Найти в Дзене

Бакунин

Все-таки замечательно, когда хороший писатель - еще и хороший стилизатор. Это совершенно не обязательное условие, но очень приятное) Роман Гуль выступает в двух своих документальных романах, которые мы именно потому и выпустили подряд, в роли отличного стилизатора: "Азеф" и "Бакунин" написаны как будто разными людьми: разный ритм, стиль, словарь, скорость и гладкость повествования - всё разное. Роман про первую волну русской эмиграции, про 60-70-е годы европейского и русского, императорского, XIX века написан как будто тогда же, в тех же 1870-е, изнутри, очевидцем и участником) "...Бакунин повернул кудрявую голову к решетчатому окну: сноп света играл переливающейся в нем пылью. Развернутая ширина плеч; руки - длинные, сильные, с белыми пальцами - вытянуты на столе. Русские сине-степные глаза глядят сквозь решетку. Что-то от запертого в клетку великана было в бакунинской грандиозной фигуре, только от двух лет заключенья сошел со щек смуглый румянец. Глядя за решетку, где клубилась, ряби

Все-таки замечательно, когда хороший писатель - еще и хороший стилизатор. Это совершенно не обязательное условие, но очень приятное)

Роман Гуль выступает в двух своих документальных романах, которые мы именно потому и выпустили подряд, в роли отличного стилизатора: "Азеф" и "Бакунин" написаны как будто разными людьми: разный ритм, стиль, словарь, скорость и гладкость повествования - всё разное. Роман про первую волну русской эмиграции, про 60-70-е годы европейского и русского, императорского, XIX века написан как будто тогда же, в тех же 1870-е, изнутри, очевидцем и участником)

"...Бакунин повернул кудрявую голову к решетчатому окну: сноп света играл переливающейся в нем пылью. Развернутая ширина плеч; руки - длинные, сильные, с белыми пальцами - вытянуты на столе. Русские сине-степные глаза глядят сквозь решетку. Что-то от запертого в клетку великана было в бакунинской грандиозной фигуре, только от двух лет заключенья сошел со щек смуглый румянец.

Глядя за решетку, где клубилась, рябилась саксонская игрушечная даль, думал он о «Прямухине», о сестре Татьяне: не было сейчас человека более дорогого и нужного сердцу; вздохнул, оторвавшись. Походил по камере, потом, раздвинув на столе лежавшие горкой кожаные зеленые томики Виланда, сел за письмо к другу Рейхелю:

«Дорогой друг! Я спокоен и здоров, читаю сейчас Виланда и занимаюсь математикой. Математика - особенно хорошее средство отвлечения, а ты знаешь, у меня всегда был большой талант к отвлеченности; теперь же я volens nolens переведен в абстрактное положение. С тех пор как меня перевезли в Кёнигштайн, которым много лет тому назад мы так любовались снаружи, я чувствую себя совсем хорошо, конечно, насколько это возможно в тюрьме.

Что касается моей здешней жизни, то она очень проста и может быть изображена в немногих словах. У меня очень чистая, теплая, уютная комната, много света, и я вижу в окно кусок неба. В 7 утра я встаю и пью кофе, потом сажусь за стол и до 12 занимаюсь математикой. В 12 мне приносят еду; после обеда я бросаюсь на кровать и читаю Виланда или же просматриваю какую-нибудь мат¬матическую книгу. В 2 за мной приходят на прогулку; тут на меня надевают цепь, вероятно, чтобы я не убежал, что, впрочем, и без того невозможно, так как я гуляю между двумя штыками и бежать из Кёнигштайна немыслимо. Как бы то ни было, но украшенный сими предметами роскоши, я гуляю и издали любуюсь красотами Саксонской Швейцарии. Хотя у меня нет часов, но время я знаю довольно точно: башенные часы отмечают здесь каждые четверть часа, а в половине десятого раздается меланхолическая труба, что означает необходимость тушить свет и ложиться спать.

Если я не прямо весел, то и несчастным себя вовсе не чувствую. Теперь мой внутренний мир — книга за семью печатями, о нем я не смею и не хочу говорить. Я совершенно спокоен и готов ко всему. Еще не знаю, что со мной сделают: я готов как снова вступить в жизнь, так и расстаться с нею. Теперь я - ничто, то есть только думающее, а значит - не живущее существо, ибо, как это недавно узнала Германия, между "думать" и "существовать" всё же огромная разница.

Вот и всё, друг, что я сейчас могу тебе сказать; когда мне приходится плохо, я вспоминаю свое любимое изречение: «Перед вечностью всё ничто», а затем... точка...

Чтобы хорошенько оценить свободу, надо посидеть в тюрьме.

Сейчас я обращаюсь к тебе с большой просьбой: денег, денег, дорогой мой! Я живу щедротами г-на Отто, я должен это тебе сказать, чтобы ты понял всю щекотливость моего положения. Разве не бессмыслица — клиент, оплачиваемый своим адвокатом? Где и как найдешь ты деньги — твое дело, но найти деньги ты должен.

Будь здоров старый, дорогой друг!

Твой Бакунин».

Ночью не спалось; круженье сердца, тошнота. Память выбрасывала осколки мыслей, воспоминаний, лиц. То Казерн де Турнон, то славянская слава, тогдашний пражский Духов день, то жаркие бои Дрездена. Всё прошло как вчерашняя ночь, и далеко! Смешной доктор Отто с задравшейся на икре штаниной, вагнеровская симфония в сожженном королевском театре, любовь Полудинской... Бакунин слышал, как перекликаются на кёнигштайнской скале часовые, чувствовал, что проваливается в темноту бессознанья.

Над скалой неслась ночь, темная, высокая, прижатая к небу. До того ярки и выпуклы звезды, и ясны в желтолуньи и золоте соседние горы Лилиенштейн и Пфафенштейн! Эльба дрожит в лунной мгле серебряной нит¬кой. Часовые медленно идут по стене над скалистым обры¬вом. Летят по скалам их голоса, а снизу подымается мед¬ленный бой часов из древней деревни.

По двору от комендатуры про¬бежал под луной на цыпочках адъютант барон Пилар, крикнув:

— Готово?

Голос ответил:

— Готово, ваше сиятельство!

Бакунин спал как ребенок, закинув за голову руки. У наружных ворот встала телега, затянутая парусиной. Спешившиеся возле коней кавалеристы курили в лунной темноте, и кто-то напевал, выбивая трубку об оглоблю.

К камере Бакунина подошли тюремщик со связкой ключей и барон Пилар в плаще, походной форме, с двумя пистолетами за поясом, позвякивая саблей. Бакунин не услыхал, как отперли, только когда солдат осветил его уродливым фонарем в лицо, Бакунин вскочил. Пилар увидел, как Бакунин побледнел, и эта внезапная бледность была приятна Пилару.

— Одевайтесь! — сказал он.

Бакунин, еще громадней в свете фонарей, спустил ноги, взял с табурета кальсоны, натягивая на себя. Солдат, выпустив случайно ружье из рук, стукнул прикладом об пол. Тюремщик зевнул, закрываясь ладонью: дожидался возможности скорей запереть камеру и идти спать.

Бакунин застегивал брюки, уж овладел собой, старался только понять, куда его поведут.

— Готовы?

— Книги...

— Останутся здесь, — сказал Пилар, кладя руку на зелененькие томики Виланда, и махнул тюремщику: — Кандалы!

Бакунин знал уже порядок, вытянул левую руку, подставил правую ногу и, окруженный солдатами, двинулся из камеры. Впереди танцующим шагом пошел лейтенант барон Пилар, придерживая ножны. Звезды, темень, в саду тишина; прошли подъемными мостами.

Верховые на конях показались огненными от света факелов. Бакунина втащили в телегу, звенели кандалы. Пилар осадил метнувшегося, присевшего коня, прокричал:

— В случае неповиновения стрелять без предупрежденья! В случае приближенья к телеге постороннего — стрелять! Вперед! — И дал шенкеля* прыгнув¬шему коню.

Топот копыт, факелы, черно-лунные тени леса, два наведенных пистолета, седенький актуар в смешном капюшоне.

Вдоль Эльбы кони пошли резвой рысью. С телегой, облегчаясь на рыси, поравнялся Пилар.

— В Австрию, господин лейтенант? — спросил в темноте Бакунин.

— Австрия вам не Саксония! — крикнул с седла Пилар, обгоняя телегу.<frey