В. И. Сафонову, Ленинград, март 1960 года.
Валя, привет, привет! Давно, давно собирался написать тебе письмо, да все не мог собраться в силу своего бестолкового, неорганизованного образа жизни. К тому же я не получил ответа от тебя на первое свое письмо и поэтому предполагал, что и второе может остаться без ответа. Уже больше трех месяцев живу в Ленинграде. Прописали все-таки, этот случай относится к числу исключительных, ибо здесь свято и железно чтут указание горисполкома не прописывать в городе граждан из-за города, тем более из других областей. Появись в городе Диосфен, даже Диосфен, — его все равно не прописали бы здесь ни в одной бочке: бочек хватает и в других городах.
Живу в общежитии, очень благоустроенном. Есть газ, есть паровое отопление, есть красный уголок с телевизором, с книгами и журналами и с симпатичными девушками, есть вестибюль с большим зеркалом напротив входа с улицы, с большим количеством столов и даже с цветами на них.
В комнате всегда почти тихо, как в келье. Живут здесь со мной еще три человека. Один — врач (к сожалению, гинеколог), любитель поговорить о стихах, в основном о стихах Надсона, хотя понимает в поэзии столько же, сколько лошадь в махровой ткани. Другой — инженер, полстолетний холостяк с капризным и придурковатым характером и, что хуже всего, с болезненной привычкой стонать, охать и кричать, совсем как филин, по ночам. А встанет с похмелья — лучше удирай из комнаты: стонет беспрерывно, орет, будто рожает <…> Он, к счастью, неразговорчивый и редко бывает дома. А придет — все что-то пишет, пишет. «Ну, — думаю, — какой умный человек!» Но когда однажды в разговоре он назвал глупым и некрасивым известное выражение «зубная боль в сердце» (помнишь, Горький, решив застрелиться, сказал, что виноват в этом философ, придумавший зубную боль в сердце?), так вот тогда я потерял всякий интерес к устройству мозга и души этого инженера. Третий — за год до меня демобилизовавшийся моряк. На заводе он ударник. Дома — мой напарник по уничтожению пережитков прошлого, вернее, одного пережитка: водки. Но, сколько мы ее ни уничтожали, все равно в магазинах водки навалом. Так что наши перспективы в этом деле, увы, плачевные. Очень часто вечерами он уходит к соседке, в которую влюблен, иногда приводит ее в нашу комнату. Нежность свою к ней он выражает на удивление своеобразно: грязным пальцем тычет ей в нос и при этом блаженно улыбается. Еще у него есть странная привычка задавать наивные вопросы: — Налей, пожалуйста, чаю. — Какого чаю? Или:— Слыхал, Хрущев улетел в Индию? — Какой Хрущев? Повторяю, в комнате у нас всегда тихо, зато в коридоре… Детей в нашем доме — как цыплят в инкубаторе. То соловьями заливаются (у многих свистульки), то слезами. И все прочее.
В городе весна. Давненько уже был сыгран ей подъем. Но она долго «тянулась» по подъему. Дрыхла, черт возьми, целый год, но, как недисциплинированный моряк, не захотела подняться сразу. За это была наказана внеочередными метелями… Теперь поняла свою вину и выполняет обязанности добросовестно.
Валя, прости, что-то я ударился в разглагольствования. Наверное, читаешь и думаешь: «Вот дурачина! Мелет всякое!» Можно всю эту мою «философию» перечеркнуть и сказать коротко, поговоркой: сухая ложка рот дерет! Стихи без жизни — именно сухая ложка! Но перечеркивать я ничего, однако, не буду, поскольку некогда сызнова начинать письмо. Ты сам перечеркни, что тебе не нравится.
Пару слов о планах на будущее. Ох уж к черту планы! Их у меня вовсе нет. Просто не знаю, что мне делать. Начать учиться? Что ж, начну, закончу, допустим, институт, а там что? На пенсию будет пора! Мне кажется, что вместе с юностью (что было до службы) прошла у меня и вся жизнь, поскольку нет у меня теперь ни мечты, ни любви к какому-либо делу, как тогда. Я бездельник, хотя и не сижу без дела. Впрочем, во мне уже снова начинает пробуждаться интерес к морю, к работе на гражданских судах. Может, подамся в Архангельск. Но для начала хочу, как говорится, приодеться, купить наконец штатские портки и прочее…
Валек, дорогой, ты хоть ответь на этот раз. Пиши обо всем, что касается стихов (слава богу, я хоть стихи люблю и мне наплевать, если сам не научусь их писать. Стыдно лезть в поэзию со своими стихами, когда знаешь, что был Шекспир, Пушкин, вернее, когда знаешь, что есть Шекспир, Пушкин... Пиши о себе, конечно. И обязательно, прошу тебя, пошли мне своих стихов. Ну, жду! Напишешь?
Крепко, крепко, крепко жму руку. Николай Рубцов.
Москва, 27 апреля 1965. Ректору Литературного института им. Горького тов. Пименову В.Ф. от студента-заочника 3 к. Рубцова Н.
Уважаемый Владимир Федорович! Я пишу Вам в связи с ходатайством Вологодского отделения Союза писателей, а также в связи с письмом в институт от начальника отделения милиции.
В первую очередь — о письме из милиции. Если говорить подробно, все произошло так: Однажды вечером я приехал в общежитие института. На вахте меня не пропустили. Они имели на это право, но мне, как говорится, от этого не было легче. Я решил поехать на ночлег к товарищу и с этой целью подошел к такси. Водительница такси потребовала деньги за проезд заплатить вперед. Я отдал ей три рубля, т. е. более мелких денег у меня не оказалось (еще при себе у меня осталось столько же, т. е. 3 р. Это имеет значение). И мы поехали. Когда, выходя из машины, я попросил сдачу, водительница отказалась вернуть ее. Она с нескрываемым нахальством стала утверждать, что никаких денег у меня не брала. Тут стоит помянуть Есенина: такую лапу не видал я сроду! А если помянуть Гоголя, это черт знает, что такое! И тогда я нарушил свое правило последнего времени: не гневаться и тем более не разжигать в себе гнев. Я потребовал продолжать поездку до ближайшего милиционера. Я это сделал с целью «проучить» ее. Теперь я понимаю, что поступил тогда удивительно глупо. В деревне, наверное, поглупел. Ни в коем случае нельзя было рассчитывать, что она покается в милиции, а нельзя забывать, что ее отвратительный поступок с моей стороны недоказуем. В милиции меня и слушать не стали, т. к. в общем-то, их интересует не столько истина, сколько официально-внешняя сторона дела. Мне велели заплатить этой женщине 64 коп. по счетчику. Я сделал это, чтобы избежать осложнений. Потом меня увели куда-то спать. Слава богу, хоть за это я им благодарен! В отделении милиции я вел себя достойно, вернее, покорно. Только этой женщине резко казал: «Как вам не стыдно!» Начальник отделения, очевидно, эти слова имеет в виду, когда привычно формулирует: вел себя недостойно…
С тех пор меня перевели на заочное отделение… меня преследует неустроенность в работе, учете и в быту. Конечно, что есть проще того, чтобы устроиться на работу где-либо, прописаться и в этих нормальных условиях заниматься заочной учебой? Но дело в том, что мне, как всякому студенту нашего института, необходимы еще творческие условия. Эти условия я всегда нахожу в одном деревенском местечке далеко в Вологодской области. Так, например, прошлое лето я написал там больше пятидесяти лирических стихотворений, многие из которых сейчас приняты к публикации в Москве и других городах. Когда я ушел на заочное, я сразу же опять отправился туда, в классическое русское селение, — и с творческой стороны опять у меня все было хорошо. Но зато в документах возник беспорядок: у меня нет в паспорте штампа о работе, т. к. я сотрудничаю в тамошней газете нештатным (штатных мест не было), у меня нет прописки в паспорте, т. к. в той местности временным жителям выдают только справки о том, что они с такого-то по такое время проживали именно там. У меня тоже есть такая справка, но для Москвы она, эта справка, — филькина грамота. Именно из-за этого беспорядка в документах меня оставили тогда ночевать в милиции и написали оттуда такое резкое письмо в институт. Т. е. помимо сути акта о нарушении в их руках оказалась еще эта суть. Бесполезно было там все это объяснять…
В заключение хочу сказать, что я ничего не прошу, не прошу даже о восстановлении… Просто, как Ваш студент, я посчитал своим долгом объяснить то неприятное происшествие, которое, в конечном счете, явилось результатом моего, так сказать, заочного образа жизни. Николай Рубцов
А.Я. Яшину, Никольское, 19 ноября 1965 года.
Дорогой Александр Яковлевич! Я часто вспоминаю Вас и тот вечер, когда мы с Феликсом были у Вас. Тогда за столом, между прочим, мне особенно понравились грибы. Я давно уже в деревне (по-прежнему снимаю здесь «угол»). Первым делом, как приехал сюда, закинул удочку в холодную реку— ничего не попалось. Сходил в лес— ничего не нашел, кроме замороженных старых масляков и рыжиков. Потом все занесло снегом…
В деревне мне, честно говоря, уже многое надоело. Иногда просто тошно становится от однообразных бабьих разговоров, которые постоянно вертятся вокруг двух-трех бытовых понятий или обстоятельств. Бывает, что ни скажи — они все исказят в своем кривом зеркале и разнесут по всему народу. Так что лучше тут не откровенничать и вообще не отвечать на любопытные расспросы, но все время помалкивать— это ведь противоестественно. Особенно не люблю тех женщин, которые вечно прибедняются, вечно жалуются на что-то, вечно у которых кто-то виноват и виноват настолько, что они рады бы стереть его с лица земли. А у некоторых вообще все виноваты. Столько ненависти в словах некоторых женщин, вернее, все-таки баб, что слушать их просто страшно. Кажется, от «толстовства» в деревне и следа не осталось. Конечно, я знаю и очень привлекательные свойства сельских жителей, но все равно все навязчивей мне вспоминаются слова Сергея Есенина: «Нет любви ни к деревне, ни к городу…» Впрочем, то и другое (деревня и город) мне разонравились не в той помрачительной степени, в какой Есенину. А большинство мужиков деревенских (да и женщин некоторых) я по-прежнему люблю и глубоко уважаю.
В последнее время мне особенно понравилось топить по вечерам маленькую печку. Кажется, век бы от нее не ушел, когда слышишь, как говорят, что вот во второй половине ноября по всей европейской части Союза ожидаются сильные снежные бури. Но мне все же придется скоро уехать отсюда. Ну, что ж, странствовать я еще тоже не отвык. Главное, сдвинуться с места.
Александр Яковлевич! Я не знаю, как вы сейчас чувствуете себя (или, как здесь говорят, как можете), все в порядке с Вашим здоровьем? Но, искренне надеясь, что Ваш недуг прошел, и Вы, как прежде, стали сильным и могучим, я решил обратиться к Вам с просьбой по вопросу, вернее, по делу, важному для меня. Обращаюсь именно к Вам потому, что именно Вас, я уверен, только и послушают.
Дело в том, что у меня в Архангельске в Северо-Западном издательстве вышла маленькая книжечка— 1 п. л. Недавно за эту книжку, за которую я должен был получить оставшиеся 40% гонорара, мне послали всего-навсего 29 рублей. При этом уведомили меня, что никакого недоразумения здесь нет, что произведен окончательный расчет. (И эту-то несчастную сумму они послали после долгой некрасивой волынки.) Они совершенно неожиданно для меня решили оплатить не все строчки, а только, видимо, рифмованные. Решили — сделали. Оплатили 470 рифмованных строк, но фактически в книжке 640 строк, т. е. за ними остался— я в этом убежден— долг. Это долг за 170 строк по 70 коп. Вот уж действительно свинью подложили! Я не злоупотребляю разбивкой строк, да дело еще и в том, что они сами кое-где ее убрали, а кое-где ввели, — значит, в художественном отношении они нашли это целесообразным. Так чего ж они, балбесы, подсчитали только рифмы! Они обязаны мне оплатить были по договору 1 п. л., равный 700 строкам (не важно, рифмованных или нет), фактически они обязаны мне оплатить 0,88 п. л., равного 640 строчкам (опять же не важно, рифмованных или нет). Правда ведь? Да во всех порядочных издательствах оплачивают все строки — это я знаю по себе.
Между прочим, у меня в книжке есть и белые стихи. По какому же принципу они оценили их? Если они взяли тут во внимание ритмические строки, то почему же они не сделали этого по отношению к другим «разбитым» стихам? Ведь разбивка— это и есть создание ритмических (интонационных) строк. Да есть там и такие стихи, в которых невероятно трудно подсчитать все рифмы. Ведь дело-то все-таки не в рифмах, а в строках! Рифма — лишь художественное средство, которое я могу использовать, могу и не использовать. Да что тут говорить! Они поступили очень непорядочно. Хотя бы тогда предупредили меня заранее, что у них такое (особое) правило оплаты стихов.
Просьба моя заключается в том, Александр Яковлевич, чтобы Вы посоветовали мне, что теперь сделать, или (если Вы найдете, что я прав), может быть, Вы сами напишете им об этом, и они образумятся. Что касается меня, то я им о своей претензии еще ничего не написал. Я бы плюнул на все это дело, но суть в том, что, уезжая в эту деревенскую глушь, я рассчитывал на эти средства и строил в связи с ними кое-какие планы. Теперь они рухнули. Я ведь не миллионер. Вот так: в книжке 640 строк, они же оплатили только 470 строк.
Плевать на это дело (отмахиваться от него) нельзя еще в смысле принципа. Если же вы, Александр Яковлевич, не совсем здоровы, то тогда извините меня и забудьте об этой просьбе. Я Вас очень прошу: в этом случае извините и забудьте! Жаль, что эти идиоты вынудили меня побеспокоить Вас и испортить свое письмо. Передайте мой сердечный привет дорогой Злате Константиновне, Вашим чудесным девушкам и ребятам. Будьте здоровы! Да хранит Вас Бог! Николай Рубцов, Вологодская обл., Тотемский р-н., с. Никольское
Р. S. Книжка моя называется «Лирика». Может быть, Вы сумеете не очень долго собираться с ответом. Буду Вам искренне благодарен и обязан.
В.И. Другову, Вологда, конец 1968 года.
Уважаемый Василий Иванович! Обращаюсь к вам в крайнем случае по чрезвычайно важному для меня делу. Я вовсе не склонен к официальному тону своего обращения к вам — поэтому пишу вам обычное (ну, пусть просительное) письмо, а не специальное заявление. Для ясности общей картины расскажу немного, без всякого художества и подробностей, о своей жизни.
Родился я в 1936 году. Родителей лишился рано, поэтому исключительно мало знаю о них. С пяти лет воспитывался в различных детдомах Вологодской области, в частности в Никольском Тотемского района. Там закончил семь классов, и с тех пор мой, так сказать, дом всегда находился там, где я учился или работал. А учился я в двух техникумах— в лесотехническом и горном, работал кочегаром тралового флота треста «Севрыба», слесарем-сборщиком в г. Ленинграде, шихтовщиком на Кировском (бывшем Путиловском) заводе, прошел четыре года военной службы на эскадренном миноносце Северного флота. В 1962 г. сдал экстерном экзамены за десять классов и поступил на заочное отделение Литературного института им. Горького в г. Москве. В настоящее время — студент-заочник последнего курса этого института. Начиная с того же 1962 г. я постоянно жил и зарабатывал, как говорится, на хлеб (а также занимался студенческими делами) в г. Вологде и ее окрестностях. Но постоянного адреса все это время не имел. Снимал «углы», ночевал у товарищей и знакомых, иногда выезжал в Москву— на период экзаменационных сессий. В общем, был совершенно не устроен.
При Вашем благожелательном участии (Вы, конечно, помните встречу с Вами вологодских и других писателей) я получил место в общежитии. Искренне и глубоко благодарен Вам, Василий Иванович, за эту помощь, так как с тех пор я живу в более-менее нормальных бытовых условиях.
Хочу только сообщить следующее: 1. Нас в комнате проживает трое. 2. Мои товарищи по месту жительства — люди другого дела. 3. В комнате, безусловно, бывают родственники и гости.
Есть еще много такого рода пунктов, вследствие которых я до сего времени не имею нормальных условий для работы. Возраст уже не тот, когда можно бродить по морозным улицам и на ходу слагать поэмы и романы. Вследствие тех же «пунктов» я живу отдельно от жены, — впрочем, не только вследствие этого: она сама не имеет собственного жилья. Среди малознакомых людей я привык называть себя «одиноким». Главное, не знаю, когда это кончится. Василий Иванович! Вряд ли я ошибусь, если скажу, что жизнь зовет к действию…
"...я живу отдельно от жены..." "...не знаю, когда это кончится.." -
Всё закончилось, когда стали жить вместе. Вообще ВСЕ, увы...