... Чего только не делали мы - "невинные дети" - мелкие жестокие паршивцы, не знавшие пощады аквариумным рыбкам, бездомным кошкам, собакам и лягушкам. Стыдно и больно думать об этом сейчас... А если был в школьном классе аутсайдер, то "клевали" такого до последнего. Почти каждый из нас видел, в той или иной степени наблюдал или порою активно участвовал в таком коллективном безумии, когда выживали из группы мальчишку или девчонку, потому что они были другими - то пахли неприятно, то вели себя по другому, то были просто слабыми и беззащитными, не способными дать сдачу. Жестокость та была ещё детская да "невыросшая", но порою намного сильнее взрослой, когда после уже - пожилыми - начинаешь сомневаться в библейских истинах, говорящих что "Бог есть в детских сердцах", и что детские души не помнят зла и прощают всё. Как могут эти противоположности уживаться в мальцах? И почему с возрастом, когда Дух Божий, данный с рождения в полной мере, покидает нас, и мы всё больше и больше становимся частью мира Сатаны - всё же иногда в большей степени, чем дети, способны проявлять понимание, милосердие и доброту по причине ума или опыта...
….Я в детстве был гадом, не уважающим свою мать. Отца я больше любил, чем мать. Но никогда никому не говорил «Я тебя люблю»... . У нас в семье, вообще, никто и никогда не говорил «Я тебя люблю». Обнимать я стал мать после университета, когда в конце концов, уже покинул дом и посещал родителей раз в год - обнимал при встрече и при прощании на следующие долгие месяцы расставания. Могу представить, как страдала она. И как бы я ее сейчас прижал к себе, встретив снова! Просил бы прощение за грубость, сухость и бесчеловечность мою. Поздно уже - не встречу наяву, не увижу, может быть только во сне.
Как-то полгода после смерти родителей, оказался я в нашей пустующей квартире, где прожили мы вместе долгих семнадцать лет, где я подрос, кое-как окреп, пережил первую любовь, проникся библейской историей, учился игре на саксофоне - в квартире, которая была моим дорогим домом, несмотря на бедноту, болезни матери, частое пьянство отца, наркоманов и алкоголиков по соседству, грязные и вонючие подъезды да подвалы, полные бездомных котов и блох...
Переживая неожиданный уход отца с одного дня на другой ровно полгода спустя смерти матери, набегавшись в городе по юристам и нотариусам по поводу оформления продажи квартиры, я сидел, не чувствуя ног, в зале на самодельном кресле папы возле деревянного стола, покрытого не одним слоем пыли. Чувствовал я себя неуютно, предвкушая бессонную ночь в том месте, где когда-то с кухни слышались шутки родителей, пахло жареным луком с варениками, шумел телевизор, сиял свет, а теперь царила щемящая тишина и страх предстоящей ночи... Я до сих пор никогда не спал один в нашем доме.
Так я сидел в сумерках уже минут двадцать, наблюдая за знакомым никому не нужным сервизом в серванте, старомодными советскими рюмками, остановившимися часами с римскими цифрами, смотря на пустующую родительскую кровать на фоне цветного ковра. Я долгое время не мог понять, что так тревожило и беспокоило меня во всем этом сумрачном постоянстве - то ли долгое время я не видел этого, то ли боялся духов и бесов, которые пожалуют ночью, и будут беспокоить меня, не давая заснуть.
Уставившись в одну точку на до боли знакомый ковёр на стене, я перестал искать причину моей душевной тяжести, и погрузился в воспоминания, которые мне только приходили на ум, смотря на багровые узоры, круги и цветочные завитушки советской роскоши... Вот появляется подвыпивший батя на фоне ковра и неожиданно дарит мне книжку "Закон Божий" - что называется "к Богу через грех". На улице - сугробы, морозно, солнце, а в квартире и на душе - тепло в ожидании какого-то чуда. В первый раз прочитал Отче Наш. Может быть, просто юношеская романтика вместе с домом, заснеженной зимой, таинством приобретения своей веры и ковром, таким родным, уютным, очень нужным.
А вот я просыпаюсь ещё мальчишкой - темно, ночь. Первое, что вижу - ковра мотивы, слышу тихие голоса родителей и понимаю , что вернулся отец из командировки в Москву, оглядываюсь и сквозь сонную пелену замечаю на столе великое чудо с сине-красными наклейками - десяток бутылок самой настоящей пепсиколы, той самой Пепси с детства - мечты любого советского ребёнка, пробовавшего это где-нибудь на пляже Черноморья . Повернувшись к стене полный счастья, трогая мягкий ворс, снова сладко засыпаю с мыслью, что завтра будет праздник.
Затерянный в орнаментах ковра, я лёжа на кровати пытался найти правильное слово в лабиринтах памяти, заучивая стихотворения, теоремы и правила. Пытаясь выйти из текстильных извилин, я безучастный к окружающему, морально готовился на следующий день дать сдачи какому-нибудь обнаглевшему однокласснику. Наш ковёр - самый что ни на есть простой, синтетический, машинный, красно-багровый, с центральным медальоном, от которого расходились бело-розовые цветочные узоры, стал моим тайным сопроводителем, молчаливым спутником, знавшим меня, домоседа, на все сто процентов и больше моих родных людей.
А теперь, когда все закончилось, и все покинули этот мир, ковёр с укором продолжал висеть, и вот в конце концов, напомнил мне о том, что не давало покоя мне в эту минуту. И тут я в начинающихся сумерках мрачной комнаты на фоне уже почти тёмного ковра увидел силуэт моей бабушки Евдокии, неподвижно сидящей на краю кровати в её синем платочке, оперевшись подбородком на руки, а руками на деревянную палочку, без которой она уже не могла ходить. Силуэт не двигался, лица никак нельзя было различить, всё было тихо, неподвижно, и только часы на стене, обрадовавшись такому повороту реальности, вдруг стали снова тикать, отчитывая секунды - сначала через раз, а потом правильно, как-будто стараясь показать, что есть другие параллельные миры. Это были те самые часы, по которым бабушка, уже в конец ослепнув, научила меня разбираться во времени. Слепой человек научил понимать и называть время по часам и минутам легко, наглядно, доступно объяснив, где находится большая и малая стрелка. И всего лишь за один день.
"Да, я помню всё, моя родная" - шептал я застывшей жутковатой фигуре. Когда родители были на работе, а я придя со школы, оставался один с бабушкой, которая вот так же неподвижно сидела на диване, а позади неё краснел тот же самый ковёр. Только тогда я мог видеть бабу Дуню: её острый трясущийся подбородок, смешной беззубый постоянно полуоткрытый рот, орлиный нос с горбинкой, впалые щёки, мутные глаза, немного дрожащая голова, покрытая платком, ещё гибкие кисти. Длинные пальцы говорили о её сильных руках, ловко держащих палочку для ходьбы. Пожалуй, сильнее всего в бабушке были её непропорционально большие руки, а передвигалась она очень медленно - до туалета и обратно уходило минут пятнадцать, и это с каждым днем становилось все хуже и хуже.
Когда бабушка была помоложе, она жила отдельно в своём доме в Старом Городе. Мать забирала её где-то раз в неделю к нам искупаться в ванне, и бабушка приносила мне зачастую полный стаканчик "бубушек" - очищенных жареных семечек подсолнуха. Я ел их с большим удовольствием, и смотрел на вымытую бабу Дуню, одетую в чистую рубаху, счастливую, пахнущую мылом, сидящую на диване на фоне ковра, улыбающуюся довольному внучку. Тогда она ещё могла видеть. И я видел в её глазах сияние. Потом же через несколько лет она стала слепнуть, и родители забрали её к себе, когда с глазами стало совсем плохо.
Первое время присутствие бабушки было для меня чем-то новым, необычным, в диковинку. Я наблюдал за ней, слушал и заучил весь её репертуар. Она, причмокивая, смешно напевала стихотворение из давней хрестоматии для начального чтения про детей, которые собирались в школу, потому что "петушок давно пропел", и "солнышко смотрит в окно", а "человек, все звери, пташки - все берутся за дела, с шумом тащится букашка, да за медком летит пчела."
"Ясно поле, весел луг,
Лес проснулся и шумит,
Дятел носом тук да тук!
Звонко иволга кричит.
Рыбаки уж тянут сети,
На лугу коса звенит...
Помолясь, за книгу, дети!
Бог лениться не велит!"
Это очень веселило меня. А ещё я всегда просил её рассказать мне отрывок из Некрасова "Однажды в студёную зимнюю пору", и бабушка с удовольствием читала по памяти. А я представлял себе заснеженные холмы, лес, лошадку...
И шествуя важно, в спокойствии чинном,
Лошадку ведет под уздцы мужичок
В больших сапогах, в полушубке овчинном,
В больших рукавицах… а сам с ноготок!
«Здорово, парнище!» — «Ступай себе мимо!»
— «Уж больно ты грозен, как я погляжу!
Откуда дровишки?» — «Из лесу, вестимо;
Отец, слышишь, рубит, а я отвожу».
Но так много она не знала - происходила из крестьян, была 1905 года рождения, а при царе для крестьян не было обязательной восьмилетки, закончила она свои четыре класса до революции 17-го. Вот и всё. Вместо" искать" баба Дуня говорила "шукать", сапоги она называла "чоботами", "баклажаны" были у неё "синенькими", вместо "говорить" она использовала "казать", "бульон" был у бабы "юшкой", меня она не "звала", а "гукала", "свёклу" она называла "бураком". Много таких интересных слов можно было услышать от бабы, по говору которой, как я понимаю это сейчас, происходила она из казаков и "балакала" на смеси русского и особого русского степного диалекта "балачки", бывшего в употреблении у кубанцев.
Маме бабушка помогала "скорбеть" и "печалиться": не приходит отец с работы в 17.30 - начинала она причитать и напевать свою песню "Что-то не то, Зиночка, не то! Ой не то, Зиночка, не то!", а в 17:30 плакать начинала, что мол отец не пришёл, и скорее всего, опять напился. Сколько не успокаиваешь её, толку нет. А придёт папа трезвый - слезы вытирает и улыбается во весь беззубый рот.
Прожив у нас где-то год, баба Дуня совсем стала слепнуть, до туалета доходила с палочкой, держа её дрожащими руками, постукивая громко о пол, воспринимая еле-еле кое-какие очертания дверных проёмов или на ощупь, ориентируясь на свет от окна. Мимо ковра она могла идти минут пять, останавливаясь и собираясь некоторое время с силами, чтобы сделать следующие несколько мучительных шагов.
Мне надоело её удручающее присутствие - я хотел после школы и попрыгать, и с подушкой подраться, и побить мячиком о стенку, послушать патефон или пригласить соседа Серёгу ко мне поиграть в солдатики и пластилиновые города. А тут надоедливая старушка, которую "не потревожь да помоги" и замечания она делает без конца, а мать работает по сменам, и отец на работе до поздна.
Я, негодяй, перестал реагировать на просьбы бабушки. И сидит она на фоне ковра на диванчике, и просит порою воды в кружке или "чаёчку с сахаром да кусочком хлеба" по двадцать минут, а я бесёнок всё: "Щас" да "Щас". И не подсчитать, сколько раз доводил до слёз старушку.
А когда ослепла баба Дуня в конец, стал я играть в свои бесовские игры. Подкрадусь к ней на цыпочках, и крикну внезапно в ухо - бабушка вскакивала от испуга, отгоняла меня черта прочь. А я сопляк - не унимался. Подойду опять тихо и стою в полметра, она чувствует это или очертания замечает, зовёт меня, да отойти просит. Я не успокаиваюсь, почти не дышу минуту и трогаю её потом то за нос, отскакивая, то за щёку - и так довожу старушку до слез. Бабушка начинает плакать, да умолять меня прекратить. Тогда уходил я, оставляя её сидеть на краешке дивана на фоне ковра с мокрыми от слез глазами и щёками.
Всё повторялось неделями. Бабушка Дуня, ожидая очередных издевательств глупого внука, чувствуя, что я опять крадусь, отчаянно кричала, размахивала палочкой, отгоняла меня, как могла. Я доводил её до истерик, и после долгого месяца терпения и унижений, она, в конце концов, пожаловалась матери, и отец, узнав про эти безобразия, сильно отругал меня. Сейчас я был бы рад, по меньшей мере, вспомнить достойную порку ремнем, но этого не последовало. Я всё же ревел, и после этого прекратил свои нападения, но почему-то злился на бабушку до конца её оставшихся дней, и внутри не считал себя виноватым в чем-либо.
Бабушка слабела изо дня в день: перестала сама ходить, перестала есть и пила совсем немного, мать и отец, как только могли, следили за ней. Мамина шерстомойная фабрика была в пятнадцати минутах ходьбы от дома , и её в последнее время стали отпускать по полчаса ради исключения "посмотреть за умирающей матерью". Одним утром, когда закончилась её ночная смена, бабы Дуни не стало. Она самую малость не дотянула до восьмидесяти семи. Соседи слышали , что мать рёвом ревела возле постели бабы Дуни, некоторые спустились на крики и вопли в нашу квартиру, обнаружив там уже холодное тело. Я находился в тот момент в школе и предполагаю, что это был четверг. Ещё не наступило лето, вишнёвые деревья дали цвет. В субботу Евдокию Михайловну должны были хоронить, а я жаловался соседскому другу Серёге, что мол "эта бабка умерла" и не зайду к нему опять играть в солдатиков, а как бы хотелось. Как же досадно было, что, "наверное, опять не поиграю".. .
С пятницы на субботу в ночь входная дверь в квартиру стояла почему-то открытой, на дверную коробку временно повесили что-то вроде покрывал. Я слышал, как кто-то из соседей ходит в тёмном подъезде, поднимается или спускается. Было тепло и даже парадная дверь в подъезде была распахнута. Несмотря на то, что родные и близкие уже как один час перестали заходить, я всё же чувствовал себя словно на вокзале, и никак не мог заснуть. В зале горели свечи, и их огонь создавал жуткие прыгающие тени на стенах. Слева в комнате стоял гроб, а в ней лежала моя бабушка Дуня. И как помню - с кухни доносился псалом: "Живы́й в по́мощи Вы́шняго." Я долгое время оставался один на один с гробом. Присел где-то возле стены на пол, наблюдая за свечами, танцующими тенями, торчащим длинным носом бабы Дуни, выступающим вверх из гроба, и за ковром, грозно чернеющим в темноте возле дивана, на котором уже никогда не будет сидеть Евдокия Михайловна. Перед тем как лечь спать, я подошёл к гробу и наблюдал за лицом бабушки, в конце несколько раз коснулся щекой её холодного лба - не из сожаления, не из-за того, что хотел проститься, а просто ради детского любопытства ощутить тело мертвого человека. Её голова на ощупь казалась камнем...На следующий день я всё таки смог встретиться с соседом Серёгой, и поиграть в солдатиков, потому что родители не захотели меня брать на кладбище.
... Уже совсем стемнело. Я как и прежде сидел в кресле отца напротив кровати. Со слезами на глазах я потянулся к очертаниям неподвижно сидящей фигуры, но мои руки встретили лишь пустоту, и я не чувствуя сопротивления, привстав, сел на четвереньки на кровать, передвинулся на её другой край и дотронулся рукой ковра как и прежде весящего на том же самом месте.
"…Я́ко Той изба́вит тя от се́ти ло́вчи и от словесе́ мяте́жна, плещма́ Свои́ма осени́т тя, и под криле́ Его́ наде́ешися: ору́жием обы́дет тя и́стина Его́*... Господи, пусть теперь бьет и меня жизнь тем же безразличием моих детей и их неуважением ко всем моим усилиям сделать их жизнь лучше. Это так должно быть - это закон бумеранга", - шептал я. "Боже, прошу Тебя, не отпускай, пока не искуплю всё содеянное мной в полной мере. " Так и заснул я в тот день, не снимая одежды на родительской кровати, трогая рукой ковёр, вспоминая о том, что было. Следующий день был последним в родной квартире, и посвятить его нужно было подготовке к её передаче новым владельцам...
Покупатели квартиры пожелали перенять всю мебель и электроприборы. Я только лишь отодвинул их от стен в некоторых местах . Вещи в шкафах, не имеющие никакой личной ценности, пришлось частично выкинуть или раздать. Ремонт мною не делался. Единственное, что я взял с собой в чемоданы, были старая икона бабушки Спаса Вседержителя с державой , все альбомы с фотографиями, да коробка с ёлочными игрушками на память о родителях. Моя совесть и мои воспоминания в виде пыльного ковра были предательски свёрнуты в трубочку и одиноко, почти спрятанными стояли за дверью в зал. Покупатель пожелал оставить стены свободными для смены обоев. И когда настало время уходить, я представил себе, что могло было бы быть, если бы все ковры мира сняли вдруг со стен и отвезли бы в одно место и оставили там раскрытыми. Наверняка, их было бы достаточно, чтобы ими покрыть все пустыни мира. А если бы ковры могли даже шептаться по ночам, то пустыни, пожалуй, превратились в места откровений и издавали бы такой рокот, который можно было бы слышать в любой части мира, напоминая нам о наших поступках - хороших или злых, о наших близких и родных, ушедших в другой мир, о том как мы порой поступали с ними, о предательствах и изменах, а может быть, и о благородных делах, которые никогда не выставляли на показ, о многом, чего не знали... Шёпот ковров стал бы для многих людей их совестью, взывающей к ним шумом ночных пустынь, превращающих жизнь тех или иных в каждодневное мучение. Для других откровения рокота были бы облегчением, поскольку всё стало известно и, в конце концов, нет больше причин что-то скрывать. А многие ушедшие - можно предположить - возрадовались бы тому, что о них кто-то, наконец-то, стал вспоминать. Я, в свою очередь, больше не увидел наш багровый советский родительский ковёр, но ношу его с тех пор в душе, время от времени разворачиваю, и пытаюсь искать путь в правильном направлении как на самой дорогой карте мира.
Март 2025 в самолёте Лисабон Франкфурт
*Псалом 90й: Он избавит тебя от сети ловца, от гибельной язвы, перьями Своими осенит тебя, и под крыльями Его будешь безопасен; щит и ограждение – истина Его.