Найти тему

Философия смерти

Оглавление

Смерть — это граница между живым и мертвым, но определить эту границу на удивление сложно, как и определить, что такое смерть: когда она наступает, а когда нет. Это связано с разными религиозными взглядами на ее природу и, в первую очередь, с развитием медицины, которая еще сильнее обострила конфликт в понимании смерти и некоторым образом узурпировала право на смерть, когда в наш век люди чаще всего умирают в одиночестве больничных палат, а не дома в окружении близких. О запретной теме смерти и умирания поговорили Антон Кузнецов и Елена Владимировна Брызгалина — к.филос.н., руководитель магистерской программы Биоэтика, заведующая кафедрой философии образования Философского факультета МГУ.

Почему тема смерти так табуирована?

Кажется, в нашем обществе тема смерти является табуированной. Даже на философских факультетах порой нет отдельного курса, который бы назывался «философия смерти», или каких-то лекций, которые были бы посвящены тому, как смерть проблематизируется теми или иными философами.

Но если мы вернёмся к позиции обычного человека, который не заканчивал философский факультет и не погружается в детали дискуссий, то мы заметим зависимость отношения к смерти от гедонистической культуры. Под «гедонистической культурой» имеется в виду наша современная европейская культура. В других культурах может быть все несколько не так. Представление о потустороннем мире, в который каждый человек попадает после смерти, видимо, отсутствовало в ранней истории египетской культуры. Гедонистическая культура приходит на смену культуре, которую называют культурой сотериологического типа. Сотериология — учение о спасении. В культурах такого типа вся жизнь человека посвящена достойному переходу через границу смерти для души. То есть именно в посмертие устремлены все усилия человека: и общество в целом, и каждый отдельный человек прилагает огромные усилия для того, чтобы достойно пройти жизнь, перейти границу и обеспечить благую вечную жизнь душе. Когда на конгрессе реаниматологов в 1957 году коллегия обратилась к Папе Римскому с просьбой пояснить, что значит смерть, Папа сказал, что это тема, которая требует экспертного врачебного знания. То есть это фактически прозвучало как отказ от сотериологической культуры и передача проблематики смерти, критерия смерти, в руки ученым.

Современная же культура учит человека жить здесь и сейчас, потому что после смерти ничего нет. Тематика, связанная с умиранием, со смертью, оказывается табуированной в силу того, что сама мысль о смерти вырывает человека из круговерти получения удовольствия, а если тема отравляет бытие, то эта тема оказывается на периферии, причём на периферии индивидуальной экзистенциальной мысли.

В крупном социологическом опросе, проводившемся ещё до пандемии, у россиян спрашивали о том, разговаривают ли они с близкими или друзьями о смерти, об умирании, о том, как они хотели бы быть захороненными, какие особенности ухода перед смертью они хотели бы получить. Более 70% россиян указали, что они никогда на эти темы не разговаривали. Юристы дают статистику, что только 9% населения России задумываются над тем, чтобы составить завещание, а до нотариуса доходит ещё меньше людей. Это особенность не образа жизни, не сферы деятельности, а особенность культуры, потому что через СМИ, через экраны телевизоров, через интернет ролики и соцсети она очень часто предлагает современному человеку тему смерти. Есть подсчеты, что среднестатистический американец видит более 16 000 смертей в год только на телеэкране. Все мы видим в новостных лентах информацию об антропогенных, климатических катастрофах и так далее, и смерть становится чем-то обыденным.

Сегодня о смерти часто говорят в режиме анекдота. Например, два младенца разговаривают в утробе матери, и один у другого спрашивает: «Скажи, а есть жизнь после рождения?» И второй говорит: «Не знаю, оттуда никто не возвращался». Во многом позиция современного человека по поводу смерти связана с тем, что оттуда никто не возвращается. Это традиционный мотив. Если мы вспомним классическое «быть или не быть», употребляя это выражение, Шекспир подчёркивает: «Когда бы ни боязнь страны, откуда ни один не возвращался, не смущала волю». Именно это незнание мы хотим как-то преодолеть. Когда, например, СМИ с восклицательными знаками пишут, что опыт перехода границы у всех людей связан с какими-то общими состояниями сознания, с какими-то общими видениями, то все набрасываются на эту информацию, потому что есть жгучее желание закрыть незнание каким-то достоверным, научно обоснованным, проверенным подходом. Гедонистическая культура дает мощный посыл для развития науки, требуя детализировано описать, что происходит с телом и сознанием человека при уходе из жизни. Мы ждём от учёных, когда же они нам скажут, что же такое смерть. И многие люди готовы принять за смерть то, что им говорит медицина.

Смерть с медицинской точки зрения

К сожалению, медицина, предлагая определение смерти, во многом идёт вразрез с обыденными представлениями. Традиционные способы определить, жив человек или нет, связаны с такими известными всем действиями, как потрогать пульс. На Руси, например, ставили умирающему полный стакан воды на грудь: если человек дышал, то вода расплескивалась, и делался вывод о том, что человек жив. По законодательству Франции ещё в 1918-м году предписывалось тонко перевязать умирающему палец ниткой. Если цвет пальца меняется, значит, есть кровообращение, и человек живой. Или была традиция подносить зеркальце к губам, чтобы увидеть, туманится ли зеркальце, есть ли дыхание.

Традиционный кардио-пульмонологический критерий смерти существовал до 80-х годов 20-го века, если границей считать юридический отказ от него. А в истории науки процесс отказа от кардио-пульмонологического критерия принято связывать с серединой 20-го века.

Не все знают, что изначально медицина не констатировала смерть. Более того, врачей всегда учили различать признаки неизбежной близкой смерти. Ещё в текстах Гиппократа есть описание так называемого гиппократового лика. Бахтин говорил, что Гиппократ призывал смотреть на то, насколько человек не похож на себя, и, если не похож, значит, смерть близка. Знаменитое Гиппократовское «не навреди» не столько относится к заботе о пациенте, сколько к заботе о статусе врача. Если врач видит, что он уже помочь не может, то нельзя простирать руки к тем, чью судьбу уже решили боги. Поэтому врач должен буквально бежать от постели пациента, чтобы не навлечь на себя гнев родственников за то, что он не в состоянии помочь. То есть с Античности врач должен был чётко определять пределы своих возможностей: в этом случае я могу помочь, в этом случае я не могу помочь, здесь я попытаюсь с какой-то надеждой на успех или без неё.

Медицина стала включаться в констатацию смерти только в 19-м веке. Примерно в период с 1800 по 1875 г. — это тот период, когда стали нарастать процессы медикализации. Они проявились в том, что, во-первых, констатация смерти стала требовать специфических знаний. Дело в том, что Европа накануне этого периода столкнулась с массовыми страхами, когда люди панически боялись быть похороненными заживо, стала процветать индустрия создания гробов с эвакуационными устройствами, с переговорными, с флажками и так далее. Тема ожившего мертвеца — одна из ключевых тем этого периода.

Еще один важный момент, это то, что местом, где люди стали расставаться с жизнью, все чаще становились не собственные спальни, а некоторые публичные места — клиники. И соответственно сопровождением человека через эту грань стал заниматься уже не священник, а специально подготовленный человек. Всё пришло к тому, что на врачей общество стало возлагать обязанность и одновременно право констатировать смерть. В итоге процесс медикализации привёл к тому, что уже в 20-м веке утвердился кардио-пульмонологический критерий.

Изменения, произошедшие в середине 20-го века, имеют двоякую причину. С одной стороны, это изменения в самой медицине, связанные с развитием трансплантологии. Первая пересадка сердца, которая была осуществлена южноафриканским врачом, вызвала неоднозначную реакцию: с одной стороны, это было чудо, спасенная жизнь, с другой стороны, для пересадки было взято едва бьющееся, то есть живое по кардиоцентрическому критерию сердце. И если медицина встала на путь развития трансплантологии, где используется не только один из двух парных органов, например, одна почка, но и органы, которые представлены в единственном экземпляре, например, сердце, или комплекс сердце-легкое или невозможные для изъятия у живого человека органы, например, роговица глаза, — то медицина вынуждена организовывать умирание.

Здесь нужно правильно понять: медицина не заинтересована в том, чтобы приблизить смерть. Она заинтересована в том, чтобы выстроить правила, регламентирующие работу по констатации смерти для возможного последующего забора — эта задача стала очень актуальной.

Вторая причина нарастания процессов медикализации в отношении смерти — это развитие реаниматологии, когда смерть стала не одномоментным актом, а событием, растянутым во времени, на которое можно оказывать влияние через знания и соответствующие технологии, но главное — через решение самих людей. Расширение поля личностного выбора «жить или не жить», поддержанного технологиями, стало вторым фактором для того, чтобы вновь оживилась дискуссия о том, как врачи должны констатировать смерть. Потому что критерий, который медицина должна предложить, должен быть обоснованным, объективным, проверяемым. Действия врачей в каждом конкретном случае, в том числе в правовом поле должны быть проверены. Но самое главное и самое трудное — этот критерий должен быть принят обществом. В условиях существования множества конфессий, где отношение к телесности человека очень сильно зависит от предания конкретным органам статуса по отношению к сущности человека и к сущности общения с высшими силами, конечно, неизбежны ценностные противоречия.

Известный хирург, одновременно проповедник и священнослужитель, возведенный в статус исповедника, — Валентин Войно-Ясенецкий, архиепископ Лука, — говорил, что никогда православный человек не примет за критерий смерти то, что не связано с сердцем, потому что сердце есть тот орган для православного человека, через который происходит общение с Богом. Поэтому когда медицина стала проблематизировать кардио-пульмонологический критерий, медицина вступила в поле ценностных противоречий. И поэтому гедонистическая культура обращается с запросом к врачам: дайте нам обоснование, верификацию. Но, с другой стороны, то, что предлагают врачи, должно быть вписано в культурный контекст. Медицина описывает, что происходит с телом человека, с конкретным органом, с функцией в зависимости от причин смерти, но сама медицина не в состоянии придать фактам статус, с какого момента человек перестает быть субъектом, в том числе субъектом правоотношений, с каким моментом связана утрата статуса мужа, жены, родителя, когда кто-то становится сиротой, например, когда кто-то должен получить наследство и т.д. То есть все, что связано с социальными отношениями по поводу смерти, — это не сфера медицины, поэтому медицина не может быть единственным источником для того, чтобы действия людей были мотивированы. А люди всегда действуют в отношении смерти, и возможности действия сейчас очень расширены.

Со смертью, кажется, происходят такие вещи, которые не происходят с другими проблемами, которые в какой-то момент начинают трактоваться как биологические или медицинские. Например, кабинетный философ может бесконечно рассуждать, есть ли жизнь на Марсе или нет, может устраивать конференции с другими философами или просто интересующимися людьми. Но как только у людей появляется возможность слетать, сразу же дискуссии отпадают. В случае со смертью, кажется, ситуация обратная: медикализация смерти, понимание смерти как некоторого биологического факта приводит к тому, что, наоборот, разрастается социальное пространство, которое обсуждает смерть, которое обсуждает неровные границы смерти и все остальное. Обычно, когда что-то становится медицинским или биологическим фактом, это значит, что можно прекращать дискуссии, но здесь мы видим обратный эффект.

Такой же эффект наблюдается и в отношении начала жизни. Сегодня биология и медицина могут детально описать что происходит с делением оплодотворенной яйцеклетки спустя день, 7 дней, какие органы и функции на каком месяце закладываются. Но статус эмбриона не автоматически проистекает из этих установленных фактов, он тоже устанавливается во вненаучном дискурсе, в поле, где работают не только специалисты медики, биологи, юристы и философы, а где еще действует обычный человек, где принять какое-то единственное основание — значит отказаться от ряда практик. Например, если мы принимаем за начало жизни формирование уникального генома, то есть эмбрион — это уже человек с уникальным геномом, значит, мы автоматически должны запретить любые манипуляции с исследовательскими и с терапевтическими целями. Нечто подобное происходит и с проблематикой смерти.

О гильотине Дэвида Юма

Гильотина Юма говорит о невозможности перехода от суждений со связкой «есть» (описательных) к суждениям со связкой «должен» (содержащих предписание) исключительно на основании логики. Допустим, у нас есть следующие позитивные утверждения: Первое — «человек стоит около железнодорожных путей», и второе — «к человеку стремительно приближается поезд». Юм говорит о невозможности выведения нормативного утверждения из этих двух. Логически корректно вывести нормативное утверждение можно лишь из нормативного же утверждения. То есть, предположим, добавив в исходные данные нормативное утверждение — «этот человек должен действовать так, чтобы выжить», мы с легкостью получаем такое нормативное утверждение: «человек должен отойти подальше от путей».

Кажется, в диалоге представителей разных научных специальностей и так называемых носителей профанного знания, обычных людей, и формируется это пространство должного. Особенность биоэтики заключается в том, что должное биоэтика формирует как маяк, как некий ориентир, не предписывая строгого пути к нему. Например, эксперименты должны уважать автономию человека. А что это значит в каждом конкретном случае? Какой объем информации сообщить участнику эксперимента до его начала? Как добиться информированности, когда сам экспериментатор еще не знает, какой результат в эксперименте он получит? В ряде случаев надо сохранить в тайне, попадет человек в контрольную группу или будет принимать собственно лекарство, чтобы оценить действительные эффекты и исключить психологический фактор и т.д. Кажется, что сегодня в биоэтике, как таком прикладном разделе философского знания, формируется особая установка на поиск путей преодоления зазора между фактом и должным. Это та установка, которая не может быть реализована в праве, потому что право — это четкое предписание в отношении устоявшихся социальных отношений. В биомедицине мы не имеем дело с тем, для чего есть образец, мы имеем дело с новым объектом.

Например, человек усилиями медицины поддерживается в течение десятилетий с неработающей корой мозга. Появляется целый пласт терминов, которые описывают эти состояния дифференцированно. Представим, что этот пласт информации обрушивается на неподготовленного человека. Только ли на факты он обращает внимание? Конечно, нет, он смотрит на то, что для него есть благо. Является ли для него благом продление технологизированной жизни не в окружении родственников, а в окружении мигающих лампочек технических аппаратов, в пространстве, приближенном к кабине космического корабля, если мы говорим о реанимации, с деинтимизированным отношением персонала, где даже в присутствии человека персонал говорит в третьем лице, где человек стандартизирован, потому что он лишен одежды и лишен личности? Это особый тип отношения, который мы фактически обретаем заново именно из-за развития медицины. Появляются новые объекты, новые социальные и ценностные конфликты, новые отношения, для которых нет образца. Особенность биоэтики в том, что этот образец каждый раз фактически создается и обсуждается с разных сторон: светской, медицинской, конфессиональной, юридической и т.д. Поэтому кажется, что этот формирующийся пока социальный институт имеет очень большой потенциал. Со схожими проблемами мы имеем дело в нейроэтике, в этике искусственного интеллекта, где тоже общих правил недостаточно и нужна детализация.

Главный критерий смерти — смерть мозга?

Сейчас критерий смерти — это смерть мозга. Каковы причины перехода к критерию смерти мозга, и что он значит? Юридическое регулирование всегда будет отставать. Сначала работала так называемая гарвардская комиссия, которая обсуждала целесообразность отказа от кардио-пульмонологического критерия. Первая страна, которая юридически узаконила этот критерий, — это Соединенные Штаты. В нашей стране в законе 1992 года впервые был установлен критерий смерти, и характерно, что это закон называется «О трансплантации органов и/или тканей человека» и до сих пор, по состоянию на май 2023 года, он в Российской Федерации действует, несмотря на периодические появления альтернативных законов. Связка между констатацией смерти и развитием трансплантологии очевидна и даже подчеркнута в названии закона.

Когда речь шла о юридической фиксации этого нового критерия, возникли споры о том, что понимать под смертью мозга. Потому что в принципе возможна разная интерпретация: можно понимать под смертью мозга смерть мозга как целого, то есть это и смерть коры, ответственной за высшие нервные функции, и смерть ствола мозга, который отвечает за биологическую целостность организма. Но бывают ситуации, в зависимости от причин, поражающих мозг, что умирает кора, а тело сохраняет живой вид (конечно, при медицинской поддержке): сохраняются фазы сон-бодрствование, сохраняются некоторые базовые рефлексы. И исследователи еще на этапе подготовки к изменению критерия смерти однозначно пришли к выводу, что в закон вводить такой критерий нельзя.

Хотя Великобритания идет дальше, там узаконена и третья интерпретация: когда умирает ствол, но полушария коры крайне непродолжительное время сохраняют признаки жизнеспособности, в Великобритании считается возможным констатировать смерть. То есть сохраняется биологическая база сознания, но исходят из того, что при мертвом стволе это состояние не может быть долгим. Поэтому в большинстве стран мира принимается интерпретация, связанная с тотальной смертью мозга. Несколько десятки человек ежегодно оказываются в этой серой зоне неопределенности между явно жив и явно умер, оказываются в ситуации, когда по заключению консилиума врачей сознание уходит безвозвратно, и дальше медицина оказывается перед необходимостью устанавливать правила наблюдения. Сначала это были 2-4 недели, сейчас уже до 12 месяцев необходимо наблюдать людей, у которых, по мнению врачей, как специалистов, мозг умер. В зависимости от концептуальной базы, которая может быть очень разной, в зависимости от теории, которой придерживаются врачи определенной научной школы, возникает разнообразие методов определения того, что есть минимальное сознание.

Это очень интересный пример релятивизма в современной науке. То, что Вячеслав Семенович Степин называл постнеклассической наукой, характеризуется тем, что в отношении одного набора фактов можно иметь разные теоретические объяснения. Из-за того, что наука имеет множество теоретических моделей, возникает разница в методах. Поэтому, если провести эту линию до практических ситуаций: в зависимости от того, в клинике с какой установкой оказывается человек, его смерть будет определена методиками, которые могут не совпадать с тем, что будут применять буквально через дорогу.

Именно из-за такой вариативности в определении смерти в мире в огромном количестве присутствуют истории «оживших после смерти». Также велика доля врачебной ошибки или простой халатности. Например, в индийском городе Лакхнау мужчина неожиданно начал двигаться во время собственных похорон. В больнице, куда Фуркана Мохаммада доставили после аварии, было выдано официальное заключение о смерти. Во время похорон, когда тело Фуркана уже готовились поместить в могилу, родственники обратили внимание, что он дергается. Мохаммада немедленно доставили в другую больницу и подключили к аппарату искусственной вентиляции легких. По словам врачей, он находился в критическом состоянии, но его мозг однозначно был жив. Старший брат мужчины рассказал, что семья заплатила 700 тысяч рупий за лечение в частной больнице. Но как только они сказали, что деньги закончились, врачи объявили его мертвым.

В некотором отношении ситуация со смертью очень похожа на тест Тьюринга. В действительности тест Тьюринга никаким тестом не является. Во-первых, потому что мы не можем ответить на вопрос: как долго мы должны общаться с машиной, чтобы понять, что она 100% общается как мы. Во-вторых, может быть, в ходе общения мы затрагивали какие-то конкретные вопросы или темы, а если бы мы затронули другие, то все пошло бы иначе и т.д.

-2

До каких пределов врачи должны бороться за жизнь?

Здесь есть два основных метода. Первый — метод непосредственно снятия электрической активности, а второй — метод определения наличия кровоснабжения, ангиография. Дальше возникают уже модификации. Например, в некоторых медицинских школах предлагается в сложных пограничных случаях провести эксперимент, устанавливается ли условный рефлекс, например, связь между чистым звуком и направляемым в глаз потоком воздуха. Когда возникает реакция, признается, что мозг живой. Но вот какой должна быть эта реакция, какой продолжительности и через какое количество испытаний — это тоже спорно. Поэтому смерть в результате медикализации все больше становится процессом, зависимым не только от технологических возможностей медицины по продлению жизни, но и от решения вовлеченных людей, в том числе родственников. Известны случаи, когда после автомобильной аварии и констатированной смерти мозга человек пришел в себя через 19 лет, потому что никто из родственников не ставил вопрос об отключении жизнеподдерживающей аппаратуры. Другой не менее известный нашумевший случай произошел с американской девочкой-подростком Джахи Макмат, у родителей которой на руках оказалось два свидетельства о смерти с разницей в 5 лет с разными причинами смерти, потому что первая констатация смерти была проведена в клинике штата, где был принят критерий смерти мозга, но родители, не согласившись с ним, выкрали ее и перевезли в штат Нью-Джерси, где разрешалось констатировать смерть по традиционному кардио-центрическому критерию.

Есть еще случай, который в литературе фигурирует как «Бэби Кей». Это случай анэнцефалия, то есть порок развития, когда в каких-то случаях может и вовсе голова не образоваться, но чаще всего не образуются большие полушария мозга, включая скальп. Девочка с этим пороком прожила 2 года и 174 дня, что вообще является абсолютным рекордом для таких детей. Но почему так долго? Потому что родители отчаянно судились с медицинскими институциями за то, чтобы не отключать ее от аппаратов жизнеобеспечения и т.д.

Медикализация смерти очень сильно обостряет вопрос о том, до каких пределов врачи должны бороться. Бывает случай, что 19 лет человек прожил с констатированной смертью мозга. Но мы же ведь не ждем от врачей, что они каждый день с одинаковой самоотдачи будут идти к постели этого пациента, понимая, что, по их медицинским критериям, человек уже умер. Плюс это, конечно, к сожалению, вопрос экономического существования системы здравоохранения, а также вопрос о том, правомочен ли человек, родственник, фактически решать за другого его судьбу.

Еще один известный пример — это судьба Терри Шайво, у которой после констатации смерти мозга официальный опекун муж требовал отключить ее питание через зонд, потому что якобы при жизни с ней были некие разговоры, в которых она говорила, что такая жизнь не для нее, и муж через судебные тяжбы с родителями, которые были против отключения ее от питания, добился удаления зонда. Она после удаления зонда умерла через две недели мучительной смертью — в ее организм перестала поступать вода и питательные вещества. Если она не хотела так жить, она хотела так умереть или нет? Ведь это за нее решили другие. Здесь можно вспомнить то, что мы в начале говорили про гедонистическую культуру, когда люди не хотят думать о распоряжении последними периодами своей жизни, и считают неэтичным развивать диалог, когда кто-то рядом болеет и говорит: мне тяжело. Человек обычно реагирует словами: «Ну что ты, что ты! Прекрати! Гони от себя эти мысли!» То есть мы даже не даем возможность высказаться человеку, когда он хочет.

Кажется, что несколько лет пандемии дали, к сожалению, многим людям трагический опыт того, что одним из следствий отсутствия публичной дискуссии в отношении смерти является то, что многие люди умерли не просто в больницах, а в одиночестве, страдая. И одна из причин — просто отсутствие публичной дискуссии. В 2022-м году журнал «Ланцет» опубликовал огромный отчет на эту тему. У них была специальная комиссия, посвященная ценности смерти, где они подняли вопрос, что люди умирают все больше и больше не дома, а в госпиталях, и процесс умирания таков, что родственники часто не могут прийти, умирающий совершенно отрезан от мира и т.д. И этот вопрос, наверное, должен быть поставлен.

Но это очень тонкий момент, потому что крайность, связанная с романтизацией смерти, с провозглашением абсолютной автономии в этом вопросе, может ударить по незащищенным категориям: например, по детям. Ведь то, как ребенок знакомится со смертью, это особая педагогическая проблема: она встает перед каждым родителем, когда в семье умирает родственник — брать ребенка на похороны или нет, скрывать смерть близкого или говорить, что он уехал или находится в длительной командировке, на Марс улетел и т.д. Это обыденные бытовые вещи. Но ребенок воспринимает смерть через глаза взрослого. И одно из последствий того, что взрослые не говорят о смерти, это то, что у ребенка, особенно у маленького срабатывает: если смерть — это то, с чем не могут справиться мои родители, они даже тему эту отбрасывают, то уж я точно с ней не справлюсь.

Сегодня детская эвтаназия легализована в двух странах — это Нидерланды и Бельгия. Один из аргументов против легализации детской эвтаназии связан с тем, что установить возраст, с которого ребенок может осмысленно высказаться о собственном, не вызванном извне, желании уйти из жизни, крайне сложно. В Бельгии не установлен такой возраст для детской эвтаназии, в Нидерландах он обсуждается.

Но насколько мы готовы впустить в свою жизнь ежедневное понимание конца? Это тот дамоклов меч, который экзистенциально очень сильно влияет на человека и влияет на культуру в целом. Возникает вопрос, кому будут доступны эти технологии продления жизни, сохранения качества, улучшения. Ведь от отношения к смерти мы дальше приходим к разным вариантам евгенических и неоевгенических проектов, связанных с тем, что есть благо, кому современная медицина может позволить пропуск в бессмертие. То есть мы должны зафиксировать фокус культурной трансформации: тело человека все больше становится метафорой механизма, который подлежит не просто контролю и мониторированию, а подлежит изменению и воздействию. С этим связаны проблематика селфтрекинга, лайфлогинга — почему мы фиксируем свою жизнь, почему мы попадаем в ситуацию постоянного мониторирования, как отсюда мы выходим на биохакинг, и может ли вообще телесность человека быть объектом взламывания. Здесь мы выходим на выводы трансгуманизма о том, что самое главное, что стоит сохранять в человеке — это его сознание, а не телесность. Таковы серьезные импликации того, что мы провозгласим: давайте говорить о смерти.

Здесь можно вспомнить выступление на одной конференции коллеги из швейцарской клиники, пациентом которой был довольно богатый арабский мужчина. Он поступил с сильнейшим химическим отравлением из-за наркотических веществ. В обычной ситуации это была бы смерть. Снимки функциональной магнитно-резонансной томографии, которые были показаны, были холодных оттенков, что не очень хорошо. Но врачи умудрились вытащить из этой невероятной ситуации такого человека. Здесь вспоминается термин «биокапитализм», потому что границы смерти еще и отодвигаются для тех, кто имеет соответствующие ресурсы и т.д. Граница смерти для обычного человека и граница смерти для того, кто занимает более высокий ранг, не одинаковая. Это не только предмет личного выбора, это предмет возможностей.

Как могут измениться критерии смерти в будущем?

Как могут измениться критерии смерти? У нас был кардио-пульмонологический критерий, сейчас есть критерий смерти мозга. Если пофантазировать, в будущем может ли появиться какой-то еще более слабый, более либеральный критерий, или вообще всех будут на всякий случай замораживать в криоконсервации, потому что непонятно, кого мы можем вытащить, а кого нет?

По мере дифференциации медико-биологических знаний мы попадем в очень странную ситуацию: чем дальше мы проникаем в молекулярное устройство организма, тем менее точной становится граница смерти. Каждый человек все время окружен оболочкой умерших клеток, то есть смерть вообще-то все время с нами. И поэтому мы должны вспомнить известную философскую проблему: где начинается куча зёрен, если мы докладываем по одному зернышку или убираем по одному зернышку? Когда человек становится лысым, если у него вырывать волос за волосом? и т.д. С какого момента начинается смерть, если клетки в нашем организме постоянно обновляются? Например, клетки, которые выстилают поверхность желудочно-кишечного тракта, через две недели уже другие, но это же сохраняет нашу жизнь как организма, потому что мы функционируем не как статичная, а как динамичная структура, в которой эти процессы жизни и смерти идут постоянно. Да, у них возникает определенный баланс и неизбежный дисбаланс, который ведет нас к биологической смерти. Но мы не готовы связывать, если мы говорим о человеке, смерть с сугубо биологическими процессами.

Вероятно, будет дальнейшая дифференциация в научных представлениях о том, что есть биологические процессы, сопровождающие смерть. Другое направление дифференциации — это отделение биологических представлений от социальных. Мы же употребляем в разных ситуациях выражение «он уже для меня умер» — так мы говорим о человеке, который совершает, например, предательство. Или мы говорим: «у меня так голова болит, убейте меня». Мы не просим об эвтаназии, мы хотим обратить внимание на то, что у нас есть какие-то проблемы и т.д. Но даже в языке время происходит эта дифференциация представления. Поэтому, кажется, что дальше будет непростой период, когда реальное для науки углубление в детали будет все больше затруднять междисциплинарный диалог и поиск какой-то компромиссной позиции. Скорее всего, ценностные конфликты будут только нарастать, и здесь требуется определенная биоэтическая насмотренность, биоэтическая культура и, конечно, целенаправленная подготовка специалистов, которые такой диалог могли бы организовывать, чем занялся, например, философский факультет, открыв магистерскую программу «Биоэтика» по направлению «Прикладная этика».

Итак, проблема смерти заключается в том, как установить границу между тем, что живо и что мертво. Под воздействием медицинских технологий смерть отступает и теперь к жизни можно возвращать самых тяжелых пациентов. Но вместе с тем смерть некоторым образом узурпируется медициной: большинство людей в развитых странах умирают не в окружении близких, а в больничной палате. Гуманный век оборачивается мучительной смертью. Также конфликт присутствует и в религиозных представлениях о смерти, которые не совпадают с научной трактовкой. Общество ищет пути нового разговора о смерти и примирения традиций умирания, возвращение умиранию гуманного образа.