Мурзилка помнила Филиппыча, кажется, с самого первого дня, а, может, даже раньше. Её первая память это вкусный воздух, выходящий из материнских ноздрей, и Филиппычевы тёплые руки. И ещё толстый кусок хлеба, посыпанный солью, который Филиппыч разламывал напополам. Половину с подожжённой корочкой давал матери, а вторую, с мякишем, - совал ей, Мурзилке. И держал у её, Мурзилкиного, жеребячьего рта, пока она не доест всё до последней крошки. Мурзилкины губы шевельнулись от этого детского воспоминания. Губы. Помнят они и когда Филиппыч просунул между ними маленькие удильца и надел на голову первую детскую узду. Малёхонькую, нулевого номера. И как было неудобно, и железный мундштук всё время кислил. И Маринка заливисто смеялась, глядя, как Мурзилка бегает по загону, высоко закидывая ноги и не понимая тогда, зачем вообще нужна эта неудобная амуниция. Голова у матери была большая, добрая и тяжёлая. Такая тяжёлая, что Мурзилкины тоненькие ноги подгибались под её весом, когда она подходила, что