Внесезонный святочный рассказ
Страшных историй Галя не любила и в тот вечер поняла почему. На самом деле все они были не очень страшные. А вот очень страшные истории Гале понравились. Потому что их рассказывала Наташа.
"Ну, сейчас она в нее вцепится", сказала Наташина мама Галиной маме, отодвигая дверь купе. «В нее» имелось в виду – в Галю, и Галя поежилась и покосилась на Наташу. Ничего страшного. Нос прямой (не кривой), волосы светлые (не черные, как вороново крыло). Тогда что значит «вцепится»? "Слушатели ей нужны", продолжила Наташина мама. "Сама никого не слушает, только рассказывает. Это у нее страсть такая". Мамы вышли в коридор – покурить, и дверь за ними захлопнулась. За окном вагона быстро темнело, поезд несся в темноту, в Белоруссию, край болот.
В богатые, цветущие города южной Аравии кочевникам пустыни широкого доступа не было – все ограничивалось, как правило, базарной площадью. О том, что было за ее пределами, кочевники рассказывали страшные сказки – где роскошь, там и колдовство, как же иначе? А там, где колдовство... даже, когда города опустели, кочевники боялись в них заходить. Вот именно об этих свойствах роскоши, по мнению Наташи, и не подозревала советская власть.
После революции простых людей стали селить в роскошных особняках сбежавших богачей – и простые люди стали пропадать бесследно. Пока догадались в чем дело – богачи-то, сбегая, успели свои дома заколдовать – много людей пропало.
Вот и одна девочка вместе со своей семьей (отец – рабочий, старший брат – рабочий, а мать им ужин готовила) поселилась в таком особняке. Был он огромный, а жить в нем никто не хотел. А кто хотел, те пропали бесследно. Почему семья девочки не придала этому значения, что ее покинуть прежний, простой дом заставило – нельзя сейчас сказать. Но только вот переселились – и сразу все пошло наперекосяк. Раньше как было – отец и старший брат придут с работы, усталые, конечно, но ничего, ужинать садятся, за ужином приободрятся немного, парой слов перемолвятся, есть им о чем поговорить, оба ведь на одном заводе работают. А девочка с ними за столом сидит и тоже так ничего... вот и отец, и брат, и мать у нее есть. Все при деле. А теперь что? Затосковал отец – раньше жили у самого завода, в соседнем переулке, вот мысль-то от дела, от станка и не успевала отстать – о деле думая, ляжет, о деле думая, встанет, а ночь – так, передышка, какой она и должна быть для всех простых, хороших людей. Теперь другие пошли ночи.
Далеко было от особняка до завода – что и понятно. Поздно стали отец с братом возвращаться. Пока идут – стемнеет, обернутся – не то что завода не видно – куда там! – даже огни городские далеко-далеко, у самого края неба дрожат, вот-вот в ночи утонут. Еще только шаг сделаешь – и утонут. А шаг надо делать, никуда теперь не денешься. И растет отцу с братом навстречу в ночи особняк – огромный, темный.
Люди они были простые, небогатые, и была у них только одна керосиновая лампа. С одной такой лампой в особняке – жутковато. Толком она и комнаты осветить не сможет, не то что зала. А когда много залов? Но девочка была смелая, и как-то раз, когда отец с братом поужинали да спать пошли, а мать в окно загляделась, схватила лампу со стола да и нырнула с ней в темный дверной проем напротив входа в спальню – за черту, которую никогда они до сих пор не переступали. То ли времени не было. то ли так... не переступали и все. "Это что еще? А ну-ка вернись!" – мать дочке крикнула – с ужасом крикнула, с исступлением даже, а дочка ей в ответ: "Мама, иди, посмотри! Какая красивая!"
И в самом деле была она красивая – картина, на которую упал свет от лампы. Веселая, молодая женщина в светло-зеленой тунике, в венке из беспечно-розовых роз, держала в руках флейту и маску. Маска смеялась, лукаво и беззлобно – это была комическая маска, и хоть немного книг прочитала девочка, а все-таки поняла, кто была эта женщина на картине – муза, муза комедии.
Мать на картину почти и не взглянула – вцепилась в дочку и потащила назад. Только и повторяла «Не смей, не смей», задыхаясь. А когда на другой вечер собралась девочка с духом да спросила мать, что же такого плохого может быть в веселой женщине, мать ответила уже обычным своим, усталым голосом: "Веселая? Над бедными людьми они смеются, дочка... веселая..."
И вспомнились девочке при этих словах пустые глаза маски – равнодушные глаза. Бедные люди, из последних сил выбиваясь, тащат по воде и по суше (и по серой бумаге книжек для просвещения народа) неподъемные баржи, неподъемные бочки, протягивают за ледяным грошом милостыни изможденные руки – а маска смеется? Задумалась девочка. Поняла она, почему висят у них в комнате черные шторы.
И отец это понял. "Снять бы их надо", сказал он в тот вечер. "Злые люди их повесили. От совести своей хотели за черными шторами спрятаться, от суда народного. Вот так. А мы их снимем", тут отец даже повеселел немного, "и легче дышать нам будет. Вот только выходного дождемся – и снимем".
«До выходного далеко», подумала девочка, но ничего не сказала. Сама не знает, почему не сказала. Не сказала – и все. Просто лежала в ту ночь без сна, в каком-то оцепенении, с открытыми глазами, и видела, как висевшие неподвижно, пока не стало ровным дыхание спящих людей, черные шторы тихонько зашевелились, заволновались и вдруг взвились, словно сорванные паруса в бурю и полетели. К спящему отцу полетели. Раз – и обвились у него вокруг шеи – ловко так, хищно. Раз – и стянулись в тугой, беспощадной узел. Вот тебе и выходной.
Похоронили отца, а шторы как висели, так и висят. Никто правды не знает, а девочка не говорит. Молчит, словно заклятье на нее наложили. Только, когда мать прокляла в очередной раз свою горькую долю да на шторы вдруг напустилась: «Сорву я их, мочи моей смотреть на них нету!», шевельнулись у девочки губы. Прошептали что-то, неслышное, невнятное, ни к кому не обращенное – так у задумавшихся людей бывает, когда они что-то про себя – и для себя только – отмечают. В ту ночь черные шторы задушили мать.
Остался у девочки только брат, да и как сказать остался? Пить он начал, а пьющий человек – считай, уже и не родственник. Да и на язык пьяные невоздержны – вечер выдался однажды особо темный, особо угрюмый, подливал себе брат, подливал, а потом стукнул кулаком по столу и заорал, что сожжет весь этот дом к чертовой матери. Голову на руки уронил и заснул. Так за столом его, пьяного и придушили.
И пошла тогда девочка из дома этого прочь. Так вот и пошла сиротка – в полночную темноту, по пустым улицам. И ей бы не оглядываться, а вот не выдержала – оглянулась и увидела: высится в ночи особняк – грозно, самоуверенно, все окна в нем темные, а одно окно озарено кровавым светом, и плавают в кровавом свете лица – отца, матери, брата... Не хотела девочка этого видеть, отвернулась... и тогда глаза у нее сами собой внутрь в голове повернулись и все равно продолжали видеть плавающие в кровавом свете лица – отца, матери, брата...
В этом месте, конечно, надо было сделать паузу, и Наташа, как опытная рассказчица, ее сделала. Галя притаилась – не могла пошевелиться от страха. "Ты будешь со мной дружить?" – внезапно спросила Наташа – у нее был талант, но она была одинока. И Галя поспешно ответила: "Да". Ей было страшно и интересно – страшно интересно.
"Дай мне руку", – сказала Наташа – подруги, даже если их разъединяет расстояние между двумя вагонными полками, должны держаться за руки; это было совершено очевидно, и Галя протянула ей руку. Так, держась за руки, и уснули.
И хоть и страшной была история, а сон приснился Гале нестрашный – что там, куда они едут, в Белоруссии, есть не только болота, но и луга, мокрые после дождя, и прозрачные речные затоны с кувшинками и стоит над одним таким затоном и отражается в нем веселая, легкомысленная – «как муза комедии», подумалось во сне Гале – радуга.