«Я умер вдруг, и даль была бела,
А, может быть, меня все позабыли.
Я стал, как те загадочные сви́ли —
Пузырики на паперти стекла…».
«<…> И в этом тексте меня больше всего привлекает умение автора заворожить и свить такие силки, в которые ловится что-то совершенно бестелесное и непроговариваемое» — пишет литературный критик и поэт Евгения Коробкова в аннотации к сборнику стихотворений Марии Леонтьевой. «Заворожить и свить» — действительно как нельзя лучше характеризует тексты Маши.
Ещё на этапе ознакомления со сборником мы попадаем в хитрый семантический силок — что это за сви́ли такие? Сви́ли — многозначное слово: это и наросты на берёзах, и волнообразные свилеватости древесных волокон в поперечном разрезе дерева, и дефекты стекла, образованные при его выплавке, в виде внутренних нитей, сплетений и пузырьков… Слова: свили, свиль, свилеватость образованы от глагола вить и буквально означают дефект в строении древесины или стекла. Также встречаются сочетания: «порок дерева», «порок стекла»; порок в значении дефект, нарушение, болезнь. Поэтому главный образ сборника можно трактовать и, как внутренний дефект лирического героя, и в то же время, как признак его индивидуальности и внутреннего зрения.
Мария — поэт полностью дионисийского склада; её стихи белы, прозрачны, стеклянны, бесполы, замкнуты, диалогичны. Наверное, поэтому в разных текстах можно встретить множество вариаций белого и стеклянного, например: «музыка мрамора» (отсылающее нас к тем самым свилям, прожилкам в мраморе), «на паперти стекла», «снежный скрип», «светлая зима», «серебряная пыльца», «ночь с той стороны прижималась к стеклу», «огнём горит зима», «пух небесный», «остывший снег», «выбивают небо из-под ног», «беспросветной ровной белизны», «не с облака летящего сойду», «детали на заснеженном пруду», «метался снег», «снег вырастал во тьму», «и звёзды над заснеженной рекой», «натянулась в небе тетива», «и станет самим собой небо без нас», «где лёд фальцетом звенит», «снег мечется, летит напропалую», «в иллюминаторе стекло двойное», «идёт паромом белым по реке», «у спящего — снежинки на щеке», «льётся воздух ледяной» и др.
Складывается ощущение, что пейзаж Леонтьевой — вечная, застывшая в безвременье, зима, которая роднит автора и с Александром Блоком (Снежная маска), и с Андреем Белым (Симфонии), и с Олегом Юрьевым. Сразу же обозначается ландшафт; здесь вспоминается, что Мария — петербургский поэт и всё становится на свои места. Безвременная семимесячная зима, пробуждающая в поэтах древнее символистское безумие и, столь характерная для Петербурга, она вольно-невольно отпечатывается в текстах Марии Леонтьевой, как тёплое дыхание на морозном стекле.
«Я стал как бы музейный экспонат, \ Как чучело, параграф из отчёта. \ Я вдаль смотрел, и в том была работа: \ Смотреть на мир, не чувствую преград» — герой Марии это часто наблюдатель, дошедший как бы до середины, равно смотрящий, как на «то», так и на «это». В сущности, в этой середине и рождается, плетётся, вьётся этот семантический силок, в который нам так хочется угодить. Но быть в середине и не чувствовать границ — это тяжёлая работа. «В середине» создаётся напряжённая экстатика противоположностей, которая и опрозрачнивает и без того «белые» стихотворения Маши. Поэтому в них так много неба, воздуха, воды. Небо для Марии сродни дороге, поэтому его «выбивают из-под ног». Несколько раз в разных стихах упоминается Гиперборея, закономерно отсылающая нас к символистскому пласту Петербурга и к уже названным Блоку и Белому.
Мотив пути в сборнике можно считать сквозным. Часто лирический герой Марии куда-то едет: приезжает к местам детства, убегает от, просто едет вдаль. Последнее сопряжено с судьбой, как с вечным движением к, а один из главных символом судьбы — метель, отсылающая нас и к Петербурга, и к безвременью, и к мотиву пути \ дороги. Также переезды, рассыпанные по текстам, наверное, связаны с профессией Марии, но об этом хочется сказать отдельно.
Лирический герой Маши, как будто сам находится в силке, и в этой точке поэтического напряжения между двумя крайностями время и пространство начинают путаться; не только они, всё вокруг: смыслы, грамматика, привычный синтаксис. И вот также начинают путаться разные явления, переходя одно в другое: «музыка мрамора», «встаёт на дыбы время», «снег вырастал во тьму мелодией», «сжималось время в разные фигуры», «время рвётся в клочья», «память делает нерезким лицо». Эти, казалось бы, олицетворения снова нас обманывают, ведь перенос в этих случаях работает не так просто — с живого на неживое, здесь перенос с чувства на чувство; из волны в частицу, из частицы в волну, из времени в пространство и наоборот. Увидеть такие метаморфозы возможно, лишь находясь на тонкой грани между. Собственно, в этом и выражена дионисийская направленность поэтики Леонтьевой.
Кроме символистского пласта снежного Петербурга, дионисийского героя-наблюдателя, поэтики изящных силков и общей небесной направленности, в стихотворениях Маши есть ещё Петербург. Другой. Более приземлённый (в смысле, связанный с землёй), но, возможно, вместе с тем, и более изящный — Петербург Осипа Мандельштама. Рассыпанные по сборнику сочетания: «встаёт на дыбы время», «голос эпохи», «видно, как под землёй лежат фрески», «ловит в кадр нас на фоне тысячелетий», «кивала уходящая эпоха», будто бы вырваны из его единственного верлибра «Нашедший подкову». Здесь поразительным образом голос Мандельштама дал о себе знать через профессию Марии — археологию. И этот археологический голос или даже рёв безжалостного времени, пробивающийся из земли, один рык которого обращает тебя самого в музейный экспонат, в жалкий его продукт, этот древний голос связывает стихотворения Марии с нашим классиком. Само время (т. е. археология) начинает служить проводником в диалоге между эпохами. Так на лирического героя накладывает свой отпечаток не только география, но и профессия. Позволю предположить, что название сборника тоже следствие такой взаимосвязи.
Исследование времени очень характерно, как для поэзии Мандельштама, так и для его прозы (Шум времени, Египетская марка). Осознание собственной маленьковости перед лицом небытия, соотнесение себя с временем вообще и особенно с недавним прошлым, которое, думается, было много больше твоего настоящего — этот мотив очень характерен для «Египетской марки». Деклассирование аристократии, уход её в небытие, медленное утопание в болоте времени, смена фаз развития, быстрая индустриализация, — в «археологическом» пласте Маши невольно читаются те же настроения. Схожим образом тонет или проваливается во времени её лирический герой. Профессия Маши невольно пробивается в стихи и, насыщаясь поэтическими категориями, приобретает новые смысловые грани: «Марсианские земли, касание сон-травы \ Рваным шорохом. Голос эпохи — летящий жук — \ Репродукция бога. Просвечивает, кровит \ Синий холст, плащаница (медленно нахожу). \ Камень звякнет в лопату, и станет неловкий звук \ Разворачиваться над полем горящим си: \ Серебром, скрипом, солодом, заревом сквозь листву, — \ Ничего не отыщется в той стороне Руси».
Верлибр «А из нашего окна крепость Староладожская видна…» почти в точности повторяет финал мандельштамовского «Нашедший подкову»: «…Видно, как под землёй лежат фрески, \ Мелкие, белые и голубые, но есть и крупные. \ Вон на той нарисован глаз. \ Так и смотрит сквозь века, не моргая…». Этот же глаз (голова) и у Мандельштама, но реализован по-другому — через монету.
Общий для сборника мотив дороги соединяется с профессией: читателю полутонами, пунктиром рисуется география сборника: Петербург—Старая Ладога—Волхов—Астрахань, тексты оживают, через них начинает течь история. В стихотворениях Марии много камней («каменные ладони»), слюды, копоти, дыма, металлов, даже небо иногда оловянное — скромный отпечаток профессии. Эта вещественность несколько приземляет (в хорошем смысле) символистскую направленность стихов. Опредмечивание иногда выражается на уровне метафор, мёртвые и затёртые черепки как бы воскресают, встают из земли, и получается замечательное: «Колокол солнца».
В сборнике мы видим ряд профессиональных стихов, то есть археологических. К ним можно отнести и «Самосделка, на раскопе», и «зарисовку на Старой Ладоге». Интересно, что археология очень любит дольники и верлибры: строки идут друг за другом внахлёст, сталкиваются, между собой, как лопата с камнем, издают характерный треск, раскидывают землю в стороны. В большинстве случаев же предпочтение отдаётся ямбу, (17 из 35 стихотворений) на втором месте — верлибр — 6; на третьем — дольник — 5.
Зачастую стихотворения Маши фабульные (около половины) и это несомненно плюс. Через фабульность и сюжетность в её стихах пробиваются голоса С. Гандлевского и О. Чухонцева, которые умели находить идеальный баланс между «телескопом» и «микроскопом». Чуткое умозрение держит ясный сюжет, становящийся отправной «тропинкой» для мысли. Стоит отметить, что Сергей Гандлевский — единственный поэт, которого упоминает Мария за весь сборник (не в лучшем из представленных стихотворений — «Мы шли, стихи читая по Восстания…»).
К стихотворениям типа Гандлевского я бы отнёс лучшие, на мой взгляд, стихи Леонтьевой: «Старой Ладоге, моему дому», «Потом шёл град и разные мелькали», «Мы ехали дорогой кольцевой», «Когда сжимают небо провода». Здесь автору удаётся найти баланс между метафизикой и (сплетнями) предметной конкретностью, из-за чего смысл стиха твёрдо сидит в самой своей середине, не зарясь на заманчивые крайности. «Старой Ладоге…» — проникновенная, тоскливая встреча с увядшим домом. В начальных строках читается Бродский, его известное: «Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря»; у Маши: «Приеду в никаком-нибудь году». И, если у Бродского любовь пламенная, страстная (и вообще направлена на женщину, а не на родной край), то у Леонтьевой, напротив, — нелюбовь к родному дому, через каждую строчку бьётся тревога, за каждым углом печаль, везде увядание и запущенность, но в этой нелюбви, поразительным образом, Маша всё равно любит. Её любовь чувствуется в разлитой по тексту нежности, в точно подобранных словах. В этом дискурсе, развенчивающем любовь к родине, можно услышать отголоски Некрасова.
«Потом шёл град…» — трогательная и скорбная элегия об утрате в духе Евгения Баратынского. О смерти близкого не всегда хочется писать, а, если и хочется, то редко удаётся подобрать нужные слова. У Маши получилось: «…Ещё был град, и шаркали бахилы, \ И очередь шла в коридор змеёй. \ Что, в целом, этот день определило, \ Апрельский, перемешанный с землёй…». Бахилы, град, змеистая очередь — излюбленная конкретика Гандлевского, которая у поэта исходит из биографии. Сочетание личного опыта и тонкой восприимчивости рождают самые подлинные тексты. Здесь также наглядный пример «белости» Машиных стихов: из приведённого отрывка нам непонятно, что чувствует лирический герой: скорбь, уныние, ужас, непонимание, возможно, вообще лёгкость или злость. Потому что он чувствует всё сразу, и Маша смогла это передать. Точки над «и» не расставлены, лирический герой Маши топит свою утрату в фактологической протокольности и отстранённости.
Скорбный фон и общую минорную тональность стиха разрушает загадочная финальная строка в духе М. Кузмина: «Белейший град, рассыпчатый местами. \ Шёл с четырёх, точней, с пяти сторон». И кузминовский финал: (стихотворение «Нас было четыре сестры») «А, может быть, нас было не четыре, а пять?» Загадка — самое лучшее развязывание этого трагичного узелка. Всё стихотворение построено на полунамёках, штрихах, оставляя читателю место додумать самому. Явления и события не называются напрямую, из-за чего текст приобретает скрытый объём, как, например, и стихотворения Блока, который, как известно, из недосказанности сумел сделать особенный приём.
«Мы ехали дорогой кольцевой» — очень интересно реализована здесь кольцевая композиция, которая накладывается на мотив дороги — движение по кругу. Фотографии поблёкшие (ведь эпоха уходит) — контуры явлений растушёвываются, углы сглаживаются, проваливаются. «Когда сжимают небо провода» — апофеоз стёршихся контуров. «И мир — неясен, и любовь — не точна»; «Кружатся тени в сумрачном подлеске. \ Сгущаясь, память делает нерезким \ Лицо. Стихи царапает игла».
«Мария Леонтьева занималась в студии, хотя и сама ведёт студию, и вполне может считаться сложившимся автором. Но тем-то, наверное, и отличается поэт от непоэта, что первый привык каждый день превосходить себя вчерашнего. Это стремление у Марии есть, и оно очевидно», — из аннотации Евгении Коробковой. Маша действительно автор необыкновенно открытый и можно сказать «всеядный». В её избранных любимых стихах в группе во в контакте можно найти стихи: В. Куллэ, А. Пурина, Д. Новикова, С. Стратановского А. Кушнера, Г. Иванова, С. Гандлевского, Б. Рыжего, Е. Баратынского, Е. Дьяконова, Ю. Казарина, Д. Артиса, С. Арутюнова, М. Светлова, В. Блаженного, М. Замшева, А. Вергелиса, С. Кековой и многих других поэтов, в том числе сетевых.
Мария Леонтьева вбирает в себя довольно широкий пласт русской поэзии — и в первую очередь современной. Она не скупится вниманием к малоизвестным авторам, не доверяет устоявшимся мнениям и гранитным табличкам. В сущности, она не идёт ни за Гандлевским, ни за Блоком или кем-то ещё, она идёт сама за собой — и это единственный верный путь. Мария Леонтьева верна себе и своему голосу, а эта восприимчивость её ко многим самым разным голосам и родила в ней голос её собственный. Наверное, поэтому довольно трудно связать её поэтику с другими авторами и выделить закономерности. Маша не стремится похвастаться в своих стихотворениях, сколько всего на свете она прочитала, насколько широк её круг интересов, не создаёт литературный дневник (чем грешит сегодня молодая поэзия). На страницах сборника скрыта биография самого автора. Видно, что поэзия для Марии — всерьёз и надолго.