Часть 1
Двойственность.
Можно ли считать началом пробуждения неожиданной тяги в нежизнь, или первой каплей осознания себя, как двойственности - испытанный одинокий страх в тихой комнатке коммунальной квартиры поздно вечером в детской кроватке с сеткой закрытой простынкой от света настольного грибка, у которого отец допоздна готовится к сессии в институте, а мама, скрипит ресфедером, помогая ему чертить рулоны чертежей. Страх от навалившегося тёмного пространства, чёрной пустоты, в которой тебя нет, пространство есть, а тебя в нём нет, и нет сил и надежды найти себя в нём. Наверное, ЭТО взрослые называют смертью. Соединение страха и слова выдыхается всхлипыванием. Отец наклоняется, спрашивает – наверное, впервые ложь или лукавство в ответ, взгляд в сторону - « не хочу завтра идти в садик…» Первая горечь невысказанности ошеломляет, благо, недолго – слёзы вымывают её без следа.
Наша уютная комнатка на четвёртом этаже в двухкомнатной квартире номер 14 в пятиэтажном доме 28 по улице Советской. Говорили, что дом строили пленные немцы. Он выглядит просто, без излишеств, пристроен к угловому семиэтажному дому посолидней и в компании ещё с двумя пятиэтажками поприземистее, создаёт со стороны двора замкнутую, уютную территорию с палисадником посередине, который какой то весной или осенью наши отцы засадили клёнами и берёзами. Деревья быстро вытянулись и были предметом гордости – частенько мы, играя в беседке или под грибком, хвастались, напоминая друг другу, что этот клён посадил мой отец, а эту берёзу мой.
Зимой весь садик превращается в высокую снежную крепость с переходами и блиндажами и в свои права вступает главнокомандующий Серёжка Иванов – школьник, управляющий полчищами дворовых детей в зимних баталиях. Наша беззаветная преданность ему и беспрекословная подчинённость ограничивается лишь сердитыми призывами матерей из форточек светящихся замёрзших окон. Мы, качаемся от усталости, поднимаемся после боёв на свои этажи. Брякающие льдинки, пристывшие к штанам с начёсом и валенки полные снега ,обеспечивают пару шлепков по голой замёрзшей заднице. Мы возвращаемся в семьи, как наши отцы после длительных командировок. Большая площадка нашего этажа собирает иногда разновозрастных детей и подростков окружающих квартир – на стене вешаем простыню, выкручиваем тусклую лампочку и смотрим диафильмы со сказками, и разными историями. Летом во дворе детей меньше, многие по бабушкам в деревнях, в пионерских лагерях или детских дачах. Кто остаётся в городе, каждое утро часов в десять слышит переходящий из подъезда в подъезд протяжный крик: « Мо-ло-ко-о-о!» краснощёкой, полной молочницы с двумя большими бидонами на тележке. По мере приближения звука определяют, у какого подъезда сейчас происходит раздача. Как только гулкий призыв раздался в твоём подъезде, хватаешь оставленную мамой мелочь, бидончик, прыгаешь в стоптанные сандалии и мчишься вниз с четвёртого этажа, пока тётенька не укатила от нашего последнего подъезда. Иногда мужчина в белом халате привозит во двор высокую тележку со стеклянными створками. Останавливается посередине двора и к нему выстраивается очередь женщин и детей – за стеклом булки хлеба, сайки-посыпушки, баранки с маком. Изредка во дворе появляется дедок с бородой, с настоящим станком с ножным приводом. Его призыв эхом по всем подъездам: « Точим-м-м, но-о-жи, то-по-ры-ы, но-о-жни-цы-ы-ы ..!». Если погода не дождливая он устраивается на улице и в ожидании клиентов достаёт пачку аккуратно нарезанной газетной бумаги перетянутой резинкой, вынимает из неё один листик, развязывает небольшой тряпочный мешочек, достаёт оттуда щепотку табаку и не спеша раскладывает его в, лодочкой приготовленный тремя пальцами листик газетки, сворачивает трубочкой, пока не до конца, подносит к губам и слюнявит свободную узкую полоску. Склеенная самокрутка подробно обжимается со всех сторон почерневшими пальцами и закуривается. Непривычный запах махорки расползается по всему двору и вспоминает центральный базар на Гоголя в морозное утро, где в сенях мясного павильона между дверями греются мужики в клубах едкого махорочного дыма.
На улице тепло и окна между этажами открыты. Непонятный шум внизу во дворе – высовываюсь из окна подъезда . На проезде между тротуаром и садиком телега запряжённая лошадью, но не та, на которой каждый день дядя Степан подвозит на кухню нашего детского сада четыре бидона молока и два лотка с хлебом закрытые белой простынёй, а другая, с широкими шинами, и лошадью, совсем не похожей на привычного коричневого медлительного Алмаза, а огненно - рыжего цвета, с длинной седой гривой и такими же, как грива, светлыми ногами. Пулей слетаю с лестницы на улицу. Вокруг телеги заставленной ящиками с разноцветным тряпьём полно детей и женщин. Все шумят и тянут кучеру старые ненужные вещи, получая от него взамен разноцветные самодельные бумажные или тряпочные безделушки. Мой интерес –огромная, богатырская, сказочная лошадь … Выпуклый тёмный глаз с белёсыми ресницами, влажные подвижные ноздри, сухая нижняя губа с пупырышками. Это подрагивание кожи на груди на колене, тёплое дыхание в ладонь мне уже знакомы с прошлого года – моя подруга, кобыла Метла в деревне Старо-Перуново, серая, в яблоках, терпеливо таскала меня на спине по двору на базе изыскательской партии: « Э-э…э! Не трогай, мальчик, укусит!» кричит старьёвщик, с телеги раздавая гостинцы девчонкам.
К концу лета двор наполняется мальчишками с наших двух домов и пацанами из домов напротив. Валерка Гущин – наш. Он ходит на секцию фехтования на «Спартаке» и мы, воодушевлённые его рассказами, делаем шпаги из палок, щиты из фанеры и опасно режемся во дворе…
Славка Кириллов с пятого этажа, через два года кончает школу, ездит на, уже бывалом, велике «Орлёнок », учит ребят помладше переписывать текст из учебника не глядя в тетрадку, по вечерам проходит мимо нас в узких преузких полосатых брюках, во дворе ни у кого таких нет, можно только у почтамта такие увидеть, и ярко жёлтой футболке, засунув руки в карманы и обернувшись с ухмылкой вслед ему раздражённому окрику Коли дворника: « Стиля-я-га!...»
Пацаны, те постарше и для нас они чужаки, так как жители двух домов напротив не институтские, но мы живём дружно. Пацаны приобщают нас к сложной игре «в Пекаря» и рассказывают о бурных событиях на Романова. Эта улица – вся частный сектор с одноэтажными деревянными домами за глухими покосившимися заборами – территория особого беспокойства пацанов. Они тоже недавно переселившиеся, и с местными, Романовскими, находятся в состоянии то войны, то мира, здесь нет асфальта. Когда мы с мамой идём по ней в рыбный, на Красный, по утоптанной земле, обходя чёрные лужи, я крепче сжимаю её руку и каждый раз перед глазами Вовка из пацанов, бегущий по двору с криком от боли и ладонью прижатой к глазу, из под которой ручьём кровь. Кто-то из взрослых с силой отрывает его ладонь от лица, где вместо глаза кровавое пятно. После суматохи с первой помощью из Вовкиного подъезда выходит его отец, в кепке надвинутой на глаза, поднятым воротником, руки в карманах, локти плотно прижаты к туловищу, строгий сосредоточенный, решительным шагом пересекает двор и скрывается за углом. Следом с шумом стая пацанов. Наше томительное ожидание заканчивается ошеломляющей вестью, которую деловито передаёт один из ребят: «Вовкин отец выбил глаз романовскому…» Мы переспрашиваем «Ты видел?...» Новость заставляет разойтись по домам. На ватных ногах поднимаюсь на свой этаж, мама ворчит - еда остаётся нетронутой.
Позже эта улица стала превращаться в руины, мы прибегали сюда смотреть на вывороченные на изнанку остатки чужой жизни с кисло сладким запахом гнили … Частный сектор неминуемо отступал, приходило время котлованов. Свежие отвалы после рабочих часов, усеивала детвора, а на следующее утро перед строителями разворачивались целые города из песка и глины с серпантинами дорог, многоэтажными домами и замками…
В нашей комнатке узенький балкончик на Советскую, на той стороне улицы стройка красивого семиэтажного дома с карнизиками, фронтонами - в него скоро переселится шумная татарская семья Ахмеровых, нынешние соседи из другой комнаты нашей коммунальной квартиры а их место займёт семья Вешкурцевых – муж Иван Михайлович, отставной военный полноватый, молчаливый жена Елена Владимировна худощавая брюнетка со строгим характером, иногда выговаривает на кухне маме претензии коммунального общежития, их слегка пухловатый сын Сашка, кончающий школу, как говорили – двоечник, и карликовый пинчер по имени Кукла, холеричная трясущаяся сука. Предупреждающая активность Елены Владимировны, выработанная опытом совместного проживания с другими семьями, и беспокойный, шумный характер Куклы заставляют чувствовать себя в местах общего пользования, как на чужой территории. В дом напротив переселятся многие семьи с наших двух домов. Мы все- дети родителей, служащих проектного института Сибгипротранс, что на Серебренниковской, недалеко от Оперного. Наши отцы и матери – техники, инженеры изыскатели, геологи, электрики… Когда нас ещё никого не было на свете, они переселялись сюда в Сибирь отовсюду - дядя Гена с тётей Людой Новожиловы приехали из Москвы, здесь у них появился Андрюшка, мой друг, дядя Тёма Ведерников, муж тёти Зины, моей тётки по маме, - из Саратова, тётя Валя Казанцева и мой отец приехали с Украины, учились вместе в железнодорожном техникуме, что в Конотопе на Украине. Гущины, Цветковы, другие Цветковы, Кульчицкие, Ясиницкие, Зимины, Ивлевы, Фигуренки, Евсюковы, Несмеловы, Павликовы, Ивановы, Кучеренки – с Киева, Москвы, Ленинграда, Воронежа, Горького, Свердловска и так далее… Вся великая страна в одном дворе.
Отец в каждую зиму возвращается из длительных командировок, всегда неожиданно и каждый раз незнакомый, прижимает к себе, окунает в запах тайги, полей, железной дороги, мужского пота…Наша комнатка наполняется названиями будущих железнодорожных трасс Абакан – Тайшет, Ачинск - Абалаково, Актагай – Госграница. Мама достаёт из его чемоданчика выцветшие рубашки и бельё, а из кожаного планшета обязательно гостинцы от зайчика. Отец распаренный после ванны уютно откинувшись на высокую спинку дивана, закинув ногу на ногу уверенно трогает струны гитары и «Распрягайте хлопци коней…», «Раскинулось море широко…» вводят меня в восторженное оцепенение. Он смотрит мне в глаза, негромко поёт, а я столбняком стою перед ним, задыхаюсь незнакомым чувством к нему, рассматриваю его волосы, уши, бицепсы, ловкие пальцы на струнах, качающуюся розовую красивую ступню. У меня вот-вот брызнут слёзы. Мама уговаривает его сыграть "Цоконье копыт…" и в нашей комнатке звучат гулкие пустынные звуки флажолет, тоскливые звуки предчувствия далёкой мечты… Папа… Каждое его возвращение, это начало новой жизни.
У нас, институтских детей, общий детский сад, на первом этаже наших же домов. Самый таинственный и сладостный праздник конечно Новый год. Взрослые - воспитатели и родители делают невозможное, чтобы мы поверили в чудо. Это праздник после которого очень много вопросов и загадок. Почему, когда ложишься вечером спать ещё старый год, а утром когда просыпаешься, уже новый? Где место, с которого можно одновременно увидеть и старый и новый, или хотя бы быть в старом и видеть новый - как подходит, или наоборот, уже быть в новом наблюдая как уходит старый? И для чего тогда Дед Мороз? Кто и зачем, когда все люди спят, обсыпал все лестничные площадки в подъезде цветными конфетти и серпантином? Каждый Новый год всё больше вопросов. Многое разрешилось после обидного безразличия Ларисы Козловой, девочки постарше из квартиры напротив, на моё молчаливое недоумение после её вопроса – где я буду встречать Новый год? Я пристал к Андрюшке и Женьке Цветкову – они оказывается уже знали! Спросил Олю Зимину – она рассказала, как их с братом Сашкой поздно ночью садили со взрослыми за праздничный стол и в двенадцать они вставали и чокались… Родители от меня всё скрывали, сохраняя распорядок!
В начале лета перед обедом воспитательницы водят нас гулять в парк Сталина. Располагаемся на молодой траве под опрятными берёзами и заводим горячую дружбу с солдатами воздвигающими красивый парковый забор. Наше невольное посредничество между военными и улыбчивой, благосклонной, с румянцем на щеках, Людмилой Кирилловной, и всеми нами любимой, весёлой хохотушкой Ниной Константиновной, вознаграждается сполна – гимнастёрки с настоящими погонами и знаками отличия, широкие ремни с начищенными жёлтыми пряжками, пилотки со звёздочками уже на нас, а солдаты в белых майках на мускулистых загорелых телах, вытягивают ноги в галифе и кирзовых сапогах на молодом травяном ковре, весело разговаривают с воспитательницами иногда бросая на них внимательные пронзительные взгляды. Мы с упоением носимся пересекая и рассеивая эти взгляды не обращая внимания на одиноких прохожих и звенящие трамваи за забором, а наши две женщины и солдаты чувствуют себя защищёнными друг от друга нами – детьми и незаметно весёлый покой и беззаботность мягко овладевают всеми.. В радостном хохоте мы прощаемся и голодные торопимся на обед.
Первое ощущение стыда и публичного позора тоже в саду – после обеда тихий час на раскладушках. В солнечный денёк какой сон?..., в постелях возня и шёпот, а я, лёжа на спине под одеялом, сдёрнув с себя трусики с перехваченным дыханием, ощущаю своё неожиданное напряжение… Людмила Кирилловна, строгая подтянутая заходит в зал навести порядок, медленно идет в проходе между раскладушками и останавливается рядом с моей. Через дрожащие ресницы вижу, как оглядывает по сторонам притворцев, наклоняется и резко сбрасывает с меня одеяло! Моя вопиющая, обнажённая эрекция и немой застывший ужас в глазах отразились на её щеках пунцовыми пятнами и полным оцепенением нас обоих, которое длится и длится, длится и длится, и ему нет предела… Опомнившись, набрасывает на меня одеяло, выдавливает, отводя глаза: «одевайся и вставай – ты наказан», выходит из комнаты. В продолжение позора, долго стою в трусах около раскладушки, красный от стыда, под притворное сопение одногрупников.
Двенадцатого апреля в яркий солнечный день нас всех будят раньше обычного. Воспитательницы и нянечки радостно и суетливо помогают сонным мальчишкам из младших групп одеть на себя чулки, поддерживаемые на ногах пажиками пришитыми к жилетке, она обычно одевается под рубашку на майку; шорты, из под которых торчат иногда эти самые пажики. Ребята со старших групп уже носят чёрные ситцевые шаровары. Сандалии – обязательный атребут всех, и мальчишек и девчонок. Нас рассаживают под окнами на которых в стеклянных банках и бутылках уже появились липкие листочки на заготовленных к ленинскому и первомайскому утренникам, ветках.
Нина Константиновна торжественно объявляет, что в нашей стране впервые в мире в космос полетел человек Юрий Гагарин. Мы молчим и не понимаем, что это значит. В какой космос? На луну? Просто в небо? Но ведь самолёты летают?…Непонятно, но ничего не поделаешь – надо радоваться.
В середине лета детский сад вывозит нас на дачу за город в большой бревенчатый дом на краю соснового леса. Первые впечатления звонкого умытого утра с каплями росы на изумрудной траве, алой земляникой в прыгающих солнечных пятнах в гулком лесу, тоскливое одиночество без родителей - оттуда.
Мама везёт меня с собой к отцу в изыскательскую партию, как говорят, «в поле». В Артёмовске, в Красноярском крае, где в небе с шумом ездят тележки с рудой, а на холме на окраине в дымке белый трёхэтажный дом с колоннами, мама, в отчаянии, наконец, решается на провокацию… Ни в рабочей столовой, ни у хозяйки, где мы, уже несколько дней ждём попутную машину до изыскательского лагеря, её сын ничего не ест. Она тащит меня за руку через весь Артёмовск к дому на холме что бы «сдать в Детский дом». Уже на половине пути меня обжигает мысль о близком одиночестве, в ужасе замираю на пустынной улице и клянусь больше не капризничать, давлюсь шницелем в ближайшей столовой.
Мимо нашего грузовичка протряслись километров четыреста – горы, реки, паромная переправа. С нами в кабине, кроме водителя, инженер Гришин. К вечеру въехали в тайгу и, когда совсем стемнело, водитель остановился в растерянности среди вековых сосен. Паническим страхом его растерянность взорвалась в сердце матери. Застряли и заблудились? Инженер Гришин невозмутимо дремлет, откинув голову назад. Водитель решается идти ночью пешком за помощью – лагерь уже рядом. Гришин перебирается в открытый кузов и вытягивается там под куском брезента. Вокруг нас густая таёжная ночь. Рассказы и байки изыскателей и геологов о диких зверях всё больше и больше всплывают в памяти, и мама, почему-то, перетаскивает меня в кузов, укладывает спать на жёсткий сырой пол рядом с безмятежно сопящим Гришиным, сама до утра стоит надо мной на четвереньках. Потом объяснилось - она защищала меня своим телом от прыжка рыси. Люди появились только на рассвете. Сильные руки подхватили и понесли над мягкой землёй, прижимая к груди с родным запахом: «здравствуй …» Беспокойный сон с хлопотливым прошлым, с переездами, страхами, рассеялся в утренних лучах. Встреча с вновь незнакомым, но родным отцом.
Пробуждение в нагретой солнцем палатке на раскладушке в изыскательском лагере в гуще высокого соснового леса, на берегу заросшего камышами озера Кызыкуль, где то недалеко от Абакана, наступает, когда мама с радостной улыбкой отбрасывает в стороны полог палатки приходит в лучах солнца в ситцевом ярком платье, впуская запах дыма и жареного лука, забрать в новую сцену жизни, с утренними сборами мужчин на будущую железнодорожную трассу Абакан – Тайшет; неожиданными падениями в воду с качающихся мостков, и с привязанного к ним верёвкой метров семь маленького, вручную выдолбленного катамаранчика, с которого, отплыв за камыши насколько позволяет верёвка, наклоняюсь близко-близко смотрю в глубину, околдованный солнечными бликами и скользящими порывистыми водомерками на поверхности тёмной озёрной воды; неумением ответить расстроенной, переодевающей меня в сухое, маме, почему же всё таки я падаю в эту воду; каждый день в одно и то же время приползающей к людям ящерицей, ловить мух на тёплой кирпичной печке выстроенной прямо на земле недалеко от самой большой палатки лагеря, из которой иногда распространяется едкий запах аммиака от копирования чертежей; неторопливыми беседами, и тихими песнями чуть видимых в густых сумерках людей, после позднего ужина за длинным дощатым столом, под брезентовым навесом …
И внезапной неясной грустью в пасмурный сырой день, при виде чистого леса с вытоптанной травой , где ещё час назад стояли палатки, а теперь капли редкого дождя порывами налетающие со стороны озера провожают нас, людей, обратно в человеческий мир…, в котором уже ИЛ-14 невыносимо ревя двумя моторами, бесконечно долго опускает нас с мамой на Новосибирскую землю и вывинчивает из моего хрупкого тела надежду на жизнь оставляя лишь ужас и страх падения, заставляет непрерывно кричать маме в ухо: «…пусть лётчик летит пониже!!!…»
Конец лета у бабы Наташи в Усть-Каменогорске. Дом вдали от центра города, на самом краю каменистой, пустынной поймы реки Ульбы, в тени высоченных раскидистых тополей. Дед Андрей мастерит деревянную тележку с длинными ручками на двух колёсах для перевозки на рынок овощей.
Можем ли мы себе представить переселение народа? Как люди целыми деревнями с западной, средней России на лошадях перемещались через Урал на пустынные земли Кулунды и северного Казахстана тогда юг Томской губернии. Зажиточным крестьянам государство оплачивало проезд на поезде и уже на месте выделяло лучшие земли. Остальным же доставались отдалённые районы. Баба Наташа круглой сиротой батрачила в Саратовской губернии, когда в тысяча девятьсот четырнадцатом году родственники забрали с собой искать сытой жизни. Четыре месяца ехали на лошадях. Её, шестнадцатилетнюю, пристроили к родной тётке, которая сначала осела в Барнауле рядом с солдатскими казармами, а потом кочевала вслед за военной частью. Таскала сироту с собой, и то ли постыдилась приобщать девку к древней женской профессии, то ли просто она мешала и была бесполезной в её распутной карьере, устроила служанкой в семью барнаульского купца. Изредка навещала племянницу и как то повезла в деревню к сёстрам в сторону Семипалатного. Там Матвей Григорьев, земляк с Россеи, её и забрал в дом своего отца. Монотонная крестьянская жизнь от зари до зари как и тысячелетие назад. Пошли дети. Одна засуха за другой. Матвей засобирался назад на Волгу. Нашлись попутчики и опять всей семьёй обозом в дорогу в Россею. А на родине мутное время гражданской войны, голод ещё пуще и тягостная неопределённость. Полгода в смятении в деревне под Саратовом и скитальцы навсегда прощаются с родной землёй. Снова дорога длиной почти в полгода. С собой вся их жизнь – тряпки, дети, еда, скотина. Корову доили на привалах, но всё равно одного ребёнка не уберегли помер за Уральскими горами. По возвращении в Казахстан, вымазали свою избу и уж больше не помышляли о переездах. Детей было много, поначалу пять человек. Из них ни один не выжил, ни один! Шестую – Зою, судьба хранила дольше и дала ей понянчиться с последними - Зинулей и Валюшей. Только им двоим и предстояло выйти в большую жизнь, вырваться из безнадёжного круга нищеты и невежества.
Давно, давно, когда мама и тётя Зина были маленькими, и жили в деревне Серга в пятидесяти километрах от города, Матвей Григорьев, их отец, мой родной дед, повёз в город на телеге мешки с выращенной картошкой. Было голодное время – городские обступили его на базаре с измождёнными лицами. Он пытался продавать, а потом, заплакал, вывалил мешки и уехал обратно в деревню. Прожил он недолго, как-то захворал, ушёл днём с поля, несколько дней лежал, не вставая, и тихо умер. Три осиротевшие девчонки помогали матери месить ногами кизяк для обмазывания изб. «Бабанька», их бабушка, спасала их маленьких, прилепившихся к её шее, стоя по горло в реке от жестокого пожара. Тогда вся деревня выгорела. Дед, отец Матвея, спас лошадь и телегу – собрались быстро, а куда? В Семипалатный или Усть-Каменогорск? В Усть –Каме завод строился и жили родственники, решили туда.
Обосновались на краю города, на Комендантке. К осени дед Григорьев засобирался в сгоревшую деревню за оставшимися пожитками и картошку в поле выкопать. После дня пути на полдороги остановился переночевать у одного знакомого казаха в ауле. Распряг лошадь, привязал, дал ей корм. Захватил в дом авоську с едой – угостить гостеприимного хозяина. Сидели на полу на подушках пили чай, тихо беседовали. Ближе к ночи приехали ещё путники - казахи, дальние родственники хозяина. Замёрзшие и голодные сели за стол. Дед угостил и их. После горячего чая завязалась беседа. «Киргизы», как переселенцы называли местных казахов, очень хвалили лошадь деда - цокали, качали головами. Спать улеглись тут же на полу. Среди ночи двое казахов подползли к спящему деду – один держал ноги, другой с подушкой навалился всем телом на грудь и голову. Труп хотели увезти и спрятать, а потом ….
Люди живущие в бесконечном горе с самого начала своей жизни, возможно воспринимают свою жизнь как норму? И горем события называет только тот, кто освящён и оттенён счастьем материнской и отцовской любви? Человек, живущий от горя до горя, ничего не ждёт от жизни – горе и так придёт, что его ждать. Сиротство страшно потому, что человек совсем не знает, как растопить свою чёрствость . Он бы и хотел но не знает а знание приходит только тогда, когда долгие годы любовь и заботу испытываешь на себе, когда ты сам объект любви. Человек - сирота обречён навсегда.
У бабы Наташи мать и отец остались в памяти как призрачные воспоминания, совсем раннего детства – никакой любви она не знала и понятно, не могла её передать своим детям. Рождения и смерти детей и близких - суровая данность тяжёлой крестьянской жизни. Чёрствость, увы, помогает выжить в этих ужасных условиях. Много, много лет спустя когда жизнь обустроилась, в ежегодные поездки в Усть-Каменогорск я ощущал бабушкину чёрствость через маму. Она как и все счастливые матери хотела и даже подспудно требовала, что бы близкие люди также как и она любили до бесконечности её ребёнка. Внешнее равнодушие бабушки отсутствие у неё женской ласки ко мне, хотя бы и при нормальной заботе отражалось в мамином поведении со стариками беспричинным еле заметным недовольством и некоторой натянутостью. Так же было ощущение, что мама почему то вынуждена была постоянно завоёвывать какое то своё право. Особенно в разговорах с дедом Андреем. Своего отчима она называла «папкой». Нельзя сказать, что она чувствовала себя чужой, скорей наоборот, она лишний раз пыталась показать, деду Андрею что он для неё не родной. Это не было явно и грубо, но сквозило всякий раз когда речь заходила о жизни.
Андрей Белоусов тоже из Саратовской губернии – так же как и Григорьевы, переселенец. Под Усть-Каменогорск перебрался со своей первой женой и сыном Толей. Жили и те и другие неподалёку друг от друга на Комендантке.
Когда погиб свёкр, баба Наташа осталась совсем в отчаянном положении с тремя дочерьми. Земляки и родсвенники помогали как могли. Старшая Зоя присматривала за сёстрами . Дети окраины гуляли все вместе. Соседский Лёнька любил пугать девчонок, один раз он вывернул тулуп шерстью наружу и спрятался в подпол, долго сидел, пока о нём все забыли, а потом зашевелился и медленно поднимая крышку подполья полез на оцепеневших девчонок, а в жаркий летний полдень, когда взрослые были на работе, вынес отцово ружьё и случайно саданул Зое под сердце заряд дроби. Она умерла истекая кровью на глазах у всех детей. Лёньке было четырнадцать и его посадили в детскую колонию.
Череду жестоких и бессмысленных смертей для Григорьевых возможно приостановила, опять же, смерть жены Белоусова. Овдовев, он сосватался к бабе Наташе. Зажили. Мама сохраняя память об отце, нового папку совсем не принимала, но, ломая себя, слушалась. Крепкий крестьянин, строгих правил, осторожный, ни одной папиросы за всю жизнь, стопку самодельного вина только по праздникам, скупой на ласку, приучал сестёр к хозяйству. Долго копил на борону, а когда купил, посидел неделю в кутузке, пока не отдал её в колхоз. Тем от него и откупился - всю жизнь прожил самостоятельно. Конечно, крестьяне, жизнь которых проходит через наёмный труд батраков в средней полосе России и рискнувшие сорваться с места уехать в далёкие неведомые края осваивать новые земли которые становились, считай их собственностью, постепенно перерождались из батраков в хозяйственников.
Старшая Зинуля рано покинула дом учиться в техникум в Ворошиловград. А Валя, мамочка моя, в школу и по хозяйству. В школьной библиотеке много книг – читала запоем, Диккенс, Дюма, Гюго, Толстой, Горького обожала. Строила причудливый свой мир, девичьи мечты, фантазии, давала себе обещания для будущей светлой и красивой жизни.. В валенках в рваном пальтишке с тяжёлой стопкой книг со школы домой. В половодье деревянный мост через Ульбу сломает льдом, а они с Валей Шутковой, самой близкой подружкой, по льдинам, как зайцы скачут на ту сторону к дому. Летом, так же вдвоём стремительный широкий Иртыш переплывут, лягут на гальку на том берегу, смотрят на далёкий город сильные победители. На выцветшей пожелтевшей фотографии волосы прямые и, что солома светлые, худая, босая, с ясным, прозрачным взором в небо, почти взрослая – наверное сразу после войны. На быках одна зерно на мельницу: « Цоб – цобэ-э-э!», медленно на сопку арба поднимается. А на перевале, думала волк сидит, испугалась, вся съёжилась на телеге, поравнялась, ан не волк – лиса рыжая, с пушистым хвостом. Сидит и смотрит прямо в глаза. Отбежала далеко вперёд - опять уселась. И так до мельницы. И рассказывала – весной, одна в поле у ручья. Вода журчит, словно песню поёт, трава, как длинные волосы колышется на ветру, небо высокое, высокое, синее, синее, и птицы в нём вольные заливаются, и нет никого кругом, и её самой нет, а только любовь по всему этому миру. И сердце сильно, сильно забилось, слезы потекли от непонятного счастья. Вернулась домой с наполненной душой в удивлении. Видать зрела…Тут и изыскатели, крестьянам подзаработать, на постой договорились. Долго жили, пока трассу вели. Она уже после школы радистов, на телеграфе работала, как отец с ней и познакомился. Часто ходил встречать после ночной смены. Год обхаживал. Тогда стеснялись друг друга сильно. Про одного рассказывали, тоже из партии, геолог какой-то, переглядывался с девушкой, наконец, решился пригласить на свидание, договорились встретиться за посёлком на берегу озера. Пришёл пораньше, ждал волновался и подвело, приспичило… Углубился в высокую траву, присел. Девушка не увидев его, направилась на шорох травы и застала его в неглиже. Оба смутились и разбежались, а потом и не здоровались.
Меня родили в лютый холод января пятьдесят четвёртого. Если можно назвать – родили. Молодую здоровую девку совсем без необходимости, уговорили делать кесарево, кто-то должен был быть первым в этой глуши. Наполненная крепким крестьянским здоровьем и счастьем второй жизни, откуда она знала, что врач будет спасать её, а ребёнок будет забыт и о нём вспомнят лишь, когда смертельная опасность для матери с трудом будет преодолена? Нянечка, провожая мать с ребёнком из роддома только охала и причитала: «Придёшь потом, потом, как окрепнешь, я тебе, миленькая, всё расскажу, чё они с тобой делали…» Спустя три месяца отец перевёз нас с мамой в Новосибирск.
А моего брата смерть всё-таки, встретила сразу после рождения. Что уж там было? Тётя Зина говорит ребёнок родился нормальный… Отец подвёл меня к роддому, велел ждать на улице, тёплая сухая осень, через неделю мне в первый класс, сам пошёл к окошку отдать передачу. У меня теперь брат – мы его назовём Сашей. Радостное волнение – как это будет? Его принесут домой, развернут – мы будем на него смотреть.
На следующий день я буду долго прогуливаться среди высоких тополей на пустынной улице Урицкого, вдоль тёмно серого здания роддома. Тяжёлые двери медленно откроются и отец с растерянным лицом, заплаканная тётя Зина неуверенно спустятся с крыльца: «Саши больше нет…» А ещё через день на улице холодно и дождливо, а мы так же втроём на служебном Сибгипротрансовском автобусе в котором между сидениями маленький метровый гробик, ещё пустой, открытый, и свежий пахучий крест, под сиденьями брякают две лопаты. Подъезжаем к роддому. Отец заносит гроб в помещение, следом тётя Зина с приготовленными простынкой, ползунками шапочкой и распашонкой. Я остаюсь в автобусе, разглядываю затылок водителя в кепке. Понимаю, что это похороны, но они совсем не такие, как я привык видеть во дворе нашего дома - грузовая машина с откинутыми бортами, застелена коврами, вся в цветах и в них тот, или та, для которого собралось много людей, и блестящий оркестр выдыхает траурные стоны. А мы с мальчишками из окна четвёртого этажа, гадаем и пытаемся признать в осунувшемся жёлтом лице того или ту, которая совсем недавно или давно сидела с палочкой на скамейке в палисаднике, отстранённо наблюдая за нашими играми. Машина медленно трогается, постепенно выстраивая за собой длинную или короткую процессию, выезжает сначала на Трудовую, огибает дом и вытягивает колонну по Советской. Дальше я наблюдаю с балкончика нашей комнатки. Процессия медленно движется по Советской, приостанавливая всё движение, привлекая внимание прохожих и где-то возле Потанинской останавливается. Видно, как закрываются сначала боковые борта, ставятся вдоль них стулья, на них помогают сесть близким родственникам и после того как задний борт закрыт, грузовик удаляется. И как слова не объединённые мыслью – просто слова - хаос, былая процессия уже не процессия, а просто толпа, всё реже, реже, расходится в разные стороны по разбросанным на асфальте цветам, рассеивая печаль, унося в сердцах капли существа, которые никогда не сольются в единое целое.
Сейчас всё не так. Папа выносит закрытый гробик из роддома, он держит его так, как если бы держал спеленатого ребёнка, и ставит его в проходе между сидениями. Наш путь через дождь и город на Заельцовское кладбище. Дворники на стекле гроздьями отбрасывают капли в стороны, тётя Зина с дрожащим подбородком и отец качаясь на сиденьях молча смотрят на закрытую красную крышку у нас в ногах. Мне интересно посмотреть, кто под ней, какой он – мой брат. Возле маленькой свежей ямы под осенними берёзами отец бросил лопаты, молоток, верёвку, принёс гробик, поставил его на свежевырытую землю, выпрямился и на минуту, как растерялся… Отвернулся, высморкался.. « Рем, надо открыть…» - тётя подходит ближе . Отец слегка поддевает прихваченные гвозди и поднимает крышку. Я наклоняюсь и всматриваюсь в маленькое личико мёртвого ребёнка. « Сашенька! Прости нас. Спи спокойно.» - тихо всхлипывает тётя Зина. Отец устанавливает крышку обратно и оглушительно заколачивает четыре гвоздя. Опускает гроб в яму, берёт лопату и медленно, пристраиваясь, бросает мокрую землю вниз. Постепенно настраивает ритм и с размеренным выдохом, иногда сморкаясь и вытирая глаза, закапывает своего сына. Я смотрю на него и, наконец понимаю, что он вытирает слёзы, и что я тоже его сын, такой же как и тот, в земле, и что он в земле, а не я, и мне неловко от того, что я не могу плакать… Водитель берёт лопату и помогает закапывать могилу. Дома отец переодевается и перед тем, как пойти на работу, говорит: « нарисуй что-нибудь весёлое маме в больницу…». Я остаюсь один и над чистым листом бумаги окончательно понимаю, что в нашу семью пришло горе. Комок перехватывает дыхание, долго, долго хватаю воздух ртом и со спасительными криком и слезами разрешаюсь рыданиями. Вечером, после работы, мы заходим к Ведерниковым, к тёте Зине за свежим куриным бульоном и идём в роддом. Окно второго этажа, сквозь отражённые ветки на сером небе, неясно пропускает слабую улыбку мамы на бледном, бледном, чужом лице. Пока отец в приёмном покое сдаёт передачу, я стою на мокром асфальте перед окном, мама меня разглядывает сверху и её взгляд постепенно светлеет. Мы улыбаемся друг другу. Уже перед сном, дома, когда за окном совсем темно, отец в майке откинувшись на спинку и валик дивана внимательно рассматривает небольшую бумагу с печатью, медленно её сгибает, сначала пополам, затем ещё пополам, так до маленького плоского прямоугольника, смотрит мне в глаза и тихо говорит: « Когда мама придёт из больницы, не спрашивай её ни о чём…» Какое то время молчит и уже в сторону: « А про то, что мы похоронили мальчика, не говори – теперь это наш секрет…» Он открывает своё служебное удостоверение в котором, между корочкой обложки и приклеенной к ней второй картонной страницей, есть еле заметный кармашек, в который он аккуратно вставляет свёрнутый прямоугольник свидетельства о смерти. Я никогда не нарушил эту договорённость, хотя и не понимал тогда мудрый смысл этой просьбы.
Это всё будет двумя годами позже, а пока дед Андрей мастерит деревянную тележку с длинными ручками на двух колёсах для перевозки овощей, а мы с бабушкой рвём с грядок редиску, укроп, огурчики укладываем всё в тележку, провожаем деда на рынок, торговать.
Я бегу к моему летнему другу Валерке корейцу. У его отца есть мотоцикл с коляской и мы как воробьи его обсиживаем. Валерка настоящий кореец, и вся семья у него корейцы. Каждый раз, как только я приезжаю к бабушке, я с ним знакомлюсь как будто заново и немного стесняюсь этого. Мне трудно преодолеть противоречие Мама у него полная очень смуглая женщина, младшая сестрёнка маленькая и худенькая. У них светлый просторный дом и есть телевизор. Мне у них нравится бывать, можно возиться даже тогда, когда его мама на нас покрикивает. Мне хорошо с Валеркой. Мы катаемся по очереди на его трёхколёсном велике, делаем передышку у забора и очень серьёзно как взрослые рассуждаем о семейных заботах. Валерка подбирает короткую палочку, как папироску зажимает между пальцами и становится совсем взрослым. Девочка на улице, которая наблюдает за нашими играми кричит Валерке: « Брось папиросу, а то белокровием заболеешь!».
- Не заболею! - кричит Валерка, и мы с ним прислоняемся, почти стукаемся лбами и смотрим серьёзно в глаза друг другу. Молчим и смотрим, и никто не может нарушить наше мужское братство.