Ещё в 2023 году мне довелось побывать на презентации книги Владимира Коваленко. Про роман он говорил мало, больше высказывал свои мысли о феномене гипертекста, Курёхине, Епифанцеве и мухоморах. В целом получилась очень живая и интересная культурологическая беседа. Я восторженно записывал в ежедневник названия разных постмодернистских текстов, которые нахваливал автор: «Бледный огонь», «Дом листьев», «Хазарский словарь», «Записки психопата», — внушительный список, не правда ли? Возможно, поэтому от романа Владимира Коваленко я ожидал чего-то схожего с «Игрой в классики». Но получил смесь «Generation Пи», Кастанеды, бульварного фентези, конспирологии и раннего Андрея Белого. Что, пожалуй, не так плохо… Однако. Разочаровало, возможно, и слишком претенциозная аннотация:
«Роман играет с читателем множественными отсылками и аллюзиями, из анализа которых можно составить отдельный сборник. Роман можно читать от конца к началу, от начала к концу, от середины к середине – и иногда кажется, что его невозможно дочитать, как невозможно остановить ход времени».
Я не увидел в романе каких-то особенно интересных культурных отсылок, тем более я сомневаюсь в их заявленном количестве. Две ветки повествования, отделённые временным промежутком в пятьдесят лет, отсылающие нас к МиМ Булгакова? Шутки про «Ленин-Гриб» и ОГПУ-шника, который забыл своё имя и ответил спрашивающей его девушке: «Это, я — Эдичка»? Хаотичные цитаты из Ленина, Ветхого завета, намёки на «Красный смех» Андреева и «Демиана» Германа Гессе, приправленные пассажами из Ницше? Критика Сталина, конспирологические теории вокруг Блюмкина и Ленина, частотные эротизмы, отсылающие к Фрейду, представители спецслужб, сектанты и красноармейцы, раскиданные по тексту, как бисер (отнюдь уже не гессевский)? Складывается ощущение, что Владимир Коваленко силится проникнуть в самый хаос нашей истории и предпринимает попытку её отрефлексировать, за что автору в общем хочется сказать большое спасибо... Но сделано это столь претенциозно, хаотично и нескладно, что роман едва ли дотягивает даже до уровня Виктора Пелевина.
Автор, сжираемый умирающей химерой постмодернизма и высокими гуманистическими порывами, захотел написать текст сразу обо всём, но получилось в результате ни о чём. Не определена ни проблема, ни смысловое ядро повествования. Весь текст, в котором порой проскакивают любопытные места, от начала и до конца разваливается. По окончании повествования мы ничего не узнаём ни о главном герое, ни о его брате, почему он столь рано умер от инфаркта. Реалии в повествовании совершенно игнорируются. В тексте нет ни конфликта, ни проблемы, ни драматизма. В начале худо-бедно намечена линия главного героя, у которого хотят забрать комнату в коммунальной квартире, но она не развивается. Вместо того, чтобы со знанием дела отразить современные реалии и быт петербургской молодёжи, автор создаёт совершенно надуманную химеру про «братков» и чёрный рынок авангардных картин. Несмотря на то, что сканадл в Ростовском музее — чистая правда и живая фактура, начиная с этого момента, перестаёшь верить повествованию и смотришь на всё последующее с иронией. Всплывают реликты 90-х, от линии с перепродажей картин совершенно явно веет дельцом Владленом Татарским, но этим сегодня читателей уже не купишь. Или всё-таки купишь? Тут открывается благороднейшая почва для незатейливой мистики и конспирологии, на которых начинает спекулировать автор. О дальнейших сюжетных ходах с зомби-сектантами, фильтрационном лагере и спецслужбах едва ли стоит упоминать. Они не выдерживают никакой критики, низводя жанр книги до бульварного фэнтези. При том в романе периодически проскакивают хорошие символистские куски, роднящие автора с серебряно-вековой прозой в духе Андрея Белого и Леонида Андреева. Но чаще всего символизм не выдержан и соседствует с «фаллосами на стенах» и порнографическими фантазиями главного героя в антураже, например, гражданской войны: «на сцене двое белогвардейцев, которых играют здоровенные негры с татуировками "ACAB" во всю спину…». Иногда такой китч уместен и выдержан в духе Берроуза или Хантера Томпсона (на что, надо полагать, и был расчёт), но чаще всего этот винегрет только сеет хаос и разваливает на куски не только повествование, но и стилистику.
Приведём один такой фрагмент: «Стремительно стемнело, и к бару начинали стекаться все самые пристойные и непристойные личности и персонажи, которых вы только сможете себе представить, от обеспеченных и мешковатых мужчин до необеспеченных и костлявых женщин, профессоров, которые, вспоминая молодость, пьянствуют в кругу молодёжи, профессоров с молодыми студентками, хипстеров, кавказцев, гопников, бандитов, легкодоступных девушек, труднодоступных девушек, уличных музыкантов, поэтов, националистов, прозаиков, бардов, коммунистов, фашистов, пышных женщин, кентавров, худых женщин, проституток, геев и транссексуалов». Всё замечательно, залихватски и весело, прямо даже вспоминаются гиперперечни Джойса, но только слишком уж они не точны, не выдержаны. Гопники вымерли в 10-ых, хипстеры окончательно исчезли к 20-м, бандиты — также надуманно; и кто такие кентавры? Иными, словами, совершенно отсутствует дух времени с его нюансами и характерами. Зачем давать этот довольно пространный и общий перечень персонажей, которые всё равно не будут участвовать в сюжете, но которые ещё к тому же и не передадут атмосферу времени? И это касается всей, разросшейся, точно на дрожжах, стилистики Владимира Коваленко. Реализм утопает в неточностях и надуманностях. А мистический пласт терпит крах из-за отсутствия сюжетного фундамента.
Символистский экспрессионизм Владимира Коваленко иногда неожиданно перетекает в сюрреализм. Например, здесь: «Было решительно неясно куда бежать, дома, словно пьяные шатались, гуляли строения и прыгали пристройки. Улицы перемешались, слились воедино, фонари пролетали стаями птиц над головами, а я просто бежал, чтобы не попасть под тяжёлую поступь, бежал куда мог». Это опять же приводит к стушёвыванию повествовательных контуров.
Художественно ценным мне представляется фрагмент с допросом Якова Блюмкина. Автор намекает на то, что главный герой как бы повторяет судьбу Блюмкина, заражённого богоисканием и настоящей «революцией духа». Яков по секретному заданию едет в Тибет в поисках оружия богов. Во «внутреннюю эмиграцию» же отправляется и главный герой, несомый крыльями эскапизма. Но всё это выстроено на дурной, рассыпающейся почве фэнтези с разросшимися во все стороны грибами кордицепс, фильтрационными лагерями, секстантами и конспирологией. Однако история Блюмкина прописана любопытно — к художественной реальности, воссозданной Коваленко приобщаешься; вполне достоверно представлены описания оружия и сам допрос. Якова расстреливают. За главным героем же приходит некто Борис Степанович с «ключом» к роману и выкладками из Ницше. Начинается философский трактат на тему, «как на самом деле устроено всё мироздание». Замечательные пассажи, но, увы, они не работают, потому что произносятся ни пойми кем: главным героем — тридцатилетним чувствительным «скитальцем», которому ближе «кофе в стаканчике, серебристый ноутбук, билет в Амстердам и крафтовое пиво», а не «мангал на газоне в парке, слушать группу "Любэ", парковать внедорожник на тротуаре и носить свитер с v-образным вырезом на голое тело» и неким Борисом Степановичем — абсолютно непонятной вводной, схожей с Человеком в сером Андреева или с Неизвестным в финале лермонтовского «Маскарада». Кто этот Борис Степанович, какое у него значение в романе? Просто выложить «схему мироздания» на пальцах?! Что, мол, всё стоит на трёх дао: религии, науке и искусстве, все эти три силы суть одно и тоже — борьба за власть и попытки легитимизировать собственного Бога. Всё это вывалено столь прямолинейно и антилитературно, что невольно спрашиваешь себя, зачем ты взял эту книгу. Обо всём этом ещё сто лет назад на более убедительной литературной почве рассуждали и Д. Мережковский, и М. Горький, и А. Белый. Борис Степанович намекает главному герою, что тот слишком много знает, поэтому теперь он повязан до конца жизни (как и Блюмкин — вот параллель): должен давать интервью, выступать в ООН и в ЕС, писать книги о тоталитарной России с её грибами, сектантами и экспериментами над людьми. Однако, тут китч превзошёл сам себя. Это выглядит даже смешно. Главный герой, судя по всему, выбирает путь свободы и независимости и отказывается от предложения засланного агента. Таким образом, подводится действительно важная мысль — герой романа, вопреки всему трагизму, безумству и лихости нашей истории, не будет её чернить, но сохранит свой вектор на «революцию духа».
В действительности весь этот лишний фон с красноармейцами, Сталиным, Лениным, всё это дешёвое фэнтези, приправленное неубедительным, калькированным мистицизмом, весь этот бездонный хаос, как мне представляется — есть попытка автора принять свою историю, свой народ и суровую реальность мира, в котором иногда случается война. Автор отказывается от участи и жертвы, и палача. Вместо этого в конце романа красноармеец, отпевающий умерших солдат, провещает полковнику о Христе (и опять же — речь солдата о Христе более, чем убедительная, но на каком худом литературном материале она выстроена...) Так роман пытается найти себе верный исход, но путается в собственном хаосе хлипкого повествования. В результате перед читателем развёртывается довольно неумело написанный антинигилистический роман с примирением и красных, и белых, и востока, и запада под общим знаменателем абсолютного Бога — Христа.
Что ж, истинно благие порывы. Но тут хочется процитировать Станиславского. Для такого мощного идейного наполнения нужен соответствующего масштаба эпос. Нужны судьбы, живая фактура, композиция, персонажи, сюжетные ходы, а не просто дешёвая сюжетная спекуляция с чёрным рынком картин — это довольно слабый ход. В данном же романе эскапизм существенно перевешивает сюжет и саму историю. В сущности моя главная претензия к В. Коваленко как к автору — именно в этом.
Линия романа, которая протекает в условно «нашем» времени заканчивается так: «Много в России демонов, шаманов, звёзд и бесовщины. Но сколько Россия дала миру ангелов?». Об этом герой думает, стоя рядом с братской могилой советских солдат. Эта финальная глава «Русский ангел» — едва ли не самое сильное место в романе, она хороша, как стихотворение в прозе, как самостоятельная новелла, а потому сразу чувствуется, как сильно она притянута и вшита в основную часть книги. У Коваленко есть исхождение, есть четвёртый сон Раскольникова, есть возвращение Мелихова, есть раскаяние Дмитрия Карамазова, но, к сожалению, отсутствует сам тернистый путь, благодаря которому и случится исход. Жаль. Герои совершенно безлики. Мотивировок не существует. Психологизм отменён. Вдвойне жаль. Художественная реальность не продумана. Всё, точно в фильме «Догвилль» — намечено мелками, пусть читатель дорисует. Но дорисовывать, откровенно говоря, не хочется. Автор играет в Линча, но не в силах, кажется, рассказать простую историю в духе Покровских ворот. История же наша сложна, и в первую очередь сложна сюжетно; она не может уместиться в двухсот-страничное фентези (мистический реализм). Глубина идеи должна соответствовать глубине повествования. Здесь же повествование — больше фикция. А потому и попрёки в «интеллектуальном мещанстве», которые разбрасывает Коваленко от страницы к странице, и намёки на структуру Иоанна Лествичника (которая считывается только, если открыть содержание), и попытка закольцевать роман рассуждением о Римской империи, — всё это выглядит довольно нелепо за отсутствием в романе главного — внятного персонажа, крепкой композиции, чёткого конфликта и смыслового ядра.
Несмотря на то, что плохо продуманный макроуровень произведения, казалось бы, делает бессмысленными всякие попытки спуститься до микроуровня, тем не менее о нём хочется сказать. Во-первых, сразу же бросающиеся в глаза литературные клише, рассыпанные по всему тексту: «морок тайны», «со всеми вытекающими», «пощёчина общественному вкусу», «вселенская катастрофа», «нерадивая служанка», «юркая мышь», «ретивые кони», «мировое естество», «водоворот событий» и проч. Во-вторых, неточность словоупотребления. «На переднем сиденье находился водитель с грустными впалыми глазами», — почему не сидел; «спереди в кабине сидел грустный водитель», например. «Сколько людей реально готовы прикрыть вас своими крыльями?» — тут либо «готовы прикрыть», либо «взять под крыло», автор же смешивает два устойчивых оборота. «Эта концентрация силы и желания, воли и безумия, флюидов и спермотоксикоза» — спермотоксикоз — и так концентрация — неточность; концентрация концентрации получается? Автор, скорее, хотел сказать: «концентрация флюидов и гормонов», но «спермотоксикоз», понятное дело, и острее, и провокативней. «Отчасти это было правдой, старые мужички, ищущие прилив молодости и брызги юности, обретали в этом заведении невиданное, колоссальное желание жить и смеяться…» — сочетание «прилив молодости», которое здесь за ненадобностью можно отбросить, поставив на его место «тоскующие по молодости», породило пошлейший оборот «брызги юности», который по замыслу автора должен был логично развить «морскую метафору». «В том дворе сильно пахло алкоголем, потому что кто-то навернул две бутылки палёного мартини о поребрик» — здесь речь о том, что бутылки мартини разбили, но у слова «навернул» значения: накрутить, намотать, либо же съесть (т.е. проглотить); в значении разбить «навернул» я встречаю впервые. Что значит фраза: «торжественно почесал пятку», это как? «И так мне стало обидно в этот момент, такая грусть и тоска взяла, что он смеет надо мной смеяться, этот бомж, опустившийся человек, не человек даже, а намёк на человека, когда для меня, для культурного горожанина ситуация сложилась не лучшим образом, а мироздание утекает сквозь пальцы, он смеет насмехаться» — во-первых, сугубо фонетически корявое «смеет насмехаться», а, во-вторых, что ещё за культурный горожанин? — эта неточность рождает настоящий фарс, где мысль героя больше воспринимается как самоирония, нежели обида, но вряд ли этого добивался автор. Стоит отметить, что существенная доля неточностей и клише странным образом сконцентрировано в начале книги, ближе к середине повествование приходит в нормальное русло.
В заключение, хочется развить мысль литературного критика Антона Осанова. В статье «Поколение я/мы. Можно ли говорить о литературе тридцатилетних?» Осанов проделал колоссальный труд на базе обширного литературного материала тридцатилетних авторов. Критик отмечает отчётливые границы этого поколения (1984–1999), выделяет в нём несколько субпоколений, а также выделяет некоторые характерные особенности его письма. Не вдаваясь в подробности, можно коротко заключить, что общая черта литературы тридцатилетних — накопление эмоционального / экзистенциального опыта и возведение личной травмы в абсолют. Владимир Коваленко логично вписывается в поколение я/мы, хотя в его книге, казалось бы, отсутствует какая-то явная «травма». Однако, на мой взгляд, «травма» всё-таки есть, (или это уже посттравма?) она заключается, в принятии своей родины, её истории и судьбы или в её непринятии. Эта скрытая и неявная «травма» дальше обрастает густой, неприхотливой мистикой и конспирологией. Автор выпячивает русский символизм, в бессюжетности которого тут же и тонет. Поэтому всё действительно важное остаётся как бы за страницами романа, остаётся не проговоренным. В противовес мнению Вадима Левенталя (и критика Антона Осанова, который в целом его поддерживает):
«Наконец, ещё одно значимое отсутствие — за одним-единственным исключением, эти книги не поднимают традиционную для русской литературы тему богоискательства. Само по себе это неудивительно — найти сегодня религиозного молодого человека не так-то просто. Но, говоря шире, проза тридцатилетних почти совсем глуха в целом к метафизике», —
проза Коваленко к метафизике не глуха, а богоискательство стоит в романе едва ли не во главе всего. Мне представляется, что в этом контексте прозы тридцатилетних «метафизическое хулиганство» Владимира Коваленко есть логичный исход из «я/мы» и литературы травмы, это некий символистский лимб на пути к очищению и освобождению от собственных демонов, это, в конце концов, путь к взрослению и будущей зрелости. Литература травмы не должна исчезнуть: и «Детство» Горького, и «Судьба человека» Шолохова — это литература травмы, всё дело в отношении к этой травме, оно должно поменяться. Да и, если подумать, не бывает хорошей литературы без травмы или надрыва.
Книга смотрелась бы более серьёзно, если бы автор разбил её на отдельные художественные единицы. Предположим, так. Фактура Петербурга на фоне всего остального в романе выглядит наиболее реально и правдоподобно. С ней и нужно работать. История главного героя в эмиграции в Берлине — тоже достойна проработки. Из этих двух частей наметился бы неплохой рассказ или даже повесть о примирении Запада и Востока. У А. Белого ведь в «Серебряном голубе» точно такое же смысловое ядро. Пётр Дарьяльский боится собственных корней и ударяется в западную мистику, из-за чего страдает и, пытаясь освободиться от пут европейской мысли, уходит в другую крайность, в самую хтонь — в русское сектантство. Здесь я вижу нечто похожее. Главный герой пытается принять загадочность и суровость своей родины и в конце концов её принимает. На фактуре берлинских и петербургских зарисовок в современных реалиях эта же идея крайне любопытно могла бы реализоваться у Владимира Коваленко. План с Великой Отечественной — крайне слабый и недостоверный, я бы от него отказался. История с Блюмкиным — намётки для интересного исторического очерка. Выкладки Бориса Степановича в конце романа — любопытная идея для статьи о богоискательстве в России в начале XX в. Вместе паззл, к сожалению, пока не складывается.