, хотел, но не успел, а после драки кулаками не машут. И вот Котя опять, залёгши подле пулемёта, орёт лихоматом:
– Падай, дядя Ваня!.. Падай!.. ты же убитый!..
Падать «убитый» дядя Ваня не стал, но не было и сил возмущаться, гоняться за варнаком по коридору, и он лишь сонно, равнодушно спросил Котю:
– И сколь ты нынче убил, воитель хренов?
– Сперва папку с мамкой. Потом Ленку из третьей комнаты – её бабушка в садик повела, потом бабушку, потом тебя…
Ох, малое чадо, лишь года три как от мамкиной титьки отлучили, а уже не ангельское чадо, уже заселился в душу бес кровожадный…
С горьким вздохом глядя на игрушечный пулемёт, воображая тугой лук да калену стрелу, казачью шашку и кривую басурманскую саблю, карабины, винтовки, кинжалы, кортики, ножи, Иван записал в заветную амбарную книгу: «Любит худобожий народишко украшать оружие – орудие смерти, словно Пустоглазая заплечную косу… Земного, не юродивого Христа ради, раба … увы, не Божьего – мира сего… смалу и по сивую бороду рвёт, словно одичалая вешняя вода дамбы и запруды, злоба к ближнему… а значит, и ко Христу Богу. Злоба неправедная и злоба праведная …хотя Божие ли дело – злоба?.. скручивает злоба в собачьей сваре братьев во Христе, кого обрекая лишь на смерть телесную, а кого лишая и спасения в жизни вечной. Из колена в колено скудоверные дедичи и отичи чад мало любви поучали Христа ради, но паче злобе иссушающей, в душу беса вселяющей …чтобы мог за себя постоять и оборонить нажитого тельца, хоть и золотого да тленного… с пелёнок приваживая к оружию … убивать ближних… из века в век умудряя оружие, изукрашивая искусно, что воистину от искуса князя тьмы и смерти. Изукрашивали бы соху да борону, коромыслица да веретеница, а не тугой лук да калены стрелы…» Так размышлял писатель Иван Краснобаев.
Снова затрещал пулемёт, и Котя заверещал… порося недорезанный:
– Падай, падай, дядя Ваня, – опять убитый!
«Ох, не чадо ангельское, исчадье ада!.. Тьфу!..» – сплюнул Иван в сердцах, и не ведая милосердия Христа ради, и, не слыша варначьего вопля, вдруг живо увидел: белёсый, затаившийся вечер, свечовый березняк, сутулый зарод сена посреди старого покоса, на край которого выбегает Захар Житихин в белом исподнем… и вдруг глухую тишь рвёт сухой выстрел, и красный партизан падает, скрюченными пальцами впивается в отаву, и там выступает красная роса… А в сизом предночном небе зажигается робким светлячком ранняя звезда …
* * *
А перестал Захар являться, когда Ивану привиделось глухой ночью, словно при серебристом месяце, светящем со дна колодезя: деревенская рубленная церковь, крытая синим небом, и сквозь зоревые лиственничные венцы видятся, как в тумане, сирые избы, покойное озеро, могилки на сухом степном увале, реденький проглядный березняк, луговина с одиноким стогом; а в самой церкви иконы с живыми святыми – страдальцы и угодники просительно и ласково говорят Ивану нечто, указуя перстами на лиственничный крест, примощённый к сосновой домовине, где покоится обряженный в линялую солдатскую гимнастёрку, строго замерший дядя Захар… и тут возле домовины едва видный, окутанный ладанным дымом, оживает батюшка с золотисто сияющим восьмиконечным крестом, и с небесного купола, отдаваясь гулким эхом, веет протяжное: «Со святыми упокой раба Твоего…»
Утром Иван записал сон в амбарную книгу, и коль в Ангарске, молоденьком городке, не имелось храма, Иван собрался в Иркутск…