Общий баловень и насмешник,
Перед ним самый смрадный грешник —
Воплощенная благодать. ...
(А. Ахматова, «Поэма без героя»)
Наивный экстаз умиления и столь же наивный экстаз веселья и шутки — вот основы художественного пафоса Кузмина.
(Б. Эйхенбаум, «О прозе М. Кузмина»)
В Египте преломленная Эллада,
Садов нездешних роза и жасмин,
Персидский соловей, садов услада,
Запали в глубь внимательного взгляда, —
Так в русских днях возник поэт Кузмин.
(К. Бальмонт)
Голос Михаила Кузмина в литературе — голос необыкновенно нежный. Невозможно представить себе, чтобы он намеренно погружал вас в заветные глубины мистического «я» или трагически предвещал события наступающего века. В звучании этого голоса всегда видится спасение от излишне сильного душевного волнения. Бывают моменты, когда нам наиболее остро необходимо слышать собственную «интимную жизненную повесть», ощущать себя в безопасности от того, что делает нас уязвимыми перед лицом времени, заданных координат пространства, истории, болезни, страха смерти; существуют также произведения, способные нас этому научить.
Дебют Кузмина-литератора был по меркам эпохи несколько запоздалым. Ему предшествовала интенсивная творческая работа, скрытая от широкого круга наблюдателей.
До своего полноценного вступления в литературный процесс Серебряного века Михаил Кузмин получил известность как художник и композитор, создающий произведения на свои тексты. Интерес Брюсова привел его к сотрудничеству с журналом «Весы», в котором был впервые опубликован стихотворный цикл «Александрийские песни» — один из ключевых для понимания авторской поэтики — а также повесть «Крылья». Последней удалось сильно шокировать публику своей уютной греховностью гомоэротизма. Публика эта, сказать по правде, и так уже не была целомудренной (по сравнению с предшествующими поколениями читателей). Одна из основных черт творческого мировосприятия Кузмина — греховность как таковая никогда им по-настоящему не ощущается и нисколько не отягощает процесс дальнейшего созидания произведений искусства. Возможно, причина в том, что перед нами поэзия, которая напрочь лишена стыда. Стыда, сопровождающего, например, Ахматову на протяжении всего ее лирического пути. Стыда человека раскаивающегося, несущего с собой собственную вину, постоянно рефлексирующего о причинах поступков. «Уютность» поэзии Кузмина связана с восприятием того или иного проступка как органичной части человеческой природы и потому неспособной ввести душу поэта в глубокое страдание или замешательство.
По выражению В.М. Жирмунского («Преодолевшие символизм»), идейное начало искусства Кузмина — это тот момент, «когда хаос побежден: смысл жизни уже найден, есть абсолютное средоточие в мире, вокруг которого все предметы располагаются в правильном и прекрасном порядке». Жизненная мудрость поэта — это в каком-то смысле мудрость ребенка, который начинает открывать мир вокруг себя.
Великое приходит просто
И радостно, почти шутя,
Но вдруг спадает с глаз короста,
И видишь новыми зрачками,
Как новозданное дитя.
1910 год можно считать переломным для русской поэзии. Именно с ним связывается кризис символизма, когда встает вопрос о том, по какому пути должно пойти русское поэтическое искусство. Выходит статья Вячеслава Иванова «Заветы символизма». Кузмин также формулирует свое видение основной задачи творчества — способствовать развитию созидательной силы поэтического мастерства: «Есть художники, несущие людям хаос, недоумевающий ужас и расщепленность своего духа, и есть другие, дающие миру свою стройность. Нет особой надобности говорить, насколько вторые, при равенстве таланта, выше и пленительнее первых. Не входя в рассмотрение того, что эстетический, нравственный и религиозный долг обязывает человека (и в особенности художника) искать и найти в себе мир с собою и с миром, мы считаем непреложным, что творения хотя бы самого непримиренного, неясного и бесформенного писателя подчинены законам ясной гармонии и архитектоники». Иными словами, творческий завет Кузмина заключается в том, чтобы оставить хаос за пределами поэзии, а следовательно — и за пределами собственной души, не давать ему помешать услышать и почувствовать «дух мелочей прелестных и воздушных».
Где слог найду, чтоб описать прогулку,
Шабли во льду, поджаренную булку
И вишен спелых сладостный агат?
Далек закат, и в море слышен гулко
Плеск тел, чей жар прохладе влаги рад.
Тихий напевный голос Кузмина, обращенный к тонким переживаниям отдельного человека, вдохновленный и Древней Грецией, и Римом, и Александрией, и Византией, и Востоком, и Францией XVIII века, оказался недоступен читателю 1930-х, точнее, не созвучен событийному масштабу эпохи. На «возвращение имени» повлияло в том числе и интервью нобелевского лауреата Бродского, который назвал Кузмина в ряду авторов, которые заслуживают того, чтобы перейти из разряда периферийных и оставленных без внимания в ранг наиболее почитаемых, удовлетворяющих вкусам наиболее утонченных эстетических гурманов. Двух поэтов действительно объединяет широкий интерес к разным литературам и эпохам. С ними мы путешествуем во времени и пространстве.
Читаю ли я «Флор и Бланшефлор»,
Брожу ль за Дантом по ступеням ада,
Иль Монтеверди, смелых душ отрада,
Меня пленяет, как нездешний хор.
Плетет ли свой причудливый узор
Любви и подвигов Шехеразада,
Иль блеск осенний вянущего сада
К себе влечет мой прихотливый взор <…>.
Помимо открытия в поэзии тем тихого гедонизма повседневной жизни и волнующего мира предшествующих эпох, творчество Кузмина являет пример редкой красочности, живописности. Уникальное чувство цвета сопровождает поэта на протяжении всего творчества. Стремившийся к прекрасной ясности поэт, чей стих звучал «утонченно и странно» (Гумилев), оказался мистически темен и недоступен в одном из самых магистральных своих текстов. Книга «Форель разбивает лед» стала для Кузмина своего рода подведением итогов. Она интересна и с точки зрения цветовой палитры. Перед мысленным взором читателя предстают среди прочих оттенков три «главных» цвета повествования — красный, зеленый и голубой, холодный цвет мороза и раненого моря.
Стояли холода, и шел «Тристан».
В оркестре пело раненое море,
Зеленый край за паром голубым,
Остановившееся дико сердце.
Никто не видел, как в театр вошла
И оказалась уж сидящей в ложе
Красавица, как полотно Брюллова.
Такие женщины живут в романах,
Встречаются они и на экране...
За них свершают кражи, преступленья,
Подкарауливают их кареты
И отравляются на чердаках.
Теперь она внимательно и скромно
Следила за смертельною любовью,
Не поправляя алого платочка,
Что сполз у ней с жемчужного плеча,
Не замечая, что за ней упорно
Следят в театре многие бинокли…
Михаил Кузмин — человек творческого парадокса, сочетающий в своем творчестве и порочность, и детскую безмятежную легкость, и изысканность, и неуловимую в своей прелести простоту. На протяжении долгого времени в своих утонченных верлибрах он с музыкальной точностью пытался найти новую просодию русского слова, новую мелодию стиха. Любой самый смелый эксперимент отвечал творческой и жизненной задаче поэта, которую он сформулировал в своем дневнике как «поиск человека организующего элемента жизни, при котором все явления жизни и поступки нашли бы соответственное им место и перспективу».