Глава из повести "Трудармия"
Вскоре колонна, руководимая Ольгой Ивановной Зоммер, переехала из Отважного в бараки, построенные на трассе нефтепровода. Теперь каждая бригада получала котловое довольствие и дневальные варили на всю бригаду. За котловым довольствием ходили сами.
Мария всё ещё носила порванный валенок с галошами. Однажды вернувшиеся из Александровки трудармейки сказали, что там в магазине есть валенки. В тот же день бригадир Фрида Кёниг принесла Марии такую бумажку:
Увольнительная
Настоящая дана мобилизованной Гейне Марии в том, что она действительно работает в СМУ-3 и отпущена в село Александровка на 20/II-43 г. (для покупки валенок).
Нач. колонны О.И. Зоммер
В этот день, то есть, 20 февраля 1943 года Мария, Ирма Шульдайс и Ольга Цицер втроём пошли в село Александровку. Ирма и Ольга шли по казённой надобности: у Ольги было требование к кладовщице такой-то отпустить бригаде номер два, первой колонны СМУ-3 «Востокнефтестрой» на котловое довольствие через Цицер О.Г. с подотчёта на 39 человек на 21, 22, 23 февраля картофеля — 37,5 килограммов, крупы — 10,5 килограммов. Мария, конечно, должна была помочь им нести полученные продукты.
Ольга Ивановна трепетно относилась к рабочему времени и всё рассчитала:
— В три пойдёте, в пять будете в Александровке, получите, потом час туда-сюда, в восемь вернётесь. Ещё светло будет, девчата, — подбодрила она, как будто они не знали, что уже в семь — тьма тьмущая.
Трудармейцы, конечно, отправились пораньше. День был пасмурный, но тёплый. Поднимался ветер.
Ольга долго возмущалась:
— «Девчата!». Какие мы тебе девчата! Терпеть её не могу.
Ольга красивая — высокого роста, прекрасно сложенная, серо-голубые глаза, густая копна золотистые волос.
Всё в Ольге, от осанки и походки, до манеры говорить, излучало чувство собственного достоинства и уверенность в своём превосходстве над окружающими, которое доходило у неё до надменности. Ольга Ивановна — помешалась на идее «сбить с неё спесь», но ей это так и не удалось. Особенно она старалась в начале, когда несколько раз отправляла Ольгу в карцер, где давали лишь двести граммов хлеба. Но Ольга продолжала открыто выказывать ей своё презрение. А в словесных стычках Ольга всегда умела выставить её в смешном виде, так что Ольга Ивановна начинала заикаться, забывать русские слова и переходить на такой диалект, какого и не придумаешь. К тому же у Ольги с Ольгой Ивановной были старые счёты. Она едва не подвела Ольгиного отца под раскулачивание. И Ольга постоянно вспоминала Ольге Ивановне, что она «много наших погубила» в бытность уполномоченной по коллективизации. Это особенно выводило Ольгу Ивановну из себя, она начинала кричать, что Ольга, мол, тогда была соплячка и ничего этого знать не могла, что это выдумки её врагов. Но оправдывалась она так неуклюже, что слушавшие убеждались, что совесть у Ольги Ивановны действительно не чиста. Поэтому в конце концов начальница почла за лучшее не связываться с Ольгой, чтобы лишний раз не всплывало то, что ей самой, возможно, хотелось забыть.
Ирма Шульдайс была прямой контраст Ольге — мягкая, покладистая. Единственной её заботой была младшая сестра Элла. За Эллу она могла броситься в любую драку и с кем угодно.
Ольга вдруг сказала:
— Если бы мне до войны сказали, что я буду спать на голых досках и мечтать о соломенном матраце, что башка у меня будет полна вшей, а руки чёрны и твёрды как подошва…
— А где ты жила, Ольга? — спросила Ирма.
— Сначала в Саратове. Я там окончила пединститут. а за год до начала войны уехала в Москву. И знаете, куда меня взяли на работу?
— Куда?
— В германское посольство.
— Как это?
— Да вот так!
— И кем ты там работала?
— Ну, скажем так, горничной. Убирала у них, постельное бельё меняла. Весь военный атташат поголовно был у меня в поклонниках. У меня в посольстве была комнатка. Столик стоял возле кровати, а на нём всегда были коробки с шоколадными конфетами. Я их ела, лёжа в кровати, и лишь протягивая руку. Был там один офицер — Вальтер Тютцер — звал меня замуж.
— И пошла бы?
— А почему бы нет! Но прикинула: возьмутся же за отца, за брата… Ну, а в начале июня стали мои поклонники куда-то исчезать один за другим. Опустело посольство. Идешь по посольскому коридору, и часто не встретишь никого. Ну, а мне обо всём таком надо было сообщать куда следует. Я и сообщала. А за два дня до войны и Тютцер мой испарился. А двадцать второго июня, когда объявили о начале войны, последний посольский люд вышел из своих комнат с упакованными чемоданами.
— Так ты разведчицей что ли была?
— Горничной я была. А сообщать о всём подозрительном входило в мои обязанности. Немцы об этом знали, и ничего секретного при мне не говорили. А когда война началась, меня потянули куда следует: почему не сообщила? А я им говорю: как это не сообщила!? Я сказала, что посольские разъезжаются. Надо было выводы делать. Согласились со мной: действительно, говорила. Отпустили на все четыре стороны. Дай, думаю, к родителям съезжу. А тут и выселение подоспело и меня вместе с ними в Сибирь. Потом, как и вас, в трудармию.
— Да, Ольга! Необычная у тебя судьба, — сказала Ирма.
— Она у всех необычная, — возразила Ольга.
Около часа шли бодро. Галоша, надетая на прожжённый валенок Марии, держалась крепко, но вскоре ветер стал усиливаться, пошёл снег и покрыл дорогу настолько, что ноги стали в нём утопать. Галоша стала сваливаться, и скорость их продвижения заметно снизилась. Поднялась метель, быстро стемнело.
Путниц успокаивало то, что дорога всё расширялась и, огни Александровки была уже близко перед ними. Заблудиться они никак могли.
Спустилась ранняя зимняя ночь.
— Как бы кладовщица не ушла домой. Не получим сегодня наше «котловое удовольствие», что тогда? — забеспокоилась Ольга.
К счастью, кладовщица оказалась на месте и даже подробно рассказала Марии, как найти магазин, где продаются валенки.
И вот Мария в новых валенках, а в руках у всех троих мешки с картошкой и крупой. Пошли назад. Встречный ветер валил с ног и гнал вдоль улицы снежные стада. За околицей стало страшно — ничего не видно. Снежинки впивались в лицо, не давали открыть глаз. Подруги устали и еле волокли ноги.
— Не дойдём, — сказала Ольга, — надо возвращаться пока не поздно.
Не согласиться с ней было невозможно.
Вернулись, постучались в ставни крайнего дома. Вышедшая женщина спросила кто такие и, узнав, молча захлопнула перед ними калитку. Путницы пригорюнились. В следующий дом постучали очень скромно — просто поскреблись. Вышел старик — высокий, широкоплечий, с огромной белевшей на груди бородой — настоящий Илья Муромец в старости.
— Чего вам, девчонки?
— Дедушка, пустите переночевать, — попросила Мария.
Старик задумался.
— Да у нас облавы бывают. Вот вчера только. Собирали нас тут недавно. Никого чужого на ночлег пускать не велено.
— Дедушка, а как же нам быть?
— Оно, конечно, под открытым небом, на таком буране вас оставлять — не по-людски… Вы вот что. Заходите, погрейтесь. Бабушка моя в баню пошла. Вот придёт — как скажет — так и будет.
Зашли в дом. В доме было опрятно и тепло. В комнате, в которую привёл их старик, стены были бревенчатые, нештукатуреные. На них висели портрет Сталина, картины «Охотники на привале» и «Утро в сосновом бору», вырезанные из журналов и вставленные в рамку.
— А вы, по говору, похоже, нерусские? — спросил старик.
— Мы немки, из трудармии, — сказала Ирма, и робко посмотрела на старика из-под ресниц.
— А хоть бы и немки. Немцы тоже люди. Бывал я и в Марксе, и в Энгельсе — аэродром там строил. Народ хороший. Я ведь, девчонки, всё понимаю. Сын у меня есть — Михаил — на фронте воюет. Так с фашистскими немцами воюет — не с вашими.
— У меня брат тоже на фронте, — сказала Мария. — Последнее письмо получили в самом начале, в июле, он из эшелона написал. Самолёты немецкие уже их бомбили.
— Вот и я говорю. Всем нам достаётся.
В это время стукнула входная дверь:
-Ты с кем говоришь, дедушко? — послышался мягкий старушечий голос. — Ай есть кто у нас?
— Да вот, бабушка, девчонки из трудармии просятся переночевать. Я говорю, облавы у нас бывают. Чужих не разрешают пускать. Если узнают — посадят. Ты как думаешь? Я им говорю: как бабушка скажет, так и будет.
Вошедшая старушка, закутанная шерстяным платком, размягчённая после бани, смотрела на нежданных гостей лучистыми глазами. Они замерли, ожидая своей судьбы.
— Нам, дедушко, бояться уже нечего. Может быть, и Мишенька наш вот так же ходит, мы девчат пустим, и нашего Мишеньку кто-нибудь пустит.
— Ну вот и хорошо! — сказал с облегчением старик, — я, бабушка, знал, что ты так решишь. Разбалакайтесь, девчонки. — И подмигнув, почему-то таинственно добавил: — Кашу будем есть.
И вот они сидят за столом. Стол без скатерти, добела выскоблен ножом. В середине стола большая глиняная миска. Все по очереди запускают в неё свои ложки и вытаскивают горячую пшённую кашу. Перед каждым стоит кружка с молоком. Молока немного, но всем поровну. Старик оживлённо рассказывает о чём-то. Борода его иногда попадает в кружку, и с неё спадают на стол белые капельки. Но он этого не замечает. Марии кажется, что он отчего-то счастлив. Старушка вообще ничего не говорит, но её лучистый взгляд говорит больше всяких слов. Это обращенный на них материнский взгляд. Она смотрит на них, а видит своего Мишеньку.
Потом старушка стелет на полу постель. Мария с подругами укладываются. Мария засыпает, и всю ночь ей снятся счастливые сны.