Поезд прибывал в Таллин ранним январским утром. Последний час пути я простоял возле окна, наблюдая, как в предрассветной дымке мелькают окрестности самого западного города СССР. С тех пор минуло более полувека, но впечатления от первой встречи с древним городом живы и сейчас.
Текст: Дмитрий Копелев, фото предоставлено М. Золотаревым
Незнакомый Ревель очаровывал с первого взгляда, появилось чувство, словно ты на съемках фильма о Средневековье: по-скандинавски рациональный и сдержанный город покорял узенькими улочками, крепостными башнями, старинными домами с черепичными крышами. Великолепен был занесенный снегом изящный и безмолвный Кадриорг, в уютных кафе подавали редкие для Ленинграда взбитые сливки, а сосновый лес уводил вглубь приморской буржуазной Пириты с двухэтажными виллами. В местном книжном магазине сбылась мечта юного шахматиста: весь обратный путь я разбирал партии из сборника «Таллин-1973» – знаменитого международного турнира с партиями блистательного эстонского маэстро Пауля Кереса.
Прошли годы, и поездки в Таллин стали привычными. Оказалось, что впечатления юного ленинградского неофита вполне банальны: многие из приезжавших на протяжении веков в Ливонию, Эстляндию или Эстонию – как кому удобнее – испытывали сходные чувства. А русские, кого ни возьми – ученые, моряки, туристы, артисты, художники, писатели, – часто и охотно наведывались на берега Балтийского моря, словно переносясь в иной мир – манящий, привлекательный и незнакомый.
Небо огромно, и тучи волнисты и сложны,
Море шумит, и не счесть белопенных валов.
Ветер метет шелестящий песок бездорожный,
Мерно за дюнами пенье сосновых стволов.
Эти строки язвительный Саша Черный написал на взморье Гунгербурга (Нарва-Йыэсуу), излюбленного курорта состоятельных петербуржцев и москвичей, застроенного красивыми дачами, пансионатами и санаториями. Тем же созерцательным настроем наполнены строки надолго поселившегося здесь Игоря Северянина.
Никогда на острове я не был,
Ничего о нем я не слыхал.
Вероятно: скалы, сосны, небо,
Да рыбачьи хижины меж скал.
РЕВЕЛЬСКАЯ СТАРИНА
Однако поэтичная и задумчивая Эстляндия – фон запоминающийся, но совсем не единственный в воспоминаниях приезжавших сюда. Страна балтийских немцев оставляла у каждого в душе свой отпечаток, свои декорации. Вот, к примеру, Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк, любивший отдыхать в том же Гунгербурге. Откроем его путевые записки «Русская заграница»: «Поезд тронулся, и мы очутились на территории древней Ливонии, политой из края в край русской кровью. Но и сейчас все здесь остается для нас чужим, что чувствуется на каждом шагу. Одним словом, мы переехали русскую границу… Характер местности мало изменился, но совершенно другие лица, другой тип построек и даже как будто другой воздух. Чувствовалась близость моря, близость холодного северного моря, моря древних скандинавских саг, викингов и смелых конунгов».
Расцвеченные пером писателей и журналистов прибалтийские реалии приобретали новые черты, особенно во времена обостренного звучания национальной темы в литературе русского романтизма XIX века. Чуждые привычным русским пейзажам немецкоговорящие губернии Балтийского моря с их старинными мызами и поместьями остзейских рыцарей неожиданно добавляли красок русской старине, дополняли ее средневековые страницы ливонским колоритом. И на ниве поэтически прочитываемой истории Лифляндии и Эстляндии появлялись произведения братьев Александра и Николая Бестужевых, Вильгельма Кюхельбекера, Павла Свиньина, Фаддея Булгарина и Якова де Санглена. «Если нам так полюбилось все готическое; если мы с таким жадным любопытством рассматриваем памятники феодальных времен и, прислушиваясь к преданиям, для нас вовсе не чуждым, забываем свою русскую старину, то неужели надобно для этого выезжать из пределов нашего отечества? – вопрошал долгое время проживший в Ревеле литератор Алексей Бочков. – Все это мы найдем от себя невдалеке: поезжайте в Ливонию, Эстонию – там почитатель шотландского барда вздрогнет от удовольствия, видя, какой роскошный пир предстанет его взору и воображению». Атмосфера прибалтийской жизни резко контрастировала с общей тональностью привычной русской повседневности. «Лабиринт улиц и закоулков, кривых, узких, на подобие коридора, в котором иногда буквально невозможно разъехаться двум повозкам, мрачных по причине этой узкости и темно-серого цвета домов, строенных из местного камня, – этот лабиринт сбивает с толка даже человека, привычного к матушке Москве, с ее бесчисленными извилистыми, кривыми и тупыми переулками, – описывал свои впечатления наблюдатель. – Прибавьте сюда древние каменные стены, остатки уцелевших от времени старых крепостных ворот с их башнями, поросшими мхом, красную черепицу на крышах, стремящиеся вверх готические колокольни с боем часов, здания ратуши с готическими же узкими окнами, там и сям дома, носящие на фронтоне надпись с годом их построения на латинском языке «Anno Domini», вслед за чем следует из XVI в., – да, это что-то новое, невиданное для русского человека».
Сходными впечатлениями поделился и Иван Лажечников, в романе «Последний Новик» воспевший страницы средневековых прибалтийских хроник: «На замки Лифляндии смотришь еще, как на представителей феодального ее быта, дикого и романического. Это ветераны некогда знаменитого и более не существующего войска, ветераны, изувеченные, отдающие уже дань времени и засыпающие сном вечным на изломанных трофеях своих. <...> Разбудите их, вопросите с терпением и уважением, должным их сединам и заслугам, – и они, в красноречивом лепете младенческой старости, расскажут вам чудеса о давно былом; и гигантские тени их полководцев, прислушавшись из праха к словам чести и красоты, встанут перед вами, грозные, залитые с ног до головы железом, готовые, при малейшем сомнении о величии их, бросить вам гремящую рукавицу, на коей видны еще брызги запекшейся крови их врагов».
ОРЛИНЫЕ ГНЕЗДА
Пронизывающий ветер, забытые острова, суровые «труженики моря» – еще одна ливонская декорация, над созданием которой потрудился классик русской литературы Николай Семенович Лесков, каждое лето проводивший в Аренсбурге (эст. Курессааре) на острове Эзель (эст. Сааремаа) и в окрестностях Нарвы. Его сложные отношения с миром остзейских немцев, неприязнь к местным хитрым политическим элитам с их национализмом, непрошибаемой самоуверенностью и педантичностью в достижении целей – одна сторона медали. Но дело имело и другую сторону. Готовя очерки о простых эстонцах с грязевых курортов Эзеля, внезапно заболевших проказой, Лесков не раз посещал один из них – Ротсикюль (эст. Роотсикюла) – «самое ужасное отделение ада на земле… собрание прокаженных, соединенных в самом тесном сближении с непрокаженными, бедными людьми, не понимающими опасности, в которой они находятся». Здесь, «в прекрасном свежем лесу на берегу залива», писатель столкнулся с новой для него ипостасью Прибалтики – миром морских разбойников. Он запечатлел их в очерке «Темнеющий берег»: «Береговое пиратство, которым славились в старину Эзель и Даго (эст. Хийумаа. – Прим. авт.), несмотря на нынешние преследования его законом, все-таки еще не совсем исчезло и составляет по преимуществу промысел береговых незадачников, и чем необразованнее и малосведущее шкипер, тем он легче примет разведенный на берегу фальшфейер (нем. Falschfeuer – фальшивый огонь. – Прим. авт.) за маяк, точно положения которого он не умеет высчитать, стоя на палубе своей шхуны. Он может отлично крепить паруса, отдавать шкоты, но хронометр, цифры и морские карты будут с ним не в ладах, и пират Фильзанда или Дагерорта начнет ловить на огонь морских угрей и, как пить даcт, – «посадит его на гряду», а потом придет его спасать и... грабить (что иногда почти одно и то же)».
Пустынные побережья Остзейского края оказались настоящим кладом для поклонников готических романов Анны Радклиф и романтических героев лорда Байрона и Вальтера Скотта. В их роли часто выступали ставшие символом Остзейского края «злые» немецкие бароны, наследники завоевателей-крестоносцев – подлинные хозяева здешних побережий. «Рыцари крылись в своих замках, как хищные орлы на утесах неприступных скал, и высматривали добычу для удовлетворения своим прихотям. <...> Вся жизнь проходила в пиршествах, которые обыкновенно кончались дракою, а часто и фамильною враждою, от которой страдали подданные рыцарей», – писал Фаддей Булгарин. Ему вторил Николай Бестужев. Герой его повести «Гуго фон Брахт» владеет замком Зонденбург, настоящим вертепом разбойников на берегу острова Вердер, который лежит при выходе из Моонзунда в Рижский залив. Гроза суши и моря, «Гуго фон Брахт – господин замка; и хотя никакой закон не утвердил его владений, но они простираются так далеко, как только глаза видеть могут с подзорной башни замка. <...> Зорки глаза стражей его – и ни один корабль не проходит безопасно. <...> Эзель, притон разбойников, протягивает к югу мыс Свалферорт и ловит плавателей, идущих с моря. С севера Гуго фон Брахт владеет Моон Зундом; но ежели счастливец ускользнет сих опасностей, остров Руно посреди залива днем расставляет сети несчастным, ночью зажигает ложные маяки, и обманутый пловец, вверяясь свету огней, сам идет на погибель».
БАРОН С ОСТРОВА ДАГО
Об одном из «наследников» славы вымышленного Гуго фон Брахта рассказал в 1818 году в своих «Воспоминаниях на флоте» литератор и путешественник Павел Свиньин. Бывший моряк, а затем издатель «Отечественных записок», он прожил удивительную бурную жизнь и умел талантливо преподнести читателям подхваченные во время плаваний и путешествий истории. В одной из них он поведал о лифляндском «собрате» сэра Хьюго Баскервиля, который, впрочем, свою репутацию «великого преступника» приобрел на пустынных островах Финского залива: «Сердце обливается кровью, человечество содрогается при воспоминании об ужасных злодеяниях барона ***, владельца острова Даго, открытых в 1802 году одной женщиной, спасшейся чудесным образом из погребов его замка. В продолжение десяти лет злодей сей в осенние бурные ночи переставлял маяки с одного места на другое, дабы корабли, обманувшись ложным светом, разбивались у берегов острова. Тогда он с шайкою своею нападал на них, расхищал груз, а спасшихся людей убивал. Чтоб успешнее обмануть мореплавателей, он проваживал ночью по берегу хромоногих лошадей с фонарями, кои казались мореходцам другими кораблями, идущими по одинаковому с ними направлению». В рассказе Свиньина, как, впрочем, и во всех повествованиях, касающихся морского разбоя, трудно найти «золотую середину» и отделаться от мысли, что перед тобой – тексты, создатели которых в угоду читательскому интересу не стремятся к правдивому изложению событий, предпочитая создавать свою авторскую версию, дабы снискать успех у публики. А уж обстоятельства дела, описанного Свиньиным, обещали беспроигрышный результат. Тем более что сами «декорации» выглядели вполне правдоподобными, благо старинное «право кораблекрушения» никто не подвергал сомнению.
«Право кораблекрушения» (фр. droit de nаufrage) – традиционный промысел, базировавшийся на праве феодалов и приморских жителей забирать товары и собственность с разбитых у близлежащих побережий кораблей, – господствовало не только на всем протяжении Средних веков, но и в Новое время, составляя немалую часть доходов жителей приморья, а также государственной казны. Арсенал использовавшихся при этом средств – расстановка обманных сигнальных огней, договоренности с лоцманами и буксировщиками, уничтожение собак и петухов, способных лаем и криком выдать близость берега, и прочее – был в ходу вдоль всех европейских побережий. Попытки справиться с этим правом предпринимались не раз, но заканчивались неудачами, хотя наказания выглядели очень суровыми. Еще во французских сводах юридических морских судебных решений XI века, получивших название «Олеронские роли», было, например, записано: «Кто… возьмет что-либо из имущества бедных жертв кораблекрушения, несчастных и обездоленных, помимо их желания и воли, будет отлучен от Церкви и должен понести наказание как вор, если он не вернет все в короткие сроки, и нет никаких установлений и законов, которые могут избавить его от этого наказания». Виновных следовало привязать к столбу внутри дома и сжечь вместе с жилищем, а на месте дома устроить свиной рынок. Однако время шло, а «право кораблекрушения» продолжало жить, в том числе и на Балтике. Но здесь были свои особенности. В соответствии с российскими законами за спасение тонущего судна полагалось вознаграждение, и в зависимости от расстояния до места крушения спасатели могли рассчитывать на четверть или одну шестую часть от стоимости груза. Разумеется, вознаграждение получали в первую очередь помещики, рядом с владениями которых произошло кораблекрушение. Расчет на премиальные выплаты подогревали страсти, и владельцы остзейских поместий, располагавшие небольшими «флотилиями» мелких судов и рабочей силой в лице крепостных, пытались отсечь государственные органы власти от участия в спасательных работах и монополизировать в своих руках «спасение» тонущих судов. Хитростей в их мошеннических схемах было предостаточно: вынудить принять «помощь», с помощью лоцмана вывести корабль на мель, вымогать вознаграждение за спасение ценного груза, скрыть часть груза под видом его гибели или перекупить намокшие товары за минимальную цену, требовать вознаграждения путем передачи части груза, с тем чтобы затем официально перепродать его в Ревеле, Риге либо Стокгольме или, наконец, сослаться на то, что размеры груза изначально были завышены с целью получения в случае крушения страховых выплат.
В таких реалиях немудрено родиться фантазиям, тем более у тех любопытных, кто склонен отдавать предпочтение криминальному жанру. К числу его приверженцев относился и знаменитый маркиз Астольф де Кюстин, который во время плавания по Финскому заливу собрал настоящий кладезь историй. Он рассматривал безлюдный Остзейский край и суровое Балтийское море как ворота в необъятные просторы «дикой Московии» и, разумеется, рассчитывал, что здесь его ожидают великие открытия и яркие примеры отсталости и варварства. Красоты местных пейзажей, пасторальные образы, навеянные старинными преданиями и легендами, поэтическая атмосфера тянущихся вдоль побережья сосновых лесов и бесконечных дюн вдохновляли его на создание ярких романтических описаний. Но каждая деталь, увиденная им, навевала мрачные и печальные мысли: здесь, полагал де Кюстин, легко обмануться видимостью цивилизации. За живописным занавесом он вскрывал суровую действительность с ожесточенной тиранией «просвещенных» баронов-деспотов, нищим населением и телесными наказаниями.
В июле 1839 года, направляясь в Петербург, маркиз проплывал мимо острова Даго на пароходе «Николай I». «Край этот печален, холоден и безлюден; природа здесь выглядит не столько могучей и дикой, сколько голой и бесплодной», – записал он. В закатных сумерках пассажиры любовались морскими видами, и, когда перед ними предстала башня, высившаяся над островом, некий князь К. поведал историю о хозяине здешних мест, бароне фон Унгерн-Штернберге. Был он человеком острого ума, объездил всю Европу, и «характер его сложился под влиянием этих путешествий, обогативших его познаниями и опытом. Возвратившись в Санкт-Петербург при императоре Павле, он неведомо почему впал в немилость и решил удалиться от двора. Он поселился в диком краю, на принадлежавшем ему безраздельно острове Даго, и, оскорбленный императором, человеком, который казался ему воплощением человечества, возненавидел весь род людской. Происходило это во времена нашего детства. Затворившись на острове, барон внезапно начал выказывать необыкновенную страсть к науке и, дабы предаться в спокойствии ученым занятиям, пристроил к замку очень высокую башню, стены которой вы можете теперь разглядеть в бинокль».
«Кровавый барон», как впоследствии называли фон Унгерн-Штернберга, устроил в ней библиотеку, а на вершине завел обсерваторию, служившую одновременно маяком. «Зловещая башня, возведенная на скале посреди страшного своим коварством моря, казалась неопытным судоводителям путеводной звездой; понадеявшись на лжемаяк, несчастные встречали смерть там, где надеялись найти защиту от бури, из чего вы можете сделать вывод, что в ту пору морская полиция в России бездействовала. Стоило какому-нибудь кораблю налететь на скалы, как барон спускался на берег и тайком садился в лодку вместе с несколькими ловкими и смелыми слугами, которых держал нарочно для подобных вылазок; они подбирали чужеземных моряков, барахтавшихся в воде, но не для того, чтобы спасти, а для того, чтобы прикончить под сенью ночи, а затем грабили корабль; все это барон творил не столько из алчности, сколько из чистой любви к злу, из бескорыстной тяги к разрушению». История закончилась печально. Однажды молодой гувернер сына барона стал свидетелем убийства голландского торговца, донес об увиденном властям, вскрылись и другие совершенные им преступления. «Преступника века» арестовали и отправили в Тобольск, где он через десять лет скончался. История о бароне-разбойнике, рассказанная де Кюстином, получила известность, а остров Даго, где располагались мызы фон Унгерн-Штернберга, приобрел славу разбойничьего логова.
ЗНАТНЫЙ ПИРАТ
Будем справедливы: далеко не все в рассказе де Кюстина о «кровавом бароне» оказалось вымыслом. Барон Отто Рейнгольд Людвиг фон Унгерн-Штернберг родился 5 августа 1744 года в Лифляндии, окончил курс наук в Лейпцигском университете, совершил плавание в Индийский океан и служил последнему польскому королю, Станиславу Понятовскому. После раздела Речи Посполитой он вернулся в Лифляндию и женился на сестре будущего генерал-губернатора Санкт-Петербурга Магдалене Шарлотте фон дер Пален. Барон Унгерн-Штернберг, один из самых богатых людей Даго, стал фактически полновластным хозяином северной части острова, вдоль которого пролегали оживленные торговые маршруты, связывавшие Европу и Петербург. Изрезанное мелкими бухтами, рифами и отмелями побережье было опасным для мореходства.
Настоящими жемчужинами в морских владениях барона были поместья Гогенгольм (эст. Кыргессааре) и Гроссенхоф (эст. Сууремыйза), выкупленные у шведского рода Делагарди. Сначала, в 1781-м, был приобретен Гогенгольм с пресловутым маяком, о котором писал де Кюстин. Разумеется, никакой библиотеки с обсерваторией на этом маяке, одном из самых старых на Балтике, известном как Дагерорт (эст. Кыпу), не было. Содержание его требовало огромных затрат: на поддержание огня ежегодно уходило около 2 тысяч кубических саженей дров, лесов же вокруг маяка за три века, минувших с его возведения, фактически не осталось. Дрова приходилось доставлять издалека. Барон добился было финансирования на содержание маяка от казны, но субсидии были невелики, выплачивались нерегулярно, так что основные затраты пришлось нести крепостным крестьянам. Вторая усадьба, знаменитый Гроссенхоф, в XVII веке принадлежал шведскому военачальнику графу Якобу Понтусу Делагарди, печально известному по Смутному времени. Его потомки владели большей частью Даго, но после Северной войны их влияние пошатнулось. В середине XVIII века реконструкцию Гроссенхофа провела правнучка Якова Делагарди, графиня Эбба Маргарета Делагарди, в замужестве Стенбок, которая и поселилась здесь со своим многочисленным семейством. Но после ее смерти наследники не очень успешно вели дела, и в 1796 году имение в уплату долга перешло к Унгерн-Штернбергу.
Был он крут нравом и скор на расправу. Когда в Государственном архиве Эстонии в Тарту передо мной положили пять пухлых судебных дел на немецком языке о деяниях барона на Даго, истории Свиньина и де Кюстина начали обретать реальные очертания. Вот, например, о чем поведало дело «О насильственном нападении на острове Дагделя между крестьянами графа Стенбока и барона Унгерн-Штернберга». Оно было заведено 24 декабря 1799 года и хранится в одной из папок Канцелярии Эстляндского губернатора. Открыть дело побудила жалоба отставного полковника графа Вильгельма Стенбока, помещика мыз Валливала, Лоии и Пардаса, на его соседа, фон Унгерн-Штернберга. Граф сообщал, что обидчик с «шайкой крестьян до двухсот человек с ружьями» напал на его работников, которые рубили лес в графских угодьях. Если верить Стенбоку, барон, вооруженный пистолетами, словно разбойник с большой дороги, велел его работникам убираться. В ответ на попытку оказать сопротивление их разоружили и жестоко поколотили. Теперь, жаловался граф, «опасным сделалось для меня жилище».
Осенью 1802 года в канцелярии Эстляндского губернатора князя Лопухина на барона завели новое дело. Касалось оно исчезновения торгового судна, галиота «Святой Николай», принадлежавшего рижскому купцу Трифону Ветошникову. С различными товарами и грузом железа – собственностью тайного советника, мецената и промышленника Николая Никитича Демидова – оно направлялось из Петербурга в Ригу. Но 27 октября шторм и «противныя ветры» загнали судно в Гогенгольмскую гавань – владение фон Унгерн-Штернберга. Простояв здесь до 2 ноября, «Святой Николай» поднял паруса и в четыре утра вышел в открытое море. Удалившись от берега на 26 верст, галиот сел на мель Бизгрунд. Команда галиота, руководимая шкипером Нестором Федоровым, не найдя на судне повреждений, решила оставить его и, бросив два якоря, отправилась на берег за подмогой. Когда же, спустя сутки, команда вернулась, то обнаружила, что «тот гальет с мели прибылою водою и ветром снесло и со всем грузом унесло в открытое море». Куда «оное девалось», было никому не известно.
Следственная комиссия, назначенная для расследования дела, была крайне озадачена странными обстоятельствами исчезновения судна. Начать с того, что из-за непонятного промедления о пропаже судна стало известно спустя довольно продолжительное время, хотя законы торгового мореплавания строго предписывали немедленно объявлять о крушении или гибели судна в ближайших селениях, уведомлять о месте происшествия уездного земского исправника, губернское правление, городской магистрат и таможню. Последним в таком случае предписывалось немедля обнародовать «о том прибитием листа к дверям родоваго и губернскаго магистрата, на бирже, или гостином дворе, или на рынке». Ничего подобного сделано не было. После крушения участники событий оставались на острове и только спустя полторы недели заявили о катастрофе в Ревельское губернское правление. Следователи были настроены скептически, ибо «немало прошедшим временем естли и были какия следы, то уже должны сокрытца».
Допросы путавшихся в показаниях свидетелей еще больше осложнили дело. Необъяснимая медлительность фон Унгерн-Штернберга и местных жителей заставила следователей предполагать преступный умысел и теряться в догадках, куда же делось «затонувшее» судно. Подозрение вызывало и поведение шкипера. Вместо того чтобы остаться на зимовку в безопасной Гогенгольмской гавани, он словно дожидался наступления ноябрьского ненастья и, когда «около берегов моря был уже лед», вышел в море. Матросы пытались отговорить его, но шкипер «не послушался их, сказал, что может еще пройти до назначенного места, то есть до Риги, а в противном случае хотя дойти и остаться на зимовку на мызе, называемой Вердер». Выйдя же в открытое море «при способной и благополучной погоде», он пренебрег указанием помощника относительно мели, «на которую после сего судно село». Матросы показали, что «пополудни часе во 2-м» шкипер отправил команду обедать, а сам остался на палубе с рулевым. Матрос предупредил Федорова об опасности, но тот заявил, «что он не первой раз тут ходит». «И лишь только сие выговорил, показанное судно село на мель глубиною на 4,5 фута».
Во время допроса шкипер с матросами дали следующие показания: «Когда судно на мель село, то повреждения никакова ему не заметили, равно сему итого не выводют, чтоб тому гальету во время нашествия ево на мель какая и от чего тогда была опасность. Но при всем том, тот гальет оставя на мели, шкипор с рабочими людми по общему между собою согласию к берегу на боте съехали, к сысканию тому судну помощи». Команда сошла на берег, но не предпринимала никаких мер для спасения судна, хотя «3-го числа стояло оное на том же месте». Но шкипер весь день, «не прося ничьей помощи, смотрел на судно издали». Вместе со своими людьми он встал на постой «в деревню у одного чухны» и рассказал ему, что собирается отправиться за помощью к местному смотрителю. По словам «того чухны», смотритель никакой помощи оказать им не сможет, «а нада о том просить мызника, которой жительство имеет от оной деревни верст 17-ть». Узнав об этом, Федоров поутру, «оставя своих рабочих, поехал один с тем чухной» к барону Унгерн-Штернбергу. Барон «на прозбу ево 3-го числа отозвался от помощи по случаю бутто познаго времени», но пообещал явиться с подмогой на следующий день, «естьли будет погода тихая». Тем временем оставшиеся на берегу «пытались покамест пробиться к судну», но «по случаю великаго льда» сделать этого не смогли. А ночью разразилась «великая погода».
Как вскоре выяснилось, показания Федорова противоречили сведениям, полученным от фон Унгерн-Штернберга. В письме купцу Ветошникову барон утверждал, что немедля отреагировал на просьбу шкипера и «тот час велел привести суда открытым от льда местом». Более того, намекнул на немалые издержки в «борьбе за спасение судна» и представил счет на сумму 140 рублей, утверждая, что «отправлял десеть болших судов с 80-ю человеками и 40-ю лошадями». Ни Федоров, ни пассажиры судна слова его не подтвердили. Обнаружилась и неразбериха с датировкой донесений, которые барон отправлял в губернское правление. Первый рапорт, от 1 ноября, сообщал о том, что «Святой Николай» встал на зимовку в Гогенгольмской гавани. Второй, от 6 ноября, информировал, что судно исчезло. Следователь таможни был озадачен: оба рапорта поступили в контору 11 ноября, на них был поставлен соответствующий штамп. «А посему, – доносил он, – видно, что те рапорты присланы в одно время». Какая же «барону… была нужда такия брать предупредительные меры, так как бы в предосторожность на случай какова либо в том сумнения»? Выходило, что подготовленные бароном бумаги – подложные, они должны были обеспечить ему алиби на случай обвинения.
Расследование позволило восстановить обстоятельства исчезновения судна, дав «повод мыслить, что они то кораблю причинение и гибель грузу учинили умышленно». Игра, впрочем, стоила свеч! Когда «Святой Николай» вышел из Петербурга, была проведена опись груза и выплачена таможенная пошлина. Как выяснилось, на судне находилось несметное количество всякого добра, опись которого также удалось обнаружить среди архивных документов: «207 полос железа сортоваго весом 200 пуд, 565 кож подошевных весу 500 пуд, 50 ящиков свеч сальных весу 170 пуд, 40 кульков дроби весу 200 пуд, 1 бочка гвоздей железных весу 10 пуд, 6 ящиков макаронов весу 12 пуд, 1 ящик пудри весу 1 пуд 20, 1 корзина, в ней сыр пармазан весу 6 пуд, 25 ящиков стали весом 150 пуд, 10 ящиков жести белой весу 40 пуд, 1 бочка посуды палевой, 11 конопей и 100 пар стульев простаго дерева, 6 столов и 1 конторка краснаго дерева, 28 ящиков с мебелями, да по объявлению тайнаго советника действительнаго камергера Николая Никитича Демидова 2375-ть полос железа обыкновеннаго полоснаго весом 4000 пуд». Кроме того, на судне везли в 29 ящиках книги, шелк, одежду, фарфор, посуду и ценную мебель, которую Демидов занес в специальный реестр.
Следов груза со «Святого Николая» полиции найти так и не удалось. Однако в 1803 году при обысках в усадьбах Унгерн-Штернберга были обнаружены вещи, пропавшие после других столь же странных исчезновений кораблей. Среди них, например, оказались товары с потерпевшего крушение в водах Гогенгольма в октябре 1797-го судна «Луиза Каролина», идущего из Любека, которые, как полагало следствие, сподручные барона рассчитывали сбыть в шведском Экенесе (фин. Таммисаари). Суд признал, что собранные улики свидетельствуют, что барон Отто Рейнгольд фон Унгерн-Штернберг занимался морским разбоем. В 1804 году он был признан виновным за обман при спасении кораблей и убийство шведского капитана Карла Йохана Мальма, командовавшего одним из кораблей барона. Барона отправили в ссылку в Тобольск, где он служил чиновником и даже выстроил лютеранскую церковь для эстонских поселенцев. Здесь же, в далекой Сибири, он скончался 3 августа 1811 года...
Его правнук, знаменитый «самодержец пустыни», барон Унгерн, пытавшийся в годы Гражданской войны восстановить империю Чингисхана и протянуть ее границы от Дальнего Востока до Каспия, по словам его биографа Леонида Юзефовича, «с явной охотой говаривал, что ощущает в душе голос пиратов-предков». Гордец, возводящий свой род к самому Аттиле, Роман Федорович Унгерн с дрожью в голосе упоминал о своих воинственных предках и, вспоминая героя нашей истории, приговаривал, что история остзейского барона-пирата помогает ему осмыслить аномалии собственной души.