Где зёрнышко-зёрнышко —
сор-трава: там кукушка.
Где тропушка-тропушка —
топь-вода: там кукушка...
Theodor Bastard — Kukushka
По болотам, по паучьим тенётам среди чёрных дерев, по травам, по воде — всюду пролетает ветер. Ветер, вей!.. У ветра кукушечьи крылья — где он только ни был, а нигде и не остался. Беспокойный, одинокий, неверный, беспамятный. Вей, ветер!.. Любо ему волновать иссиня-белые воды, трепать косы и ласкать птичьи перья. Вей, ветер!..
И Виено любит его, любит крепче суженого. По утрам, едва расшевелит он невест в зелёном, едва поцелует алое солнце, едва надует паруса судов со звериными мордами в Северном море — как только он всё успевает! — Виено уж ждёт его, тянет вверх бело-голубые пальцы. И милы ей холодные объятия, милы! Никто боле так не приголубит её, никто не коснётся лба так кротко и нежнёхонько — одна Виено на всём свете.
Вот потому и не дают покоя ей, круглый год — не только по осени — у дверей народ толпится. «Нет, не одна я, — отвечает она, стоит только свату в красной рубахе за окном показаться, — есть у меня милый, но вот беда — не увидите вы его, вовек не поймаете и не догоните, да вот только он с вас всех шапки-то посдирает!..»
И уходят сваты пристыженные, обозлённые, сами дары на обратном пути и трескают, а на сруб сосновый нет-нет да и поглядывают искоса. «Ну, ведьма! Ишь, змея-то полюбовничка завела — вон теперь и... „Не увидите!“ Увидеть-то увидим! И тебя, змеюка, и змеёнышей твоих в колоде сожжём».
А Виено только вдогонку им посмеивается и платком красным машет; зубы белые скалит, а глаза-то синие морями белопенными плещут, так за сердце и кусают — сваты-то новые и набегают, будто и не слышали ничего. Да только всё одна Виено, всё одна — всем от ворот поворот, никому она не сужена, никому не обещана. Сидит у окна, кота серого ли гладит, шьёт ли рушники багряной ниткой, прядёт ли, а всё одна!..
И завидно всем, и досадно, а в глаза ничего сказать не смеют — нахмурит она чёрные брови, щёки втянет, так и не подступишься. Да и не могут они без Виено, не могут. Кто корешок от скорби животной даст, кто трав намешает и лихорадошному даст выпить, чтобы поутру его и поотпустило бы? Кто соняшницу наводит, воском выливает испуг?.. То-то же. Кто её любит, кто нет, кто у ней в ногах валяется, а после честит по-всякому — это ей всё равно. Со всеми одинакова, со всеми без тепла приветлива.
— Вот, — говорит в сёлке сват разобиженный, — торчит, ведьмища, одна-одинёшенька, а всё есть! Вон... Да вон хоть Наттой взять — одна, сердешная, изо всех сил так и бьётся. И дрова сама, и корову сама, и избу сама — муж-то помёр, вот она с дитями и мается. А эта, ты глянь-ка, сидит, ручек не замарает, а всё в доме — я-то зыркнул по углам, конеш-шно, а там и масло, и молоко, и деньга в узел завязана! Во-о!..
— Да деньги-то откуда? — качают головой бабы и в носу колупают — не верят. — Девки к ней редконько ходят — не прокормят же они одни. А у ней и хозяйства никакого, разве... Разве нечистый только носит, ат-ть её!
— Да так и есть — нечистый! Вот крест вам. Сама говорит, мол, не пойду я за вашего, у меня свой есть — ток не видит никто. А кто ещё, кроме налёта-любовника, и быть могёт? Да никто. Огненный змей к ней летает, вот. Он ей и носит всё — поганое-то добро!
Разинут бабы рот и крестят воздух горячий. Страсти-то какие опять!.. Раз в сороковой слышали, а всё любопытство берёт — хоть что про ведьму с Горы слушать готовы. А коль о змее учнут говорить — языком им только брёвна обтёсывать, так и режет, так и режет...
— Дык это... — встревает одна. — Змей-то? Это тот, что из яйца петуха старого выходит, коль жаба его высидит? Огнянник-то?
— Он, он, вестимо он! Я и сама его видала — летит по небу, а за ним след красный огнём горит. Так и сгинул на краю... Еёшний, видно. А ведь и проследить нельзя — не виден никому он, не слышим. На то и нечисть.
— Ай, бабоньки, — шепелявит одна, недалёкая самая, пужливая, — а как же она... Ну, со змеем-то? Он же шибко отвратный, должно быть-то...
— Тю на тебя, дура-бестолочь, — рявкает сват и глазами косит, — маньяк де только так страшен. Змей он — с крылами, со шкурой змеиной, глазьи горят, язык ядовит, а только пустит она его за порог, он и это... Оборачивается. Таким красавцем чернокудрым становится, что глаз не оторвать. Неможно его не любить, вот неможно! Сила ему такая дадена — кого хочешь в себя влюбит. Ну и Виенка-то не стойка была, пустила к себе изувера. Милуется с ним, а змеёнышей чешуйчатых, когда принесёт-то в подоле, под пол пускает. Во. А он сам к ней снова летит, ждёт, пока заснёт, а сам прям так, не оборачиваясь, из груди у ней молоко сосёт — да с кровью-то и высасывает! Вы чего думаете, что худа она так и бела? А это он из неё выпил всё, нечисть. И ведьма-то сама не кается, богу не молится, чтоб отвадил, а только выходит ночью и ждёт, когда змей-полюбовник явится. Целует его голову змеиную, лапы гнусные на колени кладёт...
— Да брехун ты старый, вот и весь сказ, — говорит одна из баб, руки на животе сложив. — Она тебя с Иванком-то по третьему году шлёт, а он тебе рожу кажной раз красит. Вот и всё. Гонишь на девку, потому как Иванко твой лицом нечист, и ты, харя, туда же. А Виено баба ладная — одна, а всё делает по-людски. И травы у ней хороши. Думала я, помрёт Олё моя, а она дала чего, так и поправилось дитё. А вы, бабки, этого гунявого слушайте больше!..
Все и замолкнут. Вздохнут и на свата так и зыркнут — чего чешешь языком, зубы стачиваешь, иди!..
Собаки воют, солнце закатывается — край неба алым застилается, точно платок Виено по небу разложили. Бабы и затянут песню долгую, про птиц, что горя не знают, а сами смотрят, как чернеет плетень, как синеет всё, а среди всего синего и звёзды-первяки глядят...
«А и давайте посмотрим, мож, и правда змея увидим. Мне дед баял, что его зааминить — аминь, аминь, рассыпься!.. — захомутать можно...» — тянет одна, а на неё шикают все. Тихо ты.
Темнеет. Стожары загораются, сёстры проклятые, — ясно-то как, свежо... Сидят. А и не уходят никто, ждут: пролетит ли звезда падучая, звезда змеева, а?..
И Виено ждёт, когда запожарится небо, точно вода реки огнистой в нём отразилась; когда молоком звёзды прольются — тогда и она из дома выбегает. Косы русые распустит, сарафан сбросит — в рубахе стоит, бесстыдная, тянет руки к небу. Но не Огненного змея ждёт, не нечистого суженого, а другое имя шепчет. «Полуночник, Полуночник мой!» Ветер кличет — возлюбленного единственного. И пробирает он её до косточек, до жилки сердечной — обнимает холодом мягким. И тоненько хрустит в тиши что-то, а что — кто не видел — не поймёт. Мягкими пёрышками обрастает грудь девичья, вытягиваются длиннопалые кисти в крылья серенькие, ноги темнеют, морщатся, лапками когтистенькими оборачиваются, а рот клювом жёлтым делается. Шурх — и падает рубаха ненужная, а в ветровых ладонях мчится птица малая, птица серо-пёстренькая, глупая. «Ку-ку, ку-ку». И всё. А у Виено крылья кукушки, ах, Виено!..
Любо ей ветру невестой быть, любо крылышками слабыми чуять силу эту, любо!.. Кукует кукушка — ранняя в этом году весна. Кукует Виено, пролетая зелёными рощицами, касаясь волны крылом, — везде она с ветром! — а и скроется после в бело-чёрных стволах, затаится, с ветки носик свесит и накуковывает себе. Девкам свадьбу кличет, старикам — гроб. «Кукушка-кукушка, кукуй дольше!» А она и летит дале, летит болотами, заросшими тропами-топями с мутной тёмной водой, а вослед ей — ветер.
Кто ты, кукушка?.. Молчит Виено, только глаза синие, человечьи — не птичьи — слезятся. И человек она, и птица малая, но душа-то её бродит по свету — проклята, неспокойна. Кукушка-кукушка, зачем брата со свету сжила, зачем детушек погубила?.. «Ку-ку», — ответит только, хвостиком помашет и дальше летит — всем весну нести, а себе лишь горе. «Ку-ку». Так уж на роду ей написано.
И горько Виено, и сладко. Слюбилась она с ветром, чуя его крыльями-пальцами, но и страшно ей каждую ночь серой кукушкой оборачиваться и сквозить в небе сине-звёздном. И не будет у неё никого — до смерти так и сидеть, пряжу ткать. Кто же жену-птицу возьмёт?.. А никто. То-то и плачет она, то-то и кукует, чужим своих жадных детушек подкидывая. А глаза печальные-препечальные. Не смириться с этим, не справиться.
И только по утрам, когда сожжёт солнце пёрышки, когда проглянет под ними кожа девичья, тогда только без сил упадёт Виено наземь и заплачет, плечами исхудалыми дёргая. «Ах, брат милый, да на что же я тебя!.. Ах, детушки родные, да куда же я вас!..» А нельзя солью рукава мочить, молчать нужно, пока не ослабеет сердце, пока не ослепнут от тоски очи — да и тогда нельзя будет слова молвить. Никто о том знать не должен, что знахарка Виено с Горы — оборотень-перевёртыш, кукушка-вещунья.
Вещунья — всё про всех знает, утешит и поможет, а к себе не подпустит. А скрывать есть что. Но не Огненный змей у неё в подполье прячется, не прижитые змеёныши, не черти-курдуши¹, а косточки белые, мышами погрызенные, — косточки детские, косточки братнины, пеплом от перьев сожжённых присыпанные.
Молчит Виено, улыбается и ножкой босою качает. Недолго оборотничать поневоле, недолго кукушкой печальной меж озёр и дерев блуждать, скоро совсем — уж знает она! — придут за ней сваты новые, нежданные, а и не зайдут они в дом — рухнет он и пожарищем взметнётся до небес. И тело бездыханное сожрёт, и кости страшные — ничего не останется. Сгорит она, проклятая, как сёстры-Стожары, сгорит, огнём очищаясь, а скверна-то вся в разные стороны змеями-гадюками расползётся, успевай только хватать и в полымя кидать!..
— Змей, видать... Точно змей — её замучил, да и сам лопнул, гадами расползся, — скажут люди и разойдутся. И не увидит никто, как из-под пепла, головушкой вертя, вылетит пташка божья, малая — кукушка серая.
Душа свободная.
Примечания:
¹ — помощники колдунов, мелкие чертенята, служащие хозяину по мелочи.
Рассказ опубликован на Синем сайте
Подписывайтесь на наш канал, оставляйте отзывы, ставьте палец вверх – вместе интереснее!
Свои произведения вы можете публиковать на Синем сайте , получить адекватную критику и найти читателей. Лучшие познают ДЗЕН