Поздняя осень дышала над землей сырым, пронизывающим холодом. День был хмурый, без солнца, будто небеса нависли низко-низко, опираясь на черные макушки оголенных лесов серой, промозглой пеленой. Воздух, густой от запаха прелой листвы, сырой земли и предчувствия первого снега, цеплялся за легкие.
Матвей Иванович Теплов возвращался домой на своей неказистой телеге, запряженной верной Морганой. Лошадь, рыжая, с проседью на крупе, как и ее хозяин, неспешно и уверенно тянула воз, изредка фыркая облачками пара в холодный воздух. Возвращался он из райцентра, куда ездил по важным делам: сдал накопленные за сезон шкуры – зайцев да лис, аккуратно выделанные его же руками, и закупил провизии. Мешок с мукой, ящик с солью и спичками, пачка крепкого чаю, который так любила Нина, да кусок хорошего сала – все это, бережно укрытое брезентом, лежало на дне телеги.
Матвей ехал довольный, в душе его тепло расходилось, как от глотка доброго самодельного вина. Все, что заказывала жена, приобрел, да еще и пару плиток дорогого шоколада прихватил – память о том, что их покойная дочь его очень любила. Мысль о том, как обрадуется Нина, как засветятся ее, в последние годы потухшие, глаза, согревала его сильнее, чем плотный тулуп.
Он жил с Ниной Федоровной в лесном доме, что сам срубил двенадцать лет назад, на склоне лет, после страшной беды. Их дочь, светлая и хрупкая, как весенний подснежник, умерла при родах, унеся с собой в небытие и крошечную внучку. Мир для Нины тогда рухнул, померк, стал чужим и жестоким. Вид молодых девушек, звонкий смех ребятишек в деревне, даже просто детская кофточка, забытая на заборе, – все вызывало в ней приступы безудержной, страшной истерики, после которых она лежала безучастная, уставясь в потолок, будто душа ее ушла вслед за дочерью.
Сердце Матвея разрывалось на части от беспомощности. И тогда он принял решение. Продал крепкий деревенский дом, взяв Нину за руку, сказал просто:
— Поедем, мать. Туда, где тихо.
И увез ее в лес, подальше от людских глаз и болезненных воспоминаний. Построил дом у реки, среди вековых сосен и берез. Здесь, под шум ветра в кронах, под пение птиц и тихий шелест листвы, под присмотром безмолвных, понимающих звезд, Нина понемногу, капля за каплей, начала возвращаться к жизни. Боль притупилась, став тихим фоном, как шум в ушах. Она занималась хозяйством, он – охотой и рыбалкой. Так и жили, в своем маленьком, отгороженном от мира мирке, где каждый день был похож на предыдущий, и в этой повторяемости была их спасительная услада.
Матвей, погруженный в эти невеселые, но давно уложенные по полочкам памяти мысли, курил самокрутку и смотрел на знакомый пейзаж. Лес стоял молчаливый и торжественный в своем осеннем уборе из золота и багрянца. И вдруг, вдалеке, на изгибе дороги, его острый, привыкший замечать малейшее движение глаз, выхватил из серого пейзажа худенькую, странную фигуру. Она шла навстречу, шатаясь, как подкошенный колос, скользя по грязи. Была закутана в легкое, явно не по сезону, поношенное пальто, из-под которого нелепо торчало подол белого, словно больничного, платья или ночной рубахи. Но не это заставило сердце Матвея екнуться. В руках, прижатых к груди, женщина бережно, с какой-то отчаянной осторожностью несла сверток из чистого, белого, с мелкой голубой полоской, теплого, явно дорогого, одеяльца. И по размеру, и по форме сверток этот был до боли знаком, до мучительного сжатия в груди. Матвей на мгновение замер, почувствовав, как старый шрам на его душе дрогнул и заныл.
«До ближайшей деревни – верст двадцать, не меньше, – пронеслось в голове. – Что она тут одна, с младенцем, в такую погоду?»
Подъехав ближе, он увидел и белое, испуганное, изможденное лицо молодой женщины, и то, как ее тонкие пальцы вцепились в одеяльце.
— Эй, красавица, садись, подвезу, – притормозил Моргану, крикнул Матвей Иванович, стараясь сделать голос мягче.
Женщина вздрогнула, подняла на него глаза. В них не было ни надежды, ни страха, ни даже усталости – только пустота, густая, как ноябрьский туман. Молча, не проронив ни слова, она, с трудом удерживая равновесие, взобралась на телегу и уселась на краю, спиной к Матвею, уставившись на сверток. Ребенок, будто почувствовав движение, на секунду зашевелился и затих. Матвей покосился на нее.
— Куда идешь? — спросил он, тронув вожжами Моргану, и телега снова заскрипела, двинувшись дальше.
— Никуда, – голос был хриплый, грубый, отрезающий, как удар тупым топором. Она нахмурилась, еще ниже склонившись над свертком.
— Как это – никуда? Куда тебя везти-то? – не сдавался Матвей, чувствуя, как внутри растет тревожное недоумение.
— До трассы довези, дальше разберусь, – снова тот же жесткий, лишенный интонаций тон. И тут до Матвея, наконец, дошло. Односельчанка их покойной дочери, Машка, тоже когда-то «разбиралась» после того, как ее с ребенком на руках выгнал сгубивший ее городской парень. Картина сложилась в горькую, ясную мозаику.
— Мужик, что ли, с роддома не встретил? – вырвалось у него, и в голосе прозвучала не осуждающая грубость, а старая, знакомая боль.
Голос женщины внезапно дрогнул, и в этой дрожи было больше правды, чем во всех ее предыдущих словах.
— Не встретил, – прошептала она и уткнулась лицом в складки одеяльца, будто ища в нем спасения.
И в этот миг Матвею Ивановичу вспомнилась Нина, убитая горем, их пустой, тихий дом, где не звучал детский смех, где даже часики-кукушка отзванивали время с особой, печальной четкостью. Горечь сменилась внезапным, горячим порывом.
— И что же? – оживился он, поворачиваясь к ней почти всем корпусом. – Наплюй! Мужик, он сегодня есть, а завтра – нет. Наплюй, девка! У тебя ведь в руках главное богатство – дитя твое! Ты еще не знаешь, какое это счастье… – Голос его сорвался, глаза, привыкшие щуриться на охоте, засветились влажным, горячим блеском. – Мы вот с женой… потеряли свое главное богатство. И теперь особенно понимаем, что в жизни главное, а что – так, шелуха. Слушай, если тебе некуда идти, то…
Он не договорил. В этот миг тишину осеннего леса, где слышалось лишь хлюпанье грязи и фырканье Морганы, прорезал далекий, но настойчивый рев мотора. Со стороны, откуда только что ехал Матвей, по размытой грунтовой дороге, срывая брызги черной жижи, мчался мощный, автомобиль цвета мокрого асфальта. Он урчал низко и сердито, как разъяренный зверь, и приближался с пугающей быстротой, вырастая в глазах с каждой секундой.
— Кого это нечистая несет? — удивился Матвей, насторожившись. – По этой дороге раз в месяц трактор проедет, да я на Моргане, и все. А тут, прямо летит…
Но его размышления никто не слушал. Незнакомка, услышав рев, вздрогнула, как от удара током. Ее лицо, и без того белое, стало совершенно бескровным, восковым. В ее глазах мелькнул животный, нечеловеческий ужас. Не говоря ни слова, даже не взглянув на Матвея, она с резким, почти неловким движением положила белый сверток прямо на мешок с мукой у его ног, спрыгнула с еще движущейся телеги и, пригнувшись, стремясь стать как можно меньше, ринулась в чащу леса. Она исчезла между мокрыми стволами берез так быстро и бесшумно, что через несколько секунд Матвей мог бы подумать, что ему все это померещилось. Если бы не сверток, лежащий у его сапог.
Он не успел даже вскрикнуть, опомниться, как события налетели одно на другое. Буквально через полминуты мимо его телеги с грохотом и шипением промчался дорогущий автомобиль, даже не сбавив скорости. Грязная волна хлынула из-под колес, обдав Матвея и бедную Моргану с головы до копыт ледяной, липкой жижей. Матвей выругался громко, от души, все теми же крепкими деревенскими словами, что знал с детства, но тут же прикусил язык, окаменев от ужаса. Он вспомнил про сверток. А ну как дитя проснется от этого грохота и рева? Раскричится на всю округу?
— Эй! Выходи! Они уже уехали! – закричал он, вглядываясь в серую чащу, где уже растворилась тень незнакомки. – Эй, как тебя… Девка! Отзовись!
В ответ – только тихий шелест падающих с веток тяжелых капель да отдаленный, замирающий рев мотора. Тишина, навалившаяся следом, показалась оглушительной. И в этой тишине сердце Матвея Ивановича заколотилось с такой силой, что больно отдало под левую лопатку, заныло в виске. Старая болезнь, подаренная годами и горем, давала о себе знать.
— Этого еще не хватало! – скривился он от внезапной острой боли, машинально схватившись за грудь. В голове, пытаясь найти хоть какое-то объяснение, мелькнула абсурдная, отчаянная надежда: «А может, это и не младенец вовсе? Может, кукла? Или просто тряпки?»
Он, не помня себя, спрыгнул с телеги, осторожно, как на охоте, подкрался к возу и, затаив дыхание, приподнял край одеяльца. И увидел… крошечное, хорошенькое личико, присыпанное, словно снегом, легким пушком. Розовый вязаный чепчик, аккуратные бровки-ниточки, пухлые, причмокивающие во сне губки. Малышка мирно спала, тихо посапывая, и ее дыхание было таким легким, что оно едва шевелило край одеяльца. Она была живая. Совершенно реальная. Брошенная.
— Ах, ты, Господи… – вырвалось у Матвея шепотом. Он одернул руку, как от раскаленного железа, и отшатнулся, наткнувшись спиной на колесо. В ушах зазвенело. – Девка! Где ты?! – снова крикнул он, но уже почти шепотом, понимая всю бесполезность этого зова.
Он метнулся в лес, туда, где скрылась незнакомка. Мокрые ветки хлестали его по лицу, сырая глина липла к сапогам. Он звал, хрипло, срывающимся голосом, но в ответ была лишь глухая, равнодушная осенняя тишь. Минут через пять бесплодных поисков его охватил новый, леденящий страх. Он бросил телегу! Бросил ребенка одного в лесу, в телеге! А на улице… Он глянул на небо. Сумерки сгущались быстро, неумолимо. Поздней осенью темнеет рано, а до дома еще трястись минут тридцать, не меньше. В доме – теплая печь, молоко, Нина… А тут – беспомощное дитя, холод, мрак и полная, абсолютная неизвестность.
Отчаяние, острое и горькое, подкатило к горлу комом. Матвей Иванович, суровый, видавший виды охотник, почувствовал, как у него навернулись на глаза предательские, жгучие слезы. Он вытер лицо грубой рукавицей, с силой всхлипнул. Что делать? Ждать здесь, в темноте, надеясь, что та сумасшедшая мамаша опомнится? Рисковать жизнью этого крошечного существа? Нет. Решение пришло само, ясное и твердое — нужно ехать домой. Сейчас же. Ребенка нужно согреть, накормить чем-нибудь, да и холод уже пробирает до костей. Он решил: завтра на рассвете вернется сюда, будет ждать, искать. Вдруг она все же вернется, эта «сумасшедшая». А если нет…
Мысль оборвалась, не смея оформиться в слова. Он тяжело дышал, глотая холодный воздух, и медленно пошел назад, к телеге, к Моргане, к тому тихому, белому свертку, который теперь лежал в его телеге, как неразорвавшаяся бомба, способная разрушить хрупкое спокойствие его и Нины, но и… способная все изменить. Он даже представить не мог, как скажет жене. Как в их дом, где уже много лет царила тихая печаль утраты, войдет этот писклявый, чужой, беззащитный крик новой жизни.
******
Едва Матвей Иванович заехал на знакомое, утоптанное подворье, из дома вышла Нина — его жена. Она стояла на крыльце, обняв себя за плечи от холода, и в свете, падавшем из открытой двери, казалась хрупкой, почти невесомой. Лицо ее, изрезанное морщинами, озарилось при виде мужа тихой, сдержанной улыбкой. Эта улыбка была для него всегда лучшей наградой.
— Что-то ты долго сегодня, Матвеюшка, – голос ее, негромкий и слегка хрипловатый, прозвучал в наступающей вечерней тишине как самое родное эхо. — Щи второй раз в печь поставила подогреть. Все, что заказывала, привез?
Матвей Иванович, чувствуя странную тяжесть в каждой кости, спрыгнул с телеги. Сапоги его глухо стукнули о промерзшую землю. Он тяжело, будто поднимая невидимую ношу, вздохнул:
— Ох, Ниночка. Тут такое, что не знаю как и сказать… – Он развел руками, широко, беспомощно, и медленно обошел телегу, словно проверяя, не привиделось ли ему все в дороге. – Я такое привез, что только в сказках, пожалуй, написано.
Нина нахмурилась, и в ее глазах, привыкших к спокойной ясности и тихой печали, мелькнула тень тревоги. Она инстинктивно схватилась за ворот кофты, прижала ладонь к сердцу, будто пытаясь унять его внезапно участившийся стук.
— Что такое? Не пугай меня, Матвей. Говори толком.
И в этот миг, будто сама природа решила подчеркнуть необычность момента, пошел снег. Крупные, пушистые хлопья, словно спускаясь с невидимых небесных ладоней, начали медленно, величаво сыпать на землю. Они кружились в немом танце, оседая на темную, замерзшую землю, на ветви голых деревьев, на крышу дома и на плечи Нины. Женщина подняла голову, и слабая, растерянная улыбка тронула ее губы. Это было красиво, это было предвестие зимы, но сейчас это казалось лишь странным, почти мистическим фоном.
— Снег, что ли, привез, Матвеюшка? — спросила она, сбитая с толку его словами и этим внезапным преображением мира.
Матвей подошел к телеге, к тому месту, где он так бережно, дрожащими руками, устроил своеобразное гнездышко из сена вокруг белого свертка. Снежинки таяли на его ресницах, на грубых волосах тулупа.
— Не только снег, – почему-то прошептал он, и в этом шепоте была вся тревога, надежда и страх. – Снегурочку…
Он наклонился, и его большие, привыкшие держать ружье и вожжи, натруженные руки с неожиданной, трогательной нежностью обхватили сверток. В этот самый момент, будто почувствовав движение, тепло человеческих рук или просто накопившийся голод, малышка проснулась. Сначала она тихо кряхтела, потом хныкание стало настойчивее, и вдруг раздался тонкий, чистый, как стеклышко, писк – первый крик новой жизни, прозвучавший в их тихом дворе.
Нина Федоровна замерла. Глаза ее широко раскрылись, будто она увидела призрак. Рука сама поднялась ко рту, зажала его, чтобы не вырвался собственный крик – крик изумления, ужаса или невероятной, запретной надежды. И затем с ней произошла метаморфоза. Вся ее сдержанность, вся медлительность, навеянная годами уединения, исчезла. Она махнула рукой Матвею, с резвостью, которую он не видел в ней лет пятнадцать, сбежала по ступенькам крыльца, подбежала к телеге и почти выхватила сверток из его оцепеневших рук. Не думая о холоде, она расстегнула свой тулуп, прижала теплый сверток к груди, к самому сердцу, и замерла, качая его, приговаривая что-то беззвучное, укрывая его полами своей одежды от падающего снега.
Следующие часы в доме Тепловых пронеслись в каком-то священном, лихорадочном вихре. Тишина, царившая здесь годами, была сметена. Через полчаса малышку уже купали в большом деревянном корыте, поставленном прямо у печки. Нина, руки которой дрожали, добавляла в теплую воду отвары из сушеных трав – ромашки и череды, что она заготавливала летом «просто так, на всякий случай». Она мыла крошечное тельце с благоговением, словно совершая древний обряд, а Матвей, стоя на коленях, подавал ей мягкие льняные тряпицы и куски домашнего мыла. Девочка, сначала кряхтевшая, в теплой воде успокоилась и смотрела большими, невидящими еще по-настоящему глазами в сторону горящих лучинок в печи.
Потом Нина, суетясь и все приговаривая, сварила на скорую руку жидкую кашку — из разведенного молока и щепотки манной крупы. Накормили малышку с крошечной ложечки, которую Нина почему-то хранила все эти годы на самом дне сундука. Спустя еще час, чистая, накормленная и укутанная в мягчайшую, заветную пеленку из, никогда не использованного приданого для внучки, девочка спала. Она лежала посреди их огромной, широкой кровати, подаренной еще к свадьбе, и казалась на этом пространстве крошечным, беззащитным островком. А супруги Тепловы сидели по разные стороны, на табуретках, не решаясь приблизиться, и смотрели на нее.
Позже, когда девочка крепко уснула, они сели за стол. Нина, бледная от переживаний, но с новым, неуловимым блеском в глазах, смотрела, как муж ест уже остывшие щи с домашним хлебом, и слушала его сбивчивый, подробный рассказ. Матвей повторял каждую деталь, каждое слово незнакомки, описывал свой ужас, поиски в лесу и леденящую душу решимость везти ребенка домой.
— Завтра поеду на то же место, подожду эту девку, – говорил он, ворочая ложкой в миске. – Понятия не имею, куда она убежала и зачем? Зима на дворе, дитя оставила. Говорит, мужик не встретил из роддома. Сумасшедшая, что ли?
Нина, слушая, все крепче сжимала в руках свой платок. Ее материнское сердце, разбуженное от долгой спячки, сжималось от боли за брошенную мать, но тут же, предательски и радостно, билось чаще при мысли о ребенке, оставшемся здесь, с ними.
— Ясное дело, сумасшедшая, – поддержала она мужа, но в голосе ее звучала не столько уверенность, сколько отчаянная попытка убедить себя. – Кто в здравом уме свое дитя оставит? Точно, сумасшедшая… – Она повторяла это, как заклинание, отгоняя призраки возможных родственников, искателей, будущих потерь. – Зачем такой ребенок? Кому он нужен, кроме…
Муж, словно не слыша ее последних, едва сказанных слов, продолжал строить логичные, невыносимо правильные планы:
— Потом поеду по городским роддомам, поспрашаю — где, что, да и ребенка нужно пристроить, если мамашу не найду. Пущай тогда они, власти, ищут, – пожал он плечами, пытаясь казаться практичным, но сам себе не веря.
— Никуда ты не поедешь, Матвеюшка, – вдруг строго, почти властно сказала жена и глянула на мужа из-под лоба. В ее взгляде, всегда таком покорном и усталом, теперь горел твердый, незнакомый огонь.
Матвей Иванович открыл рот от изумления. Он отложил ложку.
— Как это? Ты о чем, Ниночка? Ребенок-то чужой…
— Не отдам я ее… – перебила она его, и голос ее задрожал. – Лизоньку нашу! Никому не отдам!
— Какую Лизоньку? — начал потихоньку соображать Матвей, чувствуя, как подступает к сердцу что-то теплое и пугающее. – Да ты что, Ниночка, с ума сошла? Мы же… мы не можем просто…
— А ты, что? – еще больше рассердилась жена, и в ее серых глазах стояли слезы. — «В роддом поеду. Пусть они пристраивают», – передразнила она его, кривя губы. – Дурак ты старый, упрямый! Никому она не нужна, если отец даже из роддома не встретил, а мать в лесу бросила! Никому! Она наша! Нам ее Бог послал… Снегурочку нашу… в первый снег… – Голос Нины окончательно оборвался.
Она закрыла лицо натруженными, исхудавшими руками, согнулась и тихонько завыла. – Услышал мои молитвы, спасибо Тебе, Господи… за дочь мою… Всю жизнь благодарить буду… все для нее сделаю…
— Нина… Ниночка… не плачь, ради Бога, не плачь, – испугался Матвей, как всегда пасующий перед ее слезами. Перед ним встал страшный призрак прошлого: ее угасающее лицо, пустые глаза, дни, когда она не вставала с постели. Он не мог пережить этого снова. Он встал, подошел, неуклюже обнял ее за плечи. – Может, и правда… послал Господь, – пробормотал он, почесывая затылок, и сам задумался. Эта мысль, дикая и прекрасная, начала пускать корни в его душе.
— Точно наша! Точно послал! – засуетилась Нина, подняла заплаканное, но сияющее лицо. Она ухватилась за его слова как за спасение. – Воспитаем, Матвеюшка, поднимем на ноги! Все, что есть, все, что можем, отдадим! Дом, тепло, любовь…
— А документы как же? – осторожно возразил Матвей, пытаясь вернуться к земным реалиям. – Что же она у нас как цветок придорожный будет расти? Без имени, без рода? Да и возраст у нас… Мне скоро шестьдесят, тебе – пятьдесят четвертый пошел. Мы старики, Нина.
— Ну и что? Возраст… – фыркнула жена, вытирая щеки. – И такие случаи бывают, что… я в газете читала, такие чудеса бывают, что и в шестьдесят можно ребенка родить! А мы не рожаем, мы принимаем! Сердцем принимаем!
— Документы-то как… Документы… – упрямо, как барашек, тыкался в эту преграду охотник, чувствуя, однако, что его сопротивление тает с каждой слезинкой жены.
— Да что ты заладил, Матвей? – снова вспыхнула она, но уже без гнева, а с горячей убежденностью. – Вроде бы умный мужик, а дурáком прикидываешься. Слушай сюда…
И Нина Федоровна, собравшись с мыслями, выложила мужу свою задумку, которая, видимо, созрела в ее голове за те полчаса, пока она купала девочку. Пусть, мол, Лизонька растет пока. Никакие документы ей сейчас, в младенчестве, не требуются. Детского приданого – полный сундук, все сохранено, как реликвия: пеленки, распашонки, чепчики, вязаные пинетки – все новехонькое, купленное когда-то с трепетом и надеждой для той, нерожденной внучки. Питание есть: свое молоко от козы, каши. Чего не хватает – всегда купить можно, теперь есть ради кого ездить в город.
А дальше — вот главное, чего задумала Нина. Пройдет год, может, полтора. Все уляжется. Она не верила, чтобы брошенную кроху кто-то искал. Раз бросили так – у дороги, в лесу, — значит, отреклись. Но осторожничать не помешает.
— В общем, Матвей, подождем год-полтора, пока еще малышка совсем махонькая, не запомнит ничего. А потом и обратимся. Скажем, что нашли ребенка в лесу, зимой, подкидыша. Удочерить хотим. С удочерением помогут. Тамара, сестра моя двоюродная, помнишь, в городском опекунском совете управляет. Она человек правильный, но своего не упустит. Объясним ей все… по-человечески. Заплатим, если надо, бумаги все сделает. Все будет чисто, – кивнула Нина Федоровна и гордо приподняла подбородок, и в этой ее внезапной деловитости, хитрости, продиктованной материнской любовью, было что-то новое и несокрушимое.
Матвей Иванович слушал, и грудь его вздымалась от тяжелого вздоха. Он посмотрел на спящую девочку, на лицо жены, озаренное давно забытым светом, и понял: спорить бесполезно. Да и не хотелось. Своей любимой Ниночке, прошедшей через ад утраты, он никогда не перечил в главном. И сделал бы все, чтобы этот свет в ее глазах не погас. Да и, если говорить честно самому себе, сердце его, старое, израненное, уже прилипло к этому крошечному, пищавшему свертку. Ему самому ужасно не хотелось с ним расставаться. С этой маленькой Лизонькой — Елизаветой Матвеевной Тепловой, как уже окрестила ее Нина, вкладывая в это имя всю свою недореализованную материнскую судьбу.
И как будто в подтверждение их мыслей, Лизонька вдруг закряхтела во сне, сморщила носик, пошевелила крохотными кулачками. Супруги Тепловы оба, как по команде, разом подскочили со своих мест. Все споры, все сомнения мигом испарились.
— Ну, что, доченька, что? — нежно, певуче, таким голосом, каким, наверное, пела колыбельные своей родной дочери, сказала Нина, склоняясь над кроватью. Она поправила одеяльце, легонько коснулась щечки ребенка.
Матвей посмотрел на жену и увидел, как по ее щекам, изборожденным морщинами, катятся слезы. Слезы счастья, которого не было в этом доме целую вечность. И это стало для него последним, исчерпывающим аргументом. В его душе что-то щелкнуло и встало на место.
Теперь он был абсолютно уверен: Лиза — их дочь. Их Снегурочка. Их поздний, немыслимый, чудесный дар. И точка. Больше никаких «но». Теперь начиналась другая жизнь.
*****
В тот самый вечер, когда в лесном доме разливалось тихое, трепетное счастье, в отделении районной больницы №1 царила атмосфера будничной, усталой суеты, нарушенная поступью чрезвычайного происшествия. Скорую помощь с воем сирены, рассекающим сырую мглу позднего вечера, встретили у подъезда дежурные санитары. На носилках, бережно, но быстро, внесли странную пациентку. Это была молодая женщина, в пальто поверх легкой больничной сорочки — такой, какие выдают роженицам, — бледная, без сознания, с волосами, слипшимися от чего-то темного и вязкого на виске. Холодная ткань ночнушки промокла от ночной сырости и росы, тонкие босые ноги были исцарапаны и в грязи.
Историю ее доставки, отрывисто и сбивчиво, рассказывал в приемном покое водитель-дальнобойщик, мужчина с обветренным лицом и глазами, в которых еще стоял ужас от увиденного.
— Темно уже было, почти ничего не видно, — говорил он, нервно теребя шапку в руках. — Еду по трассе, смотрю — на обочине лежит что-то. Думаю, олененок, может, собака… Подъехал на ближний свет, а это… баба! Совсем молодая. Лежит, не шевелится. Машина, видать, сбила и уехала, нечисть такая… Что за народ пошел? — Он умолк, глотнув воздух. — Поднимать ее побоялся, а вдруг позвоночник или шея повреждены? Тронешь — и все. С фуры одеяло свое снял, накрыл, чтобы не замерзла, пока… И скорую вызвал. Больше ничего не трогал.
Он рассказывал это усталому полицейскому, мужчине средних лет, который торопливо и автоматически что-то записывал в блокнот, лишь изредка кивая. Лицо полицейского было бесстрастным — он видел слишком много подобного, и эта история, трагичная и обыденная одновременно, была лишь еще одной строкой в длинном отчете. Его больше интересовали возможные следы торможения, осколки фар, но водитель лишь разводил руками: темнота, дождь со снегом, пустая трасса.
Пациентку, чье состояние было оценено как крайне тяжелое, немедленно повезли на операцию. Свежий, колотый перелом височной кости, внутреннее кровотечение, обширная гематома, сдавливающая мозг. Бледное лицо под кислородной маской, хрупкое тело на жестком столе операционной, монотонный писк аппаратов, отсчитывающих угасающий пульс — все это слилось в единый, тревожный гул борьбы за жизнь, которая, казалось, уже почти ускользнула. После многочасовых усилий, когда за окнами уже светлело свинцовое зимнее утро, ее перевезли в палату реанимации. Она лежала там, утыканная трубками и проводами, и дышащая лишь благодаря аппарату.
На следующее утро ко входу в больницу, разбрызгивая грязь, подкатила мощная, дорогая иномарка цвета мокрого асфальта. Ее сопровождал темный джип. Из машины вышел мужчина лет сорока, одетый не по сезону легко, но дорого. Лицо его, обычно, вероятно, уверенное и холодное, сейчас было искажено внутренним напряжением, сведено жесткой складкой у рта. Его шаги по казенному линолеуму звучали громко, властно. Он требовал немедленно пропустить его, называл фамилию пациентки. Ему вежливо, но твердо отказывали: реанимация, никаких посещений. Тогда он кивнул сопровождавшим его двум крепким молчаливым мужчинам. Те, не повышая голоса, сделали свое дело, мягко, но неодолимо оттеснив дежурную сестру и санитара. Дверь в святилище, где боролись за жизни, распахнулась.
Мужчина ворвался в полумрак палаты, где царил лишь ровный звук аппарата искусственной вентиляции легких и тихое жужжание мониторов. Он не смотрел на эти приборы, его взгляд сразу упал на неподвижную фигуру на койке. Он подошел вплотную, склонился над безжизненным лицом, над головой, туго перевязанной белыми бинтами. И начал говорить. Не шептать, не спрашивать у врачей, а говорить с ней, громко, отрывисто, сдавленно, словно выжимая из себя каждое слово.
— Где Эльза? — прозвучало его первое требование, резкое, как удар. — Куда ты ее подевала? Ну, ответь же! Где наша Эльза?
Женщина лежала, недвижимая. Ее веки даже не дрогнули. Бледность кожи была похожа на цвет старой штукатурки, на мертвенно-белую стену. Тонкие капельницы дрожали от ритмичной пульсации насосов, но в ней самой не было ни малейшего признака отклика. Это молчание, эта абсолютная отъединенность, казалось, еще больше распалили мужчину.
— Где Эльза, я тебя спрашиваю? — он говорил уже сквозь стиснутые зубы, и в его голосе, помимо ярости и требования, проступила вдруг странная, неуместная здесь нота — что-то вроде отчаянного, нелепого увещевания. — Сними грех с души, хоть теперь… перед… Ну где же моя дочь?!
Он тряс ее за плечо, совершенно не обращая внимания на хрупкость этого тела, на трубки, но ответа не было. Была только тишина, нарушаемая равномерным шипением аппарата. И вдруг эта тишина была разорвана резким, пронзительным, непрерывным писком одного из мониторов. На экране ровная линия пульса задергалась, превратилась в хаотичную зубчатую черту, а потом стала вытягиваться в прямую, страшную и неумолимую. Палату мгновенно, будто из-под земли, заполонили люди в белых халатах. Кто-то грубо, но твердо оттащил мужчину в сторону, кто-то начал непрямой массаж сердца, кто-то готовил дефибриллятор.
— Выходите! Немедленно! — крикнула ему сестра, и охранники, наконец, вмешались, уже не церемонясь, вытолкав ошеломленного мужчину в коридор.
Он не сопротивлялся, вышел, и дверь захлопнулась за его спиной, отсекая суету, крики «Разряд!» и тот ужасный, плоский звук монитора. Мужчина замер на месте, будто не понимая, куда идти. Потом начал метаться по короткому пространству больничного коридора, как раненый, загнанный в клетку зверь. Шаги его были тяжелыми, несогласованными. Он то сжимал кулаки, то хватал себя за виски, то проводил ладонью по лицу, словно пытаясь стереть с него маску отчаяния. Его губы беззвучно шевелились.
— Опоздал… — наконец вырвался сдавленный шепот. — Опоздал… Все кончено…
Прошло несколько минут, которые показались вечностью. Дверь в реанимацию открылась, и вышел врач. Мужчина средних лет, с усталым, очень серьезным лицом, на котором застыла печать профессионального горя и беспомощности. Он снял шапочку, вытер лоб тыльной стороной ладони, тяжело, так, будто воздух в коридоре стал густым и неподвижным, вздохнул и медленно развел руками.
— Мы сделали все, что могли, — голос врача был тихим, но в тишине коридора звучал оглушительно. — Но травмы… Они были несовместимы с жизнью. Слишком сильное повреждение мозга, обширное кровоизлияние… Простите.
Мужчина слушал, не двигаясь. Словно эти слова доходили до него через толщу воды или стекла. Он понял все с первого же жеста, с первой интонации. Медленно, почти плавно, его ноги подкосились. Он осел, опустился сначала на корточки, а затем просто сел на холодный, грязный от следов обуви линолеум, прислонившись спиной к стене. Он обхватил голову руками, спрятал лицо в коленях. И начал раскачиваться. Медленно, монотонно, из стороны в сторону. Из этого сжатого комка горя и отчаяния доносился глухой, бесконечно потерянный шепот, обращенный уже не к кому-то, а в пустоту, в собственное проклятое одиночество:
— Эльза… Эльза… Что же я теперь скажу… Что я скажу жене?.. Что?..
Вопрос повис в воздухе, не находя ответа. За стеной, в палате, воцарилась тишина — ровная, безжизненная, окончательная. А в мире за окнами больницы шел снег, безмолвно и равнодушно укрывая все — и лесную дорогу с ее тайной, и холодный асфальт трассы, и крыши домов, где жизнь, такая хрупкая и несправедливая, продолжала свой бег.
*****
Прошло немало лет и тихая девочка из свертка превратилась в стройную, звонкую Лизоньку, Елизавету Матвеевну Теплову. Супругам Тепловым, через многие хлопоты и полулегальные махинации с помощью двоюродной сестры Нины из опеки, чудом удалось ее удочерить. Ребенок рос здоровым, подвижным, словно лесной ручей, искрящимся и неуемным. Мать и отец души в ней не чаяли, и жили они теперь не в лесной глуши, а в райцентре, где на все скопленные деньги купили небольшую двухкомнатную квартиру на первом этаже дома с березками во дворе.
Переезд был жертвой, принесенной на алтарь будущего дочери: чтобы росла среди людей, в хорошую школу ходила как положено, имела подруг и перспективы. Лиза и ходила в школу, хоть и не совсем ей нравилось сидеть за партой, смиренно сложив руки, и впитывать знания из учебников, когда за окном манил мир — шумный, полный движения и красок. Но мама, Нина Федоровна, с непривычной для ее мягкости строгостью требовала учиться хорошо, и вот Лиза училась, легко и будто играючи.
Ум у нее был светлый и цепкий, память — ясная. Стоило один раз внимательно прочесть параграф или услышать объяснение учителя, как все укладывалось в голове в четкую, понятную картину. Поэтому много времени за учебниками она не проводила, предпочитая успеть все быстро, чтобы освободить драгоценные часы для настоящей жизни.
Главной ее любовью и страстью, вскормленной с младенчества, оставались охота, лошади, рыбалка и бескрайний, дышащий тайнами лес, куда они с отцом непременно отправлялись в каждые выходные, будто совершая паломничество к своим истокам. Старая Моргана давно упокоилась на лесной поляне, но ей на смену пришел крепкий гнедой мерин по имени Буян, и старый охотничий домик-заимка всегда был готов принять хозяев. Возвращаясь из этих поездок, Лиза пахла дымом костра, хвоей и свободой, а глаза ее горели таким счастьем, что сердце Нины Федоровны сжималось от любви и тревоги одновременно.
— Что же ты, отец, из нашей дочери пацанку растишь? — ворчала она, вытряхивая из Лизкиной куртки сухие травинки и щепки. — Не девичье это дело — на лошадях по бурелому скакать да ружье в руки брать. Гляди, вся в ссадинах, штаны опять протерла!
— А вот и девичье, а вот и девичье, мама! — заливалась серебристым смехом Лиза, обвивая шею матери руками и прижимаясь щекой к ее мягкой кофте. — Мне другого не нужно! Я, когда вырасту, в лесу жить буду, как вы с отцом раньше! Лесничим буду, буду его беречь!
— Что ты, детка, не пугай ты меня, — вздыхала Нина, гладя дочь по густым, темным, как крыло ворона, волосам. — Тебе в институт поступить нужно обязательно, образование получить. Потом замуж выйти за хорошего, умного парня. Может, еще и внуков дождемся мы с отцом на старости лет, — добавляла она с тихой, заветной надеждой, и в ее глазах, уставших и добрых, теплился свет далекого счастья.
— Я замуж никогда не выйду! — Лиза надувала губы, которые с годами стали алыми и упрямыми без всякой помады. — Все мальчишки — противные, дразнятся. А если и выйду замуж, то за… Лешего! — фантазия девчонки рисовала несуразные и прекрасные картины. — Он у нас в лесу главный! Будем с ним по чащам ходить, медведей катать и волков выгуливать! — И она снова заливалась смехом, жизнерадостным и заразительным.
— Пусть и за Лешего, — Нина Федоровна обнимала дочь, прижимала к себе так крепко, будто боялась, что эту вспышку счастья, это теплоту сейчас унесет ветер. В каждом таком объятии была и радость, и тень старого, неотпускающего страха потери. — Солнышко ты мое! Жизнь моя! Как захочешь, так и будет, деточка. Лишь бы счастлива была.
— Будя, будя вам, девки, обниматься да причитания разводить, — нахмурился сквозь едва сдерживаемую улыбку Матвей Иванович. Он стоял на пороге, уже одетый в свой потертый, пропахший дымом тулуп, и начищал до блеска старые, но надежные сапоги. Сам он души не чаял в дочери, и эти лесные вылазки были для него не просто проверкой капканов, а священным ритуалом общения, передачей всего, что он знал и любил, своему единственному наследнику.
— Поторапливайся, Лизок, ковылять тут! До обеда нужно на заимку добраться, капканы проверить, а то куницы следы вокруг оставили — знатные.
— Бегу, отец! — Лиза звонко откликалась, на лету накидывая свою потрепанную, но удобную куртку и заплетая в тугую, привычную косичку густые волосы. Через мгновение она уже неслась вслед за отцом, ее легкие, быстрые шаги стучали по деревянному полу, а затем по промерзлой земле двора.
Девочка росла не просто красивой — она расцветала какой-то дикой, природной красотой. Соседи, а затем и вся школа поглядывали на нее с затаенным восхищением. В ней было странное сочетание: изящество, достойное принцессы из сказки, и крепкая, ловкая сила гимнастки или канатоходца. Уже в средней школе все мальчишки вздыхали по Лизе Тепловой, и каждый мечтал хотя бы дружить с ней, или донести хоть раз ее портфель до дома. Но Лиза только смеялась, легко и беззлобно подшучивала над влюбленными юношами, и ее сердце оставалось глухо к этим городским ухаживаниям. Оно билось в такт другому ритму — ритму леса, ветра в кронах и топоту конских копыт.
Соседи поговаривали, и сплетни эти прорастали в тихих кухнях:
— Дочь у Тепловых — девка красоты неимоверной, и вовсе не в мать с отцом! Матвей — весь рыжий, веснушчатый, Нина — бледная, как моль, прозрачная. А Лизка у них — кровь с молоком! Коса до пояса — черная-пречерная, будто смоль, брови соболиные, губы алые без румян, а глаза… Глаза-то у нее странные, серые, а на свету — с зеленинкой, в душу смотрят, прямо до мурашек.
— Да не дочь она им, а внучка, поздно родили, вот и скрывают.
— Усыновили, ясное дело. Сироту какую. От хорошей жизни в такую глушь, да потом в райцентр перебрались? Неспроста.
Но все это были лишь догадки, шепотки за спиной. В райцентре, куда Тепловы переехали, когда Лизе шел уже четвертый год и пора было определяться в детский сад, никто не знал настоящей истории. Они пришли уже сложившейся семьей — немолодые, уставшие родители и не в меру резвая, диковатая дочка.
Свое детство Лиза вспоминала всегда как самое лучшее, безоблачное и настоящее время в жизни. Родителей — с бесконечной, благодарной любовью и глубочайшим почтением. Но счастье, такое хрупкое и выстраданное, длилось не так долго, как мечталось. Время, которое щадило их, пока они были нужны девочке, начало неумолимо собирать свою дань. Сначала, когда Лизе было пятнадцать, тихо, во сне, ушел Матвей Иванович. Сердце, изношенное годами, горем и потом счастьем, просто остановилось. Он ушел, как и жил, — без суеты, не обременяя близких.
А потом, словно свеча, медленно, по капле угасла и Нина Федоровна. Она не болела, она просто тихла, будто жизнь постепенно покидала ее, выполнив свою главную миссию — вырастить, поставить на ноги, увидеть будущее в глазах дочери. Когда Лизе исполнилось восемнадцать, она осталась круглой сиротой в этом мире.
Помня о последних наказах матери, о ее мечте видеть дочь «с образованием, независимой», девушка, стиснув зубы и загнав глубоко внутрь горечь одиночества, подала документы и поступила в аграрный университет в областном центре. Она выбрала специальность «Лесоустройство и лесоуправление». После обучения она твердо намеревалась вернуться в родные края, к тем самым лесам, и заниматься их развитием, защитой, может, работать лесничим или экологом — как получится.
Теперь ее домом стало университетское общежитие. В свободное от лекций и семинаров время, которых было немало, Лиза подрабатывала. Не где-нибудь, а в большом супермаркете на окраине города, что входил в сеть «Вкусная страна».
Она мыла полы в торговых залах, собирала с огромной парковки разбросанные покупателями тележки, загружала товары в машины. Работа была физически тяжелой, неблагодарной, но честной и дававшей ту небольшую сумму, что позволяла чувствовать себя на своих ногах.
И вот однажды, в один из таких серых, наполненных рутиной дней, когда она, закутанная в старый пуховик, катила вереницу холодных металлических тележек обратно к входу в магазин, ее внимание, всегда острое, охотничье, уловило резкое движение. У дорогого внедорожника, прямо у открытого багажника, куда молодой человек в дорогой куртке загружал пакеты, какая-то женщина, элегантная, в норковой шубе, что-то оживленно говорила по телефону. И вдруг из-за соседней машины метнулась тень. Молодой парень в спортивном костюме и с капюшоном на голове выхватил из рук женщины сверкающий гаджет и рванул прочь. Все произошло в долю секунды. Женщина вскрикнула, не столько от страха, сколько от возмущения. Ее спутник бросил пакеты и ринулся в погоню.
Но Лиза была ближе. И действовала она не думая, инстинктивно. В ней проснулась холодная, четкая реакция, выработанная годами охоты на зверя, который всегда быстрее и хитрее. Она отпустила тележки, которые с грохотом покатились дальше, и рванулась наперерез. Грабитель, оглянувшись на преследующего его мужчину, не ожидал атаки с фланга. Лиза, используя инерцию бега, запрыгнула ему на спину, обхватила шею локтем, и всем своим весом, ловко подставив ногу, повалила на землю. Они грузно рухнули на асфальт. Телефон вылетел из руки вора и отзвенел где-то рядом. Тут же подбежал сын женщины, вместе они скрутили ошеломленного грабителя, уже не оказывавшего сопротивления. Поднялась суматоха, подоспела охрана, кто-то вызвал полицию.
И тогда женщина подошла к Лизе. Она была не просто элегантна — она была из другого мира. От нее пахло дорогими, холодными духами с нотами мороза и сандала, мех шубы отливал платиной, лицо было ухоженным, красивым, как у телезвезды из гламурного журнала, но сейчас на нем читались искреннее потрясение и любопытство.
— Какая смелая девочка, — сказала она, и ее голос был низким, бархатистым. — Неужели тебе не было страшно? Он мог быть с ножом.
Лиза, отдышавшись, смотрела на свои порванные на коленке дешевые колготки и ссадину, с которой сочилась кровь. Она чувствовала себя неловко и внезапно очень уставшей.
— Не знаю, — честно ответила она, потирая ладонь. — Не подумала об этом. Просто увидела и… все.
К ним подошел молодой человек, ее сын. Он был высок, хорош собой в этой нарочито-небрежной, но безумно дорогой манере, и сейчас смотрел на Лизу с нескрываемым, почти восторженным интересом, смешанным с легкой насмешкой.
— Вообще-то, это я должен был быть героем, — сказал он, улыбаясь. — Но вы, милая леди, меня опередили. Вы настоящая амазонка. Признаться, такие девушки сводят меня с ума. Меня зовут Андрей.
— Андрей, прекрати сейчас же этот дурацкий тон, — мгновенно рассердилась женщина, и в ее взгляде мелькнула сталь. Она снова повернулась к Лизе, и взгляд ее стал мягче. — О боже, посмотри на себя. Колготки порваны, колено разбито. Андрей, немедленно поговори с руководством, пусть девушке дадут сегодня оплачиваемый выходной. И чтобы премию ей выписали. Сейчас же.
— Что Вы? Нет, нет, не нужно, пожалуйста! — Лиза смутилась еще больше. Ей было неловко из-за внимания, из-за своей растрепанности на фоне их безупречности. — Мне нужно работать, у меня смена…
— Это будет оплачиваемый выходной и премия от нашей семьи, — женщина произнесла это не повышая тона, но так, будто это был закон природы. Она улыбнулась, и в улыбке было уже не только любопытство, а какая-то странная, изучающая нежность. — Андрей, я не привыкла повторять.
— Девушка, поверьте, спорить с моей мамой — дело неблагодарное и бесполезное, — закатил глаза парень, но в его интонации сквозило привычное повиновение. — Она, как локомотив. Когда решила — ничто не остановит.
— Негодник, — беззлобно пожурила его мать и снова к Лизе. — Меня зовут Марина Николаевна Широкова. А это мой невоспитанный сын — Андрей Викторович Широков.
— Широковы? — имя, как удар током, пронзило Лизу. Она узнала его. Весь город знал это имя. Она одновременно удивилась и почувствовала ледяную растерянность. — Вы… владельцы «Вкусной страны»? — она тупо посмотрела на логотип сети у себя на рабочей жилетке.
— Эта «Вкусная страна» — сущая ерунда, детские игрушки, — легко, с пренебрежением махнула рукой женщина, которая и была владелицей этой самой огромной сети супермаркетов в регионе. — А вот твой поступок, детка, вовсе не ерунда. Это поступок. Я не хотела бы, чтобы наше знакомство закончилось на этой парковке. Позволь пригласить тебя на ужин к нам домой сегодня. Я хочу рассказать о сегодняшнем происшествии мужу и познакомить тебя с ним. Он, я уверена, будет восхищен.
У Лизы перехватило дыхание. Вечер в доме Широковых? Это звучало как сцена из чужого, нереального кино.
— Нет, что Вы? Я же просто так… Я не для знакомства. Я просто не люблю, когда обижают людей, когда грабят. Так нельзя.
— Ничего в этой жизни, милая, не бывает «просто так», — Марина Николаевна подняла изящный, с безупречным маникюром указательный палец вверх. Ее глаза, проницательные и умные, внимательно изучали лицо девушки, задерживаясь на чертах, на разрезе глаз. — Поверь моему жизненному опыту. Наша встреча не случайна. В ней есть своя логика. Я чувствую это!
Отвязаться от Широковых Лизе так и не удалось. Ее не просто отправили домой — ее почти силой усадили в роскошный, тихий, как гроб, автомобиль, отвезли к общежитию, и напоследок Марина Николаевна, уже из окна машины, напомнила мягко, но не допуская возражений:
— Мы ждем тебя к восьми, милая. Ул. Центральная, 10. Это наш дом. До встречи.
Она мило, по-девичьи улыбнулась, и огромная, темная машина бесшумно тронулась с места, растворившись в потоке машин. Лиза стояла на холодном асфальте двора общежития, пахнущего помоями и тоской, и вздохнула так глубоко, будто только что вырвалась из-под воды. Свобода обернулась странной, давящей тревогой. Идти к Широковым ей совершенно не хотелось, а если бы она знала, что произойдет на ужине сегодня вечером, то никогда бы не поехала туда...
Уважаемые читатели, на канале проводится конкурс. Оставьте лайк и комментарий к прочитанному рассказу и станьте участником конкурса. Оглашение результатов конкурса в конце каждой недели. Приз - бесплатная подписка на Премиум-рассказы на месяц. Так же, жду в комментариях ваши истории. По лучшим будут написаны рассказы!
→ Победители ← конкурса.
Как подисаться на Премиум и «Секретики» → канала ←
Самые → лучшие, обсуждаемые и Премиум ← рассказы.