Нет, речь идёт не о религиозном фанатизме – о горении ради идеи, ради высоких убеждений.
Судьба обошлась с девочкой жестоко: родившаяся у крестьянки, принадлежавшей харьковскому помещику, отставному полковнику Николаю Солнцеву (благородно признавшему «плод незаконной связи» с крепостной своим и даже давшим ей фамилию), малышка Лиза однажды увидела служанку, захлёбывавшуюся рыданиями, а попытавшись утешить, услышала: «Да, меня продают, а ты вырастешь – и тебя продадут!»
Девочку потрясло, что можно продать человека, и вот эта ненормальность семейного быта (отец любил свою «куколку», а мать низко кланялась приезжавшим гостям и родственникам), неопределённость будущего (конечно, не продадут, но кто она? «Прижитая», незаконная! – даже год рождения непонятен – отец не спешил определяться с будущим, документов нет – то ли в 1849 году родилась, то ли в 1851... ) заложили неоднозначный характер и сложную судьбу.
Наконец отец решил всерьез заняться ее воспитанием в подобающем его положению духе, готовя из нее «барышню». С этой целью были приглашены француженка, учителя танцев, музыки, литературы и других предметов. По счастливой случайности, в числе учителей оказался студент-поляк, сосланный в Харьков по делу польского восстания – его жаркие рассказы о борцах и мучениках, о боях за свободу, о царских слугах, тиранах и душителях, рождали желание найти большое и важное дело, такое, чтобы не жалко было отдать жизнь!
Наверно, нам трудно до конца понять этих людей, в большинстве хорошо образованных, вышедших из вполне состоятельных семей, но отбросивших привычную жизнь ради тяжких испытаний, унижений и трагической гибели...
Это был период реформ и нараставшего общественного подъема. Освобождение крестьян, польское восстание, звон «Колокола», страстные призывы помочь «страдающему брату» – все это будоражило молодежь и толкало ее к «общественной работе» на благо народа.
Отец завещанием оставил дочери несколько домов в Харькове – она превратила их в клубы, где учила модисток, швей политической экономии! Она проповедовала рабочим, открывала вечерние и воскресные курсы, распространяла литературу...
«Молодая, красивая, привлекательная, выдержанная, развитая, чуткая ко всяким общественно-полезным начинаниям, в которых она сама принимала самое деятельное участие, всецело тогда захваченная умственным движением 60-х годов, тою первою гранью в молодой еще жизни, которая определила духовную ее личность, твердо наметила ближайшую линию ее личного и общественного поведения», – вспоминал современник.
Елизавета встретила милого, умного, прекрасно образованного Я.И. Ковальского, стремительно вышла замуж по большой и страстной любви – и вскоре уехала от мужа. Да, он умён, эрудирован, честен, но не считает, что нужно всего себя отдать борьбе! Чужой!
Встречаясь с рабочими, работницами, узнавая их жизнь, Елизавета Николаевна делает вывод: «Убийство всяких ближайших к народу полицейских и административных лиц — понятно народу, этот террор, берущий меньше жертв, чем бунт и стачка, только такой террор может поднять веру в возможность самим, сорганизуюсь, свергнуть существующий строй». Эти слова ей вскоре припомнят.
Она состояла в таких революционных организациях как «Чайковцы», «Земля и воля», «Чёрный передел», участвовала активно в создании и работе «Южнорусского рабочего союза», но в 1880 г. арестована – обвинения суровы: организация побегов из тюрьмы, нелегальные собрания, призывы к террору, в результате приговор – вечная каторга.
«Усть-Карийская тюрьма, – вспоминала Ковальская, – была построена исключительно как карцерное помещение для уголовных. Поэтому и устройство ее было таково: длинный широкий коридор, по бокам коридора слева и справа шли крошечные камеры величиной менее кубической сажени с крошечными окошечками вверху. По стенам камер было нечто из досок вроде нар для спанья, между нарами оставалось пространство, в котором с трудом можно было повернуться, в которое был втиснут ушат-параша. Грязные стены буквально кишели клопами, которые целыми огромными пятнами двигались по всем направлениям. Камеры не имели никаких печей. Несмотря на лето, при входе в них охватывал холод и сырость. Зимою стены внутри камер покрывались снегом. Пол из деревянных досок был изъеден крысами, которые беззастенчиво появлялись даже днем; на нарах никаких признаков постелей».
А затем случилась настоящая трагедия – Елизавета Николаевна открыто бросила вызов посетившему с инспекцией каторгу наместнику Приамурского края барону Корфу.
В воспоминаниях она объясняет это так: «Я никогда в тюрьме не вставала при входе начальства, не встала и перед ним. На его приказание: «Встать!» – ответила: «Я пришла сюда за то, что не признаю вашего правительства, и перед его представителями не встаю». Бунтовщицу уволокли в карцер, потом перевели в еще более страшную тюрьму, поместили в одиночку, причем усть-карский комендант в отместку за то, что Ковальская «осрамила» его перед генералом, перед отправкой приказал надзирателям раздеть её донага и одеть в тюремные одеяния.
Потрясённые подобным обращением с женщиной, каторжане пытались вступиться за подругу. Сокамерницы Ковальской, оставшиеся в Усть-Каре, начали серию голодовок, требуя уволить мерзавца. Борьба растянулась на месяцы. В конце концов одна из женщин, 28-летняя народница Надежда Сигида, попыталась влепить коменданту пощечину – офицеру с «битым лицом», согласно традициям, полагалось подавать в отставку. Как-то он от нее увернулся... Но акт составил, написал рапорт, и по приказу генерал-губернатора Корфа каторжница за дерзость была выпорота розгами, что соответствовало существовавшей в ту пору инструкции по содержанию заключенных.
В ту же ночь, 7 ноября 1889 года, четыре молодые женщины (в том числе Сигида) приняли яд в знак протеста против оскорбления человеческой личности (в аптечке заключённых был морфий, входивший в те патриархальные времена в список разрешённых – весьма популярен был зубной (с морфием!) «Успокоительный сироп» мадам Уинслоу, который рекомендовали даже детям, у которых режутся зубки!)
В мужском отделении из солидарности приняли «лекарство» шестнадцать человек, но сироп оказался утратившим свои свойства, или на всех не хватило доз – умерли двое.
«Карийская трагедия» стала известна сначала в Сибири, потом всей стране, а затем и всему миру – газеты в «Тюрьме народов», проклятой самодержавной России разнесли трагическую весть! Где была цензура?
Шум поднялся такого масштаба, что Усть-Карская каторга была навсегда закрыта. Что более существенно: с этого момента в России были отменены телесные наказания в отношении женщин.
Но это не всё: Ковальская поклялась, что накажет чиновника Бобровского, который руководил экзекуцией женщин – она выпросила у уголовников самодельный нож, и когда её перевели на Нерчинскую каторгу, она встретила Бобровского и попыталась заколоть его, но была обезоружена надзирателем. На вопрос чиновника, почему она пыталась его убить, Елизавета Николаевна ответила: «За то, что он был палачом Сигиды и других моих товарищей!»
Потрясённый чиновник не стал докладывать о покушении – он был сражён тем, что эти каторжане могут страдать, мучаться, переживать за товарищей...
Фельдшер тюремной больницы передал Ковальской, что Бобровский болен туберкулезом. Вскоре он умер и, умирая, бредил: «Да, Ковальская права, я подлец!».
23 года провела она на каторге в постоянной борьбе за то, чтобы не дать растоптать себя как человека, не позволить безнаказанно себя оскорбить, и только после того, как каторгу ей заменили ссылкой (в той же Якутии), она, выйдя замуж за ссыльного поляка, добилась права уехать на родину мужа, подданного Австро-Венгрии.
В Россию Ковальская вернулась в 1918 году, сразу же начала работать в журнале «Каторга и ссылка», публиковала воспоминания уцелевших страдальцев.
Умерла Елизавета Николаевна в эвакуации в 1943 году.
А.И. Солженицын задавал вопрос: почему те старые борцы с царским режимом, эсеры, меньшевики, анархисты, а потом и большевики, которые прошли тюрьмы и каторги, не смогли ничего противопоставить новым, уже советским тюремным порядкам, почему ничего практически не слышно было о забастовках протеста, голодовках?
Ответ дал эмигрант, писатель и публицист С. П. Мельгунов (имевший возможность сравнить прелести царской тюрьмы и советской), который вспоминал в эмиграции: «То была царская тюрьма, блаженной памяти тюрьма, о которой политическим заключённым теперь остается вспоминать почти с радостным чувством».