Найти в Дзене

«Я смотрел на кучи людей и думал, почему они спят прямо в снегу»…

ДОБРОВОЛЬСКИЙ СТАНИСЛАВ АЛЕКСАНДРОВИЧ, 1937 г.р. - пианист, музыковед, ученый – кандидат искусствоведения, преподавал в Новосибирской консерватории, мастер по ремонту и реставрации музыкальных инструментов. Когда началась блокада, мне было 4 года. Мы жили в доме дедушки под Ленинградом, но кольцо блокады сжималось, и пришлось уходить на нашу ленинградскую квартиру. Самым жутким зрелищем на этой бесконечно длинной дороге показался мне мост перед входом в Ленинград. Его громадный железный каркас навевал самые дурные мысли. На следующий день мы пришли за оставшимися вещами, но вещей не было, как не было и самого дома. Бомба попала прямо в него. Остались лишь железные шары от кровати (мне разрешили взять их на память). За время блокады в Ленинграде мы сменили 3 квартиры. Первая была примерно в километре от Смольного – красивое место, где много исторических памятников, церквей и правительственных зданий. Этот район бомбили особенно жестоко. Помню, как я маленький боролся с Гитлером. Когд
Оглавление
Станислав и Людмила Добровольские у себя дома. Новосибирск, 2005 год. Фото: М.Роговая
Станислав и Людмила Добровольские у себя дома. Новосибирск, 2005 год. Фото: М.Роговая

ДОБРОВОЛЬСКИЙ СТАНИСЛАВ АЛЕКСАНДРОВИЧ, 1937 г.р. - пианист, музыковед, ученый – кандидат искусствоведения, преподавал в Новосибирской консерватории, мастер по ремонту и реставрации музыкальных инструментов. Когда началась блокада, мне было 4 года. Мы жили в доме дедушки под Ленинградом, но кольцо блокады сжималось, и пришлось уходить на нашу ленинградскую квартиру. Самым жутким зрелищем на этой бесконечно длинной дороге показался мне мост перед входом в Ленинград. Его громадный железный каркас навевал самые дурные мысли. На следующий день мы пришли за оставшимися вещами, но вещей не было, как не было и самого дома. Бомба попала прямо в него. Остались лишь железные шары от кровати (мне разрешили взять их на память).

За время блокады в Ленинграде мы сменили 3 квартиры. Первая была примерно в километре от Смольного – красивое место, где много исторических памятников, церквей и правительственных зданий. Этот район бомбили особенно жестоко. Помню, как я маленький боролся с Гитлером. Когда по радио объявляли военную тревогу – звучали сирены, я сразу выключал радио: нет сигнала – будто бы нет опасности. Потом становился лицом к окну и при звуке взрыва бросал кубик. Мама моя, Людмила Дмитриевна, судостроитель-технолог, работала в цехе с заключёнными. Тогда ещё молодая, бойкая, энергичная – везде умела навести порядок. Иногда в начале блокады она приносила домой чертежи, и мы с ней подрабатывали. Мне доверяли тушью проводить линии: проведёшь одну, а пока она сохнет, идёшь к другому рисунку. Потом мама пошла работать в госпиталь, а после войны вернулась и стала главным технологом по атомным подводным лодкам.

Всегда рядом с нами была бабушка (девичья фамилия Суворова, потом Добровольская). До войны она была учителем русского языка, много читала, установила, что генеалогию ведёт от полководца А.В. Суворова. Во время блокады работала паспортисткой. Меня дома одного оставлять боялись, и после бомбёжек мы вместе ходили по квартирам проверять, кто жив остался. Помню, как-то проходили мы мимо дома, у которого полностью обрушилась передняя стена и квартиры виднелись наружу. В одной комнате съехавший рояль зацепился за что-то одной ногой, а клавиатурой вниз свесился, виднелась раскиданная в беспорядке мебель. С бабушкой мы ходили также забрасывать горючие бомбы песком. Один раз бабушку ранило – осколок разорвавшейся шрапнели попал в плечо, да так, что половина наружу торчать осталась. Она кричит мне: «Тащи его, тащи!». Я растерялся сначала, потом сообразил, дотронулся, а он горячий. Ну, силенки были уже в пять лет, вытащил, потом долго рассматривал – он заковыристый такой, витиеватый.

Часто приходил к маме в госпиталь. Как-то вечером сидел я, пощипывал струны на гитаре, и вдруг совсем рядом сбросили бомбу. Грохот раздался страшный, свет отключился. Я очень испугался, ревел. Часа четыре пришлось просидеть в убежище, пока не разминировали. К тревоге постепенно привыкли, прятаться в убежища перестали – ну убьёт, так убьёт… Разрушений вокруг было много. Соседний дом превратился в груду камней. На развалинах мы, мальчишки, играли, бегали смотреть на подбитый немецкий самолёт, выкрашенный в защитные зелёно-чёрные пятна. Там я впервые увидел свастику…

По обстрелам (если не с самолёта) можно было сравнивать часы: так ровно и методично они проводились. Между выстрелами был всегда перерыв примерно секунд в пятнадцать, можно было приспособиться и успеть перебежать на другую сторону улицы. Помню, как меня на санках в детский садик возили, а по дороге я всё удивлялся: почему люди на улице спят? Однажды я видел много спящих людей в куче, их частично уже замело снегом (это были замёрзшие, которых не успевали ещё увезти). В садике мы все собирались у печки, обнимали её, грелись. С садиком детей даже собирались эвакуировать и уже посадили в машину, но в последний момент прибежала мама, выхватила меня: «Он останется со мной!».

Засыпал я обычно под музыку. Дядя Володя принёс приёмник, по которому ловили передачи из Финляндии и Америки. И специально для меня была передача с 11 до 12 часов из Вашингтона о джазе. Хотя велась она на иностранном языке, фамилии авторов и исполнителей, названия инструментов можно было разобрать. Может быть, именно тогда у меня появилась любовь к джазу, выработалось чувство ритма. Кроме этого, у нас было много пластинок, мамины друзья – музыканты – приносили записи арий из опер, песен с военной тематикой. И вот когда я сидел дома один, то частенько заводил патефон и подпевал. Чтобы было не холодно, включал электрическую плитку (если было электричество) и садился на неё. Когда становилось горячо, подкладывал на плиту пластинки, те, что не нравились, и садился на них. Они не горели, а плавились.

И ещё один эпизод, связанный с музыкой. Уже в конце блокады пошли мы с бабушкой в баню. Только начали мыться, как началась бомбёжка, сирены загудели. Все в убежище побежали, а мы решили остаться. Чтобы заглушить вой сирен, я открыл все краны, подставил все тазики и ковшики, чтоб вода эхом зазвенела в этом огромном помещении, – в общем, устроил настоящую банную симфонию…

С едой тяжело было. Каждый день в очереди стояли за хлебом (за своей «восьмушкой»). Любимым лакомством считалась «дуранда» – жмых подсолнечника, спрессованный в плиты, такие твёрдые, что их только стамеской распилить можно было – их сосали, растягивая на долгое время. Мама варила берёзовые котлеты: берёзовую кору пропускали через мясорубку. Сладостей совсем не было, и я очень удивился, увидев у одной бабушкиной знакомой (директора школы) кусочек сахара, подвешенный к самому потолку. Потом хозяйка объяснила, что сахар нашли на полу за шкафом, весь покусанный мышами и засиженный мухами. А висит он для поднятия настроения: чай пьёшь, смотришь на него, и слаще становится.

Однажды мамин брат пришёл довольный: «Я кроля принёс!». Мы устроили настоящий пир – и бульон варили, и мясо ели, и суп. Оказалось, что это была кошка. Я как узнал, расстроился очень, с тех пор считаю себя в долгу перед кошками. Когда американская помощь началась, легче стало. Стали получать банки с колбасой и интересные ключи для их открывания, получили сахарную голову… Конца блокады я не помню. В целом, часть времени ребятишки в блокадном Ленинграде проводили с родственниками, но чаще бывали предоставленные сами себе. Учились на своих и чужих ошибках, рано взрослели, рано начали многое понимать, становились самостоятельными. Основные впечатления от блокады: ощущение холода, восприятие многих событий через звуки, музыку и вера в чудо, в чистую случайность, благодаря которой удалось выжить. Музыка осталась со мной на всю жизнь.

«За всю блокаду я не съела ни одной кошки»

Добровольская Людмила Дмитриевна (1914 г.р.) : В 1941-м Стасу было всего четыре годика. Дети меньше понимают и меньше боятся. А я вообще не из трусливых была и не из слабых, поэтому кромешных ужасов вы от нас не услышите. Расскажу лучше, как люди выживали, а не как умирали. Я работала на судостроительном заводе. Когда завод эвакуировали, ушла в санитарки, чтобы сделать рабочую карточку и отдать сына в детсад. Хотели всех эвакуировать, но я сразу сказала, что никуда не поеду через линию фронта. Кто пытался уехать, большинство погибли. А остались и выжили, у кого хватило воли, здоровья и фортуны.

– А в чём выражалась воля? Разве что-то зависело от действий человека?

– Нет такой ситуации, чтоб не зависело. Надо было не ложиться, а действовать – работать, искать еду, укрываться от бомбёжки. Кто ложился от слабости, тот обычно уже не вставал. Кто боялся жить, тот умирал. Воля к жизни – это не инстинкт, которым всякий наделён. В критической ситуации она может пропасть. Я, к примеру, никогда не ходила в бомбоубежища – у нас детский дом недалеко был, и всех детей в бомбёжку завели в подвал. Там их всех однажды и завалило. Бомбоубежище под домом – это не спасение, а готовая могила. От обстрела надо прятаться, знать, по какой стороне улицы бежать, чтоб снаряды не в тебя летели, а через тебя. А от бомбы не убежишь, это кому как повезёт. Вышли раз с работы с приятельницей, словом не успели переброситься, а ей осколок прямо в голову. Хлоп – и нет человека. Бывало, приезжали с фронта родные, чтоб проведать да хлеба привезти, так их в блокаде убивало, где им казалось безопаснее. Так погиб мой дядя. Да что там говорить, смерти не боялись: коли она везде. Главное – не принимать её, в лицо ей не заглядывать и не опускаться до животного уровня. За всю блокаду я не съела ни одной кошки, хотя это блюдо было у многих настоящим деликатесом. Соседка по дому сестру свою съела. А наша мама готовила котлеты из берёзовой коры.

Станислав Добровольский. Фото: Мария Роговая
Станислав Добровольский. Фото: Мария Роговая

В конце войны мы завели котёночка. Прелестный был такой зверёк. Каждую ночь на кухне раздавались дикие крики. Это он дрался с крысами, защищал нас. Никогда их не ел, горло перекусит и в сторону швыряет. Но всё равно заразился от них и умер. Крысы – это отдельная напасть была. Они не только чуму разносили, но и людей ели. Когда запасы на складах закончились, крысы стали по вечерам огромными полчищами выплывать на проспект. Не дай Бог никому попасть в эту мышиную реку – одни пуговицы останутся. А в домах крысы ели лежачих или спящих. Мы в госпитале Смольного их травили, ни одной не было. Отличный был госпиталь, а наше отделение так вообще лучшее. Больных даже мыться носили за целый километр в грязелечебницу. Титан грели в палатах. Помню, привезли на барже дрова, а пилить некому – бабы не умеют. Чтоб к той барже подойти, надо же раздеться, встать по пояс в ледяную воду и пилить. Ух, как вспомню ту баржу проклятую... Но то весной было, а зимой на Неву мы за снегом ходили, воду из него топили.

Станислав Александрович: Рассказы о животных в блокаде – это удивительная тема. А то ведь о голоде и холоде все сто раз уже слышали. Вот вам к кошкам да крысам одну историю о волке. У нас в хоровом училище при капелле, где я заканчивал десятилетку, был один педагог – здоровенный такой бас, вокалист Роберт Савейко. Ему ещё в конце тридцатых подарили волчонка. А когда война началась, у него уже жил взрослый волк. Есть стало нечего самому, а тут ещё волка кормить. Решил его отпустить. Открыл дверь и лёг ослабевший. Просыпается оттого, что грудь сдавило. Глядит – а это волк его вернулся с добычей – кошку загрыз, принёс хозяину на грудь и ещё лапой толкает: вставай, мол, ужин на столе. Так ему этот волк жизнь спас. Кошку тогда днём с огнём было не достать – все в суп ушли. А для нас с мамой кошка стала чем-то вроде священного животного, как корова у индусов. У нас их сейчас две, и обе красотки.

Л.Д.: А мне запомнилась картинка, как я пришла к тебе в детсад, а там печку топили – в домах-то печей не было, так костры даже жгли прямо в комнатах. И печка была облеплена детьми – каждый хоть пальцем норовил коснуться, так мерзли.

С. А.: А ещё топили мебелью и крышками пианино. Я после войны, когда настраивал инструменты, много раз встречал в Ленинграде такие «музейные» экземпляры: вся начинка целая – струны, педали, клавиши, а корпуса нет, скелет один. Ещё помню, в одном из домов у нас на Невском рояль из окна свисал. Дом разбомбило весь, а рояль раскидало так, что кусок на улице болтался. Домов пустых было много, мы там играли.

– Неужели детей в такое страшное время отпускали гулять?

– А что же, три года никуда ни шагу? Мы ведь не только баловались – летом за крапивой ходили. Сидя дома, точно так же можно было погибнуть – как бомбёжка ляжет. Обстрелы всегда были ровно в семь, это все знали. Зачем немцы строго соблюдали график, непонятно, но стреляли всегда по часам. На крышах домов почти всегда дежурили люди, чтобы сбрасывать на землю немецкие «зажигалки», которые с самолётов бросали. Так немцы экономили бомбы. А сами, бывало, тратили их не впрок – на «куклу» тряпичную. Наши растянули брезент с изображением Смольного на месте площади, а сам Смольный наглухо прикрыли тканью, раскрасив её полями-лугами. И вполне работала такая защита. Да и интересно нам тогда всё было, не страшно. Совсем ребенком я смотрел на трупы на улице и думал, почему они спят прямо в снегу, холодно ведь. Такие кучи лежали, кошмар.

– Да брось, ты кошмара-то не видел, – машет рукой Людмила Дмитриевна. – Вот на Охтинском кладбище кошмар был. Мы туда на санках трупы возили из госпиталя. Так я на всю жизнь запомнила, какие трехэтажные горы тел там лежали. Точь-в-точь, как дрова кладут. И как туда заносить? Только по ним ступать. Я стояла у входа, а напарница моя ничего не боялась, а прямо по этой «поленнице» топала на самый верх, чтобы сложить их, как надо.

«Они не были фашистами: их послали стрелять – они стреляли»

– А немцев не встречали?

Л.Д.: Пленных видели. Мы их подкармливали. От нашего отделения госпиталя имелся огород в Синявино. Летом ездили его полоть, а там неподалёку немцы строили нам вокзал. Выглядели они ещё хуже наших – оборванные все, голодные. Идёшь мимо, а они к тебе руки тянут: хлеба!

– Неужели работая в госпитале и таская трупы на Охтинское, вам было жалко немцев?

– А почему нет? Чем же они виноваты? Думаете, у них был выбор, идти на войну или нет? Ведь молодые пацаны, лет по 18. Их послали стрелять – они стреляли. Они не были настоящими фашистами и не затевали эту войну.

С.А.: Конечно, это ошибочно ненавидеть всех немцев, как после войны многие делали. В 1958 г. я работал экскурсоводом в музее музыкальных инструментов на Исаакиевской площади. Однажды делегация из Германии попросила показать им что-нибудь ещё. Повёл я их в Русский музей. Времени у нас было немного, и я вёл довольно быстро, что-то мельком комментируя. Вдруг оборачиваюсь – никого нет. Вернулся на один коридор, где огромное шестиметровое полотно. Оно и сейчас там висит. Автора не помню. Может быть, знаете такую жуткую картину, где берега замёрзшей Невы усеяны трупами тех, кто пришёл за водой, а позади разрушенные дома? Страшная картина, как будто с натуры рисована. Стоят мои немцы, смотрят на неё, руки по швам, и слёзы текут.

Мария Роговая