Найти тему

Ванечка

(К истории холерного бунта)

Предисловие издателя

О холерном бунте, случившемся в 1866 году в Вышневолоцком уезде, исторические хроники повествуют как бы с изумлением. Ибо моровое поветрие сие явилось в наши места неурочно. Не в те печально известные годы, когда, выйдя от далеких берегов индийского Ганга, выкашивало оно целые губернии в Российской империи. Нет! В нашей местности болезнь эта, называемая крестьянами грубо – "собачья смерть" – словно бы упустила свое и долго, несколько десятков лет, спала… После чего, спохватившись, стремительно и жутко отыгралась.

И весь край наш, пребывавший прежде в достатке и спокойствии, в вечной сытой послеобеденной дреме, пал с одного удара.

Старики говорят – буде случится на то божья воля, то и молния бьет без грозы, в сухую погоду. Вот так сойдет средь бела дня огнь с небес, подожжет труху на земле – подгнившую колоду, дерево или пересохлое сено – и займется такой страшенный пожар, что и не потушишь враз.

Со стыдом следует заметить, что к стихийным напастям присовокупились и врожденные наши, человеческой породы, грехи. И яко плесень взрастает повсеместно на гнилости - взросли и приумножили сумму страданий многократно.

Исторические хроники пестрят сообщениями об ужасных смертях, о жертвах невинных и преступлениях чудовищных… Что тут скажешь? Виной тому и общая наша темень и глушь; необразованность крестьян вкупе с ленью и мздоимством чиновников – все это много поспособствовало разорению уезда.

Городки наши, сельца и деревни обезлюдели, и уж после не оправились. На оголившихся пустошах никто не отважился селиться, и прослыли они с той поры проклятыми – и Маракино урочище за Княжевым бором, и Куконин лес у Дятьковских выселок, да и сами Дятьковские выселки - иначе как Чертовыми с той поры не звали.

А началось-то все со случая почти анекдотического – с переполоха в Большом Горелом, сельце в пяти верстах от губернской Старицы, где находилась тогда резиденция архиерея Вышневолоцкой епархии.

***

Рано утром 12 июля 18.. года примчался туда дьякон Захарьев с Дятьковских выселок - бледный как смерть, расхристанный и взмокший, хоть выжми. Прибежал прямо на владычный двор и, свалившись на ступени крыльца, распугал стареньких черниц-прислужниц и рывшихся подле них кур. Дышал дьякон столь тяжко, что и голос у бедолаги пропал: одни скрипы и хрипы из груди вылетали.

Про дьякона Захарьева всякому известно было, что он, грешная душа, сильно пьющий. Потому даже в сени черницы его не пустили, а накинувшись с попреками – ну толкать взашей, пока он с перепою скандала не наделал. Тумаков бы понаставили и отмутузили дьякона порядочно, если б он, опамятовавшись, не выхватил из-за пазухи какую-то бумажку, и не замахал ею, словно парламентер побежденной армии.

А то была записка от земского врача Поташева к нашему архиерею и губернскому начальству. Страшное содержала она известие: в деревне Дятьковские выселки обнаружил доктор холеру и срочно запрашивал карантин.

Просил, умолял вызвать войска для взятия злосчастной деревни в кольцо. Требовал скорее ее заставами огородить, никого не впускать и не выпускать – иначе, де, расползется зараза, и тьмы народу изничтожит.

И точно - после того-то дня все и началось: мерли людишки будто мухи. Спасаться думали в церквях, но только церкви те горели как солома. Полыхало по всему уезду…

Когда же по приказу генерал-губернатора явились войска – окружили пикетами, зажгли костры и начали, по указанию начальства, стрелять всякого, кто дерзал приблизиться к полосатому шлагбауму ближе, чем на пару локтей… Вот тут и вовсе народ оголтел, взбесился и такое пошло у нас светопреставление, что и словами не передать.

А правдивых свидетельств о тех событиях весьма немного осталось. Одно только и вызывает настоящее доверие – мемуар самого того земского доктора из Дятьковских выселок.

За год до печального катаклизма оный Сергей Витальевич Поташев, 24 лет, окончил Петербургский университет, медицинское отделение, и был откомандирован Вышневолоцким земским комитетом к первому своему месту службы. И в архивах церкви Успения Богородицы хранится даже запись о нем, как о крестном отце младенца Ивана Сиромахова.

Как раз в те дни это было, во дни Большого Мора.

В память и назидание потомству, а также для соблюдения общественного интересу, публикуем мы нынче эту рукопись.

ЗАПИСКИ

Сергея Витальевича ПОТАШЕВА,

земского врача Дятьковского участка Вышневолоцкого уезда Песчанинской волости Тверской губернии

18.. г. 20 июля

Экая жалость! - аптека разорена! Стеклянные шкафы разбиты, пузырьки и порошки растоптаны. А запасы водки и спирта стараниями чертова дьякона давно сошли на нет. Господи, все на свете бы сейчас отдал, только б заснуть! Забыть этот тревожный, одуряющий запах цветов... Не могу. Не могу. Вот только это и остается: писать в тетрадке, будто слезливая институтка, дурманить голову воспоминаниями.

Все думаю: а если б не случилось этой ужасной, позорной связи – по-другому ли пошла бы моя жизнь? Хотя иногда мне кажется, что все, что произошло, предрешено было гораздо ранее. Задолго до нашего рождения.

***

Я поначалу не видел вовсе ее лица. Она ходила всегда в платке, низко и глубоко надвинутом, при моем появлении – кланялась. Говорила тихо, стремилась быть незаметной. Я приписывал эту ее черту обычной крестьянской дикости, и мне и в голову не приходило разглядывать лицо той, которую назначили мне в помощницы.

- Для повседневных услуг мы вам, Сергей Витальевич, вдовую солдатку наняли… - встретив меня на станции, сразу же объявил гласный земского комитета Демушкин.

- Зачем же? – поморщившись, переспросил я, невольно представив при этом слове толстую угрюмую бабу, с вечно плаксивым выражением лица. Гласный, заметив мое неудовольствие, растолковал его неверно и попытался оправдаться:

- Видите ли, комитет наш небогат. А так выйдет дешевле: солдатка эта за общественный кошт вам назначена. У нас так пастухи работают. Но вы не беспокойтесь, она вполне обстоятельна… В какой-то мере вы даже доброе дело сделаете. А что вас тревожит?

Что могло меня тревожить? За свой личный комфорт я, вчерашний студент, переживать еще не научился. Но как наладить работу новой амбулатории без квалифицированного персонала? Без санитаров, без фельдшера, без опытной кухарки, в конце концов! Я недоумевал.

Однако гласный Демушкин беспечно махнул рукой на мои взволнованные расспросы и объяснил, что на обустройство полноценного стационара достаточных средств собрать не удалось, и никто не ждет от меня подвигов. Да и вообще беспокоиться не о чем: местные мужички здоровы все, как лоси, болеть не привыкли, и работой меня не обременят.

Главное мое дело – амбулаторию устроить по всем правилам, чтобы местные чиновники отчитались о прогрессивном нововведении перед губернским начальством, а те – перед своим начальством, и так далее, до самого верху.

- Лечить же вам, скорее всего, никого даже и не придется! - уговаривал меня Демушкин.

- Как же так? – удивился я.

- А вот увидите. Народ у нас дикий. Заговорами и травами лечатся, к бабкам-знахаркам ходят. Ну, или, когда случится, попа, бывает, попросят трясовицу отмолить.

– Трясовицу? – не понял я.

- Лихорадку так называют. Наши мужики к доктору лечиться все равно не пойдут – упрямы они, и не привыкли. Здешние главные болезни у них – порча да сглаз. Вот вы познакомитесь с местным народцем – поймете… А за солдатку уж извините, но по нашему здесь положению, уверяю вас – это был единственный вариант.

- Вы так хлопочете извиняться, Степан Диомидович, что мне даже подозрительно. Нешто она прокаженная какая?

Демушкин замялся, отвел глаза.

- Прокаженная али нет… Но уж так… Пропащая душа. У нас тут, знаете ли, все «обчество» решает. Это крестьяне так говорят – «обчество», - засмеялся гласный. - Впрочем, никто вас, конечно, не осудит. В конце концов, надобно ж кому-то проявить милосердие?

Я пожал плечами. Я понял, что он чего-то не договаривает, но это меня не заботило. Я только опасался не справиться с возложенной на меня серьезной миссией.

Однако дьякон Захарьев – второе лицо, с которым я познакомился здесь, уверил меня, что опасаться мне нечего.

- Не пугайтесь, душа моя, Сергей Витальевич! – усмехаясь, сказал он мне. – Все устроится само собой, вот увидите.

Дьякон этот, тощий и длинный, мослатый мужичонко неопределенных лет с умным лицом и проницательными глазами, сияющими разумом, которые затуманивались лишь в те моменты, когда оный служитель бога поддавался своему излюбленному греху чрезмерного винопития или, как говорили здешние крестьяне, зашибал – назначен был неофициальным куратором мне от земского комитета. Чтобы, по словам Демушкина, «ввести в местный курс».

- Понапрасну тревожитесь, Сергей Витальевич, - сказал дьякон. - Для тяжелых работ община людей даст. А по мелочи – приготовить, постирать, помыть – и солдатка справится.

- А почему Демушкин ее «пропащей душой» назвал? Что у ней за грехи?

- А у нас тут никакие особые грехи не нужны, чтобы, значит, это, того… - усмехнулся дьякон. – Да что говорить! Вы вскорости сами поймете все.

Я только после понял значение его ухмылки. Трудно было ошибиться сильнее в представлении облика и характера «солдатки».

***

Поначалу ее присутствие я замечал даже менее, чем присутствие мух. Мухи назойливы. А моя «солдатка», напротив, всячески избегала попадаться мне на глаза. Звали ее необычно для деревенской девушки – Марина.

Она готовила, стирала, убирала, иногда помогала на приемах, если следовало сделать что-то несложное – подать скальпель для вскрытия фурункула, вложить дренаж, забинтовать и тому подобное. Я не видел ее лица, потому что не смотрел на нее как на человека – она была для меня лишь функцией моего служения профессии, чем-то механическим. Да еще этот вечный черный старушечий платок, надвинутый на самые глаза…

Она занимала комнату за кухней, часто для чего-то ходила в деревню. Несколько раз я видел ее во дворе играющей с ребенком. Это был мальчик-двухлетка, белобрысый и смешной, нос пуговкой, очень тихий, улыбчивый. Они вместе сидели на полянке, играли какими-то щепочками. Кто этот ребенок, зачем он и к чему – я не интересовался. Меня это не касалось и не занимало.

Солдатка - тихое, неброско одетое во что-то темное существо сновало по дому - и пусть его. Я настолько был занят своими делами и переживаниями, что иной раз начисто забывал о ее существовании.

Полагаю, я еще долго пребывал бы в неведении, если б не один ужасный случай.

***

Первую странность я почуял, когда Марина вдруг попыталась отговориться от визита в сельскую лавку. У меня кончился табак, из города обещался привезти его Демушкин – заодно с заказанными новыми инструментами для амбулатории, да забыл.

В деревенской же лавке, по крайней мере, можно было разжиться местным самосадом. Курить страшно хотелось. Я и попросил мою прислужницу на общественном коште сбегать в субботний день за табаком. Марина замялась, помолчала. А после, видно, решившись все-таки, спросила: отчего я сам не схожу?

- Нынче солнышко, погода хорошая… - едва шевеля губами сказала она. – Прогулялись бы…

Я в этот момент занят был настройкой микроскопа – предметный столик инструмента, мне показалось, при перевозке покривили, что, разумеется, огорчило меня страшно, ведь за микроскоп платил я свои собственные деньги.

- Ежели б я хотел или мог прогуляться, как ты выразилась, я бы это и сделал! А ежели я велю сходить в лавку тебе, то не вижу причины, отчего ты все еще не идешь, а стоишь тут и лясы точишь! – бросил я ей в раздражении.

Тут же солдатку мою словно ветром сдуло. В отличие от обычных деревенских баб, которые часто и крикливы, и бойки, Марина была тиха. Стоило при ней повысить голос кому-то – даже не по ее адресу – она вздрагивала, словно пугливая дворняжка, и торопилась уйти. Может быть, именно эта ее покорность и заставила меня поверить всему плохому о ней сразу? Никаких других оснований не было.

Марина выскользнула за дверь, а я, повозившись еще с полчаса, да так и не сумев настроить микроскоп, плюнул и вопреки собственным словам, решил вдруг последовать совету солдатки и пройтись.

***

Вообще в те дни я гулял довольно много. После шума, грязи и суеты столицы природная красота Валдайских холмов поразила меня. Здешние места представлялись поистине благословленными.

Мою фельдшерскую амбулаторию с крохотным стационаром на пяток коек по первоначальному плану земский комитет затеял устроить в бывшей усадьбе покойного помещика Гостюхина, выкупленной специально для этого у его наследников. Крепкий старинный дом с четырьмя колоннами по фасаду и с мезонином расположен был весьма удачно – в тихом месте на отшибе у сельца с названием Дятьковские выселки.

Деревенька эта стоит высоко, окруженная с трех сторон густыми ельниками. А на северо-западном склоне есть выход к обширному и глубокому Срединному озеру, питаемому холодными ключами громадного торфяного болота, размером с какой-нибудь из французских департаментов. За околицей деревни – развилка большой дороги, ведущей к губернскому городку и наезженному торговому тракту.

Каждое утро я выходил сделать моцион перед завтраком по удобной, утоптаннной кем-то задолго до меня тропе в лесу и по берегу озера.

Я гулял, загребая носками парусиновых туфель прогретый белый песок, перемешанный с коричневыми сосновыми иглами, спотыкаясь о выпирающие корни корабельных сосен и вдыхая чистый и свежий, напоенный древесными ароматами смолистый воздух… И чувствовал, как успокаивается, излечивается моя душа от угрюмости и потерь, от всего нервного и злого в моем прошлом, что я старался забыть.

***

Еще стоя на крыльце деревенской лавки, я услышал звуки, которые меня удивили: кто-то возился за дверью, пыхтел, ворчал и тяжело шлепал чем-то тугим и мокрым по дереву. А потом раздался яростный мужской шепот:

- Ты ж пришла, так чего ж кочевряжесси, стервь? Не хотела б – не приходила. В душу запала мне… Убудет, штоль, от тебя, шалава?!

Я дернул ручку двери и вошел.

При моем появлении две темные фигуры шарахнулись в стороны друг от друга. Одной из них оказалась моя солдатка. Другой – рослый, златокудрый Микитка, сын лавочника Зотова. Парень, что называется, видный, только наглое и всегда насмешливое выражение портило его красивое лицо.

Раскрасневшаяся и встрепанная Марина одернула юбку, натянула глубже платок, закрыв лицо так быстро, что я и не разглядел его. Руки у нее дрожали. Она выскочила вон, и я даже не успел спросить – купила ль она мне табаку.

Я стоял, глупо растерянный, посреди лавки, а Микитка тем временем оправил свою косоворотку и вернулся за прилавок.

- Чего прикажете-с? – спросил он меня обычным своим елейным тоном.

- Четверть фунту табаку, - по инерции сказал я. И только услышав собственный голос, вспомнил, что, кажется, не захватил с собой кошелек. Я принялся шарить по карманам, а Микитка быстро и ловко отмерил, завернул в бумажный кулек пахучий самосад и протянул его мне.

Пришлось признаться, что мне, по нечаянности, нечем сейчас заплатить.

Подобострастно хихикнув, Микитка махнул рукой и сказал, что запишет мою покупку в долги.

- А вы, ежели изволите-с, потом занесете. Или пришлите сюда Маринку с денежкой-с.

Он стоял, улыбался мне в глаза, и широкое румяное лицо его лоснилось, как морда кота, обожравшегося тайком сметаны.

- Да, - сказал я и повернулся, чтобы уйти.

Возле двери меня настиг его наглый, жирный голос:

- А что, доктор, видать, не тучна-с ваша прохфессия в смысле достатку?

- С чего это ты взял?

- Ну-тка! А рази стали б вы себе грязную девку в услужение нанимать, коли б у вас поболе средства имелись?

- Не понял. Это ты про что?

- Да известно про что-с. У нее ить, помимо протчего, щенок имеется, выблядок…

- У нее – это у Марины?

- У нее, у кого ж еще-с. Вы спросите ее, с откудова у нее ребеночек. Ежли мужа ее, Федьку, сразу из церкви рекруты под локти увели. Она шалава урожденная, потомственная...

- Как это?

Тут в лавку кто-то вошел, и это отвлекло Микитку.

Чему я только порадовался: отвратителен мне был его разговор, противны самодовольная физиономия, масляные подобострастные взгляды и то чувство незаслуженного превосходства, с которым он говорил о несчастной Марине. Я взял кулек с самосадом и вышел из лавки. Крепко, однако, деревенские настроены против этой молодой женщины. Но почему?

Я решил поговорить с Мариной.

***

Возвращаясь в амбулаторию, я уже почти достиг того места внутри соснового бора, где дорога поворачивала на бывшее имение Гостюхина, как вдруг из чащи донеслись до меня крики. Кричали двое: мужчина и женщина.

Встревоженный, я ускорил шаг. Идти приходилось в гору, что при моей тучности не легко. Я запыхался, и на какое-то время вынужден был остановиться, чтоб отдышаться.

И тут я услышал звонкий звук удара.

- Кусаться будешь, подлюка?! – закричал мужчина.

И снова звонкий шлепок, и глухой удар.

- По-хорошему не дашь? А так?! А так?!

Оплеухи сыпались одна за другой.

- Попомнишь меня, гадюка!

Женщина больше не кричала. Добежав до развилки, я увидел их под кривой раздвоенной сосной у тропинки: носатый коренастый мужик боролся с девчонкой в темном сарафане.

Простоволосая, с растрепанной косой, закрывающей ей лицо, она вырывалась, пытаясь кусать своего мучителя за руки, но тот был ловок и намного сильнее ее: он держал ей локти, выкручивал назад руки, потом ухватил за волосы, пригнул к земле и повалил. Чертыхаясь, намотал девичью косу на руку, перекинул за шею своей жертвы – она захрипела, но продолжала с остервенением выдираться.

Другой рукой мужик задрал уже разорванный сарафан на девушке и навалился, ерзая задницей, пытаясь скинуть с себя штаны. Это у него не получалось. Тогда он наступил коленом на спину своей жертвы, придавив ее своим весом, чтоб не вырвалась, и принялся рвать шнурки на своих портках.

Девчонка молча скребла руками землю, все еще надеясь вырваться. Я увидел тонкие пальцы, красные, исколотые сосновыми иголками, с черными от земли ногтями… А потом раздался этот мокрый звук, словно ладонью шлепнули по воде – и я увидел отпечатки грубых мозолистых мужских рук на беззащитном белом девичьем бедре. Его лапы шарили по ее телу… Я задохнулся, в голове у меня помутилось.

Кажется, я зарычал по-звериному. Подскочив к мерзавцу, отбросил его в сторону. Он отлетел довольно далеко. Я догнал и пнул его под копчик – он взвизгнул и пополз от меня.

- Барин, вы чего?! Вы чего это?! Я ж ради шутки, барин!

Я повалил его и продолжал пинать, не глядя, по чему бью. Пару раз моя нога угодила во что-то мягкое, трижды я разбил ему зубы.

Кое-как он все же поднялся и кинулся с воем прочь – согнувшись, придерживая одной рукой живот, другой – вытирая кровь и густую розовую слюну, капающую с бороды.

Я же продолжал кричать и топать ногами, чтобы дать выход бешеному гневу. Подобной вспышки ярости я не ждал от себя и даже не подозревал, что способен на такое.

Когда, тяжело дыша, я все же утихомирился, то долго стоял, не оборачиваясь. Надеялся, что девчонка убежала. Боялся увидеть ее безумные глаза, ее немощь, обиду и боль. С меня было уже всего достаточно.

Я повернулся: она стояла передо мной. Ее темный сарафан был разодран по подолу, из-под платка торчали растрепанные волосы, а лицо перепачкано было в грязи и крови. Она стояла, опустив голову, держа в руке темный вдовий платок.

Потом подняла на меня глаза и посмотрела с таким восторгом, с каким язычники, должно быть, смотрят на своих идолов. Завороженный этим взглядом, я не мог двинуться с места. В этот момент вся ее хрупкая фигура, ее образ – горящие глаза и алые окровавленные губы отпечатались в моем мозгу навсегда: они вошли туда так же прочно и надежно, как резец и молот скульптора входит в гранитную глыбу, придавая ей форму.

В амбулатории я обработал ее раны и ссадины. И спросил:

- Марина, кто был тот мерзавец, что напал на тебя?

- Свекор, - тихо ответила она.

***

Боже, и почему я не могу занять голову ничем другим?..

Как женщина, она напоминала мне пион. Цветок, роскошный и видом, и запахом, но раскрывающий свое великолепие постепенно. Лепесток за лепестком. Поначалу даже и не поймешь – откуда взялось этакое богатство красоты - неужто из этого крохотного зеленого кулачка на ножке? Бутон у пиона невзрачный, его и не заметишь в саду, разве только будешь точно знать, чего ищешь.

Я не знал. И не искал.

***

Господи, заснуть бы!.. Мне теперь и этого не дано. То и дело наплывает на меня запах умирающих цветов, я проваливаюсь в оцепенение, в короткий, как вспышка, сон – и тут же вновь поднимаю голову. Вхожу, измученный, в дом собственного разума… А что смысла? Ведь всё одно – помирать…

***

Бывают женщины-фиалки – видом скромны, но благоухают, одаряя все вокруг чарующим ароматом. А бывают женщины – розы: во всех отношениях прекрасны, но возьмись за них поближе – наткнешься на шипы.

Сейчас и подумать смешно, но ведь из столицы я сам сбежал. Да, что было - то было… Бежал я, окончив университетский курс, потому что надеялся в глуши, в заботах укрыться от соблазнов и страстей, терзающих меня. Покинуть и забыть Полину - вот была моя единственная идея, когда я согласился на предложение вышневолоцкого земского комитета. Ринулся, очертя голову, чтобы спастись… И тем самым подписал себе не просто смертный приговор, а нечто гораздо, гораздо худшее. Ведь есть вещи намного страшнее смерти.

***

На другой день после происшествия в сосновом бору явился в амбулаторию дьякон Захарьев.

- Намедни покойника в Красном провожали, - сказал он, сумрачно взглядывая мимо меня. - Деловой человек, купчина. Помер от тучности. Три дня на литиях акафисты читали, утомилися. Попросил бы я зубровки у матушки, чтобы отдохнуть… Да она у меня криклива, ругаться станет, а голова и без нее, как колокол. В трактир же идти позорно. Не попусти господь - до архиерея дойдет. И так он мною недоволен. Ты уж не обессудь, Сергей Витальевич, мне ведь и наперсточка хватит…

Я не стал возражать. 90-градусный спирт, разведенный в пропорции один к трем, мы с дьяконом приняли не из наперсточка, но из мензурки.

А спустя полчаса почувствовали себя достаточно близкими друзьями, чтобы раскрыть друг другу душу. Я рассказал дьякону про Полину, а он мне – про церковное начальство, не продвигающее его по службе, про свояка и шурина, которых люто ненавидел за жлобство и «зажиленное наследство» своей жены.

- А скажи, Тимофей Ильич (дьякона звали Тимофеем Ильичем), что ты знаешь о моей «солдатке», Марине?

- А что ты хочешь знать, дорогой Сергей Витальич?

- Правда ли, что она… гулящая? Помнится, вы с Демушкиным как-то предостерегали меня от нее…

- Я? С Демушкиным?! Да на черта бы сдался мне этот казнокрад?! – искренне удивился дьякон. – Пущай хоть со свиньями целуется, а я с ним рядом в одном поле и срать не сяду!

Я тут же понял, почему не задалась служебная карьера у задиристого дьякона. Но это ничуть не отменило моего к нему доверия.

- Расскажи, Тимофей Ильич, об Марине, что знаешь.

Дьякон вздохнул.

- Что тут расскажешь? Прозвище с малолетства у ней – «Барский приварок». Оттого, что мать ее когда-то выгнали со двора гусевские господа - какой-то там с нею скандал вышел: брюхатой оказалась неизвестно от кого. Безропотная была, тихая. А там – кто ее знает… Померла она рано. И чья дочь Марина, никто не знает. Со смерти матери девчонка вечно была у кого-то в услужении. Все удивлялись, когда Федька Сиромахов замуж ее взял. На что ему этот объедок? Но тут его самого в армию забрали прямо от свадебного стола. Ну и, когда родился у Марины сын, вся деревня болтала, что прижила его Марина от своего свекра.

- Что?!

- Ох, Сергей Витальевич! Вот все вы, земские - за народ да за народ! А что такое этот ваш народ – и понятия не имеете… Чему удивляешься? Есть в наших краях такое явление - «снохачество» прозванье ему. Свекор твоей солдатки – Матвей Сиромахов – лютый «снохач». А жена у него ведьма и хрычовка. Знаешь ли ты, что ребенок Марины, младенец Иван Сиромахов… Второй годок ему, а до сих пор не крещеный! Потому как Маринкина свекруха, Агриппина Егоровна, самолично невестку свою на селе *лядью ославила. Обидно ей, вишь, что голодранка ни за что в семью влезла, ну и… С той поры ни один наш сельский добропорядочный христианин не желает взять на себя труд стать крестным отцом или матерью сему младенцу. Это, мол, плод греха! Как и сама Марина - «Барский приварок». Будто у нас тут не деревня, а райские кущи – одни святые да праведники по кабакам сидят, крыльями трещат, чужих баб тискают…

Тимофей Ильич кинул на меня осоловелый взгляд и пожал плечами. На этом наш с ним тогдашний разговор закончился.

***

Они, безусловно, караулят меня. Я чувствую, как наплывает клубами этот чудовищный запах мертвых цветов – и теряю голову, схожу с ума от тоски. Никто не придет на подмогу. Никто не вернется. Я уже не верю, что это возможно. Надобно покаяться, рассказать все. Но кому? Я один остался.

Часто приходит в голову эта мысль, что все происходящее – моя вина. Mea culpa. А может быть, и нет.

Может быть, я просто попал сюда, угодил, как щепка в водоворот… Что может щепка? Легкая, пустая, вертлявая… Разве под силу ей стоять против могучего течения реки, как делает огромный корабль? Впрочем, все это отговорки.

***

Почти месяц после того случая с Марининым свекром тянулось затишье. Лето текло, спокойное и жаркое. Посетителей в моей амбулатории я почти не видал. Все было, как и предсказывал гласный Демушкин: местные крестьяне избегали лечения, предпочитая медицине свои дикие привычки.

Однажды только пришлось мне всерьез припомнить докторское искусство – когда привезли мне мужика, изрядно помятого механической молотилкой.

Двое его угрюмых товарищей вынули из телеги растянутую холстину и потащили к дому. Что несут они человека, я догадался по тому, как глубоко провисала материя в руках мужиков. Выглянув из дверей приемной, увидел я острый костистый кадык, задранный в небо, синюшное лицо в окружении окровавленных тряпок – и бросился навстречу. Мужики опустили свою ношу на скамье в приемной.

То, что лежало на заскорузлой от крови холстины, больше напоминало фарш. Лишь лицо еще оставалось вполне человеческим, хоть и очень бледным, почти мраморным. Контраст казался настолько силен - словно бы в издевку голову куклы или статуи приложили к живому окровавленному и переломанному телу человека.

- Вот, дохтур, – сказал один из вошедших, - Будет он жить?

Я дико взглянул на них. Разве это мое дело – подымать из мертвых?! Но тут кукла повернула ко мне глаза…

И эти глаза посмотрели с надеждой.

Закусив губу, я принялся за работу. Первым делом требовалось остановить кровь. Но ее было столько… Прибежала Марина. Бледная, как мел, принялась помогать мне. Затягивала жгуты, подавала инструменты, вытирала пот со лба – делала все, что я приказывал. Засучив рукава, я резал, шил, колол, бинтовал…

- Не дышит, - сказала вдруг Марина.

- Ерунда! – откликнулся я. – Я уже почти закончил… Вот тут приложить еще и хрящик вправить…

- Нет.

- Что?! Да кто ты такая, чтобы решать? Я уже все сделал!

Марина взглянула на меня… И приложила к губам парня зеркало – оно осталось чистым.

Марина опустила голову и вышла. Я услышал ее голос во дворе.

Спустя мгновение в приемную вошли давешние мужики. Запах пота и лошадиного навоза, исходивший от них, на мгновение перебил густой сладковатый дух мяса и крови, стоявший в кабинете. Печально постояв и повздыхав, они унесли тело умершего на том же заскорузлом холсте. Бросили его в телегу и уехали.

Марина подошла ко мне и взяла за руку. У меня очень большая рука. Уродливые пальцы - толстые и рыхлые. Особенно в сравнении с ее - тонкими и сильными. Но у обоих у нас руки были в крови – в багровых кровоподтеках.

Марина погладила мою окровавленную руку, поднесла ко рту, лизнула, целуя. Должно быть, хотела меня утешить. Если б она только знала, как ее образ – растерзанной и униженной жертвы - мучает меня по ночам, как я не могу успокоиться…

Я схватил ее руку… Потом ее всю. Мною завладело безумие, и тогда все и случилось между нами впервые. Я просто не смог ее отпустить, когда она закричала.

Перед глазами встала темнота, внутри заполыхало, а подо мною было мягкое, податливое - то, что хотелось держать и одновременно уничтожать…

Марина смотрела на меня, и от ее взгляда делалось больно… И голова шла кругом. Эти чертовы цветы…

***

После я все пытался успокоить себя, говоря, что ничего особенного не произошло. Прелюбодеяние – неприятное слово, но, в конце концов, разве такое уж это страшное преступление?

И все же не мог понять, как я, приличный и образованный молодой человек, не обременивший прежде душу свою никакими злодеяниями, убежденный гуманист, мог так поступить с беззащитным, подневольным существом, с женщиной?

Еще в университете мне приходилось читать книги североамериканских колонистов - откровения аболиционистов о рабстве в Америке. Я помню, как сокрушался всякий раз и с трудом верил тем ужасам, на которые оказывались способны не мрачные средневековые изуверы, а наши просвещенные современники, когда в их полной власти оказывались люди, пусть и не столь образованные, и воспитанные в иной культуре, но все же люди. Описанная в тех книгах жестокость казалась мне необъяснимой.

И вот я сам – в числе таких же бесстыжих зверей! Человек – чудовище. Непостижимое злое животное.

Мысли об этом удручали, угнетали мою психику.

Но ни рассказать о своем проступке кому-то, ни покаяться я не мог, поскольку еще в ранние юношеские годы отошел от церкви и религии, утратив искреннюю веру.

***

Дьякон Захарьев был первым, кто понял, как изменилось наше с Мариной положение. Он ведь чаще всех к нам захаживал, а глаз у старика на все грешное был весьма приметлив.

- Раз уж так вышло, что живешь ты с этой женщиной во грехе, друг мой любезный, Сергей Витальевич… Так поспособствуй хотя бы тому, чтоб сиротку ее, Ванятку, окрестить уже честь по чести, - моргая выцветшими белесыми ресницами, сказал дьякон и застенчиво отвернулся. В тот вечер, по установившемуся меж нами обычаю, мы выпивали с ним вдвоем в приемной амбулатории.

Дьякон был смирен и кроток – как всегда это с ним бывало перед началом возлияний.

Не желая вступать с ним в шумные споры, я не спросил, откуда ему известно о моем сожительстве с Мариной. Я сосредоточился на втором вопросе.

- Придется потрудиться, - сказал я, соглашаясь с приятелем почти так же кротко, как он сам. – Дело в том, что Марина не хочет сына крестить.

- Как – не хочет? – изумился дьякон. – Не хочет?!

- Нет. И признаться, ее доводы, как бы ни были просты и нелепы, и полны невежества, для меня вполне доходчивы. Не знаю я, как их опровергнуть.

- А тебе о том и знать не положено – то наше, поповское, дело, - сердито заявил дьякон. – Когда ты с ней об этом говорил?

- Два дня назад.

У Марины и Ванечки было свое тайное место на берегу озера – на заросшей камышом и кустарником широкой песчаной косе, всего в десятке саженей от той тропинки, по которой я ходил в деревню.

С дороги место это не проглядывалось совершенно, и о том, что Марина с Ванечкой часто бывают там, я узнал только потому, что Марина сама привела меня туда.

Мы сидели с ней на прогретом солнцем белом песке и смотрели, как ее мальчик плещется на мелководье, смеясь и взбивая розовыми пятками сверкающие брызги. В небе над нами с громким писком кружили ласточки.

- Хорошо здесь, - сказал я. – Спокойно.

- Да. Я люблю тут бывать, - прошептала Марина, прислонившись к моему плечу. – Ванечке здесь хорошо.

- А не страшно одной? Лес рядом. Звери…

- Ванечке хорошо, - повторила она. – А зверей тут нет. Неподалеку развалины часовни – так там только летучие мыши гнездятся. А больше зверей нет. Людей нет.

Вот тут я и спросил: не хочет ли она окрестить Ванечку? И сказал, что готов, если она того пожелает, стать ему крестным отцом.

- Нет, - сказала Марина, задумчиво любуясь сыном. – Посмотри, как ему хорошо. Он растет свободным. Будет ли он так же счастлив, если придется ему, как и мне, каждое воскресенье ходить в церковь, стоять на службах локоть к локтю с людьми, которые его презирают? Слушать долгие проповеди о добром и человеколюбивом боге, а потом – свист плетки над своей головой, ругань злых людей, которых этот самый бог поставил над ним… Легко ли ему будет придумывать для этого бога оправдания?

Марина, конечно, говорила об этом проще, но смысл был именно таков. И я поразился, обнаружив столь тонкие и глубокие чувства в простой крестьянке. Но была ли в действительности Марина простой крестьянкой? Кто воспитывал ее? С кем, где и как она росла? Стойкая ненависть, неприятие этой тихой и кроткой девушки всей ее деревенской родни убеждают меня, что с происхождением Марины отнюдь не было все так уж просто, как сама она думала и как говорили о том в деревне. Теперь я в этом почти уверен.

Как мог, я передал мой разговор с Мариной дьякону. Он хмыкнул, задрав брови, и с озадаченным видом принялся чесать бороду.

- А что за часовня на озере? Откуда она там? – поинтересовался я.

- Когда-то принадлежала к имению Волчий хутор. Однажды в нее попала молния, случился пожар. Не так много-то и сгорело – кровля разве что слегка пострадала. Но по какой-то причине господа не стали ее восстанавливать. А когда владелец умер, наследники за границу отбыли и самое имение, кажется, забросили.

***

Тук. Тук-тук-тук. Раздается шорох – одна из этих тварей, должно быть, ползет по крыше. Не может быть, чтоб мне это мерещилось. Они никогда не оставят меня в покое… Но их умение внушать галлюцинации поистине поразительно. Особенно, если знать, насколько примитивен их разум, да и весь организм. Трудно объяснить такое могущество и власть этих зверей над человеческими снами. Вероятно, вся штука в бессоннице – это их главная помощница. Сказывается усталость. Я не сплю толком уже вторую ночь.

***

Я обречен. Но более собственной смерти пугает меня то, что и мир, вероятно, кончится вместе со мной. Кому останутся эти записи? Будут ли они прочитаны? Что смысла в том, чтобы писать их теперь? Я начал, чтобы отвлечь себя… Но после, как большинство пишущих такие записки, успел возомнить, что в них есть еще какой-то высший смысл, какая-то идея… Ведь это страшно – уходить из жизни в пустом одиночестве. Еще молодым прощаться со всем… Страшно прервать эту тонкую нить сознания, связующую - хочется верить, всех людей… Всех. И живых, и давно умерших… Не так, разумеется, как ХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХ (Строка вымарана чернилами другого цвета. Примеч. издателя)

***

Ванечка заболел вследствие укуса – это я обязан признать. Мы были слишком беспечны. Все случилось там, на берегу, пока мы с Мариной предавались преступным греховным утехам, они злеХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХ (Несколько строк густо зачеркнуты – примеч. издателя).

Я услышал, как вскрикнула Марина, и бросился ей навстречу. Она сидела на песке и держала на руках сына. Он выглядел мертвым. Марина подняла на меня страшные, безумные глаза.

- Ванечка…

На шее мальчика, на месте укуса, посреди пятен крови зияли две ранки. Они были совсем крошечные. Пустяковые.

- Вставай, отнесем его в больницу, - сказал я. Марина сделала отчаянную попытку встать. Ноги у нее подогнулись от волнения. Я схватил ее в охапку и потащил вместе с ребенком наверх.

В приемной мне удалось осмотреть Ванечку более подробно. Его руки и ноги так сильно свело судорогой, что они казались деревянными.

Когда я поднял его, золотоволосая головенка бессильно мотнулась в сторону. Ванечка открыл глаза – они были полны мучительной боли - неестественной, невозможной для ребенка его лет! Бедняга взглянул на меня безразличным взглядом и глаза его закатились.

- Ничего, ничего. Не плачь, мы его вылечим, - дрожа, обещал я Марине.

Я перенес ребенка на смотровой стол. Уложил и раздел его. Мальчик жалобно захныкал. Странно, но он не был в горячке – касаясь его кожи я, напротив, чувствовал, что она необычно холодна.

Несомненно, это сказывалось действие какого-то органического яда в его крови. Но какого? Каким может быть антидот? И откуда у банальной vespertilio*[РМ1] яд подобной силы? Если и встречаются среди них ядовитые, то уж конечно, не у нас, не в России.

Я ХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХ (Чернилами другого цвета вымаран целый абзац – примеч. издателя)и никак не мог предвидеть подобных последствий!

***

Прошло три дня. Ранки от укусов на шее Ванечки затянулись и почти зажили, но вокруг них распространились странные серые мокнущие пятна, с которых клочьями облезала кожа. Мальчик тяжело и прерывисто дышал, ему не становилось легче.

Невооруженным глазом я видел, что ребенок болен, но симптомы не складывались ни в какую известную мне по учебникам и практике картину заболевания.

Он был безразличен к еде и питью, лежал пластом с закрытыми глазами. Ненадолго оживлялся, лишь когда мои или Маринины руки касались его.

Тогда он хныкал и бился, и делал странные движения носом, будто принюхивался. Я полагал - это от того, что болезнь поразила его органы дыхания. Я вкалывал ему камфару, но видимого облегчения не наступало.

Марина не отходила от постели сына. Она словно превратилась в его тень.

Я перерывал учебники, журналы и справочники, пытаясь хоть с чем-то соотнести странное состояние Ванечки, но книги не помогали.

Ощутив полную беспомощность, я разозлился на себя и всю науку мою, от которой так мало оказалось теперь толку. Оставалось надеяться на природу, на жизненную силу и крепость детского организма.

Спустя двое суток Ванечке сделалось значительно хуже. Он впал в апатию и перестал открывать глаза даже ненадолго.

Утешая мою несчастную Марину, дьякон Захарьев уговорил ее окрестить Ванечку. И мы сделали это - наспех. Я стал его крестным отцом.

Но много ли веры у таких, как я или Марина? Таких как мы, бог не вознаграждает. Перед Успенским постом, ранним утром за день до Степана Сеновала – праздника перенесения мощей первомученика Стефана и обретение мощей праведных Никодима, Гамалиила и сына его Авива, как растолковал мне дьякон - Ванечку окрестили. А уже к вечеру этого дня несчастный золотоволосый мальчик наш умер.

Марина не плакала, не попрекала меня. Она как будто ушла куда-то. Я больше не находил в ней ничего, что было мне знакомо прежде. Страшнее всего… шшшшшшшшшшшшшшхххххххххххххххххххххххххххх

ххххххххххххххххххххххххххх (Густо зачеркнутые строки – примечание издателя)

Да что уж там! Ни разу больше она не взглянула на меня так, как только она одна и умела: как на божество. А именно это мне было невыносимо. Какая все-таки скотина человек.

***

После того, как Ванечку отпели и похоронили, Марина стала неряшлива, неопрятна, не отзывалась, когда я звал ее, забывала не только свои обязанности в амбулатории, но и такие простые вещи как необходимость есть и пить. Почти все время она проводила на кладбище, мне с трудом удавалось увести ее оттуда. Но стоило отвернуться – и она вновь сбегала на могилу Ванечки.

Я пытался говорить с ней, расспрашивать – в ответ слышал один и тот же болезненный бред.

- Ванечка зовет меня. Он ждет. Я должна идти. Я не могу оставить его одного.

Я чувствовал себя как в самом безумном кошмаре, ненавидел себя и жил, как в бреду. Пожираемый чувством вины, ходил за Мариной, следил издалека, утешал, уговаривал, но она смотрела сквозь меня, словно я был стеклянный. Держалась со звериной настороженностью - не позволяла приблизиться, пряталась и убегала, приводя меня в отчаяние.

Ни уговоры, ни строгие увещевания, ни попытки силой воздействовать на нее не помогали. Я не мог вытащить ее из поглотившего ее горя – напротив, она затягивала, захлестывала меня своим несчастьем.

- Оставь ее, - убеждал меня дьякон Захарьев. – Перегорюет, смирится… переживет. Все во власти божьей, молись. Время лечит.

***

Но время не лечило – оно забыло о нас.

В один из темных зябких вечеров я не вытерпел: пошел за Мариной на кладбище и, схватив ее в охапку, унес от могилы сына насильно. Она рвалась из моих рук, нещадно била, кусалась, в кровь расцарапала мне лицо, но я не сдавался - придя домой, связал ее, бросил на кровать и вколол дозу морфина, чтобы она уснула.

И только тогда уснул сам. Всю ночь меня мучили кошмары, от которых я, однако, не мог очнуться. Запах мертвых цветов убивал меня.

Поднялся я с трудом лишь на следующие сутки, горя в лихорадке. Простудился, выслеживая Марину под дождем. Марина же исчезла. Пока я метался в бреду – она покинула меня.

Единственный, кто навещал мою амбулаторию, был теперь дьякон Захарьев. Он приносил свежий хлеб, парное молоко и слухи – беспокойные, странные, слухи.

Какой-то заезжий торговец исчез по дороге от трактира в Большом Горелом до Гусевки, куда направился он заключить сделку с местным торговцем лесом Алехиным. И пропал.

- Может, в лесу заблудился? – предполагал я, только чтобы поддержать разговор. Дьякон был очень расстроен.

– Хорошо, если заблудился. А то, вишь какое дело, - потирая костистые уши, бормотал дьякон, - лет восемь назад в соседнем уезде обнаружился у нас местный Робин Гуд - разбойничал на проезжем тракте. Человек пятнадцать прирезал, прежде чем сумели его поймать! Плакался, каялся потом, когда мужики взяли его за бока… Хотели разузнать, где золото припрятал… Такое у нас тут обчество. Прогневили, видать, мы чем-то господа.

Меня не занимали никакие пропавшие – и никто, кроме моей несчастной Марины. В горячке я только и грезил о ней, о том, чтобы увидеть ее прежнюю – такой, какой была она в первые наши дни. Жаждал дотронуться до ее тонких рук, почувствовать: холодны ли они теперь или вновь горячи, как огонь?

- Не слышно ли чего о Марине, Тихон Ильич? – с тоскою спросил я. Дьякон покряхтел, помялся.

- Ох, Сергей Витальевич, не к месту бы это тебе сейчас…

- Говори же скорей!

Я с такой энергией накинулся на него, что мой священнослужитель испугался.

- Что ж ты прыгаешь-то на меня? Не прыгай! Лежи себе спокойно. Не видал я Марину. А новости у меня разве что от нашей Анфиски. Есть у нас такая деревенская кликуша и главная сплетница. У нее от рождения с головой плохо. Несколько дней назад она и вовсе умом тронулась! Представь: ходит и шепчет всем, кого ни встретит, что будто бы Ванечка мертвенький ангелочком к ней прилетал… Просил передать всем, что скоро все «заодно будут».

- Что это значит – «заодно»?

- Мне почем знать? Только Анфиска эта ходит из дома в дом, и всем одно и то же твердит – что Ванечка-ангел повелел, и скоро все в деревне заодно будут.

- Господи, что за напасть еще! Бедная Марина. Она-то как…

- Да не видел я ее! И никто не видел.

Дьякон повздыхал, поглядел с тоскою на запертую у меня в стеклянном шкафу бутыль со спиртом, и убрался восвояси.

***

Болел я около двух недель. Марина ни разу не появилась, и я уже понимал, что потерял ее. Тосковал, метался в бреду, читал книги. Пил. Один и с дьяконом.

Только Тимофей Ильич был теперь постоянно мрачен и на меня тоже наводил тоску своими рассказами.

Если верить ему, в деревне раз от разу творилось все больше какой-то чертовщины – пожары один за другим, хвори да напасти, люди умирали, трупы их куда-то пропадали…

Все эти истории, одна другой ужаснее и фантастичнее, я принимал за типичный бред алкоголика. Я считал, что приятелю моему было так стыдно перед самим собой за свою несчастную слабость, что он вынужден был рассказывать все эти дурацкие байки, чтобы иметь повод выпить со мною. А уже одурманив свою несчастную голову спиртом, фантазировать напропалую, чтоб только продолжать пить.

Никакие его разговоры я не принимал всерьез. А когда он окончательно надоедал мне своими выдумками – выгонял его из амбулатории, отправляя трезветь дома.

Дьякон сердился, кипел, ругал меня последними словами – но спустя день являлся снова, как будто бы все позабыв.

Так, в болезненно-алкогольном угаре, закончился для меня август 18.. года и наступил сентябрь.

В субботу 3-его дня я очнулся среди ночи оттого, что кто-то стучал в дверь черного хода.

- Марина?

Меня словно подбросило. Я все еще надеялся на ее возвращение, но резкие громкие звуки напугали меня. Зажегши свечу, я с трудом поднялся и пошел вниз, чтобы открыть. Уже возле двери я подумал, что это не может быть Марина: мощная дубовая дверь сотрясалась от могучих ударов.

- Не стучите, открываю! – крикнул я и отодвинул засов.

Бледный и дрожащий как лист дьякон Захарьев влетел в открывшийся проем и захлопнул за собой дверь, заложив ее засовом.

- Тихон Ильич?! Помилуй… Что с тобой?!

Он не мог говорить. Я взял его за рукав и повел на кухню. Там он, стуча зубами, выпил воды и через силу сказал:

- Не верил ты мне, душа моя, Сергей Витальевич… Да я и сам, признаться, не совсем понимал… А, впрочем, и теперь не понимаю…

- Толком говори, что случилось, Тихон Ильич! - рассердился я.

Вместо ответа дьякон затушил свечу, и, схватив меня за рукав, подвел к окну.

Шел уже четвертый час. Небо светлело. Занимался холодный рассвет, предваряющий пасмурный сентябрьский день. Когда глаза мои после свечного света попривыкли, я разглядел в блеклом сером свете утра несколько темных фигур на полянке перед амбулаторией.

Мне показалось, они о чем-то совещаются, собравшись в кружок и склонившись друг к другу головами. Одного из них я узнал - это был Микитка, слащавый сын лавочника.

- Что это? Зачем они тут?

- За мной пришли. И за тобой.

Дьякон, схватившись за меня, дрожал всем телом.

- Грех-то какой… Грех-то! – стонал он.

Потом увел меня наверх, уверив, что наверху «они нас покамест не тронут».

- Кто - они? Что творится такое? – спрашивал я дьякона. Но тот бормотал что-то невнятное и трясся. Заговорил он понятнее только, когда я усадил его за стол и налил себе и ему по стопке.

- Друг мой любезный, Сергей Витальевич! - сказал он, выпив спирту и перекрестясь. – Не знаю, что и думать, и как сказать – слов не подберу. Сочтешь ты меня, должно быть, больным и придурковатым… Или хуже того – окончательно спившимся - как говорят мужики, до белки.

- Ну, что такое? Говори, Тихон Ильич, как на духу, - усмехнулся я. Все происходящее казалось мне дурным сном. И на этот раз даже презабавным: мы будто поменялись с моим приятелем ролями - православный поп медицинские диагнозы ставит, а давно разочарованный в боге медикус – исповедует.

- Не смейся, Сергей Витальевич! Смешного в том ничего нет. Страшное творится в нашей местности, необъяснимое. Пытаюсь я найти способ рассказать тебе о том – да ты все меня на смех поднимаешь, не веришь мне.

- Да что уж, Тихон Ильич, рассказывай, как есть. Не первый день мы знакомы с тобой… Сколько чепухи я уже наслушался…

- А что ты подумаешь обо мне, любезный доктор, ежели я скажу, что у нас по селу мертвые ходят? И сам я их видел и с ними встречался, как вот с тобой сейчас – глаза в глаза?! – с тихим отчаянием сказал дьякон, перекрестился снова и уставился на меня.

А я – на него, в ожидании продолжения.

- Помнишь купчину из Красного, которого три дня отпевали месяц тому? – страшным шепотом спросил дьякон. И сам же ответил:

- Не помнишь, конечно. Зато я никогда не забуду, царствие ему… тьфу ты! Видел я его вчера – подумать только! Ведь месяц прошел с его похорон! А он там по лесу шатался, неподалеку от кладбища. Как приметил меня – сбежал. Еще прежде, чем я его толком рассмотрел... Прыть у него теперь чрезвычайная - не то, что прежде.

- О, Тихон Ильич, дорогой мой… Не хочу тебя ругать, но… как бы это помягче? Показалось тебе, друг мой!

- Как бы не так! Я, не отрицаю, человек пьющий, но глаза-то у меня есть. А могилу его я видел… Купчины, царствие ему… тьфу ты!

- Могилу? И что?

- А то же, что пуста она! Пуста-с! Разрыта!

- Но…

- Думаешь, я один мертвецов вижу? Как Анфиска, дурная голова. Нет, друг мой любезный, Сергей Витальевич! Давеча приходила ко мне – кто бы ты думал?! Маринкина свекровь, злыдня Агриппина. Плакалась, жалилась – дескать, блазнится ей: умершая о прошлом годе тетка является. Просила поспособствовать, отвадить покойницу.

- Что за глупости?

- Глупости… Ты за ворота своей амбулатории давно ли выходил? Не знаешь, что на деревне делается. Сынок нашего пономаря на днях загрыз собаку – пришлось связать его и держать взаперти. Бедный пономарь сна лишился, не знает, что делать. На всем его семействе словно проклятие… Ходят сонные днем, а ночью… Это они. А остальные?

- Что – остальные?

- Вот что, Сергей Витальевич, думай обо мне что хочешь, но выскажу я тебе прямо свои мысли, как есть. Думаю я, что это все не просто так. Поселилась в наших краях валашская болезнь.

- Ка…кая валашская болезнь?

Дьякон побледнел, вытер рукою вспотевший лоб и шепотом поведал мне историю, рассказанную ему когда-то дальним родственником его, уланским офицером.

- Вот слушай. В 1815 году, когда был окончательно побежден Наполеон, родственник мой вместе с войсками возвращался на родину из Европы. Шли они через только что присоединенную к империи Бессарабию и остановились на ночь в местечке Добравец. Там было много беженцев из румынской Валахии, остававшейся еще под гнетом турков-османов. О том поведал офицерам местный трактирщик.

В сельцо отряд вошел поздно вечером и обнаружил там шумное празднество: крестьяне пели и танцевали, пили вино и на кострах жарили мясо.

Как ни хотелось военным присоединиться к веселью, однако, усталость давала себя знать, да и командиры строго наказали – в виду предстоящего назавтра похода устраиваться на ночлег.

Квартир на всех не хватило, и часть людей легли спать во дворах, под навесами, на сеновалах. А когда утром поднялись: всех тех, кто ночевал не в хатах, не досчитались. Причем разузнать об судьбе пропавших было не у кого: вся деревня погрузилась в беспробудный сон. Люди спали в одежде, вповалку, как попало, друг на друге - в трактире, в домах, в погребах. Можно было б подумать, что все они мертвецки пьяны, но среди спящих были и женщины, и малолетние дети. И если сон свалил их случайно и как попало, то почему ни одного из них не застал он на улице? Только в помещениях, в укрытии, под крышей.

Разбудить, чтобы допросить, не удалось никого. Отыскать среди спящих тех, кто пропал – тоже. Решили было, что эти солдаты - около двух десятков человек - дезертировали. Взбешенный командир, которому был приказ от вышестоящего начальства продвигаться с отрядом далее, был вынужден составить розыскную команду из надежных добровольцев, чтобы они обшарили окрестности и попытались узнать судьбу ушедших без спросу.

Добровольцы, среди которых был и мой родственник, отправились на поиски, а основная часть отряда ушла вперед по наказанному ему маршруту.

Добровольцы же, четыре команды по двое человек, договорились обойти ближайшие к деревне хутора, опросить свидетелей и, ежели поиски окажутся напрасными, встретиться снова в том же Добравце, переночевать и отправиться вдогонку отряду.

Так и вышло: никого из пропавших обнаружить им не удалось. И дороги, и близлежащие хутора оказались пусты и безлюдны. Зато, вернувшись ближе к ночи в Добравец, застали они там все то же веселье и пляски, продолжавшиеся, словно ни в чем не бывало, как и в тот первый вечер, что был накануне.

Причем, когда принялись они расспрашивать людей – никто из местных жителей, кто спал вповалку, в обнимку в трактире и хатах, ничего толком не мог им ответить. Люди просто не помнили, что происходило с ними днем. Не помнили НИЧЕГО! Им казалось, что и дня никакого не наступало еще, и ночи не было, а все это один вечер длится - необычайно долгий.

Заподозрив неладное, солдаты решили не выяснять, что за странные дела творятся в этих местах – устроились на ночлег в одной из хат, заложили засовом двери и выставили часовых.

Но когда среди ночи одному из них приспичило выбраться по нужде во двор, этот несчастный был внезапно атакован какими-то безумцами. Яростно, словно дикие звери, они кинулись на него всей толпой и растерзали в одно мгновение – изгрызли, изорвали на части и части эти уволокли с собой.

Товарищ его, ошарашенный и перепуганный, только и мог, что наблюдать бессильно, как убивают его приятеля, и слушать его крики. И все это было кончено в одно мгновение! Даже если б солдат и не растерялся, он при всем желании не успел бы помочь. Разбуженные его криками солдаты успели только увидеть, как несколько ребятишек, отталкивая друг друга, ползают на четвереньках в пыли, опустив головы к самой земле, вылизывают оставленные там кровавые лужицы. На моего родственника вид этих кровожадных детишек произвел столь неизгладимое впечатление, что он, спустя годы, рассказывая мне о них, дрожал от ужаса и омерзения.

А караульный, который видел все это, поседел. Язык у него отнялся и довольно долго он не мог говорить вовсе.

Дождавшись утра, оставшиеся в живых солдаты предпочли, ничего уже не выясняя и не разыскивая, убраться из проклятого Добравца подобру-поздорову и навсегда забыть о нем. Убраться-то они убрались, но забыть о пережитом не удалось. Мой родственник, рассказывая мне тот случай, называл феномен «валашской болезнью»: почему-то он был уверен, что кровавое безумие тех крестьян было как-то связано с беженцами из Валахии, наводнившими Добравец. Никаких подробностей больше я не знаю.

Но знаю, что бывшие владельцы усадьбы Волчий хутор тоже имели отношение к Валахии: кто-то из них привез оттуда невесту. И те несчастья, что постигли этих людей, тоже были как-то…

На этом месте я был вынужден прервать его.

- Тихон Ильич, погоди-ка. Слушай… Вот это. Слышишь? Что скажешь? Ты тоже это чуешь или мне все так же мерещится?

Дьякон поднял на меня покрасневшие от долгой бессонницы глаза и почти сразу вслед за тем я увидел Марину. ХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХХ

(Абзац неразборчивого текста, далее – целая страница вырвана. Примечание издателя).

***

Господи, спаси меня, грешного и помилуй! Есть ли хоть какой способ преодолеть напасть? Что нам делать теперь?! Вот единственное, чем был занят мой ум в те первые минуты.

Я, как мог, уговаривал Тимофея Ильича успокоиться и подумать. Я абсолютно безжалостно перебивал его, когда он, повернув ко мне доверчивое, как у ребенка, мокрое, залитое слезами лицо, пытался рассказать мне, что произошло с ним в деревне - без всякой связи и порядку. О том, как всем обчеством забили до смерти хромоногого пастуха за то, что он, поранив возле колодца палец, прилюдно обсосал с него кровь… Как потом все, кто принимал участие в этом избиении, словно бы озверели и кидались уже друг на друга, «аки волки»… А после отпетая накануне мертвая старуха явилась к нему в церковь и на глазах у толпы с остервенением накинулась на старую свечницу…

- Молчи! Молчи! Не хочу слушать! – отбивался я от дьякона. А он все хватал меня за руки, все лепетал и плакал, и не мог остановиться, пока не обессилел совсем.

К тому времени, наконец, рассвело.

Дьякон затих. Мы сидели с ним на полу в кухне, сквозь щели в ставнях пробился луч, и я бездумно смотрел, как пляшут внутри него пылинки.

Надо было встать и выглянуть наружу, но я не спешил. И вдруг мне пришла в голову идея.

- Тихон Ильич, вот что. Я напишу письмо начальству…

- Да кто ж нам поверит, Сергей Витальевич! Ты вон не то что мне – а и глазам своим не верил, до самого края!

- Погоди, старик, не кричи. У меня и так голова раскалывается. Я напишу письмо не про это… не про «валашскую болезнь», как ты выражаешься. Про холеру напишу. В холеру поверят. Холеры у нас боятся. Начальство войска пришлет, карантин поставят. Оградят…

- А мы-то… как же?

- Ты с моим письмом пойдешь. Ты ж сам говорил, что днем они спят? Доберешься как-нибудь. Я не смогу – меня ноги не держат. Буду на тебя надеяться. Дождусь подмоги.

Так мы порешили, так и сделали. Когда дьякон, дрожа, ушел – я остался один.

***

Ночи теперь сильно лунные. Совершенно не могу спать. Когда они приходят и пялятся на мои окна, пытаются говорить - я вижу их лица, вытянутые и сухие, изможденные их дьявольской жаждой, с горящими глазами, и мерещится мне, что это адские псы из глубин Преисподней явились по мою душу. Разум мой болен. Я хочу отойти от окна, но что-то держит меня возле него, словно я прикован цепью.

И я знаю – что это, и одна мысль о том повергает меня в отчаяние…

Я встаю перед иконами, но не могу молиться. Потому что думаю только: есть ли надежда? Есть ли смысл ждать?

Когда ночь поворачивает за полночь и луна встает высоко над лесом, густой и резкий запах умирающих цветов наплывает на амбулаторию – я захлебываюсь в нем и тону.

И тогда приходит она, в полном сиянии своей нестерпимой красоты.

- Дозволь. Дозволь, милый, - лепечет она, протягивая белые обескровленные руки.

И каждый из них повторяет за ней:

- Дозволь!

- Дозволь, милый!

Я плачу и кричу, и кусаю свои руки, чтобы не открыть ставень, не оттянуть засов на двери. Это мучительно. Каждый раз я довожу себя до такой крайности, что почти теряю сознание.

Сколько еще я смогу протянуть? Потому что, в отличие от меня, ОНА усиливается. Тяга моя к ней становится все ужаснее и начинает перебивать боль.

***

Добрался ли Тихон Ильич до владычного двора, как мы с ним придумали или погиб? Эта мысль мучает неимоверно. Ванечка – вот кто всему причиной. Он у них предводитель. Жутко видеть это хищное выражение в невинном детском лице и жадный блеск в мертвых глазах. Подумать только! А ведь я мог бы, наверное, разом все закончить, когда он был в моих руках. Не тогда, а теперь. На одно мгновение мне повезло – пока вся свора отбивалась от зажженного мною огня, Ванечка сам влетел мне в руки. Я мог бы свернуть его тонкую младенческую шею – даже теперь, когда все в нем так видоизменилось, тельце его, хоть и поросло грубой жесткой шерстью, остается все таким же по-детски субтильным. Что стоило скрутить эту тощую шею, оторвать, отделить от тела… Но Марина смотрела на меня… Она так смотрела, что я не решился. Отшвырнул от себя Ванечку и слушал, заперев двери, как верещат эти твари. Они и вправду теперь все заодно. И Марина, и ее злые свекры, и Митька с его отцом, и мертвый купчина, и Анфиска… И все остальные. Они меня не оставят.

***

Я почти утратил надежду. Скоро в бочке кончится вода, и жажда убьет меня. Обычная жажда. Но лицо мое станет, возможно, таким же, как у них. Может быть, уже стало. Мысли о кончине все чаще посещают меня. Самоубийство – грех, но после всего, что я натворил, не оно меня пугает.

Больше всего страшит возможность оказаться в их числе. Бродить неприкаянным в толпе упырей, зависимым, подчиненным чужой воле, страдать от холода, вечной лютой жажды и чувствовать, как гниет моя плоть… Без утешения, без надежды.

О, если б не эта нестерпимая красота!.. Нестерпимая, больная жалость. Неразрывная привязанность… Они убивают меня. Моя любовь убивает меня…

Послесловие издателя

С того самого дня, как дьякон Захарьев явился ко владыке с письмом доктора Поташева, смерть пошла гулять по нашей губернии со своей широкой, остро заточенной косой – в ту же ночь полегла целая улица, пятнадцать семей. А на следующую - заполыхал соседний уезд. И разрослась эпидемия. И ширилась она до самых холодов, и никакого сладу с напастью не было. Долгое время и карантин не помогал – только хуже сделалось.

Однако к рождеству 18… года внезапно сошло все на нет: и так скоро, что никто и не ожидал. И хоть душ живых извело не мало и преобразило наш край самым коренным образом – все-таки, по ограниченности места и скоротечности произошедшего никакой особой памяти в истории те события не оставили.

***

Разумеется, в наши дни холера уже настолько серьезно побеждена, что о ней и не вспоминают нынешние поколения. Однако могилы предков смерть хранит, не переходя черту.

Все мы, по возможности, придерживаемся традиций и дела общества поддерживаем в благоприятном для нас состоянии: дороги разбиты и непроезжи, чиновники не приветливы, мздоимцы среди губернских не переводятся, связь затруднительна, столбы электрических линий гниют. В том нам сама природа помогает, но и мы значительные усилия прикладываем. Для нашего гражданского общества это вопрос выживания, каждый старается как может.

А доктор Поташев Сергей Витальевич, хоть и помер человеком, почитается у нас всеми как летописец и отец-основатель.

И благодарность потомков к нему не пребудет, в чем я вам собственной своей вечной жизнью клянусь.

Издатель Иван Сиромахов, …год 20… нынешний

[РМ1]Летучая мышь (латин.)