Найти тему
Олег Панков

Из отцовских воспоминаний (1-42 ч.)

По просьбе подписчиков

Борис Петрович Панков (1925 ‒ 1992) – человек уникальной судьбы. Он уроженец г. Брянска. Родился в 1925 году в семье потомственного железнодорожника. В начале Великой Отечественной войны находился в истребительном батальоне по поимке и ликвидации фашистских лазутчиков и агентов. Когда область оккупировали немцы, попал в облаву и был угнан в Германию. Узник концлагерей Вевельсбург и Заксенхаузен. Участник Берлинского подполья. Освобожден Красной армией в 1945 г. Затем по ложному доносу оказался узником ГУЛАГа. Семь лет провел в "местах не столь отдаленных". Всю жизнь, с 15 лет, трудился на железной дороге. Сначала был обходчиком, ремонтником путей, затем слесарем в паровозном депо, помощником машиниста и машинистом тепловоза. Так он проработал до выхода на пенсию. Являлся членом общества малолетних узников концлагерей г. Брянска. Автор книг «Осужден особым совещанием», «Они умирали под забором», «Пройденный путь под конвоем».
Борис Петрович Панков (1925 ‒ 1992) – человек уникальной судьбы. Он уроженец г. Брянска. Родился в 1925 году в семье потомственного железнодорожника. В начале Великой Отечественной войны находился в истребительном батальоне по поимке и ликвидации фашистских лазутчиков и агентов. Когда область оккупировали немцы, попал в облаву и был угнан в Германию. Узник концлагерей Вевельсбург и Заксенхаузен. Участник Берлинского подполья. Освобожден Красной армией в 1945 г. Затем по ложному доносу оказался узником ГУЛАГа. Семь лет провел в "местах не столь отдаленных". Всю жизнь, с 15 лет, трудился на железной дороге. Сначала был обходчиком, ремонтником путей, затем слесарем в паровозном депо, помощником машиниста и машинистом тепловоза. Так он проработал до выхода на пенсию. Являлся членом общества малолетних узников концлагерей г. Брянска. Автор книг «Осужден особым совещанием», «Они умирали под забором», «Пройденный путь под конвоем».

1

Машина резко затормозила и остановилась у больших железных ворот. Через решетку маленького окна я увидел невзрачное коричневое здание городской тюрьмы.

Около часа тому назад я беспощадно внушал себе: «Все, что происходит со мной, — страшное недоразумение. Еще мгновение — и справедливость восторжествует». С такими мыслями я входил по вызову конвоира в большую светлую комнату, где сидели два человека в форме офицеров НКВД. Один из них — широкоплечий, с черными вьющимися волосами — резко взглянул на меня и. ни о чем не спрашивая, твердым казенным голосом за читал: « ... приговаривается к пятнадцати годам лишения свободы по статье 58-й...» После этих слов мне показалось, что все это относится к кому-то другому, и тот, другой, носит такие же фамилию, имя, отчество, как и я. Но после того как конвоир подвел меня к большому столу, за которым сидели эти офицеры, вложил в мою руку ручку и резко скомандовал: «Распишись!» — я начал понемногу понимать, что все это касается непосредственно меня.

Прошло немногим более полугода, как окончилась война и я вернулся из фашистского плена. Жизнь, казалось, благоволила ко мне. К моему великому счастью, мои родители оказались живы и здоровы. Многоквартирный дом, служивший нам местом жительства до войны, был разрушен лишь частично, и наша квартира находилась в неразрушенной его части. Это избавляло нас от поисков крыши над головой. К тому же мне довольно быстро удалось устроиться на работу в городское паровозное депо помощником машиниста. (Перед самой войной я окончил школу машинистов паровозов, и документ об ее окончании хранился у родителей.) Лишь по ночам мне продолжали сниться серые бараки концентрационного лагеря близ Ораниенбурга, где провел долгие три года. Во сне я отчетливо слышал фашистские команды на поверках, перемешанные с грохотом деревянных башмаком заключенных. Часто снилось, что меня ведут то в крематорий, то на виселицу ... Во сне я нередко кричал, и тогда мать легким прикосновением руки будила меня и ласково говорила: «Сынок, успокойся, война уже давно кончилась. Все хорошо».

В такие моменты после пробуждения всегда чувствовал себя необыкновенно счастливым. «Как прекрасно, — думал и, что весь этот кошмар позади, закончилась эта проклятая война, мы все живы ...»

Мои воспоминания прервал грохот запоров за машинной дверью. Дверь распахнулась, и двое конвоиров, сопровождавших меня, приказали мне выйти. А через несколько минут я шагал по широкому, вымощенному крупным булыжником тюремному двору под конвоем пожилого надзирателя с черным, как у. негра, лицом и большими выразительными глазами. Позднее я узнал, что кличка у этого надзирателя — Гуталин, что раньше он был специалистом по исполнению смертных приговоров, но за какую-то провинность был переведен в простые надзиратели.

Глядя на высокую каменную стену, мне почему-то очень хотелось верить, что все это лишь сон, и я с нетерпением ждал того момента, когда мать легонько толкнет меня и я проснусь ... Внезапно я споткнулся о большой булыжник, попавший мне под ногу.

— Эй, ты, бродяга, что шатаешься, как пьяный, веселей перебирай костылями! — неожиданно резко прокричал надзиратель.

Слова надзирателя словно вывели меня из оцепенения, и, чтобы больше убедить себя в реальности происходящего, я с некоторым опозданием произнес:

— Мне некуда спешить. Срок у меня большой. Сам знаешь. — При этом я начал идти медленнее прежнего.

— Ты что, моим приказам не желаешь подчиняться? Сейчас рога обломаю! — Надзиратель толкнул меня кулаком в спину. — Иди быстрей, тебе говорю. Хуже будет.

Остановившись, я повернулся к нему лицом:

— Я тебе могу так двинуть, что ты век меня будешь помнить.

Когда я произнес эти слова, взгляды ниши столкнулись, и я увидел в его глазах какой-то безумный нечеловеческий страх, от которого мне стало не по себе. После этого я зашагал быстрее.

— Ну, погоди у меня! Я хорошо приметил твою поганую рожу! — злобно, шмыгая кирзовыми сапогами по булыжникам, прокричал надзиратель. И хотя я уже шел достаточно быстро, он добавил: — Первый срок, наверно, отхватил. Не научили еще, как вести себя. Эту свою паскудную привычку сразу забудь. Иначе и года не протянешь. Сдохнешь, как собака.

Незаметно мы поднялись на второй этаж и пошли по узкому тюремному коридору. У одной из камер нас ждал другой надзиратель. Он с грохотом открыл дверь камеры и приказал мне туда войти. Я вошел и, остановившись у входа, увидел нары, полностью забитые людьми, и в этот миг мне начало казаться, что я снова в фашистском плену, что не было счастливых минут освобождения, горячих объятий освобождающих нас бойцов, слез радости и всего того, что называлось общим словом «победа».

Однако в отличие от Заксенхаузена, где я находился в фашистской неволе, люди лежали не только на нарах, но и под нарами, на цементном полу, и даже у параши, несмотря на жуткое зловоние, исходившее от нее. На многих из заключенных были солдатские ботинки и кирзовые сапоги, потертые шинели и телогрейки. Однако в этом пестром разнообразии одеяний виднелись и лапти, и рваные деревенские зипуны, и полосатые матросские тельняшки. Все это напоминало живое человеческое месиво.

«Да, сколько же эти ноги прошли по дорогам войны — и вот нашли себе покой под нарами» — подумал я, все еще продолжая стоять у двери. Мне вдруг стало мучительно жалко самого себя и всех тех, кто был в этой камере.

Наконец я решил отойти от двери и попытался найти себе место. Я начал пробираться по узкому проходу между нарами, стараясь по мере возможности не наступать на руки и ноги лежащих вокруг заключенных, но это не всегда удавалось, и в мой адрес сыпались проклятья и угрозы. Я с трудом добрался до противоположной стены, где на маленьком столике стояли ведро с водой и ржавая кружка из жести. В углу на верхних нарах я заметил двоих. Они лежали довольно свободно. Прямо над ними светилось небольшое округлое оконце. По самодовольному виду этих людей, одетых в коричневые английские гимнастерки, можно было подумать, что они находятся не в тюремной камере, а где-нибудь у родственников на печи. Я остановился напротив них и попросил потесниться.

— Ты кто такой, фрайер? Откуда выискался? — ехидно улыбаясь, спросил один из них, лежавший ближе ко мне.

Не успел я ответить, как он, привстав на локти, добавил:

А ну, шакал, линяй к параше, а то у твоей мамы скоро будут горючие слезы.

Стало ясно, что это уголовники. До войны я общался с подобной категорией людей. Нашими соседями по лестничной площадке были братья Козловы. Старшего брата я, правда, никогда не видел, но знал, что у него была уже третья отсидка за грабеж. Младший этим очень гордился и всем своим поведением старался подчеркнуть превосходство над остальными сверстниками. Когда соседи или просто прохожие за какой-нибудь проступок называли его хулиганом, он эту хулу воспринимал как самую лестную похвалу. Как правило, в такие минуты на лице у него появлялась блаженная улыбка. Отца у него не было, его воспитывала одна мать, работавшая проводницей на железной дороге. Поэтому очень часто Козлов-младший был предоставлен самому себе.

Мы въехали в нашу квартиру, когда мне было тринадцать лет. Козлов-младший был на два года старше меня. При первом же нашем знакомстве он «для порядка», как он выражался, изрядно поколотил меня. Несмотря на разницу в возрасте, я был не слабее его, но боялся с ним связываться из-за его брата: да и в дворовой компании он был первым заводилой. Но однажды после уроков Козлов-младший остановил меня у ворот школы и сказал:

— Эй, ты, знаешь, что наша братия вчера наколки себе наставила? Один ты остался. Так что давай, Комар, а то худо будет.

Комаром меня прозвали во дворе, хотя я был отнюдь не комариного роста. Но клички иногда давались совершенно непонятным образом.

Я не хотел колоться и поэтому, поборов страх, ответил ему:

— Ты извини, Козел, но это дело лично каждого, я колоться не буду.

(У Козлова-младшего кличка была по фамилии).

На следующий день по дороге в школу меня встретили Козел и еще три его напарника, незнакомые мне ребята с соседней улицы. Козел, обращаясь к своей компании, с издевательской усмешкой заявил:

— Первым делом я ему красного петуха пущу, а потом мы ему на заднице орла Российской империи выколем, чтоб его огэпэушники забрали.

— Ха! Ха! Ха! — компания покатилась со смеху.

2

После этих слов я неожиданно перестал бояться

Козла и решил: будь что будет, но за себя постою.

За день до этого случая я посмотрел американский фильм «Побег с каторги». Главный герой этого фильма произвел на меня такое потрясающее впечатление своей несгибаемой волей, способностью бороться с любыми жизненными трудностями, что я был полностью во власти фильма. Мне тоже хотелось стать таким, как этот герой. Позднее, находился ли я на фронте, в фашистской ли неволе или в сибирских лагерях, образ этого героя всегда служил мне примером.

Козел ударил меня ладонью по щеке, приговаривая:

— Ну, Комарик, как, будешь колоться?

Я молчал. Тогда он схватил меня рукой за шею и начал клонить к земле. В этот момент я не выдержал и что было силы ударил Козла кулаком по носу. Козел упал на колени, жалобно моргая ресницами, но тут же вскочил на ноги и, оскалив зубы, процедил:

— Ах, ты так, а ну, хлопцы, сделаем ему бучу!

В этот день, несмотря на два огромных фингала под глазами, здоровенный синяк на ноге и охи и ахи моей матери, я ликовал. Буча у Козла и его компании не получилась. Я совершенно неожиданно для самого себя довольно умело отбивался от Козла и его троих дружков, которым так и не удалось сбить меня с ног. Козел, получивший от меня еще вдобавок и ногой в живот, сам скомандовал своим дружкам:

— Харэ, ребята, я сегодня что-то не в форме, мы ему еще покажем.

С детства я мечтал стать профессиональным борцом. В нашем городском цирке работала группа борцов-профессионалов, состязания которых я регулярно посещал. Однажды знакомый отца помог устроить меня в юношескую группу подготовки при цирковой студии. Мои родители вначале не возражали против этого увлечения, считая, что такие занятия помогут мне избежать негативного влияния различных уличных компаний и личностей вроде Козла. Но после того как я окончил восьмилетку, отец, потомственный машинист, убедил меня поступить в школу машинистов. При этом он уповал на то, что занятия в цирке — это лишь развлечение и им можно заниматься, имея настоящую работу. Так я стал учиться в школе машинистов. Перед самой войной все свободное время я посвящал занятиям по французской борьбе в городской цирковой студии. К этому времени я уже был грозой всех окрестных хулиганов. Ребята, которых они обижали, всегда обращались ко мне за помощью. Иногда одной лишь ссылки на мое имя было достаточно, чтобы кто-то мог избежать побоев от уличных завсегдатаев. Козел, встречаясь со мной, теперь уже расплывался в широкой дружеской улыбке и каждый раз предлагал посетить пивную и распить по кружечке баварского.

В Библии говорится: «Пути господни неисповедимы». Это можно сказать и в отношении судеб человеческих. Уже после войны, по возвращении домой, я узнал, что Герой Советского Союза гвардии лейтенант Николай Козлов пал смертью храбрых при взятии Будапешта. Позднее его именем была названа одна из улиц нашего города.

— Неужели это наш Колька Козел? — удивленно спросил я тогда у своей матери.

— Да, сынок, война многих переделала, бывшие хулиганы стали героями, а некоторые комсомольцы пошли служить в полицию, — с грустной улыбкой отвечала мне мать...

Я взглянул на приподнявшегося на локтях уголовника, злобно выкрикивавшего ругательства в мой адрес, и мне почему-то вспомнился Колька Козел. Немного помолчав и стараясь быть как можно более спокойным, я произнес:

— Приятель, тебе не кажется, что ты много на себя берешь?..

Не успел я договорить, как он в одно мгновение спрыгнул с нар и бросился на меня, пытаясь ухватить за горло.

— Ах ты, падла! Я тебе сейчас заделаю! — сорвалось с его побледневших губ.

Не успел он вцепиться мне в горло, как я тут же ударил его кулаком в подбородок. Он упал на лежащих на полу тесно прижатых к друг другу людей. Это были деревенские мужики. Один из них был в лаптях и серой полинявшей телогрейке. Одежда и обувь другого представляли собой какие-то неописуемые лохмотья: казалось, перед тем как поместить его в камеру, его терзали собаки. Кто-то из этих мужиков громко выкрикнул:

— Так ему, поделом ему, хлопец, ишь, господа сыскались, нам тут на полу ни ногой, ни рукой не пошевелить, а они как короли!..

В мою поддержку прозвучало еще несколько голосов. В этой ситуации приятель нападавшего, находившийся на нарах и наблюдавший за развитием событий, не решился вступиться за своего дружка. Упавший не спеша встал, трогая правой рукой подбородок, и фыркнул на мужиков:

— Заткнись, вшивота! Деревня вонючая...

Посмотрев на меня, он как-то весь сразу переменился и, обращаясь ко мне, уже приветливо произнес:

— Ну, мужик, и молоток у тебя! Ладно, давай к нам...

Я уселся на нарах рядом с моим бывшим соперником.

Его приятель, не проявлявший до сих пор никакой активности, безучастным тоном спросил меня:

— По 58-й, фронтовик?

В его вопросе содержался уже и ответ, поэтому я только утвердительно кивнул головой. Мы познакомились. Моего соперника звали Витек. Его напарника — Николай. И, как часто бывало в таких случаях, мы почти сразу подружились. Мои новые «знакомые» оказались грабителями и имели по двадцать пять лет срока по новому указу. Витек шел вторую ходку, а Николай, как он выразился, уже имел «три хождения за три моря». Однако они совсем не унывали, что получили такой большой срок.

— Многое изменится в нашей прекрасной стране за такое время, и, может быть, нам долго и не придется здесь куражиться, — почти в один голос заявляли они.

Незаметно подошло время обеда. Обед в тюрьме представлял довольно «забавное» зрелище. Как только открывалась дверь камеры и на пороге появлялся раздатчик обеда с надзирателем, заключенные, подобно насекомым, быстро выползали из-под нар и прочих мест своего «обитания» и мгновенно располагались полукругом около раздатчика. Те, кто лежал на верхних нарах, прыгали вниз, порой прямо на головы сидящих на полу и ждущих долгожданной похлебки.

Такое событие, как «обед», редко обходилось без скандалов и драк, которые тут же прекращались, как только появлялась глиняная миска с тюремной баландой и ее начинали передавать из рук в руки. Тюремная баланда, как правило, варилась из свеклы, неочищенной картошки или сырой капусты и почти ничем ну заправлялась.

Есть это месиво не очень голодному человеку было невозможно. Отвратительный привкус и запах такой баланды у новичков обычно вызывал только тошноту.

По заведенному в тюрьмах порядку после суда заключенных отправляли на этапы в течение двух или трех месяцев, иногда и раньше. Если срок пребывания в тюрьме по какой-нибудь причине задерживался на неопределенное время и заключенные не получали передач из дома, на тюремном пайке они доходили до полного истощения.

За месяцы заключения я привык к тюремной пище и так же, как и все, с нетерпением ждал ее появления. Но в этот мой первый день я решил воздержаться от употребления сильно пахнущей капустной похлебки и съел только положенную мне пайку хлеба.

Мои соседи по нарам вскоре потеряли ко мне всякий интерес, поскольку на их вопросы я отвечал довольно односложно, и, видимо почувствовав мое нежелание, участвовать в их беседах, полностью переключились на самих себя. Они представляли для меня совершенно чуждую среду, и поэтому первым моим желанием после знакомства с ними было найти такого собеседника, с которым мог бы поделиться всем своим наболевшим.

Я обратил внимание на одного заключенного, сидевшего на полу в двух шагах от моих нар. Худощавое его лицо было давно не бритым и покрылось густой черной щетиной, из-за чего возраст его очень трудно было определить. Одет он был в старые армейские брюки и гимнастерку. Такие заключенные, как он, обычно не умывались от бани до бани, то есть в течение десяти дней. Не знаю, по какой причине, но меня сразу заинтересовал этот щуплый и маленький человек, совершенно ничем не примечательный, разве только тем, что слишком жалкой была его внешность. Возможно, этот его жалостливый вид и послужил причиной моего внимания к нему. Он мне казался самым обиженным из всех присутствующих в камере заключенных. Как потом выяснилось, фамилия его была Махоткин. Чтобы познакомиться, я обратился к нему, когда он посмотрел в мою сторону.

3

— Ну и обедец здесь... — вопросительно произнес я.

Он глубоко вздохнул и, посмотрев мне в глаза, сказал тихим, приглушенным голосом, который, казалось, прозвучал у него где-то в глубине впалой груди:

— Да, похлебку-то эту не каждая свинья жрать будет. Но люди не свиньи, а вон погляди, за минуту все умололи. — Он медленно развел по сторонам своими мозолистыми руками. — На таких харчах долго не протянешь. Тюрьма, конечно, не дом родной. Говорят, в лагерях нашего брата кормят лучше. Скорей бы на этап отправили.

Он внезапно замолчал и как-то неловко, исподлобья посмотрел на меня. Я слез с нар и, протиснувшись к нему поближе, поинтересовался:

— За что тебя посадили, отец? Ты ведь, по-моему, сельский?

Махоткин обвел камеру задумчивым взглядом, потом посмотрел на меня в упор:

— Я, братец ты мой, не убивец и не вор. Ежели я и собрал полмешка картох на колхозном поле, то после уборочной. Да разве меня можно было за это судить? Ведь я с войны вернулся, жрать нечего было, ну и решил, посоветовавшись со своей бабой, чтоб, значит, с голоду не сдохнуть ... и двинул в раздобычу на поле. Поймали на месте да и десятку влепили, не посмотрели, что всю войну прошел. До самого Берлина добрался. И трое детишек у меня, один одного меньше. Вот, брат, какие дела у нас в России-матушке творятся.

Он умолк, требуя взглядом сочувствия к себе.

— А ты за что угодил в теряху-то? — вдруг резко спросил он меня.

Помедлив, я ответил:

— Осужден по статье пятьдесят восьмой, пункт десять.

— За политику?! — недоуменно спросил он и вдруг с разочарованием посмотрел на меня. Его губы дрогнули в невольной улыбке. — Наверно, у немца в холуях выслуживался? По твоей хвизиономии вижу. В камере таких, как ты, хватает. Вон на верхних нарах лежит Лунев, как баран развалился. При немцах в полицаях ходил. Одежонка на нем вся новая, сапоги чисто немецкие, офицерские. Рожа кирпича просит. Почти каждый день передачи ему носят. Жрет, как боров, да посмеивается. А я вот всю войну на фронте пробыл и голодный лежу под нарами. И все потому, что наглости у меня нет. Да и душа открытая, русская. Мы такие, мужики, безотказные, что прикажут, то и делаем. Послали нас ... пошли на войну. Посадили в тюрьму — мирно сидим, не гневаемся на власть, хотя она согнула нашего брата в дугу. Вот, мил человек, я весь тут перед тобой.

После первых его слов, сказанных в мой адрес, мне стало не по себе. Я с нетерпением ждал, когда он закончит говорить, чтобы объяснить ему, что я не тот, за кого он меня принимает. Как только он закончил, я сказал:

— Родину я не предавал, отец, и ничего общего с фашистами не имел.

После этих сказанных мной слов я почувствовал какое-то облегчение. Я очень не хотел, чтобы этот человек в чем-либо меня подозревал. Как ни странно, но почему-то, слушая его, у меня возникало такое чувство, будто это мой близкий родственник. Махоткин смотрел на меня теперь уже более добродушно и вопросительно молчал. По его взгляду я понял, что необходимо немного рассказать о себе.

— История моя такая, — заговорил я, глядя ему в глаза. — Я был солдатом, как и ты, но в декабре сорок первого попал в плен. На этом и кончилась моя защита отечества. После войны вернулся из Германии и в кругу своих знакомых высказал все, что годами вынашивал в собственной душе. И почему мы отступали, и что делалось в нашей армии до войны ... Думаю, за это меня и упрятали сюда. Хотя, честно говоря, точно не знаю ... В след­ственном отделе я находился только три дня, и из вопросов следователя совершенно ничего нельзя было понять. Следствия по моему делу практически не было.

Махоткин осторожно поднес к своим губам палец, робко озираясь по сторонам. В камере в это время было тихо, только изредка раздавались отдельные разговоры между заключенными да покашливал надзиратель за дверью.

— Ты, значит, за правду пострадал? — промолвил Махоткин и тут же прошептал над моим ухом. — Ой, не любит наша власть правду. Сколь за нее людишек замучили, одному только Богу известно. Гонят народ в тюрьмы, как скот на бойню. Я без порток ходил, когда Ленин умер. Батька мой, покойный, царство ему небесное, тогда еще сказал: «Ой, плохо будет народу теперь без него. Хлебнем мы горюшка по самое горло». И как в сук улепил. Стал царем этот грузин, и пошло все кувырком, назло русскому мужику. В колхозы начали гнать силой. Да морить го­лодом. Тюрьмы эти напихали битком — дыхнуть негде. Ой, да что там говорить конца нашим страданиям не видно. — Махоткин умолк, глубоко вздохнул, почесал себя за ухом. Но вдруг громко заговорил, пристально всматриваясь в мое лицо: — А знаешь, ты очень похож на одного немца-офицера, которого мне доверили однажды отвести в штаб дивизии во время войны.

— Это что за офицер такой? — поинтересовался я.

— Самый обыкновенный фашист, высокого звания, — продолжал громко Махоткин, чтобы все слышали. — Важный такой. Антиллигентного складу. Вот ни дать ни взять вылитый ты по хвинозомии. Эта вся, значит, история приключилась в Польше. Оборону занимал наш полк под Варшавой. Подходит ко мне, значит, мой ротный, старший лейтенант Русцов, и говорит: «Махоткин, иди вон в ту землянку, что между березок находится... Там пленный немецкий офицер сидит под конвоем, отведешь его в штаб дивизии и быстро назад». Я, это, отрапортовал, как положено солдату, и к этим самым березкам. Вижу, часовой уже в охране стоит. И мы с ним вдвоем и повели этого офицера. Он идет впереди, мы за ним по бокам, указываем ему, значит, дорогу. Я с фашиста глаз не спускаю ... Успел всего рассмотреть с ног до головы. Немец, как трав­леный волк, поглядывает на нас, молча идет. Только мы отошли от передовой и скрылись за бугром, мой напарник мне говорит — молодой был солдат, злой такой, у него немцы всю семью сгубили: «Давай убьем этого гада! Скажем, что хотел бежать от нас». Я ему отвечаю, что нельзя этого делать: узнают, пойдем под трибунал за этого поганого немца. Правда, он с виду хотя и не поганый, но раз фашист, значит, дерьмо. Я погоны ефрейтора тогда уже носил и был старшим в этом конвое. А мой солдат ... фамилия его была ... Ой, дай бог память ... Махоткин на минуту умолк, задумчиво нагнул голову. — Вспомнил! Дубов была его фамилия. Дубов замучил меня дорогой: «Давай убьем гада, и шабаш.» Я говорю, что нельзя, нас судить будут. А он и слушать не хочет. По всей строгости своей я малость уговорил его, но тут другая беда приключилась. Смотрю, мой немец сунул руку в карман и лезет к своему мужскому безобразию. Я хотел крикнуть ему, чтобы он вытащил свою лапу из кармана, но тут же смекнул, что фашист, наверно, от страха завшивел и захотел почесаться. Мы его ведем, а он все вроде скребет свои коки. А как к штабу стали подводить, он вдруг сразу остановился, покраснел как вареный рак. Моментально тут же брык на землю и лежит. Пена по губам потекла, как у бешеной собаки. Я перепугался, не знаю, что мне делать. Ведь не выполнил приказ командира. «Караул! — кричу во всю глотку. — Фашист мой подыхает!», со штаба выскочили наши офицеры, на меня набросились все разом: «Вы что, пленного убили?!» Я Христом-Богом клянусь, что и пальцем фашиста не трогал. Он сам ... черт его знает ... сбрыкался. Вот и все. Набежали медсестры и врачи, осмотрели пленного. Оказалось, он раздавил рукой это свое мужское безобразие и подох. Не хотел, значит, с русскими никаких дел иметь.

— Брешешь ты, мужик. Сказки рассказываешь, — возразил с верхних нар, укоризненно поглядывая на Махоткина, мой теперешний сосед — Витек. — Ведь поросят кастрируют, но они не подыхают.

— А ты скотину с человеком не равняй, — ответил упрямо Махоткин. — Скотина — она к этому приученная. Недаром в народе говорят: «Боровка слегчать надо». Это значит, чтоб ему легче жилось в хлеву.

— А турецкие султаны своих евнухов кастрировали, и ничего! — не унимался Витек, хитро улыбаясь.

— Султанские петухи к этому делу были приучены, как наши боровки, — не сдавался Махоткин.

— Да не петухи, а евнухи, — поправил его Витек.

— Это по-турецки. А по-русски они как есть самые петухи, потому что баб молодых всегда топтали, чтобы султану этому наглядно было.

— Да, весело жилось, — Витек громко засмеялся. — Ну и находчивый же ты мужик! Только честно признайся, что сбрехал про немца.

— Богом клянусь, что чистую правду говорил — ответил Махоткин и даже перекрестился.

Беседа неожиданно прекратилась. Громкий крик одного заключенного привлек внимание всех находящихся в камере. Он был осужден к двадцати пяти годам лишения свободы за то, что слушал зарубежные радиопередачи по трофейному приемнику, который привез из Германии после демобилизации. Фамилия его было Тимошин. Он сидел на верхних нарах, у противоположной стены, бил кулаком себя в грудь и в порыве гнева, содрогаясь всем телом, кричал как сумасшедший:

— За что дали такой срок, гады! Неужели я воевал за эти тюремные стены? Будьте прокляты все законы, которые загнали меня, невинного, в тюрьму! Зачем я, дурак, вернулся в Россию?! Была ведь возможность удрать к американцам. Я обнимался с ними на Эльбе, как с верными союзниками и друзьями. Как только не издеваются над нашим братом!..

Тимошин не умолк даже тогда, когда появился в камере надзиратель по кличке Крах.

Высокий, худой, с желтым вытянутым лицом и маленькими неопределенного цвета вечно сонными глазами, он своим видом напоминал догорающую свечу… Крах, согнувшись, прошел своей шмыгающей походкой между нар, тяжело ступая огромными кирзовыми сапогами, словно к его тонким ногам были привязаны гири. Заключенные, которые лежали в проходе, почтительно встали, давая ему дорогу. Крах был лучше всех из четырех надзирателей, которые по очереди несли службу в течение суток. Он спокойно приблизился к нарам, где все еще, надрываясь, орал Тимошин.

— Ты чего кричишь, сумасшедший? — проговорил Крах своим, как обычно, болезненным голосом. — В карцер захотел, наверно, дурак!

— Ну, и сажай в карцер! — огрызнулся злобно Тимошин. — Я там повешусь! Жить все равно не буду ... Сидеть в тюрьме, чтобы работать на вас, гадов!.. Ни за что!..

— Повесишься — одним сумасшедшим меньше будет в камере, — спокойно промолвил надзиратель.

4

— За что меня, бывшего офицера, защитника Родины, бросили за решетку?! — не унимался Тимошин и со всей силой продолжал бить кулаком в собственную грудь.

— Я не прокурор. И не задавай мне таких вопросов, — решительно оборвал его Крах. Потом он резко повернулся и направился к двери.

Тимошин неожиданно сразу успокоился и, завалившись на нары, притих.

В камере наступила временная тишина. Я, воспользовавшись этим моментом, вернулся на свое место. Махоткин, охая и вздыхая, скрылся под нарами. Усевшись рядом с Витьком, я вдруг почувствовал какое-то угрызение совести в его присутствии. В эту минуту у меня появилось такое чувство, что захотелось до глубины души понять каждого и все, даже тяжкие уголовные преступления, объяснять не тем, что человек плох от природы, а прежде всего жизненными обстоятельствами. Фамилия Витька была Шувалов. Шувалов будто понял мои мысли и как-то по-детски очень внимательно посмотрел мне в глаза.

Затем, отвернувшись немного, промолвил:

— Ну, брат, и здорово ты меня двинул. В голове и сейчас звон стоит. Но не думай, обиду на тебя не имею, потому что сам я виноват. Как говорится, нарвался на своего, чтоб чужие боялись. Сила у тебя лошадиная ... А в тюрьме сила и наглость — первое счастье в жизни.

Я не знал, что ему ответить, но тут Лунев, сидевший на нарах неподалеку от нас, вдруг громко крикнул высокому и истощенному до крайности однорукому заключенному в рваной гимнастерке и солдатских галифе, обутому в старые лапти, — он сидел, задумавшись, около зловонной бочки:

— Эй, ты, артист! Вот я сейчас в парашу брошу пайку хлеба, а ты сразу достань и сожри... Договорились? Я думаю, игра будет стоить свеч! — самодовольно заключил Лунев, копаясь в своем мешке.

Заключенный, к которому он обратился, устало поднялся на свои тонкие ноги, обмотанные истлевшими от пота тряпками, и заглянул любопытно в парашу.

— Можно будет попробовать. Утроба моя, надеюсь, не лопнет, — ответил он, виновато ухмыляясь и стараясь ни на кого не смотреть в этот момент.

Шувалов, увидев мой любопытный взгляд, решил пояснить ситуацию:

— Это Демин. Вернулся с фронта без руки в свою деревню, а семью его всю, до единой души, немцы расстреляли. Бродяжничал по городу. Побирался. На работу нигде не брали. Кому нужен калека. Пенсию платили гроши. Ну, и сказал со зла и обиды «пару ласковых слов» против власти. Заработал червонец по пятьдесят восьмой статье. А теперь вот будет давать концерты у параши.

Лунев спрыгнул с нар, сжимая в руках пайку тюремного хлеба. Он, улыбаясь, пробрался к Демину.

— Ну, что, давай, как договорились?

— Не дури, Ванька. Дай, я съем, — умоляюще промолвил Демин, жалобно взирая на Лунева. — Ведь грешно тебе над хлебом издеваться и надо мной тоже. Ты с жиру забавы ищешь. А я с голодухи подыхаю. Знаешь, что у меня ни кола ни двора не осталось. Передачи носить некому.

— Не уговаривай меня, я не красна девка. Заработаешь — получишь. Вот и весь разговор. Не хочешь, другой найдется на твое место.

— Ладно, я согласен, — тихо промолвил Демин и виновато посмотрел по сторонам.

Лунев тут же бросил пайку хлеба в парашу. Не успел Демин сделать и малейшее движение, как вдруг с верхних нар, словно птица, слетел в стремительном прыжке молодой парень в разорванной на груди рубашке, с синяком под левым глазом. Он мгновенно очутился около параши, завладел пайкой и тут же бросился назад на свое место.

Это произошло так неожиданно и быстро, что все заключенные в камере были немало удивлены таким поворотом дела. Лунев, едко ухмыляясь, развел руками и сказал, обращаясь к Демину:

— Ну, однокрылый, тебе просто не повезло. Этот лакомый кусок захватил достойный молодец. Не сравнить с тобой. А ты чужался долго. Да торговался, как на базаре. И вот результат налицо.

Демин молча опустился на пол, где стоял, почесал затылок и лег калачиком.

Лунев, громко рассмеявшись, начал пробираться к себе на верхние нары.

Шувалов, усмехнувшись, продолжил пояснение:

— Это Никола-залетный. Проиграл в карты свои пайки хлеба на неделю вперед. И теперь сидит голодный. Видал, какие фокусы проделывает. Шакал вонючий.

Шувалов объяснил мне, что залетными в тюрьме называют тех, кого проездом милиция хватает прямо в поезде или непосредственно на станции. Николу-залетного взяли на вокзале, как без определенного места жительства. Он не совершал никакого преступления, но его ему насильно навязали на следствии, путем всяких истязаний. Не вытерпев их, он вынужден был взять на себя кражу в магазине, за что получил семь лет тюрьмы.

Я смотрел на парня, поедающего только что добытую пайку хлеба; на вид, казалось, ему не было и восемнадцати. С отвращением наблюдая за ним, я невольно вспомнил, что в Германии в концентрационном лагере Заксенхаузен я был подвержен такому же голодному безумию, только тогда вместо параши еду приходилось доставать из мусорных ям. Я не хотел думать о том, что могу вновь попасть, как и прежде в Германии, в невероятно жестокие условия жизни. Мне хотелось верить, что на родине, в так называемых исправительно-трудовых лагерях, условия будут значительно лучше. Мои мысли прервал разговор между заключенными на противоположных нарах. Молодой заклю­ченный с рябым, землистого цвета лицом проговорил, обращаясь к своему соседу — маленькому пожилому еврею в новом, костюме и черных лакированных ботинках:

— Говорят, в Америке заключенным в тюрьмах дают шоколад.

— Не знаю, в Америке в тюрьме не сидел, с меня хватит России, — ответил грубо еврей, не желая разговаривать на такую тему.

Он понимал, что эта беседа может дорого ему обойтись. В камере, как обычно, могло присутствовать несколько провокаторов из среды заключенных, именуемых «наседками». Наседки имели тайную связь с оперуполномоченными. Оперативная служба старалась знать все, что происходило в среде заключенных! Нередки были случаи, когда заключенного по сигналу провокатора вызывали к оперу и добавляли срок по политической или уголовной статье, разумеется, по приговору суда. В связи с этим заключенные опасались крамольных разговоров, и особенно на политические темы.

— Мне один авторитетный человек рассказывал про американские порядки в тюрьмах, — не унимался рябой, с издевкой поглядывая на соседа.

— Рябой шоколаду захотел после тюремной похлебки, — проговорил иронически Шувалов. — Осёл, за четыре катушки ниток получил десятку. В обвинительном заклю­чении написали: хищение восьмисот метров пряжи. А рядом с ним еврейчик в лакированных ботинках. Заведующим магазином был. Растратил большую сумму денег и тоже червонец отхватил. Вот уж дела в стране нашей «прекрасной». Уголовный закон сам подсказывает, что не воруйте понемногу, а берите как можно больше. Ведь наказание будет одно и срок одинаковый. Этому Гольдману хорошие передачки каждый день носят. Все центровое, с окончанием на «о»: сало, масло, молоко. А Тюрину, рябому, изредка черных-черных сухарей. Вот тебе и разница в преступлении, а ответ один. Порядок в НКВД образцовый. Ничего больше сказать нельзя. Вот на верхних нарах, с краю, сидит, видишь, мужик краснорожий, рубашку зашивает. — Шувалов показал рукой в его сторону. — Этот мужичок зарубил топором свою любовницу. Она ему изменила, спуталась с другим. Дали всего шесть лет. А рядом с ним бывший офицер, похвалил немецкий грузовик и десять лет тюрьмы… А вон, взгляни, около него в горло раненый инвалид. Кнопка в горле торчит. Пальцем ее затыкает, когда разговаривает. Разорвал портрет Сталина в газете. Двадцать лет тюрьмы заработал. Причина, побудившая его на этот благородный поступок, — ничтожная пенсия по инвалидности.

Шувалов неожиданно замолчал и посмотрел в сторону, на верхние нары, где продолжался спор между Гольдманом и Тюриным.

— Не бреши, идиот, я не хочу тебя больше слушать! — кричал, надрываясь, еврей. — Я не желаю еще получить довесок к моему сроку. Хватит с меня и десяти, что дали. А тебе, дураку, все равно — что в тюрьме, что на воле. Ведь ты и на свободе с голоду сдыхал.

5

— А еще я слышал, что в Америке заключенным дают сдобные булочки, — улыбаясь, продолжал рябой. — Да и какао в придачу. Вот житуха-то где ...

— Ты успокоишься, голодранец паскудный, или нет! — возразил крикливо Гольдман, робко озираясь по сторонам.

— Нет, не успокоюсь! Нет! — шутливо продолжал Тюрин. — В Америке даже баб приводят к заключенным раз в неделю.

Вышедший из терпения Гольдман в гневе спрыгнул с верхних нар и нечаянно прямо на голову какому-то заключенному, лежавшему под нарами, на полу. Тот, подхватившись, крикнул злобно:

— Ты что, с ума сошел, чертов жид, что на людей уже прыгаешь!

— Ты сам жид! — огрызнулся Гольдман и пробрался к самой двери, где можно было стоять.

— Если бы я был жидом, — промолвил тот же голос, — носил бы, как ты, лакированные ботинки. А то ведь в лаптях хожу.

— Это потому, что ты дурак, — отозвался раздражительно Гольдман, стараясь пробраться назад на свое место.

— Разумеется, не умный, — ответил ему человек на полу.

— Дуракам и умным — одна цена в тюрьме, — вмешался неожиданно в этот спор Тимошин. — Вот на воле разница имеется, и большая.

Его внезапно перебил рябой, потому что Гольдман вновь подсел к нему.

— Да, я совершенно забыл, что в Америке по тюрьмам музыка играет, — продолжал издевательски Тюрин.

— Я тебе дам сейчас в твою поганую морду! — угрожающе закричал Гольдман и замахнулся на него рукой.

— Но-но, ты рукам воли не давай, иерусалимский казак! Я ведь тоже могу тебе в хайло двинуть! — рябой резко оттолкнул его руку.

В этот момент Тимошин спокойно проговорил:

— Конечно, Америка — богатая страна, и далеко нам еще до нее, нищим и убогим.

— Тебе, наверное, мало дали?.. Довесок к своему сроку просишь? — набросился с упреком на него Гольдман.

— Мне раскрутили на всю катушку уголовного кодекса, — ответил взволнованно Тимошин. — И для таких, как я, в тюрьмах полная демократия. Говори, что хочешь и сколько пожелаешь! Ведь добавлять больше некуда. Потолок в этом справедливом законодательстве «Страны Советов»... — Последние слова он произнес с выражением ненависти и презрения.

— Ты не прав, — возразил ему Гольдман, озираясь вокруг. — Срок тебе могут добавлять хоть до ста лет и больше. Если будет за что. Вот сейчас ты свободно можешь заработать еще четвертак, и опять политическая статья. Не думай, что все для тебя и для таких, как ты, кончено в уголовном законе. Там, в Москве, не дураки сидят. Знают, что делают, и все статейками оградили. — Эти слова случайно сорвались с губ Гольдмана. Он побледнел, не зная, молчать ему или говорить дальше, чтобы найти выход из положения ...

Ему помог рябой, в обратном смысле, конечно.

—Ага, еврейская твоя душа! Вот ты и вляпался еще на червонец. Завтра попрошусь к оперуполномоченному на свидание и все расскажу, как ты в камере против власти агитируешь. Вот свидетель! — Он указал пальцем на Тимошина.

Тот упрямо промолчал. Тут Гольдман сразу вышел из себя и набросился на рябого.

— Не бреши, сволочь! Я ведь ничего такого не сказал. Ты меня, вонючая свинья, не запугаешь. За мои слова я безнаказанно отвечу перед законом.

— Ответишь, только вторым сроком, — продолжал издевательски рябой. — Вот весело будет твоей сарочке, когда получит от тебя письмецо с прицепом твоего второго срока, а это же вечная каторга. Век свободы тебе не видать, бедному еврею.

Гольдман больше не выдержал и остервенело вцепился в горло рябому. Тот, в свою очередь, подмял под себя обидчика. В камере поднялся шум, крик. Вошедший надзиратель быстро всех успокоил. Это был Гуталин. Он не стеснялся давать тумаки. Больше всех досталось рябому и Гольдману. Наконец наступила тишина, и все притихли. Первую ночь я долго не мог уснуть. В голову приходили мысли одна хуже другой. Пережить ужас фашистских концлагерей для того, чтобы оказаться в сталинских ... Переживу ли теперь? Возможно, погибну где-нибудь на Колыме или Печоре, угрюмо размышлял я. В камере над самой дверью тускло горела лампочка. В полумраке лица заключенных казались мертвенно- бледными. Глядя на них, мне грезилось, что эта наша последняя ночь и завтра уже никто не проснется. И лишь гулкий храп, появившийся где-то в глубине камеры, рассеял немного мои мрачные мысли. Когда же придет настоящая свобода к народу, победившему фашизм, мысленно вопрошал я, не находил ответа и только чувствовал в себе какую-то безысходность.

Наутро камера мгновенно пробудилась. Заключенные, казалось, не спали всю ночь и только ждали тех минут, когда принесут тюремную пайку хлеба. Как осторожно и с каким жадным вниманием этот хлеб передавался из рук в руки. Голодные, измученные люди знали ему цену. Принесли бачок горячей воды, но почти никто не притро­нулся к нему. Сухой хлеб давал гораздо больше удовольствия, чем смоченный водой. Эти шестьсот граммов съедались поразительно быстро, только некоторые «гурманы»- любители позволяли себе продлить наслаждение хлебом и не спешили покончить с ним. Я с интересом наблюдал за Махоткиным. Он с невероятной осторожностью откусывал от своей пайки маленькие кусочки, медленно и долго пережевывал их своими пожелтевшими зубами, потом, будто невольно, глотал содержимое во рту, зажмуриваясь от полученного удовольствия. К его большому огорчению, хлебная пайка довольно быстро уменьшалась. И, наконец, подобрав с колен крошки, он торопливо бросил их в рот и полез под нары. Кто-то, шутя, проговорил ему вслед:

— Пайку съел, как родную мать похоронил.

Махоткин на это ничего ему не ответил.

Дни в тюрьме тянулись мучительно долго. День казался бесконечностью, и только отдельные курьезные случаи прерывали эту тягостную монотонность. Один такой случай надолго сохранился в моей памяти.

Все началось с прогулки. Заключенных выводили каждый день на двадцать минут на свежий воздух. В одну из таких прогулок, когда заключенные проходили мимо тюремных ворот, их неожиданно открыли, поскольку принимали вновь прибывший этап. Воспользовавшись этим моментом, один заключенный из нашей камеры, по фамилии Зимин, незаметно для надзирателя выскочил за ворота и хотел затеряться в толпе прохожих, которые с любопытством задерживались около тюремных ворот.

Зимин был довольно странный заключенный. Он никогда ни с кем не разговаривал. Ходил сгорбившись, несмотря на молодость. Ему было не больше тридцати лет. Выражение его лица выдавало в нем не совсем нормального человека. Этот побег не дал ему желаемых результатов. Он сразу был пойман конвоем, который сопровождал этап в тюрьму. Зимин за попытку к побегу был посажен в карцер. После прогулки все заключенные, вернувшись в камеру, начали обсуждать неудачный побег Зимина. И вдруг внизу, где находился карцер, послышались протяжные крики и брань.

— Это Зимина полоскают за побег, — вдумчиво произнес Шувалов, напрягая слух и поглядывая на дверь.

Крики внизу продолжались, потом они каким-то образом оказались совсем рядом с нашей камерой. Очевидно, Зимин, вырвавшись от своих надзирателей, начал спасаться бегством и достиг коридора второго этажа тюрьмы. Но тут, по нашему определению, был схвачен надзирателями, и ему продлили наказание. Послышался глухой удар, потом еще удар... протяжный стон и душеразди­рающий крик истязаемого человека. И вдруг словно по команде вся камера сразу слилась в едином хоре презрительного негодования.

— Пираты-ы-ы ... Убивают ... Убиваю-ю-ю-ют! — ревела оглушительно толпа заключенных, все в это время встали на ноги, и голоса их смешались в общем порыве зла и обиды.

Дружный грохот суматошно извергала вся камера. Били по нарам кто чем мог. Тимошин стучал в дверь крышкой параши, и надрываясь, кричал:

— Палачи! Изверги, кончайте мучить человека!

Через минуту, не больше, весь корпус тюрьмы словно взорвался проклятиями и бранью. Заключенные годами вынашивали эту мучительную ненависть в душе, и вот переполненная чаша терпения стихийно хлынула через край.

— Пираты-ы-ы-ы! Пираты-ы-ы! Варвар-ы-ы-ы! — ревела, словно содрагаясь, вся тюрьма.

Надзиратели бегали по камерам, но никто из них не мог заставить замолчать тысячи заключенных. Появилась администрация тюрьмы во главе с начальником, но заключенные, вошедшие в азарт, продолжали неистово кричать и стучать. Казалось, все наболевшее за месяцы заключений выплеснулось из них в буре словесных проклятий.

6

Неожиданно потрясающие все вокруг грохот и крики затихли, как и начались. Начальство после этого, не зная, что предпринять, читало всякие запугивающие нравоучения ... Ограничилось оно только тем, что лишило всех на неделю прогулки.

На другой день после обеда в камеру вошел надзиратель по кличке Шакал. Он окинул всех своим сонным взглядом и привычным голосом тюремщика громко произнес:

— Тюрин, Гольдман и Тимошин, собирайтесь с вещами на выход!

Когда вызванные оказались за дверью, Шувалов с каким-то испуганным видом пробормотал мне:

— К оперу дернули всех троих. Второй срок метать будут. Но Гольдман пройдет как свидетель. Этот еврей ведь ничего не говорил против власти.

— А может, их на этап просто хотят отправить?

— Нет, на этап так не отправляют. С тюрьмы обычно гонят только большими партиями.

Все трое словно канули в неизвестность, и о них сразу забыли. О Зимине тоже ничего не было слышно.

От скуки я иногда обходил нары и, случайно останавливаясь, заводил разговор с кем-нибудь из незнакомых мне еще заключенных. Особенно мне, понравились двое молодых парней, которые часто по вечерам тихо пели. Это были два бывших солдата. Их арестовали прямо в части, где они служили, за исполнение частушки.

— Мы не имели и малейшего подозрения, что нам дадут по восемь лет тюрьмы за эту проклятую частушку, — признались они мне, пожимая в недоумении плечами.

Им было лет по двадцать, не больше. Но, несмотря на такой юный возраст, они добровольцами ушли на фронт и имели ранения. Порой эти молодые парни вечерами устраивали в камере настоящие концерты, если не возражал дежурный надзиратель. Таким надзирателем обычно являлся Крах. Он даже сам иногда заставлял их спеть для собственного удовольствия. Когда они пели, он чуть открывал дверь камеры и незаметно слушал. Случалось, заключенные замечали, как он вытирал на глазах слезы и тихо приговаривал: «Черт вас побери! Да откуда вы взялись такие на мою старую голову? Ведь так за душу берете своими песнями, что хоть на колени становись перед вами. Меня ведь могут из-за вас выгнать со службы за нарушение порядка ...» Особенно он любил песни: «В воскресенье мать-старушка», «И как тяжело, досадно и обидно невинный срок за решеткой отбывать». И действительно, когда дежурил Крах, в камере просто процветала демократия, занимались чем угодно: играли в карты, спорили, собравшись большими группами. Крах старался всего этого не замечать. Только в исключительных случаях, при грубом нарушении режима, он давал о себе знать.

Однажды утром Крах открыл дверь камеры и как будто с какой-то обидой тихо произнес:

— Собирайтесь все с вещами на этап.

Выражение его лица было хмурым и задумчивым. Казалось, ему грустно было с нами расставаться, особенно с теми из нас, кто развлекал его пением. Незаметно он подошел к двум нашим «певцам» и дал им на прощание несколько пачек махорки. Мне жаль было этого доброго старика, который жертвовал своим служебным положением, и даже в таких условиях не утратил человечности к людям, лишенным свободы на долгие годы.

Выходя из камеры, я успел взглянуть на желтое и печальное лицо надзирателя. Мне показалось, что по его щеке прокатилась слеза. «Прощай, Крах! Прощай, добрый старик!» — мысленно промолвил я. Целый день этап готовили в дорогу: заключенных мыли, тщательно обыскивали, срезали с одежды металлические пуговицы и прочие запрещенные предметы. Когда этапников выводили за ворота тюрьмы, то многие придерживали брюки руками, чтобы не потерять их дорогой.

В товарном вагоне, заполненном до отказа, было холодно и мрачно. Случайно я оказался вместе с Махоткиным. Я помог ему устроится на верхних нарах, за что он благодарно выговорил:

— Ну, ты парень и крепыш. Тут все против тебя как щенята. Хватка у тебя просто волчья. Иначе нельзя. Пропадешь в этой жизни проклятой. Озверел народ, хотя и подморенный крепко. Готовы друг друга пожрать, да и только.

И действительно, посадки в вагоны напоминали мне какой-то вид борьбы, где каждый стремился во что бы то ми стало устроиться как можно удобнее. На комплименты Махоткина я никак не прореагировал, но он, разговорившись, продолжал:

— У тебя дома баба есть?

Я ответил, что еще не женат.

—И правильно сделал, что одиноким остался. Пойми сам, на что людям сейчас дети, когда жрать совершенно нечего. Я сам про себя скажу. Я хотя нагородил троих, так это же случилось со мной до войны. А сейчас убей меня на месте — ни за что бы на бабу и не глянул. С фронту пришел, на свою как на икону смотрел, и больше ничего до самой тюрьмы. Ну, если бы харчей было в достатке, соблазнился б, конечно, грешным делом.

Я не придал значения его словам. Эшелон тронулся с места и начал набирать скорость. Заключенные устраивались в вагоне кто как мог и всю дорогу оживленно разговаривали. На долгих стоянках конвоиры заходили в вагоны, били по стенкам деревянными молотками. Считали, пересчитывали, покрикивая при этом на заключенных, как на животных. И так целых три недели, пока эшелон тащился до места назначения. На станции Нижняя Тура наш мучительный путь закончился. Прибывший этап строем подвели к так называемому Отдельному лагерному подразделению, сокращенно ОЛП.

Я стоял в строю около ворот в первой пятерке вновь прибывших. Все, что я видел за колючей проволокой, было довольно грустным зрелищем. Лагерные бараки казались убогими шалашами, почерневшими от непогоды и времени. Даже деревянные сторожевые вышки не внушали надежды на свою устойчивость и прочность. Холодный осенний ветер Северного Урала раскачивал их, как колыбель, завывая на рыдающих нотах в колючках проволоки. Эти звуки напоминали мне какой-то похоронный набат, словно нас всех уже хоронили заживо. Наверху, над воротами, я увидел лозунг: «Честный труд — путь к досрочному освобождению!» В концентрационном лагере Заксенхаузен тоже был лозунг на воротах: «Арбайт махт фрай» — «Работа делает свободу». Это выражение принадлежало Геббельсу. Махоткин, стоявший со мной рядом, робко произнес, показывая мне взглядом на зону:

— Загнали нас прямо на край света. Вот где горюшка тяпнем ... Не дай Господь! Ведь посмотри на эти бараки, прямо загоны для скота. Не знаю, как мы будем здесь жить.

Я мысленно представил себе аккуратные строения концлагерных блоков (бараков) в Германии. «Неужели в этой гнилой яме будет хуже, чем на чужбине?» — задал я себе вопрос. Но вот открылись ворота, и колонна заключенных потянулась по лагерю.

Нас сначала долго мыли в бане и лишь потом распределили по баракам. «Интерьер» этих жилых помещений, если так можно было их назвать, состоял из двух ярусов нар и земляных полов ... В течение дня нас кормили горько- соленой похлебкой из рыбы, вкус которой я не берусь описать. Рыбу в котел бросали неочищенной, поэтому в мисках плавала чешуя. Не знаю, как можно было есть такое блюдо. Однако, как говорится, голод — не тетка, и люди постепенно привыкли и к этой пище. Лагерная баланда из брюквы, которую мне приходилось есть в Германии, казалась манной небесной по сравнению с этой едой. Махоткин в разговоре со мной часто любил повторять: «А тюремная-то похлебка была куда лучше, чем эта отрава. Да, на таких харчах долго не протянешь. Ведь здесь и работать надо. За какие же грехи нас теперь будут му­чить годами в этой погибели?»

За лагерем находилась так называемая рабочая зона. Рыли котлованы для каких-то строительных работ. Норма — девять кубометров на человека. Эту норму почти ни одна бригада не выполняла, поскольку просто не было сил. Примерно через месяц многие начали опухать от голода и всегда пересоленной похлебки. Махоткин, показывая на свои отеки на ногах, проговорил однажды, когда после работы мы с ним уселись на нары:

— Костылики мои расплылись как на дрожжах от лагерных харчей. Скоро и сам поплыву в Царство Небесное. Вот уж никогда не думал, что попаду в такую собачью жизнь после войны. Фашистская пуля меня не взяла, а вот лагерная голодуха прикончит. Если б сразу сдохнуть... но не настал еще мой час. — Он посмотрел на меня с какой-то скрытой завистью. — Ты молодой, здоровый, может, и дождешься свободы. А мне близок конец.

7

Я старался успокоить его:

— Не падай духом, возможно, скоро выйдет указ об амнистии для тех, кто осужден за всякие мелочи, и страдания твои окончатся.

— Нет, не за этим нас сюда загнали, чтобы скоро отпустить на волю. Мучить нас будут, Гришка, еще долго, ой как долго! Чувствует мое мужицкое сердце эту народную беду.

На работе Махоткин больше отдыхал, чем работал. Близилась зима, и было уже очень трудно долбить киркой мерзлый грунт. Я, будучи назначен бригадиром, не требовал от него усердия в работе. (Я специально включил к себе Махоткина при наборе бригады.) Как бригадир, я имел законное право не работать. По негласному правилу бригадиры в лагерях были в роли погонщиков. Кто как мог, так и заставлял работать своих работяг, то есть членов бригады. Часто были случаи, когда бригадиры наносили тяжелые побои плохо работавшим заключенным, не принимая во внимание, что у пострадавшего порой просто не было сил, чтобы работать лучше. Начальник лагеря сам выбирал бригадиров, большинство из которых были матерые уголовники ... Разумеется, те, кто имел много судимостей за воровство и прочие уголовные преступления, давно потеряли уважение и человечность к окружающим их людям. Некоторые из них вообще не имели никакого отношения к труду, а только числились бригадирами. По мере своих сил и возможностей, я старался быть как можно более снисходительным к подчиненным мне людям. Хотя мне было известно, что, если какая-либо бригада значительно отставала от большинства, бригадира незамедлительно заменяли. Но я решил в любом случае не изменять своим принципам. Внутреннее чувство подсказывало мне, что в этой должности я пробуду недолго.

В рабочей зоне меня очень раздражал один бригадир, если можно было его так назвать. Он избивал заключенных особенно жестоко. Это был рецидивист Васька Зуев из ростовского этапа, по кличке Культяпый. На левой руке у него не хватало двух пальцев. На вид ему было не больше сорока лет. От его черных маленьких глаз на округлом лице всегда исходил вызывающе наглый взгляд, и порой многие работяги боялись даже одного его взгляда. Культяпый дважды до войны приговаривался к высшей мере наказания, и дважды приговор ему заменяли тюремным заключением. Он возглавлял бригаду землекопов. Часто, размахивая палкой, он издевательски кричал на своих работяг:

— Эй, вы, черти! Упирайтесь рогами получше, а то замерзнете!

Иногда от скуки и злостных побуждений Культяпый подскакивал к кому-нибудь, кто по его мнению заслуживал такого обращения, и бил палкой со всей силы, приговаривая с грубой бранью:

— Ты, доходяга, так твою мать, уже в сосульку превратился! Уснул, наверно?!

Получив определенную порцию ударов, заключенный мгновенно подскакивал на месте и молча брался за работу. Но Культяпый тут же набрасывался на другую жертву.

— А ты, зверская морда, что стоишь, согнувшись?! — кричал он на узбека, угрожающе приблизившись к нему.

— Моя курсак болит, — коверкая русские слова, бормотал узбек и, в страхе закрывая глаза, загораживал руками голову.

— Несколько палочных ударов сразу вылечат тебя от болезни, — приговаривал Культяпый и принимался бить узбека ...

До самого конца рабочего дня по зоне разносились изуверские выкрики Культяпого. Однажды я спросил его, где он искалечил свою руку. Он не сразу ответил. Сначала прожег меня своим дерзким взглядом, потом как бы случайно проговорил:

— На штрафнике оттяпал. Иначе бы могила.

Он не стал со мной больше разговаривать, повернувшись, ушел. И сейчас же послышалась грубая брань:

— А ну, чего сели там... Рога опустили в землю. Живо за работу! Пахать и пахать вам без выходных.

Глухие удары палки донеслись до моего слуха.

«Мерзавец» — выругался я мысленно в адрес Культяпого, но воздержался от скандала с ним. Я знал, что Культяпый не один. В лагере ему подобных было человек двадцать. Они все жили дружно и сытно. Все лучшее из продуктов питания тащили безнаказанно из лагерной кухни. Начальство на эту шайку воров и изуверов смотрело сквозь пальцы. Я был немало удивлен, услышав слова Культяпого по поводу его руки. Ведь если он решился отрубить себе два пальца, то причина была для такого случая самая существенная. Недаром он сказал: «Могила». Это слово несколько раз повторялось в моем сознании, и я почему-то мысленно старался представить себе условия существования в штрафных лагерях.

Два года спустя я в действительности оказался в таком лагере, но об этом я расскажу позднее.

Однажды в рабочей зоне со мной произошел случай, который чуть не стоил мне жизни. Разгневавшись на одного старика из своей бригады, Культяпый начал избивать его палкой. Я видел, как искажалось от боли худое, покрытое морщинами лицо пожилого человека. Не выдержав зверской выходки Культяпого, я подскочил к нему и ухватился за его палку:

За что бьешь старика, сволочь?

Культяпый был физически сильным и ловким, и мне пришлось с ним немало повозиться. Когда палка оказалась в моих руках, он отступил, ругаясь отборной бранью. Но вдруг он вновь резко бросился на меня, пытаясь снова вырвать у меня палку. На этот раз я отшвырнул его от себя так, что он не удержался на ногах и упал. Поднявшись, он больше не решался продолжать со мной схватку, но, размахивая кулаками, угрожающе закричал:

— Ты, паскудина, живешь последние минуты! Придем в лагерь, я тебя распотрошу!

Я понимал, что угроза Культяпого — это не просто слова... Когда после работы вечером я вернулся в свой барак и лег на нары, ко мне подошел незнакомый заключенный и, презрительно взглянув, сказал:

— Ты, бригадир, пойдем со мной, тебя воры зовут.

Я решил не дрейфить и идти за ним. Я ждал, что ре­цидивисты меня непременно вызовут, и не пойти по их вызову было более опасным, чем связаться с Культяпым. Спустившись с нар, я пошел за посыльным. Вслед за мной вдруг последовал Махоткин.

— Я пойду с тобой, — уверенно заявил он, дружески заглядывая мне в глаза. — Может, чем и помогу ...

— Надо было тебе связаться с этой сатаной, — укоризненно говорил он мне по дороге. — Ведь какой с них спрос, с этих злодеев? Им убить человека — одна забава. Тюрьма для такой блатной шайки — дом родной. Если что, дак ты, Гриша, извинись перед ним, так будет лучше, поверь мне ...

Барак, куда мы все трое вошли, был самый лучший в лагере. Минуя длинный лабиринт прохода между нар, я очутился в самом конце барака. Мой проводник мгновенно куда-то исчез. На верхних нарах в углу сидело человек двадцать так называемых воров в законе с ростовского этапа. Среди них я заметил Культяпого. Он сейчас же спрыгнул с нар и угрожающе приблизился ко мне.

— Ты, скотина, за поганого фрайера на меня руку поднял. Надеешься, что лоб у тебя здоровый, — Культяпый толкнул меня кулаком в грудь. — Вот теперь рассчитаюсь с тобой сполна.

Махоткин сунул мне незаметно камень в руку. В бараке царила полутьма. Единственная электрическая лампочка тускло освещала только середину помещения. Я понимал, что с ворами шутки плохи и надо как-то успокоить Культяпого.

— Извини, Зуев, я погорячился сегодня в рабочей зоне. Ну, с кем не бывает такой ошибки.

— А, гадюка, завертел хвостом, — самодовольно выругался Культяпый, вновь толкая меня в грудь.

Внезапно я заметил, как в мою сторону направился с ножом в руке Никола Цыган. Он быстро пробирался по верхним нарам. Я случайно запомнил кличку этого рецидивиста. Его отвратительное дерзкое лицо горело злобным румянцем и судорожно искажалось. Молодой, худощавый, легкий в движениях, он чем-то напоминал дикую лесную кошку. Ему внезапно преградил дорогу поднявшийся с места коренастый, покрытый сединой старик.

— Обожди, Никола, не трогай фрайера. Не подымай хипеша.

Цыган покорно остановился, повертел нетерпеливо нож в руке и присел на нары. Я приготовился защищаться, сжимая пальцами камень, переданный мне Махоткиным.

— Культяпый, оставь его в покое! — крикнул этот седой старик, кивнув в мою сторону. — Этот мужик нам может пригодиться. Смотри, какие огромные у него маховики. Черт с ним, пусть чешет в свой загон.

— Ну, падла, скажи спасибо старому вору, — ехидно заявил Культяпый, забираясь на нары. — Быть бы тебе уже на том свете, — добавил он и полез к своей братии в угол.

По дороге назад Махоткин радостно бормотал мне над ухом:

— Ну, Гришка, повезло нам, и крепко! Я все время стоял около тебя и молитвы читал. Правда, я их почти все забыл, но кое-что помню. Ты знаешь, я на фронте даже и не вспоминал Бога. А вот здесь, в пасти сатаны, нет-нет да и вспомню.

8

Мы благополучно вернулись на свое место на нары. Однако вскоре к нам пожаловал еще один неожиданный посетитель. Это был тот самый старик, за которого я заступился днем в рабочей зоне.

— Я хочу попросить вас, молодой человек, — начал он вежливо, посматривая на меня, — чтобы вы взяли меня в свою бригаду. Ведь этот бандит теперь добьет меня после всего, что произошло, если я останусь в его власти.

Он, разумеется, имел в виду Культяпого. Я не очень обрадовался этой его просьбе. После всего случившегося мне не хотелось иметь каких-либо разговоров с Культяпым. Но удовлетворить такую просьбу без согласия Культяпого было невозможно. Я молча глядел на него и размышлял. Он будто почувствовал мои сомнения и поэтому более настойчиво начал уговаривать меня.

— Я, извините меня за откровенность, молодой человек ... — Он на минуту умолк, подняв выше голову, посмотрел мне в глаза растерянным взглядом и, как бы стесняясь, промолвил:

— Скажите, как вас зовут?

Я назвал свое имя. Понимая, что беседа с ним будет долгой, я пригласил его к себе на нары. Он сразу оказался рядом со мной и с каким-то особым желанием продолжал:

— Если вы узнаете историю моей жизни, то сразу измените свое отношение ко мне. Я понимаю, что мой внешний вид дает право каждому смотреть на меня с отвращением, как на человека, опустившегося на самую низкую ступень своего существования в лагере.

Он указал взглядом на свой изношенный бушлат и такие же рваные ватные штаны.

— На этапе шпана раздела. Дали все это взамен. До этого случая на мне была более приличная одежда, хотя и лагерная. — Он вторично окинул себя взглядом. — Я, к сожалению, в свои пятьдесят два года уже не могу позаботиться о себе, поскольку за десять лет скитания по лагерям я все здоровье оставил за колючей проволокой.

— Разве вы уже отбыли такой срок? — удивленно спросил я, внимательно всматриваясь в его лицо.

— Вас, конечно, удивляет, как я остался жив такое продолжительное время в условиях невыносимого лагерного произвола. Ведь тридцать шестой и тридцать седьмой ... эти годы были особенно ужасны.

Он, охватив ладонью правой руки свой морщинистый лоб, немного успокоившись, проговорил:

— Вначале мне мало приходилось трудиться на общих работах, что и спасло меня от верной гибели.

— А за что вас бросили за решетку? — нетерпеливо спросил я, стараясь ускорить его рассказ.

Он глубоко вздохнул, слегка улыбнулся какой-то странной улыбкой и тягостно промолвил:

— Сам не знаю за что. Вот десять лет отбыл от звонка до звонка и до сего времени не могу понять, в чем заключалась моя виновность перед государством. Пришли, арестовали прямо дома в моей московской квартире, где я жил с семьей. Осудили, как врага народа, Особым совещанием к десяти годам лишения свободы. Кончился этот срок — Москва добавили еще десятку. Это все равно что пожизненно ...

— Как добавили? За что? — вмешался неожиданно я, не дав ему договорить.

33

Очень просто, добавили, и все, потому что был осужден Особым совещанием ... Если бы вы знали, как я ждал дня своего освобождения! Под конец срока было особенно невыносимо... Это поймет тот, кто пережил подобное. Ночи не спал, мучился, терзался... мысленно подгонял время. В моем воображении я уже представлял встречу с семьей: объятья родных, поцелуи, слезы радости ... Что тогда только не приходило мне в голову ... И вот настал этот день. Меня вызвали в спецчасть, как и полагалось, когда заключенного освобождали по окончании срока ... Я не бежал в эту спецчасть. Нет, я просто летел, и казалось, у меня выросли крылья. «Скорей ... скорей на свободу», — как обезумевший, бормотал я себе под нос. В этот момент я никого не видел и ничего не слышал ... Все происходило воскресным днем. Кругом толпились люди, которые завидовали мне ... Дружески поздравляли с днем освобождения. Не помня себя, я вскочил в помещение спецчасти, где за столом сидел начальник в звании капитана. Я с нетерпением ждал от него волшебных для меня слов, но он вдруг сочувственно произнес: «Вот, Родин, вам второй приговор прислала Москва. Распишитесь еще за десять лет лишения свободы.» В глазах у меня сразу потемнело, и я потерял сознание. Очнулся в санитарной части лагеря на другой день. Я был сломлен, раздавлен непреодолимой силой постигшего меня горя. Это была полная моральная катастрофа. Лишенный всяких надежд на будущее, в первые дни я просто обезумел. Вернее, все человеческое во мне погибло ... и что-то жалкое, ничтожное еще продолжало двигаться и дышать в образе человеческом. Дважды я пытался покончить с собой, но не смог. Очевидно, мне просто не хватило силы воли. В таком состоянии меня лишили лагерной должности технического нарядчика, которую я занимал до получения второго срока. Вскоре меня списали на общие работы, а потом погнали по этапам. Вот, молодой человек, вам и краткая история моей жизни. Теперь я почти у гробовой доски. — Он на мгновение умолк и тут же решил добавить: — В лагерях в действительности в гробах не хоронят заключенных, их преимущественно кладут в общие ящики или бросают в братские могилы.

Дослушав его рассказ, я взволнованно спросил:

— Скажите, где вы работали до заключения?

Он ответил не сразу. С минуту он молчал и отрешенно смотрел куда-то от меня в сторону, потом тихо, без всякой гордости, проговорил:

— Я служил, то есть был военным человеком. Как командарм второго ранга, ходил с ромбами в петлицах. Да, молодой человек, был вот, и теперь меня не стало. С семнадцатого года я начал борьбу за советскую власть. В восемнадцатом — вступил в партию большевиков. В гражданскую кровь проливал... В девятнадцатом был командиром пулеметной роты в Кремле. С Лениным дважды приходилось встречаться. А вот в тридцать шестом все для меня кончилось. Не думал я никогда в своей жизни, что окажусь в тюрьме в годы советской власти, за которую сражался в надежде на счастливое будущее. Да, после Ленина в Россию пришли времена средневековых инквизиций. Если бы был жив Ильич!.. Разве мог он допустить подобный произвол в стране? Рано он ушел из жизни. Даже очень рано.

Потрясенный услышанным, я не знал, что ему ответить и о чем его еще спрашивать. Между нами возникло недолгое молчание. Чтобы закончить разговор, я решил узнать его имя и отчество. Его звали Родин Виктор Петрович. Мы уже хотели попрощаться, но у меня неожиданно сорвалось:

— Скажите, Виктор Петрович, о чем вы думаете сейчас?

Он взглянул на меня и, как бы поняв мое смущение, совершенно спокойным тоном произнес:

— Я собственно, ни о чем не думаю. Так, пребываю в мысленной пустоте. У меня иногда бывает такая меланхолия. А вот в настоящий момент мне пришла в голову мысль, вернее, это просто грустное воспоминание. Я вспомнил день моего ареста. Было прекрасное воскресное утро. Я стоял на балконе второго этажа своей московский квартиры и наслаждался летней свежестью и красотой этого на редкость чудесного утра. Напротив нас располагался огромный парк ... И вдруг на дороге появился батальон красноармейцев. Они, маршируя, пели песню, которую я слышал уже много раз, но тогда я ей не придавал никакого значения. Но в тот миг я почувствовал что-то недоброе. Припев песни был такой: «Мы на посту... Мы начеку ... А мы возьмем в ОГПУ». Я несколько раз тогда повторил в уме — ОГПУ ... Несмотря на дурное предчувствие, я смотрел сверху на уходящих вдаль красноармейцев, на их фуражки с синим верхом, и мне казалось, что эта широкая синяя полоса от головных уборов — дорога в мое будущее ... В конце этого дня меня арестовали ... Люди иногда, как и животные, бывают подвержены предчувствиям беды.

— Вполне возможно, — согласился я и тут же спросил его: — Скажите, а какая у вас семья?

— Жена и два взрослых сына, — тяжело вздохнув, промолвил он. — Меня лишили всякой переписки с ними. Ничего не знаю вот уже более десяти лет. Я часто вспоминаю свою семью и этот день моего ареста... и песню молодых чекистов. И шагают они и сейчас по всей Руси великой и кричат: «А на посту ... А начеку ... А мы возьмем в ОГПУ.» И словно под эту песню гонят миллионы по этапам в тюрьмы и лагеря. Да, времена настали ужасные ... Для меня жизнь кончена. Я потерял всякий интерес к борьбе за свое существование. Да какое там, черт возьми, осталось у меня существование. Просто одни жалкие страдания, да и только, с которыми я покончу однажды.

9

Он вдруг резко посмотрел на меня, и я заметил в его взгляде выражение полной безнадежности.

— Не надо хоронить себя заживо, Виктор Петрович, — стараясь поддержать его морально, промолвил я. — Возможно, скоро произойдут большие перемены в политической жизни нашей страны. И миллионы ни в чем не повинных людей выйдут на свободу. Ведь были же в истории Русского государства подобные жестокости. Возьмите, к примеру, татаро-монгольское иго ... или нашествие поляков Лжедмитрия первого и второго.

— Вы эти события в истории России не равняйте с инквизицией в настоящее время, — перебил меня Родин, двигаясь по нарам ко мне поближе. — Поймите, истина в том, что в те далекие времена русский народ постоянно вел борьбу против угнетателей, с мечом в руках приходивших покорить Россию. Сейчас времена другие ... Насколько мне известно, гигантский карательный аппарат, созданный Сталиным, продолжает действовать по-прежнему, даже после великой победы. Я предчувствую, что эта система не скоро закончит свое существование.

— Но все равно когда-нибудь это должно кончиться? — возразил я, когда он на минуту умолк.

— Разумеется, ничто в этом мире не вечно. Но такое произойдет не скоро. Слишком глубоко пустила корни политика бесправия и жестокости. — Родин посмотрел по сторонам, потом задумчиво окинул взглядом внутренний полумрак барака и как бы в подтверждение уже сказанных слов продолжил: — Вот посмотрите, в каких невыносимых условиях находятся заключенные. Ведь этот лагерь не является штрафным или строго-режимным. Люди в чем работают, в том же рванье ложатся спать на голые нары. Практически все лишены медицинской помощи. Нет санитарной части для тяжелобольных, кроме грязного барака для доходяг и маленького перевязочного пункта на случай открытой раны у заключенного. Много на Урале лагерей, и все они очень похожи.

— Неужели нет лагерей лучше этого? — удивленно спросил я и тут же вспомнил, что совершенно забыл о его просьбе.

— Наверное, бывают! — улыбнувшись, ответил Родин и спрыгнул с нар.

— Подождите, давайте сейчас попробуем решить ваш вопрос, — произнес я и спрыгнул вслед за ним.

Мы вышли из барака и направились в юрту к старшему нарядчику лагеря.

Юрта, где жили все активисты лагеря, или лагерные придурки, как их обычно называли, находилась почти рядом с центральной вахтой и главными воротами, откуда постоянно по утрам выводили колонны заключенных на работу. Юрта была маленьким круглым деревянным помещением, довольно уютным внутри. Я вошел в юрту один, Родин остался за дверью. Старший нарядчик по фамилии Кузин как раз оказался на месте, его подручные в это время отсутствовали.

Кузин был высокого роста, худощавый, с широким скуластым лицом и чем-то напоминал Емелю-дурака из иллюстраций к детским сказкам. Он был осужден по политической статье к двадцати пяти годам лишения свободы.

Как бригадира, он знал меня в лицо.

— В чем дело? Чего пришел? — строго спросил он, приближаясь ко мне и недовольно морщась.

Я сразу объяснил цель своего визита.

— А ну, покажи мне этого молодца. Я гляну на него.

Когда Родин вошел в юрту, старший нарядчик окинул беглым взглядом невзрачного посетителя:

— Зачем тебе этот старый доходяга? Какой с него толк будет в твоей бригаде?

— Такой же, как и у Зуева, — ответил я, беспокоясь, что эта беседа будет не в мою пользу.

— Ты с Зуевым не равняйся, — возразил насмешливо Кузин. — у него все доходяги работают как лошади. Он мертвого заставит шевелиться. Его бригада в почете у начальства. А твоя тащится в хвосте. Тебе нужны мужики молодые, здоровые, чтобы поправить дела в бригаде.

С большим трудом мне удалось все же уговорить Кузина удовлетворить мою просьбу.

Вернувшись в барак, я все еще находился под впечатлением беседы с Родиным. У меня из головы никак не выходил припев песни чекистов: «Мы на посту ... Мы начеку ... А мы возьмем в ОГПУ ...»

Завалившись на голые нары, я долго не мог уснуть.

На следующий день Родин перешел в наш барак и стал моим соседом по нарам.

Как ни странно, но Культяпый не проявил никакого интереса к переходу Родина в мою бригаду. Мои опасения по поводу возможных объяснений с ним не оправдались. Неожиданностью для меня была также дружба, возникшая между Родиным и Махоткиным. Эти люди, казалось, совершенно разные во всем, что касалось их социального происхождения и интеллекта, на моих глазах становились просто закадычными друзьями. Они быстро перешли на «ты» и, где бы я их ни видел: на работе или бараке, — везде старались быть вместе. Часто, когда они беседовали, я оказывался третьим лишним. Не знаю, может быть, эти беседы я находил слишком однообразными или сказывалось различие в возрасте между мной и ими, но именно тогда у меня появилась привычка бродить вечерами в одиночестве по лагерю. В зоне в это время всегда царила тьма. Освещалось только ограждение из колючей проволоки. Почти все заключенные после десятичасового рабочего дня отдыхали, и только около кухни, на помойке, нередко царило бойкое оживление. Истощенные до крайности зеки, или доходяги, как их обычно называли в лагере, копались в помойной яме. Эти сцены будили у меня ассоциации с концентрационными лагерями Германии. Глядя на них, я невольно вспомнил себя в таком же положении, с той лишь разницей, что это было во вражеском плену. Поэтому я старался, как правило, обходить это место. Но однажды, проходя неподалеку, я услышал крики и брань. Когда я подошел совсем близко, из возмущенных реплик заключенных я понял, что произошло. С кухни пришел повар с большой миской в руках, приблизился к помойной яме и выплеснул туда содержимое, совершенно не обращая внимания на копошившихся там доходяг. Один из них, облитый помоями с ног до головы, поднявшись в яме, возмущенно выкрикнул:

— Ты что, совсем ослеп, не видишь, что здесь люди сидят?

Повар на это только громко рассмеялся и издевательски произнес:

— Тоже мне люди нашлись. Ай да люди с вонючей помойки!

В лагерях и тюрьмах людьми обычно назывались воры- рецидивисты. Поэтому такая реплика простого заключенного, да еще к тому же сидящего в помойной яме, очень развеселила повара. Дальнейшие события я уже наблюдал непосредственно. Повар зашел на кухню и через минуту вернулся с ведром овсяной каши.

— Кто из вас сейчас кричал, что вы люди? — продолжая смеяться, прокричал он.

Из ямы сразу выскочило человек двадцать и тесно окружили повара. '

— Я-я-я кричал! Я-я-я-я! — наперебой горланили доходяги, жадно заглядывая в ведро.

Повар вывалил на снег то, что было в ведре, и скрылся. Все, как по команде, упали на землю, образовалась живая куча грязных, оборванных скелетов. Подобно своре голодных собак, люди ревели, кричали, царапали друг другу лица, поспешно хватая ртом кашу с грязью и снегом. Лагерным активистам из самоохраны, пришедшим на шум, с большим трудом при помощи палок удалось разогнать это сборище.

В лагере была также группа заключенных, которая собиралась возле кухни. Эти заключенные через окна кухни подолгу смотрели на то, как готовится пища, жадно вдыхали кухонные запахи и получали от всего этого какое-то удовольствие... В минуты наблюдений они, казалось, поедали глазами все увиденное за окнами кухни. Таких заключенных называли хмырями. Иногда хмыри от съестных запахов приходили в ярость, врывались в помещение кухни, если им это удавалось, и дружно хватали все съестное, что попадалось под руки. Такие случаи голодного безумия редко обходились без кровавых потасовок с поварами. Подавлять голодные бунты поварам помогала лагерная самоохрана. Вообще вечерами около кухни и помойки можно было наблюдать всевозможные сцены с участием сытых и голодных «актеров» ...

Однажды утром, вместо обычного звонка подъема, дежурный заключенный бегал по баракам и во все горло кричал:

— Подъем, мужики!.. Подъем!.. Получите баланду — и на развод!

10

Никто не мог понять, что случилось. Заключенные протирали грязными, давно не мытыми руками глаза, побригадно бежали к кухне, получали пайки хлеба в шестьсот граммов и жидкую мучную похлебку. Мгновенно съедали все и выстраивались на развод около центральной вахты у ворот. Утренний развод на работу был задержан на целый час. Такое событие в лагере никогда раньше не случалось. Ситуация довольно быстро прояснилась. Оказалось, какой-то заключенный из среды доходяг ночью подобрался к центральной вахте и повесился там, где был подвешен специальный колокол на перекладине. Дежурный надзиратель очевидно, задремал и не заметил самоубийцу. Когда он собрался звонить подъем... под колоколом висел человек. Это небывалое происшествие и послужило опозданием к подъему. По дороге, уже за лагерем, я услышал, как кто-то насмешливо проговорил:

— Пусть бы каждый день по одному вешались, а мы бы спали на час больше положенного ...

В этот день нашу бригаду навестил нарядчик Кузин.

— Эй, бригадир! — вопросительно окликнул он меня.

В это время я находился в котловане и работал вместе со всеми. Я подошел к Кузину и спросил его, в чем дело. Кузин оглядел меня с ног до головы и многозначительно произнес:

Да, бригадир, я вижу, бригадка у тебя шик. Набрал таких молодцов, что самому приходится вкалывать. Я тебе вот что скажу... Он потер ладонью подбородок и продолжил: — Мужик ты, я вижу, неплохой, но бригадой управлять не умеешь. Начальству про тебя накапали. Сказали, что два твоих холуя совсем не работают, а ты их прикрываешь. Я думаю, ты догадываешься, о ком речь. Если еще раз на тебя накапают, ты можешь распрощаться с бригадирством. Я хочу, чтобы ты сделал правильные выводы. Иначе даже я ничем не смогу тебе помочь.

Я недоуменно пожал плечами, но пообещал Кузину, что эти люди будут работать лучше, даже не уточняя, кто именно. Я понимал: объяснять ему что-либо, ссылаясь на возраст и болезни, не имело смысла.

Во время нашего разговора с Кузиным Родин находился от нас неподалеку. Когда я вернулся в бригаду, он сразу подошел ко мне и, глядя мне прямо в глаза, сказал:

— Не волнуйся, Гриша, я тебя скоро избавлю от не­приятностей.

По его реплике я догадался, что он все слышал, и постарался его успокоить.

— Не волнуйтесь, Виктор Петрович, и не говорите глу­постей. Пока я бригадир, вы будете работать столько, сколько вам позволяют силы.

Я знал, что в последнее время он постоянно жаловался на сильную боль в области живота. По утрам я замечал, каких усилий ему стоило подняться с нар и идти затем на развод. Первые шаги он делал, как младенец, шатаясь и придерживаясь за нары. Я неоднократно предлагал ему пойти в санчасть, но он в ответ на мои просьбы с горькой усмешкой повторял:

— Полно тебе, Гриша, мне теперь уже никто не поможет.

Махоткин не слышал нашего разговора с Родиным, он находился на противоположном краю котлована и, присев на корточки, беседовал о чем-то с одним из заключенных.

Я предупредил Родина, чтобы он во избежание кривотолков никому ничего не говорил о том, что услышал, в том числе и Махоткину. Родин после этих моих слов как будто успокоился и пообещал мне, что все останется между нами. Наверное, поэтому я не придал особенного значения словам, сказанным им вначале.

После работы, устроившись на нарах, Махоткин и Родин как-то странно молчали. Обычно по вечерам они каждый раз легко находили тему для продолжительной беседы, и я часто засыпал под их неторопливое бормотание. Но в этот вечер Родин отрешенно смотрел в потолок, и, казалось, от него исходило какое-то жуткое безразличие ко всему тому, что его окружало. Махоткин сначала попытался с ним заговорить, но, видимо чувствуя неважное настроение Родина, вскоре оставил свои попытки, повернулся на бок и протяжно захрапел.

Я вышел из барака и побрел в сторону кухни. Там, как всегда, царило оживление. У светящихся окон то возникали, то исчезали темные силуэты заключенных. Не доходи до кухни метров пятьдесят, я решил свернуть в закоулок между бараками. Неожиданно я заметил впереди себя человека. Он быстро шел к запретной зоне. Я пошел вслед за ним и при этом почувствовал сильное волнение во всем своем теле. Не успел я сделать и несколько шагов, как человек исчез во тьме, и буквально в следующее мгновение я услышал громкий окрик и вслед за ним выстрел. Подойдя поближе, я увидел, как подошедшие к месту происшествия надзиратели и люди из самоохраны снимали с проволоки безжизненное тело. Кто-то из них сказал:

— Он мертв. Пуля попала в голову. Сам искал смерти ...

Они быстро подняли труп неизвестного и понесли к центральной вахте. Я догнал их у самой вахты, мне почему-то очень хотелось взглянуть на этого заключенного. Когда его положили наземь, свет лампы осветил его лицо, и я узнал в нем Родина. Не помню, как я ушел с этого места. Помню только, что по дороге в барак я расплакался, как ребенок. Мне хотелось кричать. Мне порой казалось, что я схожу с ума. В голову почему-то приходили строки из песни чекистов: «Мы на посту ... Мы начеку ... А мы возьмем в ОГПУ ...» Потом словно кто-то неведомый беспрерывно шептал мне на ухо:

«Осужден особым совещанием ... Осужден особым со­вещанием».

Я вбежал в барак и упал на нары. Я не заметил, как ко мне подошел Махоткин.

— Гриш, а Гриш, что с тобой, ты на себя не похож ... И Родин куда-то запропастился, — пробормотал он, испуганно глядя на меня.

Едва шевеля губами, срывающимся голосом я рассказал о случившемся. Махоткин обхватил голову руками, застонал и, как будто причитая, заговорил:

— Неужто так себя погубил? Надо было жить до конца. Ему не так уж много оставалось мучиться. Не выдержал, бедолага, полез, под пулю. Конечно, крепко обидно было. Ведь ни за что больше десятки отбыл, что горя тяпнул — одному Богу известно. И вот тебе на ... еще десятку прицепили, как на мерина, который воз уже не в силах тащить дальше. — Махоткин, увидев на моих глазах слезы, словно успокаивая меня, продолжал: — Я, Гришка, про себя скажу. Жить мне тоже осталось недолго. Три ранения имел и контузию, все это крепко ударило меня по нутру. А этот червонец добьет меня окончательно, хотя и харчи в лагере теперь лучше ... Но на себя руки ни за что не наложу, буду мучиться до конца. Грех такой на свою душу не возьму. Ученые люди, они, знаешь, крепко к сердцу все принимают. И терпения у них не хватает преодолеть муки земные и смиренно ждать своего часа избавления. Да, Гришка, человеки разные бывают в нашем многострадальном народе. Народец-то наш оплошал, дал связать себя по рукам и ногам. Э-э-эх, был Никола-дурачок, была булка-пятачок. А теперь шибко грамотные все стали, про Бога забыли ...

Когда Махоткин умолк, я долго смотрел в потолок и не мог закрыть глаза. Как только я пытался это сделать, в моем воображении возникал окровавленный труп Родина...

На следующий день я едва передвигал ноги. В рабочей зоне я почти не работал, а лишь подолгу молча стоял, погружённый в свои тяжкие думы. Слышно было, как кирками долбили мерзлую землю заключенные моей бригады, и тихие их голоса казались мне каким-то церковным песнопением. Они будто пели аллилуйю по усопшему Родину. Неожиданно меня окликнул Культяпый.

— Эй, ты, дубина! Как поживаешь?

После нашей потасовки он долго со мной не разговаривал. И только сейчас решился заговорить.

Я, немного придя в себя, как бы спросонья ответил:

— Как видишь, трудимся, честно отбываем срок.

— Кто честно трудился, тот давно землей накрылся, — насмешливо ответил мне Культяпый, словно прожигая меня своим наглым взглядом. Он вдруг осмотрел всю мою бригаду и с удивлением воскликнул: — А где тот старый фрайер, из-за которого ты затеял канитель со мной?

Я рассказал Культяпому о том, что произошло вчера с Родиным, и о том, какой это был человек.

— Не знал я, что этот старый доходняк так высоко летал, — ответил мне Культяпый и вновь устремил взор на работающих заключенных. — Вот пойми, кто из них бывший командарм или профессор. Все одинаковые, копаются, как жуки в навозе. Ударишь палкой по железу — долго звенит. А по фрайеру врежешь со всей силы — глухо, ни звука, как по гнилому дереву. До чего же терпеливая скотинка эти фрайера. Тянут ярмо до последних сил, потом так же молча подыхают. Не гневаются на горькую судьбину. На своем веку я видел много чудес. Есть что вспомнить.

11

Мне хотелось поговорить откровенно с Культяпым о его прошлом. Когда он замолчал, я сразу задал ему вопрос.

— Скажи, Зуев, правда, что тебя дважды приговаривали к расстрелу?

— А зачем тебе это знать, — грубо ответил он. — Ты не суй свой фрайерский нос в воровские дела. Перед блатными я могу быть с открытой душой, но не перед тобой ... Тебе не положено знать наши тайны.

Я пытался ему возразить, оправдывая свое любопытство простым интересом к различным человеческим судьбам. Культяпый, будто поддавшись на мои уговоры, вдруг с гордостью проговорил:

— Ну, приговорили к вышке два раза за мокрые дела, да дедушка Калинин выручил из беды ... Заменили тюремным сроком.

Я понимал, что дальнейшее мое любопытство просто не­уместно, и решил больше не задавать Культяпому вопросов. Но как бы случайно я посмотрел на его искалеченную руку. Культяпый увидел мой взгляд, повертел перед собой трехпалой рукой и угрюмо промолвил:

— Выручила она меня тогда на Беломорканале. Собрали нас, фартовых ребятишек, рыл пятьсот. Фрайеров почти никого. За три отказа от работы — пуля в лоб. Псарня над душой стояла с винтовками наготове. Мы по колена в грязи утопали ... канал копали. Жрать нечего ... Дохли, как мухи. Обжать было некого. Кухня находилась за зоной лагеря. Да что там говорить, согнали хитрых да мудрых на этот штрафняк. Я тогда первый срок тянул. Молодой был, восемнадцать лет только исполнилось. От лагерного произвола очень не хотелось подыхать, и решил я, по совету одного старого вора, замостырить себе руку. Оттяпал лопатой с помощью этого старика два пальца. Больше нечем было. Конвоиры чуть не убили меня прикладами за мои же собственные пальцы, которые еще висели на руке, потом в санитарной части их окончательно отрезали. После этого случая я избавился от верной гибели и оказался в колонии под Москвой, где были одни саморубы. Однажды Алешка Горький посетил эту колонию, и нас, всех калек, досрочно освободили. С месяц я погулял на воле и опять подзалетел на долгие годы. И пошел потом раскручиваться вовсю.

— Ну, и что в твоей жизни хорошего: тюрьмы да лагеря? — бросил я ему упрек, когда он закончил говорить.

Культяпый уклонился от ответа. И как бы случайно вдруг мне сказал:

— Я слышал, ты за политику отхватил полтора червонца. Зря языком болтал. Из тебя бы хороший вор-медвежатник получился. Вижу птицу по полету. Ты вполне подходишь для такого хорошего дела.

— Ты во мне глубоко ошибаешься, — возразил я Куль- тяпому.

— Обожди, не перебивай ... Я еще не все сказал. Меня совсем не интересует твое желание. Как я понял, ты выдаешь себя за честного фрайера и ничего больше знать не хочешь. А я чистую правду говорю, что у тебя есть воровская хватка. Я видел всяких проходимцев на своем веку. Меня не обведешь вокруг пальца.

Я промолчал. Не стал больше возражать ему. Он тут же с удовольствием продолжил:

— Вору легче прожить, чем вам, фрайерам, особенно тем, кто развязал свои языки не в меру. Ведь ни за что в тюрьму попадаете. А я украл, если повезло — гуляю на всю ивановскую. Ворую, пока не поймают с поличным.

Бросят за решетку, и там мне неплохо. Правда, бывает иногда, что угодишь в такой кичман, что глаза на лоб лезут, но все равно выкручиваешься из положения...

Культяпый внезапно замолчал, повернулся и ушел к своей бригаде. Второй раз мне удалось побеседовать с Культяпым в довольно нетипичной обстановке.

Это произошло в воскресенье днем ... Начальник лагеря лейтенант Шинкарь, по произвищу Шанкарь с прибавкой «Твердый», решил проверить всех нетрудоспособных обитателей специального барака. В этом бараке под названием «морг» находились заключенные, дошедшие до полного истощения. Этих заключенных называли фитилями. Фитили, их было человек двести, выстроились в зоне для осмотра по приказу самого начальника. Шинкарь расхаживал на своих длинных, как у страуса, ногах возле строя заключенных и осматривал всех с головы до ног. Отвисшая, что у верблюда, нижняя его губа нервно подергивалась. На широких скулах иногда появлялись желваки. Раздувая лошадиные ноздри, он вдруг закричал, гневно обращаясь к фитилям:

— Падлы вы, до чего довели себя! Дармоеды проклятые, что делать мне с вами?!

Строй измученных заключенных не проронил ни звука. Никто не посмел ему ответить и малейшим возражением. Я стоял неподалеку от этого зрелища в толпе таких же любопытных, как и я. Не выдержав этой выходки начальника, я тихо проговорил:-

— Сам, падла, довел людей до гибели и обижается теперь на них.

Эти слова услышал старший нарядчик и передал немедленно Шинкарю. Наутро меня не выпустили на работу и посадили в изолятор на десять суток за нарушение лагерного режима.

Маленький барак, где находился изолятор, был расположен у самой запретной зоны вдали от основных жилых бараков. Внутрь этого помещения завел меня начальник режима, старший сержант с хмурым обветренным лицом. Первое мое впечатление от увиденного было такое, будто я попал в музей средневековых средств инквизиции. Большая полумрачная комната этого барака была похожа на канцелярию пыток, про нечто подобное я однажды вычитал в старинной книге. На специальных крючках на стене висели наручники разной конструкции, там же рядом, на вешалках, находились смирительные рубашки, вблизи на скамейках лежали какие-то палки наподобие дубинок. Но что особенно поразило меня — это валявшийся на полу заключенный. Он извивался, как змея, и кричал от невыносимой боли. Автоматические наручники все сильней сжимали ему руки. Несколько человек самоохранников из среды заключенных окружили его, не давая возможности своей жертве подняться на ноги. Я обратил внимание на измученное багровое лицо истязаемого с глазами, полными слез.

«За что такое наказание?» — промелькнула тревожная мысль в моей голове. В этот момент я прошел узким коридором в сопровождении старшего сержанта и остановился у противоположной стороны. Здесь было совсем темно. Начальник режима открыл толстую деревянную дверь изолятора и втолкнул меня туда. В полном мраке я не мог ничего рассмотреть. Остановившись у порога, я ждал, пока мои глаза привыкнут к такой непроглядной тьме. Но вдруг я услышал знакомый голос:

— Иди сюда, ты, дубина.

Я узнал по голосу Культяпого. Позже он мне рассказал, что избил повара на кухне и получил тоже десять суток без вывода на работу. В изоляторе, кроме Культяпого, лежали на нарах еще человек пять заключенных доходяг за отказ от работы и прочие нарушения лагерного режима.

Улегшись на нары рядом с Культяпым, я окинул взглядом внутреннее помещение изолятора. От других бараков это помещение отличалось лишь тем, что его стены совершенно обветшали и сквозь длинные щели в них врывался холодный уральский ветер. Первая мысль, пришедшая мне в голову: как можно в таких условиях просуществовать десять дней почти при нулевой температуре?.. Суточный рацион в изоляторе включал триста граммов хлеба и через двое на третьи сутки горячая пища — поллитра жидкого супа. Если честно признаться, то в лагере я иногда организовывал для себя и бригады кое-какие дополнения к скудному лагерному пайку, поскольку имел неплохие отношения с поварами. Это спасало меня и членов моей бригады от быстрого истощения и болезней ...

Культяпый, прижимаясь ко мне, слегка покашливая, проговорил:

— Если будем только лежать на нарах, как скоты, то обязательно дубаря врежем к концу срока в такой температуре. Падлы, топить печку не хотят. Заморозить думают совсем.

Вдруг один из доходяг поднялся с нар и начал быстро ходить от стены к стене, неистово размахивая руками.

— Братцы, — крикнул он жалким и каким-то истерическим голосом, — я сейчас повешусь, а вы потом стучите в дверь, меня — в могилу, а вас выгонят отсюда.

— Ну, и молодец! — радостно подхватил Культяпый. — До чего же умные фрайера бывают на свете. Без них жить просто невозможно было бы.

Культяпый сел на нары и устремил жадный взор на самоубийцу, который к этому времени приготовил какую-то затасканную тряпку. Похоже, что это была его рубашка. Эту рубашку он привязал к маленькой решетке над дверью, где раньше была электрическая лампочка. Получилось что-то вроде петли. Просунув голову в эту петлю, он хрипло прокричал:

— Прощайте, братцы! Я Василий Воронов из Витебска. Двадцать лет сроку. Не хочу больше мучить себя.

12

— Спасибо, Вася! — самодовольно и радостно ответил ему Культяпый и толкнул локтем меня в бок. — Считай, Вася, что ты отбыл этот срок. Два червонца своих ты оставляешь начальнику. Если на том свете тебя примут ангелы-хранители ... мы пойдем за тобой.

Воронов подогнул колени, захрапел. Культяпый тут же проговорил, обращаясь к доходягам:

— Эй, вы, огни, читайте молитвы за упокой души раба Божьего Василия.

Кто-то из них, словно задыхаясь, ответил:

— Молитвы не знаем ни одной. Даже фамилии свои забыли.

— Ну, черт с вами! — выругался Культяпый и обратился тихо ко мне: — Если этот доходняк удачно сейчас вздернется, сука буду, нас обязательно выгонят с изолятора. Ведь у начальника очко заиграет: а вдруг еще кто-нибудь последует примеру самоубийцы?.. За такие делишки начальство здорово стригут.

Я не стал возражать Культяпому... Я понимал, что повеситься этому человеку, назвавшемуся Василием Вороновым, вряд ли удастся. Место, где он закрепил «петлю», находилось у него прямо над головой, и поэтому повиснуть он мог, только подогнув ноги.

Воронов стонал, хрипел, предпринимая одну попытку за другой ... Он то становился на ноги, тяжело дыша и вытирая ладонью на лице слезы, то вновь поджимал колени. Так продолжалось довольно долго. Наконец он вылез из петли.

— Не могу, братцы, убейте меня на месте! Не могу! Крепко больно и невыносимо ... Не знаю, как люди вешаются.

Культяпый сразу соскочил с нар:

— А ну давай! Я помогу ... У тебя просто смелости не хватает.

Воронов опять залез в петлю. Культяпый схватил его за ноги и потянул на себя. Получилось так, что, Воронов почти горизонтально повис в петле. Однако он через несколько секунд хрипло вскрикнул, вырывая свои ноги из рук Культяпого, тот отпустил его, сел на нары.

— Ни на что не способная фрайерская тварь. Паскудина доходная! Как же ты будешь жить на свете, когда даже повеситься не можешь? Ведь попасть в рай — это одно удовольствие для таких чертей, как ты.

Воронов отвязал от решетки рубашку, запихнул ее за пазуху и сел на нары.

— Я рад бы, да не могу свести счеты с этими страданиями. Вот если бы пристрелили меня, было бы куда легче, чем загибаться в петле.

— Сейчас пристрелю с отечественного пистолета, — злобно произнес Культяпый и схватил себя за ширинку. — Становись, ты, фитилюга, к стенке. Только скажи, куда тебя шмальнуть: в мочевой пузырь или в требуху? Скорей, пока пистолет наготове. — Культяпый решительно поднялся на нарах и ударил Воронова ногой в спину. — Тебе нет места, псина, в нашем благородном обществе.

Тот, согнувшись, отлетел к самой двери.

— За что ты бьешь меня? Ведь я не виноват, что не могу повеситься. — Повернувшись, Воронов направился к нарам.

Культяпый преградил ему дорогу.

— Ложись, подлюга, около параши. Тебе места нет среди добрых людей. Я все равно заморю твою доходную душу голодом. Пайку тебе положенную сам буду жрать. Предупреждаю, если ты к завтрашнему утру не окажешься в петле, я заду...

Культяпый, опасаясь договорить до конца свою угрозу, вскоре завалился на нары и замолчал. Я не стал с ним спорить, зная, что возражать Культяпому было равносильно самоубийству.

Воронов мирно улегся на полу у стены возле параши.

После этого случая почти все дни, проведенные мной в изоляторе, заключенные хранили полное молчание, будто стараясь сохранять внутреннее тепло и не тратить энергию на ненужные разговоры. Культяпый тоже почти ничего не говорил, хотя блатные в зоне не забывали о нем. Каждый вечер ему приносили миску каши и кусок хлеба. Он уплетал все, что подавали ему в дверь изолятора, и, поглаживая себя по животу, самодовольно приговаривал:

— Бог напитал, никто не видал. А вас я за людей не считаю. Фрайер для меня — пустое место.

Долго, нестерпимо долго тянулось время этого заточения, но и ему пришел конец. После изолятора из бригадиров я был переведен в землекопы. Правда, мне все же повезло в другом деле. Я устроился на кухню заведующим залом, где обычно два раза в день, утром и вечером, завтракали и ужинали заключенные. В мои обязанности входило следить за порядком, а главное — вести борьбу с хмырями, которые по вечерам «дежурили» возле кухни. Махоткин по поводу моей новой должности обмолвился шуткой:

— Счастливый, ты Гришка ... в начальники пролез. Ведь что там толковать: сыт — и слава Богу. И мне малость перепадает от тебя.

Но, несмотря на посильную от меня помощь, к концу зимы Махоткин тяжело заболел и был переведен в барак, называемый моргом. Я навещал его часто, но с каждым днем здоровье его становилось все хуже и хуже. Он весь распух и едва ворочал языком, лежа в одежде на голых нарах и не получая почти никакой медицинской помощи. Обязанности «лекаря» исполнял один старик санитар из числа заключенных. Он просто сидел, как дневальный, в бараке и каждое утро докладывал вольнонаемному фельдшеру о количестве умерших. Лечить больных было некому, да и нечем. Лагерных лекарей называли лепилами. Испокон веков на Руси такую кличку давали чаще всего самым неумелым работникам ...

Однажды я пришел в «морг», чтобы, как обычно, навестить Махоткина. Он лежал на нарах и тихо стонал. Глаза его были закрыты. Только по его стону я убедился, что жизнь еще теплилась в нем. Когда я легонько толкнул его в плечо, он чуть приоткрыл помутневшие глаза и, стоная, проговорил:

— Не пойму, во сне или наяву вижу тебя, Гришка. Я ответил, что пришел навестить его после работы. Тогда он протянул ко мне свою мозолистую руку и потрогал меня за плечо, словно желая убедиться в реальности моего присутствия. Он лежал на верхних нарах, а я стоял и смотрел на него в упор, и вдруг я почувствовал, что теряю самообладание. Я, кажется, готов был в ту же минуту зарыдать, как ребенок; повсюду беспорядочно, подобно трупам, валялись больные и умирающие заключенные ... Мне стоило невероятных усилий воли сдержать себя. И вдруг Махоткин, как будто почувствовав мое состояние, почти нормальным голосом заговорил:

— Ты, знаешь, Гришка, я все думаю, что беда обрушилась на меня от одного немца. Он, как я соображаю, наверно, был святым. Вся история эта приключилась со мной уже, значит, в самой Германии. — Махоткин, стоная, опять замолчал, облизнул воспаленным языком посиневшие губы. — Принеси мне водицы, Гриша, в горле пересохло. Там ведро на столе около двери.

Я быстро отыскал ведро, зачерпнул жестяной кружкой воды и поднес ему. Он долго с жадностью пил большими глотками и, утолив жажду, возвратил мне пустую кружку, затем тихо продолжил, тяжело вздыхая и посматривая на меня своим помутневшим взглядом.

— Тогда было большое наступление наших войск. Я ведь в пехоте-матушке воевал. Шутка ли, протопал, считай, от самой Москвы и до ихнего разбойного гнезда. — Махоткин схватил себя за покрытый густой щетиной подбородок. — Забыл, как город называется. Будь он проклят.

— Берлин, наверно, — промолвил я как бы невзначай.

— Да, Берлин, — подхватил слабым и хрипловатым голосом Махоткин, и глаза его как-то по-молодецки просияли. — До Берлина еще было далеко, когда я встретился с этим проклятым немцем. Значит, наступаем мы, прем напролом, что есть серой тучей. Солдаты, как птицы, стаями рвутся вперед. «Ура ... Ура ...» — загорланили все. Ведь это была уже Германия, каждый разумел: конец войны недалек. Я тоже ног под собой не чувствую, что жеребец, в галоп пошел и глотку со всеми вместе деру что есть силы. Пробежали первую траншею, немцы руки кверху задрали. На второй я прямо уперся в толстого унтера. Он выхватил пистолет и шарах меня в бочину. А я успел ему в глотку штыком пырнуть. Кровища хлынула, как с борова... Захрипел, что заезженный конь. Я прямо задубел около этого унтера. Ни руками, ни ногами не могу пошевелить. Несмотря на свою рану, которая, слава богу, оказалась пустяковой : пуля чуть задела нутро на бедре, образумился я и тут же сразу выдернул штык с глотки фашиста, вытер кровь пилоткой и поковылял в медсанбат.

13

Мне потом добрые люди подсказали ... старые солдаты, что нельзя было так делать: с кровью фашиста надевать пилотку на свою голову. Сгоряча я, конечно, дал маху. Уж крепко много накопилось зла в моей солдатской душе против гадов ... что они натворили на нашей русской земле. В госпитале я мало провалялся. Зажило все, как на собаке. Только я тебе, Гришка, по-дружески скажу: с того времени, как я пырнул унтера, обрушились на меня беда за бедой.

Выписался из госпиталя, на второй день завалило меня в землянке, чуть не задохся, едва откопали. Бомба взор­валась рядом, немного не угодила прямо в землянку. Когда демобилизовался из армии, кое-какое барахлишко приобрел. На вокзале, уже в России, обокрали на голую кость. Дома рассказал всю эту историю, баба меня, дурака, чуть не загрызла. Ведь пойми, Гришка, хата в деревне сгорела. Баба с тремя детишками прямо в норе жила, как крыса ... И пусто кругом, хоть шаром покати. Я сам уж горевал-горевал, да и толку что от того ... Может, по такому случаю и в тюрьму сам угодил. Ежели бы барахлишко мое уцелело, я ни за что не пошел бы на колхозное поле за картошкой. Вот что проклятый унтер этот наделан. И сейчас лежу, подыхаю точно из-за его крови, что на моей пилотке была. Да, я эту свою ошибку теперь понял, но поздно, когда лежу и смерти придаюсь.

— Ерунда это все... Просто самообман, суеверие, — не задумываясь, машинально произнес я, когда Махоткин, охая и стоная, закончил свой рассказ. — У фашистов ничего не было святого. Они варвары по своей природе, все святое утопили в крови.

— Нет, Гришка, — словно очнувшись, отозвался настойчиво Махоткин. — Тот унтер, который подох от моего штыка, все же был святым. И не спорь со мной. Иначе почему столько грехов сразу обрушилось на меня? Вот стоит он, как живой, теперь перед моими глазами. Не могу избавиться от этого привидения. Даже во сне каждую ночь его, проклятого, вижу. Так в крови со штыком в глотке сидит, что чучело, передо мной.

Я не стал ему больше перечить и лишь, не отрываясь, смотрел в его смуглое землистое лицо. Вдруг на его щеках появились слезы. Он медленно вытер их своей заскорузлой, давно не мытой рукой и с какой-то мучительной грустью заговорил:

— Слышишь, Гриша, когда дождешься свободы, вырвешься с этого котла и вернешься домой ... Я верю в тебя, ты молодой, здоровый, доживешь до этого радостного дня. Заедешь потом в мою деревню ... Залядка называется. Спросишь Махоткину Матрену — ее там каждый знает. Расскажешь, как я тут маялся ни за что. Все расскажи, ничего не скрывай.

Я дал ему слово, что обязательно выполню его просьбу, если только доживу до освобождения.

Махоткин глубоко вздохнул, и из его груди вырвался протяжный стон.

— Разом мне так хочется побыстрей сдохнуть, чтобы не мучиться больше. А бывает, в душу западет такая затинка, прямо не нагляжусь на белый свет, и жисть лучше становится. Ведь мне еще и сорока трех годов нет. Потрудился бы еще на земельке. С мальства приучен пахать, травку косить. Я мужик самого древнего роду. Земля для нас, крестьян-мужиков, что есть мать родная. Только эту мать мы стали плохо любить, как организовали колхозы эти самые. Дарма никто не хочет горб гнуть и потом своим поливать эту земельку-матушку. Вот, Гришка, где кроется наша мужицкая правда. Ее не запугаешь ни штыками, ни тюрьмами. Она, что солнце, вечно будет обогревать справедливость в нашем народе.

Махоткин, задыхаясь, замолчал. Я смотрел на угасающий образ ставшего мне дорогим человека, и мне казалось, что умирает сама Россия медленной и мучительной смертью, опутанная колючей проволокой, с множеством тюрем и лагерей. Смогут ли такие русские мужики, поставленные на колени, спасти свою родину от неминуемой гибели? Этот вопрос, казалось, застыл в моем сознании.

Махоткин уснул, во сне он бормотал какие-то непонятные слова. То ли мне послышалось, то ли пригрезилось, но когда я уходил, он будто прошептал:

— Прости меня, мать-сыра земля.

Я ушел от него в состоянии полной обреченности. На другой день под вечер я вновь пришел в «морг», но Махоткина на нарах, где он лежал, уже не оказалось. Предчувствуя недоброе, я бросился к санитару. Старик сидел и дремал на стуле около входной двери. Я толкнул его слегка в плечо и спросил о Махоткине. Лениво потягиваясь, он, недоумевая, спросил:

— Что? Махоткин?.. Какой Махоткин? Не понимаю. Черт их знает, куда они деваются ... — Потом, образумившись, внушительно произнес: — Разбился твой Махоткин на мелкие куски.

— Как разбился? — взволнованно спросил я, впиваясь взглядом в морщинистое и наглое лицо санитара.

— Ты что, первый день в лагере? — грубо ответил он. — Не догадываешься, куда уплывают отсюда доходяги? На волю он пошел. Сегодня за зону отволокли.

Заметив мой убитый горем вид, санитар успокоительно добавил:

— Да ты не горюй, ему там будет весело. Он не один. Пятерых с ним сложили штабельком да и присыпали земелькой. Их дело фитильное ... догорели, прибрались — и к месту. Чего мучиться зря.

Не знаю почему, но в этот момент мне ужасно захотелось двинуть кулаком в наглую рожу санитара. Сдержав себя, я медленно побрел по зоне лагеря. Я почувствовал, как какая-то пустота заполняла всю мою душу. Казалось, в лице Махоткина я потерял ангела-хранителя, который придавал мне силы собственным присутствием и мудрым словом. Первое время после его смерти я не находил себе места, и лишь однажды одна большая неприятность словно привела меня в чувство.

Начальник лагеря лейтенант Шинкарь как-то случайно заметил меня на лагерной кухне.

— А ты, симулянт, что здесь делаешь? — спросил он строго, угрожающе приближаясь ко мне.

Я в это время находился в посудомойке и не заметил его появления. Шинкарь, раскачиваясь на своих тонких ногах, смерил меня гневным взглядом в ожидании ответа. Я не знал, какие подобрать слова, чтобы смирить гнев начальника, который, очевидно, меня хорошо запомнил. Однако, как я ни пытался найти в своем сознании нужный ответ, у меня ничего не вышло.

— Я, гражданин начальник, работаю теперь на кухне, — уверенно промолвил я, стараясь не смотреть ему в глаза. Я назвал фамилию одного лагерного активиста, который устроил меня на эту работу.

Шинкарь повелительно топнул ногой.

— Завтра немедленно в бригаду. Да возьми кирку побольше да лопату!

На следующее утро я уже копался в земле и долбил киркой мерзлый грунт, по колено утопая в грязи. Холодный ветер с дождем добирался, казалось, до самых костей. Оттаявший грунт прилипал к лопатам. Надо было затратить немало труда, чтобы углубиться в котловане хотя бы на один метр. Однако дальше меня ждала еще одна неприятность.

Однажды, когда я, усталый, возвратился с работы и после «ужина», как обычно, улегся на нары, ко мне подошел тот самый посыльный, который зимой уже посещал меня.

— Ты, иди, блатные зовут, — сказал он вызывающе грубо и тут же удалился.

Я спрыгнул с нар и пошел за ним. В бараке весь ростовский рецидив был уже в сборе. В углу, где они находились, было нагромождение вроде баррикады из поломанных нар. За этим нагромождением лежали груды камней. Я стоял и смотрел, полный недоумения: что бы все это значило и зачем нужно здесь мое присутствие? Но мне долго не пришлось ломать голову. Знакомый уже седой старик, появившись неизвестно откуда, внушительно сказал:

— Ты, наверно, не забыл мои симпатии к тебе? А теперь настало время отблагодарить нас всех за проявленную мною доброту. — Сказанное им больше всего было похоже на приказ, чем на добровольное пожелание. — Нас хотят отправить на этап, — продолжал гордо старик. — Мы не хотим ехать с этого лагеря и будем держать оборону. Ты и еще рыл двадцать фрайеров, согласных с нами, примут участие в схватке с псами. Давай залезай на нары и готовься к обороне.

Очутившись среди блатных, я решил подчиниться. Ведь иного выхода у меня не было. Однако я полагал, что ничего серьезного между ворами и лагерным начальством не произойдет. Ко мне тут же подсел Культяпый:

— Ты на фронте был?

— Ну был, а что?

— Мы сейчас откроем тоже фронт псам. Будем бить их, как фашистов. — Культяпый показал взглядом на кучи камней и еще какие-то железные предметы. Похоже, что там лежали и ножи, замаскированные под всяким хламом.

14

— А ты сам был на войне? — неожиданно спросил я его.

Он насмешливо окинул меня взглядом.

— За что мне было воевать? За тюрьмы и лагеря? Пусть фрайеры сражаются и кровь проливают за это ... Им положено по закону.

— Но ты же вор, и твое место в тюрьме, — возразил я, стараясь отразить его наглый взор своим неопределенным взглядом. — И не гневайся на собственную судьбу. Ты вполне заслуженно находишься здесь, за колючей проволокой.

Культяпый завертелся на нарах, словно сидел на раска­ленных углях.

— Жизнь меня сделала вором. Да, голодная жизнь... Нас у матери было пятеро. Без отца росли. Вот я и пошел блатовать. А потом уже удержаться не смог. Поплыл по течению, как далекий парус в открытом море. А сейчас уже поздно стремиться к честной жизни. Да и не хочу. Привычка засосала меня, как болотная трясина. — Культяпый смерил меня взглядом, полным иронии. — Вот ты, честный фрайер. Лучше меня прожил на свободе, что ли? Хотя, конечно, и много моложе по сравнению со мной. Но все равно, наверняка по самое горло горя тяпнул.

Я невольно вспомнил свое голодное детство, как давились люди в очередях за хлебом еще до войны. И полный трагедий тридцать третий год... Мне нечего было ему ответить. И что я мог говорить в защиту прошлого, которое в смертельной борьбе за свое существование перенес наш народ? Голова моя закружилась от нахлынувших мыслей. Культяпый терпеливо ждал, почувствовав преимущество в беседе со мной. Наконец он не выдержал:

— Ну, ты что молчишь, честный фрайер? Язык, наверно, проглотил. Я вправе доказать тебе, что ты голодал больше, чем я за всю прожитую жизнь.

— Возможно ... Я спорить с тобой на эту тему не буду. Ведь моя жизнь, с учетом военного времени, в действительности была нелегкой.

Культяпый самодовольно шлепнул ладонью меня по плечу.

— Я избрал правильный путь в своей жизни, а ты просто заблудился в ней, как слепой котенок. Ты думаешь, я ничего не понимаю в политике, как в воровстве? Нет, голубчик, ошибаешься ... Я с многими умными людьми общался за годы заключения и многому у них научился. Особенно в тридцать шестом ... в самый разгар сталинского террора. Раньше я особенно дружил с таким народом и только в последнее время заключения просто озверел. Так надоело все до отвращения, прямо сам себя порой не узнаю. Дьявол залез мне в душу и терзает и мучает меня. Ах, будь все проклято, что создано чекистами в лагерях и на воле! Гляжу я вот на это волчье племя и думаю имеют ли они вообще право называться людьми за свои черные дела? Имеют ли — даже по отношению к нам, во­рам? Ну, допустим, я украл меня поймали, осудили, но зачем же эта карательная мера уничтожения, которую я пережил на своем веку на положении заключенного? Ведь сейчас этот лагерь для нас, рецидивистов, просто рай против тех лагерей, где раньше приходилось мне отбывать срок, вернее, страдать и мучиться.

— А разве есть лагеря хуже этого? — спросил неожиданно я, обеспокоенный за свое будущее, хотя подобный вопрос я ему, кажется, уже задавал.

Культяпый рассмеялся мне в лицо, показывая свою искалеченную руку.

— Уж если я дошел до такого состояния, то понимай все с ходу. Да я тебе и раньше рассказывал кратко про чудеса на Беломорканале. За свои пятнадцать лет ты в шкуре заключенного многое испытаешь в этих кичманах НКВД. И если отбудешь полностью срок, вернешься домой седым стариком, невзирая на то, что по годам ты будешь далеко не старик.

Культяпый замолчал, я не стал задавать ему больше вопросов. Воры и все те другие, кто «добровольно», разумеется, с принуждением, согласились участвовать в так называемой обороне, до глубокой ночи ждали нападения, но ничего подобного не случилось. Проснувшись, наутро я направился в «туалет» — старый, развалившийся сарай для естественных надобностей заключенных. Он находился напротив того барака, где я проживал. Развод уже прошел, и лагерь опустел. Рецидивистов никто не беспокоил в это утро. Развод на работу производился без них. Вообще они не часто имели желание ходить в рабочую зону, а если и появлялись там, то ровным счетом ничего не делали. Я уже выходил из общественной параши, именуемой отхожим местом как вдруг заметил: целый взвод солдат из числа конвоиров маршировал по зоне лагеря. Во главе всей колонны шагали начальник лагеря, оперуполномоченный и прочие надзиратели. Конвоиры по команде окружили барак, где находились воры и другие заключенные, которым воры запретили выходить из барака. Начальник лагеря, оперуполномоченный и надзиратели зашли в барак и остановились у самой двери.

— Вы, ростовские! — крикнул Шинкарь громко и повелительно. — Выходите все по одному из барака по- хорошему. Барак окружен. У вас нет иного выхода!

В ответ в них полетел град камней и раздалась злостная брань. Оперуполномоченный выстрелил из пистолета в большую чугунную печь с выплавленными на ней по бокам чугунными ребрами. Он, разумеется, целился в нее просто для устрашения. Пуля попала между этих ребер и, потеряв убойную силу, рикошетом взлетела кверху. Произошел весьма уникальный и небывалый случай, как я узнал после: Никола-цыган поймал рукой эту пулю. Удерживая ее на ладони, он вытянул перед собой руку и закричал, когда в барак вновь вошло все начальство лагеря:

— Вот вы, псы, смотрите, ваши пули нас не берут!

— Я еще раз приказываю всем выйти из барака! — произнес громко Шинкарь. — В случае неповиновения мы применим оружие.

И вновь, как прежде, в сторону начальства полетели камни и угрозы. Шинкарь дал команду, и человек десять конвоиров, вооружившись топорами, начали вырубать с обратной стороны барака дощатую стену, за которой находились защитники барака. Я, укрывшись в отхожем месте, внимательно наблюдал за всем происходящим. Мысленно я был на стороне конвоя и не сочувствовал ворам. Ведь в лагере они вели паразитический образ жизни и существовали практически за счет рабочей массы заключенных. Вырубив широкий проход в стене барака, под сокрушительным градом камней целый взвод конвоиров ворвался в эту образовавшуюся брешь, защищаясь кто как мог от камней. Завязалась рукопашная схватка между ворами и солдатами. Силы, разумеется, были неравными, и сопротивление блатных было сломлено. Без кровопролития и жертв, конечно, не обошлось.

Из моего убежища были плохо видны детали происходя­щего, и лишь позднее по рассказам других заключенных я в своем воображении воспроизвел картину этого побоища. Я узнал, что Никола-цыган, извиваясь с ловкостью кошки, умело защищался ножом. Ему удалось вырвать топор из рук одного солдата, вступившего с ним в единоборство. Проломив череп своему противнику, он набросился на другого и нанес ему удар по плечу, разрубив ключицу. Однако подоспевший к ним на помощь еще один конвоир почти напополам разрубил голову цыгана. Старый седой вор, размахивая киркой, как древний рыцарь, старался близко никого к себе не подпускать. Окружившие его солдаты быстро вырвали у него кирку и обухом топора повергли его наземь. Культяпый, подобно фокуснику, метнул нож в лицо нападающему молодому солдату, у которого сразу вместо глаза образовалась окровавленная рана. Выронив топор, раненый, схватившись руками за лицо, в панике бросился к выходу, в пролом стены. Культяпый завладел его оружием и, угрожающе размахивая топором, сам устремился на нападающих, виртуозно уклоняясь от ударов. Привыкшие к рукопашным схваткам, норы отчаянно оборонялись. Они чем-то напоминали древнеримских гладиаторов. Их положение ухудшилось, когда несколько солдат вооружились винтовками и открыли стрельбу. Но чтобы не попасть в своих, взяли прицел выше и попали в заключенных, которые сидели на нарах и фактически были в роли заложников. Заключенные, кроме раненых, бросились к выходной двери и образовали пробку. Ворам некуда было отступать, и они вскоре сдались. Всех рецидивистов, кто мог передвигаться без посторонней помощи, вывели под конвоем на зону лагеря и тут же отправили этапом в центральный изолятор. Их потом судили ... Некоторые из них заслужили высшую меру, в их числе и Культяпый.

Я часто вспоминал этого «человека», которому дважды дарили жизнь за тяжкие преступления, но на этот раз его уже не помиловали.

Причину же ссоры воров и администрации лагеря мне, честно говоря, так и не удалось выяснить.

15

В конце лета я тоже был отправлен на этап с группой заключенных, имевших какое-либо отношение к схватке с ворами. Новый лагерь, куда мы все прибыли, был гораздо больших размеров. На огромной территории зоны серыми вереницами раскинулись жилые юрты вместо бараков. В одну такую юрту вселялось не более ста человек. Жили рабочими бригадами. С первых дней моего пребывания в этом лагере я понял, что он значительно хуже того места заключения, где я был раньше. Здесь уголовные элементы разных мастей являлись как бы администрацией лагеря. Вернее, лагерное начальство почти не обращало внимания на произвол и хаос, которые творились в лагерной зоне при непосредственном участии рецидива. К примеру, любой бригадир мог проиграть пайки хлеба в карты за всю бригаду ... и ничего ... За тяжкое избиение заключенного никто не нес абсолютно никакой ответственности. Вся деятельность лагерного начальства сводилась к заботе о выполнении норм выработки в рабочих зонах и стопроцентоном выходе заключенных на работу. Часто даже тяжелобольных в массовом порядке старались выпроваживать в рабочую зону.

По первому месяцу, проведенному мной в этом лагере, я припомнил такой случай. Не знаю почему, но однажды утром по какой-то причине меня не выпустили на работу. Кажется, из-за большого срока. Начальник конвоя вернул меня сразу после развода в лагерь, хотя до этого случая я регулярно работал в рабочей зоне. Я стоял неподалеку от главных ворот, довольный тем, что этот день будет моим и я смогу немного отдохнуть после изнурительной работы. Развод по рабочим местам к этому времени был закончен. Развод обычно сопровождался комедийно-драматическими представлениями. Многие заключенные от голода и болезней были не в состоянии работать и пытались остаться в лагерной зоне. Тогда нарядчики, которые были большие мастера на всякие шутливые издевательства, силой препроваживали их за зону лагеря. Особенно доставалось отказчикам — тем, кто в какой-то мере своих сил еще мог работать. Но даже если попадались такие, которые в действительности не могли уже трудиться, нарядчики брали их за руки или за ноги, тащили к главным воротам и выбрасывали затем за зону. Там таких заключенных ждал конвой так называемого «довода». Старший нарядчик Славка Громов занимал в этом мероприятии особое положение. Он был среднего роста, плотный, плечистый, лет тридцати пяти, с красивым худощавым лицом, черными глазами и часто моргающими ресницами. В руках он держал длинную увесистую палку. Громов на свой выбор из множества отказчиков находил себе жертвы и потом глумился над ними как хотел. Первый заключенный, к которому он подошел, был очень маленького роста, сильно истощенный, с опухшим воспаленным лицом. Несмотря на жаркие летние дни, этот так называемый отказчик был в шапке, рваной телогрейке и потертых ватных штанах. На ногах изношенные парусиновые ботинки. Такую обувь заключенные обычно называли суррогатной. Громов прошелся вокруг него. Подергал его за шиворот и, надменно ухмыляясь, с ехидством заговорил:

— Не пойму, чего ты отказываешься честно трудиться. Ведь одет ты роскошно, по сезону, накормлен по норме. Вид у тебя довольно бравый. Месяц, ну от силы два хорошо поупираешься своими рогами — и ты на свободе. У нас в лагере зачеты, сам знаешь, день за год дают, но, разумеется, надо дерзать в труде. Лозунгов, наверно, не читаешь, вот и результат — твоя симуляция.

Долго молчавший отказчик тихим робким голосом вдруг проговорил:

— Грудь у меня болит, дышать тяжело. Работать сил нет моих.

— Грудь болит, — подхватил насмешливо Громов, — в костях ломота. Все у тебя желанием горит, а работать неохота. И уже более строго: — Ты знаешь, за границей люди ищут работу, бастуют. А вы здесь прячетесь от работы. Не понимаете, конечно, что в труде — все счастье жизни.

Громов позвал самоохранников: отказчика подхватили под руки и вышвырнули за зону лагеря, где в окружении конвоя уже набралось много заключенных, которые по разным причинам не вышли с разводом на работу.

Следующей жертвой Громова оказался узбек: высокий худой отказчик с грязным, давно не мытым лицом.

— А ты, шашлык, чего на работу не пошел?

Тот молча схватился руками за свой живот.

— Знаю, курсак совсем прогнил. — ответил за него Громов. — На помойке, наверно, сегодня был прямо с утра. Скоро от грязи покроешься панцирем, как черепаха.

Громов ударил узбека палкой по животу. Узбек отпрыгнул, согнувшись, в сторону и жалобно вскрикнул:

— О-о-о-вах: — О-о-о-вах ...

— Вах ... Вах ... Вах ... — подражая ему, повторил старший нарядчик и устремился к следующей жертве.

Этой жертвой был молодой еврей с большими навыкате глазами, длинным горбатым носом и толстыми губами. Вид его не выдавал признаков истощения.

— А ты, бедный Хаим, чего затемнил? — угрожающе спросил Громов. — Наверно, уже и в лагере открыл свой ювелирный? Причина довольно уважительная для симуляции.

— У меня большая температура, — смело заявил еврей, презрительно поглядывая на старшего нарядчика.

— Температура, — ехидно повторил Громов и сунул палку ему под мышку. — Вот я сейчас смерю тебе ее.

Я сам по профессии гинеколог, но в градусах хорошо разбираюсь. Не дыши, — обратился он строго к больному, который послушно зажал конец палки под мышкой. — Какой срок?

— Пять лет.

— Ну, с таким сроком дышать тебе разрешаю. Дыши во всю грудь чаще, свободно и вольно, так, как в песне поется: «Широка страна моя родная». — Громов вытащил палку, которую держал под мышкой заключенный, внимательно наигранно посмотрел на нее. — Так, температура у тебя тридцать шесть со смыком. А поэтому надо тебе пахать. И крепко пахать. Ведь кирка и лопата давно скучают без вашего величества.

Больного тут же потащили к воротам, и он, упираясь, успел лишь крикнуть:

— Не могу.

— А ты через не могу, — ответил ему вслед Славка Громов.

Он тут же подошел к лысому старику с большой головой, которая, казалось, болталась, как на нитке, на его тонкой шее. Смуглое лицо этого отказчика, с острыми скулами, было будто обтянуто иссохшей кожей какого-то животного. Он начал креститься, окидывая робким взглядом старшего нарядчика.

— Ты что крестишься на меня, как на икону Николая-угодника? — возразил неопределенно Громов.

В его голосе в этот момент прозвучало какое-то уважение к этому старику, который вместо ответа бормотал не понятные никому молитвы. Он вдруг опустился на колени, продолжая креститься и шевелить губами.

— Встань на ноги, старый осел! — закричал Громов. — Ты пойми, что Бога нет. А Иисус Христос осужден Особым совещанием… Поэтому чеши-ка ты на работу, и побыстрей.

Старик, словно не слышал эти внушительные фразы, продолжал стоять на коленях и креститься. Тогда его подхватили под руки и поволокли к воротам.

Но вдруг появилось чудо в образе заключенного, особенно развеселившее старшего нарядчика и остальных участников утреннего развода. Самоохранники привели отказчика, руки и ноги которого были обмотаны ржавой колючей проволокой, так что он едва мог ходить и владеть своими конечностями. На шее его тоже висели куски проволоки. Взглянув на такое явление в образе человеческом, Громов воскликнул, надрываясь от смеха:

— А это сокровище, где выловили? Весь разукрашен драгоценностями, как турецкий султан. Наверно, ограбил ювелирный магазин этого еврея, что закосил сегодня на температуру.

— Он прогуливался в зоне, как в парке, — ответил один из самоохранников.

Громов с улыбкой приблизился к нему.

— Ты в натуре ошалел или прикидываешься сумасшедшим?

В ответ отказчик начал строить всякие гримасы, безумно вращая глазами и откидывая назад голову. Вдруг он захохотал таким отвратительным голосом, словно цирковой клоун. Потом загавкал, как собака, протяжно завывая.

Громов сейчас же подскочил к нему.

— Куси, куси, пес-барбос. — Он сунул свою палку в лицо сумасшедшему. — Вот, перегрызи ее. Поверю, что ты забесился, и накормлю от пуза.

Поднялся шум, крики, дружный смех всех присутствующих на этом сборище лагерных придурков. Про других отказчиков в это время совсем забыли, и они, пользуясь моментом, по одному незаметно стали разбегаться в разные стороны и прятаться в юртах. Под крики и смех старший нарядчик продолжал забавляться умалишенным, который, кончив гавкать, сразу перешел на другой жанр своего исполнения. Он закричал срывающимся на фальцет тонким голосом.

16

— Веселья час ... И десять лет разлуки, — перебивая его, пропел Громов. — Хочу я жрать всегда, всегда, — продолжал он, задыхаясь от смеха. — Давай мы сядем в тюрьму от скуки. И под конвой на долгие года.

Сумасшедший наперебой ему стал выкрикивать совсем непонятные фразы, потом вдруг совершенно спокойно сказал:

— Сталин, Екатерина на престол вернулась.

Громов, довольный тем, что ему удалось сгородить только что пропетую им пародию, весело промолвил, размахивая палкой:

— Екатерину давай нам сюда, на всех хватит, она баба гулящая была.

Что касалось первого слова, то он побоялся что-нибудь к нему придумать. Моргая ресницами чаще обычного, он робко окинул взглядом своих приближенных и тут же вновь обратился к сумасшедшему:

— Ну, ты, труханутый, отмочи еще хохму какую-нибудь!

Прыгая на одном месте и до неузнаваемости искажая лицо всякими гримасами, тот, словно выполняя заказ, пропел нормальным голосом на обыкновенных нотах:

— Сбейте оковы. Дайте мне волю.

Кто-то из самоохранников крикнул насмешливо из толпы:

— Да, как же, собьем. До тебя дотронуться невозможно, ощетинился, как ежик.

— Немцы, немцы наступают! — вдруг заорал сумасшедший, делая оборонительную позу.

— А мы их сейчас из пулемета, — ответил строго Громов и ткнул палкой его в бок.

Вероятно, чувствуя сильную боль, тот упал на землю, сел и протяжно, навзрыд заплакал.

— Ну, ты, не брызгай бельмами! — раздражительно заговорил старший нарядчик и толкнул его ногой в спину.

— Ура-а-а! Берия повесился, копайте ему могилу! — закричал, надрываясь, сумасшедший, подхватываясь на ноги. — Копайте скорей, пока мы все живы!

В этот момент, как медведь из берлоги, вылез из двери служебной канцелярии старший надзиратель Горобец. Он был высокого роста, но какой-то очень неуклюжий; лицо у него было отекшее и воспаленное от постоянного пьянства. На нем была измятая гимнастерка, темно-синие галифе неопределенного фасона и новые кирзовые сапоги. Погоны на его плечах лежали зигзагом, будто вскипали от зла и ненависти к заключенным. Форменная фуражка с синим верхом особенно придавала ему отвратительный вид. Он протер сонные глаза, лениво зевнул, прикрывая рот широкой, как лопата, ладонью, затем не спеша подошел к веселой компании и грубым, не терпящим возражений голосом спросил:

— Шо за балаган собрали здесь?

В это время сумасшедший отплясывал лезгинку по всем правилам кавказского искусства.

— Аса, аса! — кричали хором, хлопая в ладоши лагерные придурки.

Горобец, краснея, топнул ногой и, словно в трубу, протяжно проревел:

— Прекратить безобразие!

После этого сразу все умолкли.

— Откуда такой фокусник появился в лагере? — глядя на умалишенного, спросил Горобец.

Сумасшедший при этом как ни в чем не бывало продолжал свою пляску.

— Наверно, с новым этапом этот чокнутый прибыл, — ответил Громов, не скрывая улыбки.

— Чокнутый? — повторил многозначительно Горобец, внимательно наблюдая за выходками танцора.

— Знаю я таких чокнутых. У меня эта чернуха не пролезет. Видал я всяких на своем веку. Сначала чокнутые симулянты, а потом такими умниками становятся, когда раскалываются, шо можно просто позавидовать им.

— Ведите его в Бур, — скомандовал Горобец, обращаясь ко всем стоявшим вокруг лагерным активистам.

Два самоохранника осторожно взяли под руки сумасшедшего и повели в направлении барака усиленного режима под названием сокращенно «Бур».

— Эх, хорошо в стране Советской жить! — выкрикивая, пропел он, стараясь вырваться из рук дюжих сопроводителей.

— А тебе будет лучше всех, — ответил ему ехидно идущий следом Горобец.

Барак усиленного режима находился неподалеку. Огражденный высоким забором со сторожевыми вышками с двух сторон, собственно, это был лагерь в лагере. В нем, в основном, находились подследственные за убийство и прочие лагерные преступления. Поместив умалишенного в отдельной камере Бура, старший надзиратель направился к главным воротам. Там конвой уже построил и колонну отказчиков, которые могли еще передвигаться и дойти до рабочей зоны. Те, кто был не в состоянии идти, лежали на траве. Некоторые из них стонали. Я спрягался за толстую сосну, находившуюся метрах в двадцати от главных ворот, и наблюдал за дальнейшими событиями. Появился начальник лагеря, старший лейтенант Конарев. Вместе с ним пришел и лагерный врач Сухов. Сухов, находясь в заключении, исполнял обязанности врача. Подойдя вплотную к колонне отказчиков, Конарев повелительно заговорил:

— Всех доходяг назад в зону! Черт знает что творится. — Он произнес эти слова с таким недоумевающим выражением лица, как будто впервые видел все происходящее за воротами. — Надо немедленно приказать нарядчикам и самоохране, чтобы всегда сообщали о порядке на утренних разводах. Я вижу, что в этом повале нетрудоспособных скрывается много симулянтов. Сухов, эта проблема с симулянтами относится к вам больше, чем ко мне.

— Что я могу сделать в условиях дичайшего лагерного произвола! — ответил спокойно Сухов. На бледном его лице в этот момент по причине сильного волнения появились красные пятна.

Два года тому назад ему ампутировали в лагере ногу. Поэтому от ходил на протезе и заметно хромал.

Конарев резко одернул Сухова:

— Чтобы я больше не слышал от тебя слова «произвол». Ты просто заблуждаешься ... Откуда ты видишь, что в лагере у нас творится произвол?

Сухов без всяких объяснений показал рукой на доходяг, лежащих за воротами. При этом он старался не смотреть на взволнованного начальника. Затем, после непродолжительного молчания, он проговорил:

— Все эти люди на грани полного истощения. Все без исключения. Как я могу понять, кто из них симулянт, и кто болен с потерей трудоспособности.

— А ты пойми... Ты врач с большим стажем.

— У меня нет такой возможности, потому что негде разместить больных в лагере. До сей поры не построили еще лазарет, хотя бы человек на сто.

— Лазарет! — строго подхватил Конарев. — Его так просто не построишь. У меня нет разрешения из главного управления. А сам я не уполномочен на такие дела.

— Тогда положение в лагере останется по-прежнему,— смело заявил Сухов. — Практически заключенные лишены элементарной медицинской помощи. Ведь у меня всего одна юрта для больных, и то на случай открытой раны. Я, слава Богу, в этих кабальных условиях насилу справляюсь с мостырщиками. — Сухов догадывался, что начальнику давно знакомо слово «мостырщик», но, несмотря на это, он решил немного пояснить, что представляют собой только что названные люди. — Калечат, сволочи, себя беспощадно. Травят глаза всякими химикатами. Где берут эту отраву? Не знаю. Искусственные флегмоны и даже гангрены почти каждый день. Умышленные ушибы ног и рук — постоянное явление... Все это творится во имя симуляции, чтобы любым путем уклониться от трудовой повинности.

— Мостырщиков будем судить, — заявил решительно Конарев. — Хватит с ними заигрывать. Распустили мы этих негодяев больше некуда.

— Ваше дело судить, гражданин начальник, а мое — вам только докладывать. Я ведь больше никаких прав не имею. Я сам по милости Особого совещания второй срок отбываю, и, наверно, не видать мне свободы.

— Ты уже надоел со своим Особым совещанием! — строго возразил Конарев, склонный кончить этот ненужный ему разговор с неугомонным лекарем.

17

Начальник лагеря повернулся и направился в свой кабинет, расположенный в канцелярии, метрах в двадцати от ворот. В этот момент к нему подошел старший надзиратель Горобец. Он поприветствовал Конарева, лениво подымая к козырьку фуражки свою руку, похожую на медвежью лапу.

— Осмелюсь доложить вам, товарищ старший лейтенант! Конарев посмотрел на него с удивлением и даже с каким-то скрытым отвращением.

— Я сегодня посадил в Бур очень опасного симулянта.

— Что за симулянт такой? — Конарев любопытно окинул взглядом старшего надзирателя.

Тот внушительно, с робостью в произношении, продолжил:

— Этот симулянт претворялся чокнутым... то есть сумасшедшим.

— Не пойму, что такое: чокнутый и сразу сумасшедший? Ну, что это за человечина?

— То такая скотина притворная, не дай боже. Но я его сразу раскусил, словечки здесь выкрикивал, шо мороз но спине пробегае.

— Какие это были словечки?

Да не, товарищ старший лейтенант, мне просто неудобно повторять. Я, правда, тогда еще в канцелярии был, но все его проказы слыхал.

— Ничего, не стесняйся, говори ... мы здесь одни, — Конарев посмотрел по сторонам.

Сухов в это время вышел за ворота и наблюдал, как нарядчики затаскивали назад в зону лагеря тяжелобольных доходяг. Горобец нагнулся к самому уху начальника, приставил ладонь к губам и, закрыв глаза, робко произнес, переходя почти на шепот:

—Берия повесился, копайте ему могилу.

Конарев отскочил в испуге от него в сторону.

— Ты что, с ума сошел? Мне такие слова говоришь!

— Да то не я... Он говорил, скаженный. Вы же сами меня просили, товарищ старший лейтенант, — виновато оправдывался Горобец, умиленно поглядывая на начальника.

— Да, просил, но ты так сразу ошарашил меня. Мог бы сказать что-нибудь другое.

— Другое скаженный кричал в Буре. Когда мы его распутляли от колючей проволоки, он меня, шо бугай, боднул головой в брюхо и оскорбил «ежовой рукавицей». Я трохи его образумил ладошкой по шее. — Горобец показал движением руки, как он это сделал, потом хвастливо продолжил: — Он упал, подрыгал ногами и сразу очухался, сел на пол и запел этот самый, как его ... «Интернационал», только таким кавардаком, шо у меня волос на голове поднялся дыбором. Складно у него очень получалось, хотя и совсем по-другому. Вот тут я его, товарищ старший лейтенант, раскусил окончательно. Ведь дураки спевают всегда правильно, как положено, без всяких викрутасов. Это я на собственном опыте давно убедился. А этот такое загибал, шо не один умный не додумается никогда в жизни. Мне стало страшно в присутствии двух самоохранников, и я со злости схватил его за санки.

— За какие санки? — улыбнувшись, спросил Конарев, склонный прекратить эту беседу со старшим надзирателем, опасаясь, что он по глупости своей может еще что-нибудь сказать недостойное служебного положения.

— За эти спевалы самые я сцапал скаженного, — продолжал смело Горобец, — но меня он кусанул за руку, как собака. Я ему еще раз по шее. Он упал на пол и больше не поднялся.

— Да ты что, убил его, наверно?

— Нет, товарищ старший лейтенант. Он потом начал чихать, шо козел ... Я преспокойно и ушел.

Конарев подозвал к себе лагерного врача. Тот тут же послушно подошел к нему.

— Сухов, пойдите сейчас со старшим надзирателем в Бур и посмотрите там одного субъекта... выдает себя за умалишенного. Проверьте хорошенько его состояние.

— Я не психиатр, — упрямо возразил Сухов, явно не желая брать на себя такую обязанность.

— А я вам приказываю, — строго произнес Конарев. — Немедленно исполняйте приказ, без возражений!

Сухов молча направился в сторону Бура. За ним вразвалку поплелся Горобец. Когда они проходили мимо меня, я незаметно спрятался за юрту, не желая попадаться на глаза старшему надзирателю.

Вдруг раздался выстрел. Из Бура, прыгая, как заяц, выскочил сумасшедший и побежал по зоне лагеря. Очевидно, часовой, стоящий на вышке, промахнулся и не попал в беглеца. (По инструкции ГУЛАГА часовые могли стрелять в таких случаях без всякого предупреждения.) Горобец недоуменно развел руками и растерянно прокричал:

— Забыл закрыть его в камере, старый я осел. Задурил мне голову, скотиняка вонючая!

В этот момент, я неосторожно вышел из-за юрты, и Горобец сразу обратился ко мне:

— А ну, ты, помоги поймать! — Горобец не договорил, только махнул мне рукой.

Я подчинился его приказу и ускоренным шагом пошел вслед за умалишенным. Тот уже успел далеко отбежать и скрыться за юртами. Несколько человек самоохранников, блуждающих в зоне, присоединились ко мне. Они не очень старались поймать беглеца, поскольку, очевидно, хотели продлить себе удовольствие, забавляясь над умалишенным.

Участвуя в этой компании, я немного приотстал от самоохранников. Они не спеша осматривали все юрты, отыскивая то место, где бы мог спрятаться сумасшедший, но онкак сквозь землю провалился ... И вдруг он выскочил из-за самой дальней юрты и побежал прямо на самоохранников. Приблизившись к ним, он резко повернул в противоположную сторону, громко выкрикивая:

— Смерть мухам и чекистам, слава ворам-рецидивистам.

Я не хотел участвовать в этом мероприятии и поэтому не прилагал никаких усилий в поимке беглеца. Вскоре появился оперуполномоченный лагеря, пожилой, маленького роста лейтенант Тузов. На худощавом и смуглом лице его, казалось, застыла постоянная ненависть не только к людям, с кем он непосредственно общался, но и к самому себе. Так я почему-то мысленно охарактеризовал этого человека, когда впервые его увидел... Сумасшедший пробежал неподалеку от оперуполномоченного и, задыхаясь от быстрого бега, срывающимся голосом пропел:

— Развейся, мрак, восстань, свобода!

Тузов, схватившись за карман рукой, угрожающе крикнул:

— Стой, стрелять буду, мать твою в душу! — И тут же к самоохранникам: — Гоните его в запретную зону, под вышку, пусть часовой пристрелит эту бешеную сволочь!

Горобец, отдышавшись, развел широко руки, пошел навстречу беглецу. Он быстро приближался к нему.

— Я памятник себе воздвиг нерукотворный, — хрипло выкрикнул сумасшедший и повернул сразу назад, в направ­лении, где по нерасторопности самоохранников не было ни единой души.

— Сейчас тебе будет памятник! — угрожающе промолвил Горобец и неожиданно остановился. Видимо, причиной была его усталость.

— Окружайте его, — скомандовал решительно опер­уполномоченный, заметив, как самоохранники лениво, с неохотой выполняли свои обязанности. — Вы что, хлеба не ели сегодня? — злобно глядя на них, прохрипел Тузов. — Ворочаетесь, как сонные мухи. Черт бы вас побрал!..

— Они-то ели, — отозвался Горобец, показывая взглядом в сторону, где за юртами скрылся беглец, — а вот этот стригун жеребцом носится не знаю отчего ... Мало еще, наверно, подморили скотиняку эту.

С помощью старшего нарядчика и его помощников беглеца окружили так, что ему некуда было деваться от преследования.

— Хватит с ним состязаться в беге! — решительно и громко скомандовал Тузов. — Гоните его в запретку, к вышке. Гоните, я вам приказываю. Без этого симулянта фокусников хватает в лагере.

Никто из участников образовавшегося сборища не хотел выполнять такой убийственный приказ разгневанного до крайности уполномоченного. Сумасшедшего просто поймали и за руки, за ноги веселой толпой потащили через всю зону прямо в Бур, выкрикивая всякие смешные эпитеты в его адрес. Старший надзиратель Горобец устало тащился сбоку, самодовольно приговаривая:

— Ну, скотиняка блаженная, теперь заморю в изоляторе. Там будешь беситься, сколько тебе угодно, под замком. Я уж постараюсь все устроить самым шикарным образом. Вижу насквозь твои притворства. За эти выкрутасы положен еще довесок к твоему сроку, если не сдохнешь раньше суда.

Горобец, как священник, протяжным басом посылал проклятия умалишенному. Вначале поимки умалишенный вел себя спокойно. Он тяжело дышал и не отвечал на реплики и ругань в его адрес. Самоохранники довольно легко справлялись со своей ношей. Но вдруг, рванувшись, он закричал:

— Весь мир насилием задушим!

— Заткните ему глотку, — злобно приказал уполномоченный.

18

Горобец наложил свою ручищу на лицо умалишенному, зажимая ему рот. Тот укусил его сильно за ладонь. Старший надзиратель, поморщившись, сжал кулак и ткнул в бок своей жертве.

— Спивает, подлюга, опять, шо в Буре горланил, — как бы оправдываясь перед уполномоченным, пробормотал недовольно Горобец и еще раз попытался сунуть кулак в бок умалишенному, но ему нечаянно помешали самоохранники, толпившиеся вокруг.

Воспользовавшись моментом, беглец вновь крикливо запел:

— Мы наш, мы раб ...

Горобец не дал возможности допеть до конца, опять зажал ему рот рукой и, невзирая на укусы, терпеливо продолжал держать свою руку в таком положении.

В изоляторе раздавлю гада, как муху, — морщась от боли, угрожающе ревел старший надзиратель.

— Три дня ни жрать, ни пить не давать, — вмешался раздражительно уполномоченный Тузов. Лицо его при этом сильно покраснело.

- Будет выполнено, товарищ лейтенант, — покорно отрапортовал Горобец. — Я из него сроблю рака. Через нидилю он будет тилько ползать да шептунов пускати.

Наконец беглеца затащили в узкую дверь барака усиленного режима. Я все это время шел поблизости и наблюдал за происходящим. Остановившись у Бура, я еще некоторое время слышал выкрики уполномоченного, потом появились какие-то рыдающие напевы, — словно из могилы кричал заживо погребенный человек. Когда за высокой стеной Бура все стихло, я отправился в юрту, где проживал постоянно.

Однажды, месяца два спустя после этого случая, я спросил у самоохранника, которого неожиданно встретил вечером в лагере:

— Какая судьба постигла того сумасшедшего, что с песнями бегал по зоне?

— А черт его знает. В нашем лагере таких артистов девать некуда. Выступают с концертами почти каждый день. Где их всех запомнишь. Вчера один совершенно голый бегал, размалеванный с ног до головы крестами. На груди и брюхе слова: «Вызвали б нам теперь, ребята, в гости Сталина». В бане это художество едва отмыли. Уполномоченный кричал: «Дерите со шкурой всю эту мерзость на нем!»

На следующее утро на разводе начальник конвоя громко зачитал положение из инструкции ГУЛАГА, которое наверняка уже знал наизусть:

— «Внимание всем! Как в пути следования, так и на работе выполнять все требования конвоя. За невыполнение требований конвой будет применять оружие без предупреждения».

Шагавший рядом со мной бывший школьный учитель, недоумевая, произнес:

— Согласно этому изуверскому приказу, заключенного могут пристрелить, как паршивую собаку. Вот вам цена человеческой жизни, которая и гроша ломаного не стоит. Не пойму, зачем такие жестокости в местах заключения? Ведь мы и так покорны, как животные. Унижать нас больше некуда.

— Возможно, там, в Москве, думают, что мы еще мало наказаны за совершенные преступления, — ответил я, невольно улыбнувшись.

— Морить голодом и заставлять работать из последних сил. Разве этих карательных мер недостаточно для тех, кто лишил нас всего: семьи, свободы, званий, отправив за колючую проволоку совершенно невиновных на долгие годы? — взволнованно продолжал мой собеседник, фамилия которого была Козловский.

Покрытое бледностью худощавое его лицо вспыхнуло нервным румянцем, голубые глаза гневно блуждали. Козловский был моим соседом по нарам. Мы познакомились с ним на второй день после прибытия в лагерь.

— Наверное, это происходит потому, что в масштабах нашего государства действительно есть преступники, которые достойны этой меры наказания. К примеру: убийцы, грабители, воры-рецидивисты. Но по какой причине нас всех стригут под одну гребенку?..

— Да, я согласен с вами, — прервал меня Козловский, — но не совсем. Ведь все перечисленные уголовники, которых вы назвали, порождены социальным строем, вернее, жизнь их заставила быть такими.

— По-вашему, значит, убивать, грабить, воровать — совершенно закономерное явление, — возразил я.

— Нет, вы меня не совсем поняли. Я не оправдываю эту категорию преступников. Воры и убийцы будут всегда, даже при самых благоприятных условиях жизни. Но совершенно в малых количествах.

Наша беседа неожиданно прекратилась. Какой-то за­ключенный, идущий в первой пятерке колонны, упал. Это вероятно, случилось от истощения. Его подхватили на руки и поволокли. Колонна заключенных, путаясь, растянулась.

— Подтянитесь! Равняйтесь! — заорали дружно конвоиры, угрожая оружием. — Подтянитесь! Подтягивайтесь! — ошалело неслось со всех сторон по ходу марша.

— И так тянемся! Вытянулись уже в нитку, больше некуда, — кто-то громко выкрикнул из строя.

У некоторых конвоиров такая реплика вызвала улыбку. Когда колонна пошла нормальным маршем и были слышны только гулкие шаги сотен заключенных, Козловский почти мне в ухо прошептал:

— Даже самые закоренелые преступники, независимо от степени виновности перед законом, не должны содержаться в таких ужасных условиях. По приговору суда нас ведь лишили только свободы и ничего большего. Умирать с голоду и надрываться на тяжких работах — нигде не писано в уголовном законодательстве ...

Наша беседа вновь прекратилась, потому что колонна заключенных вошла в рабочую зону и разошлась побригадно. Огромная территория на пустыре в оцеплении конвоя была расчищена для земляных работ. Рыли траншеи и котлованы под постройку жилых зданий. Такая работа мне была хорошо знакома по первому лагерю... Я то раздалбливал киркой попадавшийся местами твердый грунт, то периодически брался за лопату. За моей спиной лениво копался Козловский.

— Слышишь, Григорий, — вновь обратился он ко мне.

Я повернулся к нему лицом.

— Ты знаешь, нам подходят сейчас вот эти пушкинские строки, посвященные декабристам: «Во глубине сибирских руд храните гордое терпенье». — Он на секунду умолк; на его лице появился какой-то оттенок грусти. Потом он продолжил: — «Не пропадет наш скорбный труд и дум высокое стремленье». Боже мой, какие чудесные слова и как они подходят к нам! В эту эпоху жестокости и угнетения я всегда мысленно читаю это стихотворение, и мне становится легче на душе, словно все мои страдания улетают куда-то в мечтательную даль. Как хорошо, что у нас никто не может отнять Пушкина.

— Да, вы правы. Жаль, но я почти ничего не помню из Пушкина, — проговорил я.

— Как же так — не помните? Позвольте спросить, сколько вам лет?

Я назвал свой возраст.

— Двадцать шесть лет? — повторил удивленно Козловский. — Не знать Пушкина — это значит не знать литературы вообще! Вы же учились в школе. Как же так получилось, что у вас в голове ничего не осталось?

— Да вот не осталось, — начал оправдываться я, слегка краснея. — Что знал ... забыл ... Очевидно, причина тому — война.

— Ну хорошо, не будем говорить больше на эту тему ... Конечно, я был учителем в школе. Преподавал историю. И, может быть, поэтому мне кажется, что Пушкина должны знать все. — Козловский посмотрел на меня своим, как обычно, добрым взглядом и добавил: — Если хотите, я могу вам иногда напоминать о произведениях Пушкина. Особенно о декабристах ...

Я сразу согласился с его предложением, хотя особого желания, честно говоря, к этому не имел...

— Да, декабристы ... — вдумчиво произнес Козловский. — У них был преданный союз борьбы с царизмом. Они знали, за что страдали на сибирских рудниках. А вот мы абсолютно не знаем ... за что? Против сталинского деспотизма, я больше чем уверен, никто из нас не выступал. За себя я ручаюсь. И за вас тоже. Да и невозможно сейчас какое-либо политическое сопротивление в условиях неслыханного бесправия и произвола. Грустно сознавать, но моя виновность заключается в том, что я однажды на уроке сказал своим ученикам, что немецкая армия была лучше вооружена в сорок первом году и поэтому им удалось дойти до самой Москвы. Этих моих слов вполне хватило, чтобы осудить меня на десять лет.

— Вам повезло! — воскликнул насмешливо я, — Мне за это же самое дали пятнадцать.

19

— Не может быть! — возразил упрямо он. — Вы сказали, наверно, еще что-нибудь лишнее.

— Абсолютно ничего ... Я в нескольких словах рассказал Козловскому причину моего заключения.

Он тут же согласился со мной.

— Да, вполне возможный случай в этом хаосе беззакония.

Нам помешал продолжить беседу бригадир по кличке Король. Он был из рецидивистов. Его кличка словно была дана в насмешку над его внешностью. Маленький, с худощавым и бледным лицом, щуплого телосложения, он больше смахивал на лагерного доходягу. Проходя мимо нас, он проговорил, постукивая палкой по голенищу своего хромового сапога:

— Эй, вы, дипломаты, пошевеливайтесь там! Забыли, наверно, упираться рогами.

Мы не спеша взялись за работу. Когда Король отошел от нас, Козловский, отбрасывая землю лопатой наверх котлована, с возмущением произнес:

— Этот отъявленный идиот за человека себя считает, а, наверно ни одной буквы не знает. И воровать-то толком не умеет... Тюрьма все время скучает без него, а он вечный ее каторжник. Спешит всегда скорей занять место на нарах. Не пойму, с какой целью лагерное начальство ставит этаких негодяев бригадирами?

— Чтобы мы лучше из-под палки работали, — спокойно ответил я.

— Такие погонщики только хуже разлагают дисциплину труда, — возразил Козловский. — Ведь они морально и физически не дают возможности нам лучше работать своими зверскими выходками.

В этот самый момент Король ударил ногой в спину одного доходягу, который сел отдохнуть на край котлована, ехидно приговаривая:

— Господин удав, вы, наверно, проглотили уже целого теленка, конечно, вместе с копытами и задремали, думая о другом ... А думать не надо. Пусть думает за тебя начальник. Он газеты читает.

Названный удавом, ткнувшись в землю носом, молча подхватился на ноги и взялся торопливо за лопату.

— Вот вам наглядный пример, — шутя, обратился я к Козловскому. — Этот заключенный мог бы еще долго сидеть, не работая. А сейчас сразу взялся за дело.

— Ну, знаете, — вновь возразил мне Козловский, настороженно поглядывая по сторонам. — Здесь главная причина в том, что этот работяга сильно истощен. По своим физическим возможностям он уже ни на что не способен ...

Я не успел ему ответить, как вдруг вновь послышался злобный голос бригадира:

— Эй, вы, пилоты. У вас скоро начнутся летные дни. По триста граммов на рыло. — С этой угрозой он обратился сразу к троим доходягам, оборванным и грязным, которые, изнемогая от жары и усталости, возили нагруженные землей тачки.

Такая угроза обозначала то, что вместо положенного хлебного рациона в шестьсот граммов они получат только по триста ... В рабочей зоне на земляных работах в летний период норма выработки на одного заключенного составляла двенадцать кубометров мягкого грунта. Зимой, разумеется, эта норма уменьшалась. Ежедневно специальные вольнонаемные землемеры проверяли производительность каждой бригады и сообщали в письменном виде результаты выполненных работ в лагерь. В случае бригадного отставания от положенных норм выработки хлебный рацион уменьшался в зависимости от количества недовыполненных кубических метров. В таких случаях бригадиры играли главную роль в распределении хлебных пайков между заключенными.

В обеденный перерыв мы с Козловским уселись под старой ветвистой березой. В руках мы держали миски с жидкой баландой. Ложек не было. Пили баланду через край. Это называлось «через борт по-флотски». Козловский, хлебая большими глотками, с раздражением говорил:

— Ведь варили, наверно, гороховый суп. А нам досталась только вода. Все растаскивает эта саранча.

Он имел в виду воров-рецидивистов.

— Не пойму, куда смотрит начальство, — продолжал он возмущенно, захлебываясь супом. — Неужели так трудно навести порядок, чтобы работяги получали положенное по норме довольствие. Ведь они все знают, эти чекисты проклятые. Но не хотят по-настоящему браться за дело. Чего им, они сыты и одеты за счет наших страданий.

На второе мы получили буквально по нескольку ложек овсяной каши.

— После этого обеда разве можно работать? — не унимался Козловский. — Даже лежать в постели не выдержишь целый день. Я, правда, спасаюсь тем, что жена мне каждый месяц шлет хорошие посылки. Но опять беда. Блатные добрую половину забирают себе. И такой лагерный грабеж — как закон. Попробуй пожалуйся уполномоченному — убьют, гады. За свое же добро. Хотел написать жене, чтобы не слала больше мне посылки, но не могу лишить себя последней надежды на существование. Ведь я хотя половиной да пользуюсь. А то совсем ничего ... На этом лагерном пайке — просто могила. До зимы надо постараться отсюда попасть на этап. — Козловский, успокоившись, посмотрел мне в глаза и спросил: — Вот вы были в разных лагерях фашистской Германии. Какой, интересно, у них там существовал режим и порядок по сравнению хотя бы с этим лагерем?

— Идеальный.

— Как идеальный? Я вас не понимаю. — Козловский удивленно наморщил лоб, подняв высоко свои мохнатые брови. — Неужели там, в фашистском лагере, было лучше, чем здесь?

— Совершенно верно. Там был порядок. А здесь его нет. Взять, к примеру, концентрационный лагерь Заксенхаузен. Там в рабочих зонах не было норм выработки.

— Как, разве там что сделал, то и ладно? И не наказывали за симуляцию? — перебил меня Козловский, все больше интересуясь событиями прошлых лет.

— Наказывать, собственно, было не за что, потому что все заключенные только делали вид занятости на работе. Копались в меру своих сил. Большего от них не спрашивали. Кстати, так называемые «зеленые капо» — это старшие команд, подобные нашим сейчас бригадирам, — были, как правило, уголовники-немцы ... Разумеется, бывали случаи и тяжких избиений, но это случалось довольно редко. Вообще у немцев система истребления заключенных была намного «культурней», чем у нас ...

Козловский растерянно смотрел на меня и не знал, что мне ответить. Затем он будто придя в себя, произнес:

— Вы знаете, когда мы освобождали Австрию, я был очевидцем в лагере Маутхаузен ... не могу выразить тех ужасов, что там видел. По лагерю ходили не люди, а живые скелеты ... Если мы с вами просидим столько лет в этом лагере, сколько они в Маутхаузене, то будем такими же, если не хуже.

— В наших условиях до такого состояния просто не дожить, — неожиданно перебил я Козловского.

— Знаете, вы, наверно, правы. Лагеря, будь они прокляты, имеют, конечно, много общего — что в России, что в Германии. Поскольку созданы они самыми бесчеловечными диктаторскими режимами, — как бы успокаиваясь, проговорил Козловский.

К этому времени обед закончился, и Король подал команду браться всем за работу. С визгом заскрипели несмазанные тачки, глухо зазвенели лопаты. День был очень жарким, и ярко палящее солнце, казалось, стремилось сжечь истощенные тела работавших под открытым небом заключенных. Козловский, изнемогая от усталости и жары, к концу дня совсем ослаб и едва шевелил руками. С трудом поднимая лопату с грунтом, Козловский едва переводя дыхание, бормотал:

— Если не вырвусь из этого ада, то к зиме я кончусь. И никакие посылки жены меня не спасут. Шутка ли, на пятый десяток уже перевалило!

— Ваш возраст еще юношеский. Не надо отчаиваться, — полушутя-полусерьезно пытался возражать ему я.

— Не утешайте меня, пожалуйста. Я свои физические возможности уже изучил, — обиженно отвечал Козловский, бросая очередную лопату земли на специальный выступ в котловане.

Во время неудачного броска грунт сыпался вниз назад, и тогда он называл себя гнилым интеллигентом. Когда у него получалось лучше, он облегченно говорил:

— Если доживу до конца срока, из меня чудесный землекоп получится, хотя сомневаюсь, что такое может случиться со мной. Конечно, с наступлением холодов легче станет на общих работах ... Но ведь еще почти десять лет впереди.

20

К концу рабочего дня, под вечер, в бригаде произошло событие, которое чуть было не окончилось трагедией. Один пожилой заключенный, впоследствии я узнал, что фамилия его была Крумов, прилег от усталости на краю котлована около своей тачки, нагруженной землей. К нему тут же подошел Король.

— Гражданин-бревно, у вас нижняя сторона уже подгнила, перевернитесь, пожалуй, на другую, — проговорил Король и ударил Крумова палкой по спине.

Этот сильный удар привел Крумова в бешенство. Встав на ноги, он отчаянно схватил штыковую лопату и бросился на бригадира. Тот едва успел пригнуться, чтобы не остаться без головы, и испуганно отскочил в сторону.

— Ах ты подлюга! Если блатной, значит тебе положено издеваться над мужиками! — громко выкрикнул Крумов, продолжая держать в руках наготове лопату.

Король не решался больше подходить к нему. Краснея, он закричал, размахивая палкой:

— Ну, старая паскуда, ты полностью заплатишь мне своей доходной шкурой, когда придем в лагерь. Там я из тебя сделаю мертвеца. Любуйся, псина, на котлован в последний раз и прощайся со своей любимой тачкой.

— Не пугай меня! ... Зверь ты, а не человек! Я давно пуганый! — отвечал Крумов, но уже как-то робко и неуверенно.

Он понимал, что за свой поступок ему придется дей­ствительно дорого заплатить, возможно, даже собственной жизнью. Ведь блатные такие выходки мужикам не прощают.

Вечером, когда колонна заключенных устало маршировала в лагерь, произошел опять взволновавший всех случай. Неожиданно Крумов выскочил из строя:

— Стреляйте меня! Стреляйте! — отчаянно кричал он и не спеша бежал вдоль колонны, за оцеплением конвоя.

Это было похоже на самоубийство. Конвоиры на какое-то мгновение растерялись, не зная, как поступить в таком случае. Ведь заключенный не совершал побег. Он просил только смерти. Однако растерянность конвоя продолжалась недолго. Кто-то из конвоиров выстрелил беглецу в ногу. Заключенные подняли Крумова на руки и затем занесли в юрту, где была расположена санитарная часть. Впоследствии, дня через два, он был отправлен в центральный лагерь, в котором находился большой лазарет и условия жизни заключенных были гораздо лучше, чем в нашем лагере. Когда я узнал эту новость, я начал завидовать Крумову, невзирая на полученное им ранение. Ведь он хоть таким случайным путем, но все-таки вырвался из этих нечеловеческих условий ...

Несколько лет спустя я встретил однажды Крумова в одном из лагерей Урала. Он остался пожизненно калекой. Вид у него не был истощенный, но он сильно хромал. Крумов работал сапожником в мастерской по ремонту обуви для заключенных. После всего того, что произошло с Крумовым, я почему-то особенно начал стремиться попасть на этап. Вместе с Козловским мы начали придумывать всякие варианты действий, которые помогли бы нам вырваться из этого лагеря. Когда заканчивалась работа, мы ходили по лагерю, надеясь, что где-нибудь вдруг начнут готовить этап. В таких случаях он любил постоянно повторять:

— Черт возьми, в каких-нибудь пяти километрах отсюда совсем другие порядки. Слухи ходят весьма убедительные, что в центральном лагере еще можно жить, даже зарабатывать зачеты рабочих дней!

Но однажды нам повезло. В лагерь приехала особая комиссия по вербовке заключенных для каких-то монтажных работ. Брали только специалистов, кто раньше имел дело с металлом, вернее, был профессиональным рабочим. Предварительно экзаменовали каждого желающего ... Козловский волновался больше всех. И немудрено, ведь он был учитель. Я долго и внушительно объяснял ему, что говорить на экзаменах. Я советовал ему назваться токарем низкого разряда. Эта хитрость неожиданно удалась, и нас вскоре этапировали в товарном вагоне в другой лагерь. Всего этапников набрали человек триста. Среди них было много и воров-рецидивистов, которые всякими путями с помощью и участием заключенных-специалистов попали на этап. Это делалось очень просто. Каждый, кто знал хорошо свое профессиональное дело, мог сдать экзамен под любой фамилией ...

На станции Нижний Тагил всех нас построили в колонну и повели на окраину города, где находился лагерь, окруженный высокой деревянной оградой. Около ворот собралось все лагерное начальство. Они молча посматривали на вновь прибывшую партию заключенных, иногда тихо переговариваясь между собой. Основную роль в распределении этапа играли так называемые лагерные придурки. Старший нарядчик во главе своих помощников прошел вдоль строя и, чтобы все его слышали, громко проговорил:

— Мужики, у нас в лагере зона воровская. Кто имеет враждебные отношения к этому преступному миру, прошу в зону не заходить.

Старший нарядчик трижды повторил свое обращение к этапу, но никто из строя не вышел. Тогда он дал команду надзирателям открыть ворота. Шагавший рядом со мной Козловский тихо сказал:

— Не знаю, для какой цели эти чекисты стоят у ворот как истуканы, когда командуют кругом заключенные.

Подумать только, до чего дошли... Зона воровская... Наверно, и здесь нет порядка. Опять попадем в оковы произвола. Развелось этих воров по всем лагерям, как кровожадных насекомых, и никакой борьбы с ними!

— Наведет порядок в местах заключения только высшая мера за убийства и прочие бандитские уголовные действия. А ее отменили. Вот почему старший нарядчик и предупредил всех — чтобы не допускать поножовщину ...

Козловский обиженно посмотрел на меня и, как бы уточняя мой ответ, произнес:

— С ваших слов я понял, что вы на стороне тех творцов произвола, что столпились у ворот ...

— А что бы вы сделали, будучи на месте начальника лагеря? — перебил его я.

Козловский, споткнувшись о камень, торопливо ответил:

— Я согнал бы все эти воровские шайки в одно место.

Вот и все ...

— Это невозможно сделать в масштабах нашей страны. Сотни тысяч заключенных ежедневно этапируются с одних мест в другие. При таком количестве заключенных их очень трудно разделить по категориям.

— Я не согласен в тобой, — возразил Козловский. — Можно все же навести порядок в лагерях. Там, в Москве, в Главном управлении, просто не хотят серьезно заняться этим делом, потому что они сторонники только карательных мер, и больше ничего ...

Вскоре нас повели в баню. После обязательной санитарной обработки нам наконец представилась возможность походить по лагерю и осмотреться. Лагерь преимущественно состоял из больших, недавно отстроенных бараков. Внутри бараков стояли деревянные койки в два яруса по армейскому образцу. Чистота и порядок, царившие повсюду, нас немало удивили. Огромный лазарет барачного строения был на самом видном месте. А главное — это то, что заключенные, которые попадались нам на глаза, не были доходягами. Козловский, самодовольно посматривая вокруг, утешительно поговаривал:

— Нет, здесь можно жить нашему брату. Это не такая помойная яма, как Нижняя Тура. Я думаю, здесь вполне допустимо тянуть потихоньку срок.

Прохаживаясь по лагерю, я вдруг заметил знакомого включенного, идущего нам навстречу.

Здравствуйте, Гольдман, — произнес я, когда поравнялся с ним.

Остановившись, он недоуменно посмотрел на меня и резко ответил:

— Извините, но я вас не знаю.

— Мы сидели вместе в энской тюрьме. Помните, там вы однажды поссорились с Тюриным.

Гольдман слегка улыбнулся. На его лице появился яркий румянец.

— Этого рябого дурака я буду помнить всю жизнь. Ему и Тимошину добавили по семь лет за язык. Он хоть маленький, но срок за него дают большой. Я прошел как свидетель по этому язычному делу.

Гольдман стоял передо мной опрятно одетый и еще больше располневший, с самодовольным выражением лица.

— Вы, наверно, неплохо устроились здесь? — поинтересовался я.

— Да. Мне просто повезло, — весело ответил он, поглядывая спокойно на нас. — Я заведую продуктовым складом в лагере. А главное, я почти на правах вольнонаемного, потому что расконвоирован. Так что живу лучше всех. Второе лицо после начальника. А вы, собственно, почему не работаете сейчас? Чего прогуливаетесь по зоне?

— Мы только что прибыли сюда этапом с Нижней Туры.

— Ну, как там?

— Надо хуже, да больше некуда.

Гольдман с минуту помолчал, потом утешительно произнес:

— А у нас здесь вполне терпимо. Строят огромный рельсобалочный комбинат «Блюминг». Работягам на монтаже по килограмму хлеба в день дают и больше ... Даже зарплату получают отдельные бригады за перевыполнение положенной нормы.

21

В это время мимо нас прошел заключенный, высокого роста, довольно широкий в плечах и с длинными, почти до самых колен, руками. Он, повернувшись, внимательно взглянул на Гольдмана. Этот заключенный чем-то напомнил мне надзирателя по кличке Гуталин, который препровождал меня в тюрьму. Хотя внешне они были мало похожи, но в их взглядах было что-то очень общее. Когда он отошел довольно далеко, Гольдман робко произнес:

— Это Митька Яшин, прославленный бандит и мерзавец. Десять судебных постановлений за убийство уже имеет и лет сто заключения. Открыто заявляет всем, что «буду срок отбывать до конца сталинской власти». — Гольдман пугливо посмотрел по сторонам. — Этот бандит никого не признает из лагерных придурков. Когда пожелает, идет на работу. А больше сидит в зоне. Повара ему ни в чем не отказывают. У меня на складе часто обитает. Не дай Бог ему не угодить. Начальство смотрит сквозь пальцы на этого разбойника. Он, правда, недавно сюда прибыл свердловским этапом, но уже успел себя прославить. Вернее, сами надзиратели распустили слухи о его преступном прошлом. Я думаю, он и здесь еще покажет себя в своих изуверских поступках. Такие головорезы спокойно не могут жить, — Гольдман неожиданно умолк, настороженно озираясь по сторонам. Я понял, что он больше не желает разговаривать, и мы тут же с ним расстались. Он неторопливо пошел по направлению к кухне и скрылся за бараками. Все это время молчавший Козловский вдруг обиженно промолвил:

— Хотя бы дал нам что пожрать! Ведь он все же твой старый знакомый.

— А вы знаете такую поговорку: «Сытый голодному не товарищ»? — ответил я.

— Конечно, если б мы были евреями, то, пожалуй, голодными не остались. Талантливая нация эти евреи. Умеют жить, — проговорил с какой-то завистью Козловский, — не то что мы, русские дураки. Вот получили за свой собственный язык четвертак на двоих и подыхаем с голоду. А он и на свободе, наверно, делами заворачивал. Кто он, ну, Гольдман этот самый?

— Он был заведующим магазином и растратил крупную сумму денег, за растрату осужден на десять лет.

— Вот видишь, какой способный гусь! И действительно, даже по его виду заметно: в нем кроется талант коммерческого дельца.

После этих слов Козловский умолк, и мы молча шли возле лагерных бараков. Яркий солнечный день был нестерпимо жарким и утомительным. Всюду бродили по зоне вновь прибывшие этапники. Некоторые из доходяг по привычке скитались около кухни в надежде что-нибудь добыть.

— Пошли, чего здесь стоять, — промолвил Козловский, трогая себя за живот, когда мы остановились напротив кухни. — Сволочи, не могли нас покормить в обед, на довольствие не успели поставить. Нашли причину. А о чем они раньше думали? Умышленно, наверно, жрать не дают, чтобы больше голодом помучить людей, — раздраженно проговорил он ...

В день прибытия нас распределили по баракам и зачислили в бригаду монтажников. После ужина который едва затронул наш жадный аппетит, мы пришли в барак и уселись на отведенные нам койки. Козловский молча прилег, но вдруг неожиданно опять сел и испуганно сказал:

— Вон, смотри, на противоположной стороне, тот самый бандюга Митька Яшин. Он, наверно, живет в этом бараке. Не дай Бог иметь такого соседа.

Я посмотрел в ту сторону, куда показал Козловский. Яшин, усевшись возле тумбочки, торопливо открыл ее, заглянул внутрь и с перекошенным от злобы лицом выкрикнул:

— Эй, вы, шакалы, кто пайку хлеба у меня стырил? Пасть порву, падла, кто гульнул по моему хлебу.

Вокруг все притихли. Один старик с длинной седой бородой, сгорбившись, приблизился к нему:

— Зря волнуешься, Митя, хлеб твой весь цел. Никто его не трогал. Четыре пайки все в наличии. Богом клянусь.

— А не брешешь ли ты, седая крыса?

— Что мне с этой брехни. Пойми сам. Сегодня утром я твое хозяйство смотрел и приметил. Да и зачем тебе здесь много хлеба, Митя. Ты ведь где не повернешься, там тебе и хлеб.

— Заткнись ты, старая лоханка! — самодовольно проговорил Яшин, достал из тумбочки пайку хлеба и бросил в лицо старику. — Жри, если хочешь.

— Спасибо, Митя, — любезно прошептал старик и спрятал хлеб у себя за пазухой. После этого он быстро ушел к своей койке.

Яшин лениво пригнулся и начал что-то доставать из тумбочки. На тумбочке появились сахарный песок, сливочное масло, хлеб. Кто-то услужливо поднес ему кружку чая. Наевшись, он поднялся во весь свой высокий рост и встал между коек. Уцепившись руками за боковые основания, он начал неумело выбивать чечетку. Приплясывая, приговаривал:

— Кого прибрать? Кого прибрать? Целых два месяца не замутил и воды в лагере.

К нему тут же словно подплыл тот самый седой старик и начал что-то шептать над ухом. Яшин, улыбаясь, горделиво проговорил:

— Я про них совсем забыл. Хорошо, что напомнил. Считай, что они уже на том свете. Да и пора мне за дело браться. Паскуд здесь развелось больше, чем надо.

Вдруг где-то за бараком раздался выстрел. Многие бросились к двери. Я тоже с Козловским вышел на территорию зоны. Как потом выяснилось, произошла такая история. Заключенный, по национальности латыш, получил сразу две посылки от своих родственников. Чтобы не быть ограбленным, он проносил эти посылки неподалеку от запретной зоны, где не было ни единой души, кто бы мог на него напасть. Часовой из числа самоохранников, стоявший на вышке, выстрелил в него вопреки инструкции о применении оружия, поскольку заключенный не нарушил правил хождения по зоне лагеря. Такой жестокий посту­пок часового довел всех до общего негодования.

— Пас ... Паскуда! За что убил человека?! — кричали хором заключенные, устремляя на вышку враждебные взоры. — Ты сам ведь, сволочь, такой же, как и он!

В ответ с вышки летела угрожающая брань.

Лязгая затвором винтовки, самоохранник кричал, что всех постреляет, если сейчас же не разойдемся. Появилось лагерное начальство. Труп латыша унесли. Самоохранника после этого перевели в другой лагерь.

Что касается самоохраны, то в лагерях существовал такой порядок. Специальные конвойные отряды создавались из числа военнообязанных заключенных. В эту так называемую самоохрану вербовалась молодежь на добровольных началах со сроком до пяти лет. Эти лица не носили погон на своем армейском обмундировании, но пользовались ограниченными правами вольнонаемных конвоиров. Получалось так, что самоохранник, отбывая срок, охранял не только заключенных, но и себя самого. Недаром в лагерной песне были такие слова:

Там, братцы, конвой заключенных.

Там сын охраняет отца.

Он тоже такой же, свободы лишенный.

Он должен стрелять в беглеца.

Функции внутренней самоохраны могли выполнять любые заключенные, у которых каким-либо образом складывались хорошие отношения с администрацией лагеря. Недаром лагерных активистов именовали придурками...

Наутро я с Козловским уже шагал в направлении «Блюминга» в невероятно длинной колонне заключенных, которая, казалось, соединяла две стороны горизонта серой вереницей, лишенных свободы людей. «Шире шаг... Подтянись! Равняйсь!» — неслось, как собачий лай, вдоль колонны. И так монотонно тянулись дни за днями, которые, словно цепляясь один за другой, мучительно мед­ленно уходили куда-то в небытие. Вечерами, возвратившись с работы грязными и утомленными, мы, умывшись, ужинали и, забравшись на нары, молча думали о своей горькой судьбе. Иногда блатные, собравшись в дружный хор, пели песни под гитару где-нибудь в темном углу барака. В таких случаях Козловский ocoбенно был пристрастен к словам и мотивам этих печальных песен. Прислушиваясь, он часто с восхищением говорил:

— Как хорошо поют, сволочи! Обрати внимание вот на тот тенор... Кажется, будто поют не рецидивисты, которые всю жизнь скитаются по тюрьмам и лагерям, а артисты-профессионалы. Ведь в этой среде преступного мира есть загубленные таланты. Они бы могли быть полезными людьми, будь на то их желание. Никто не заставлял их быть такими ...

22

Он прервал свою речь, затем вновь прислушался и опять с восторгом произнес:

— Ведь вся эта поэзия и музыка действительно народные, созданные в муках и страданиях. Вот вдумайтесь в такие слова: «Я умираю, замучен в оковах, проживший свой маленький век». И еще более чувствительное: «Уголь воркутинских шахт кровью весь облит». Записать бы этот концерт на пластинку и послушать потом, лет так через десять, совершенно свободным человеком. Да, тут невольно вспомнишь Пушкина: «Мечты, мечты, где ваша сладость?»

Когда не было по вечерам таких концертов, мы с Козловским бродили по зоне лагеря, заглядывая иногда в соседние бараки. Однажды мы зашли в один из бараком и оказались свидетелями неожиданной трагедии. Внезапно в барак вбежал Митька Яшин. Он был крайне возбужден: глаза его горели, как у хищного зверя. Искаженное от гнева лицо выражало решительность и злобу. Как только он вошел в барак, сразу направился к татарину по имени Абакар, возглавлявшему бригаду бетонщиков. Этот бригадир часто изуверски избивал членов своей бригады. Нередко после его побоев заключенные оказывались в больнице. Татарину эти выходки прощались начальством лишь по той причине, что его бригада выполняла две нормы в день. Приблизившись к Абакару, сидевшему на койке, Яшин в грубой форме попросил у него закурить. Татарин, ругаясь, угрожающе поднялся с места. Никто не успел понять, что происходит, как Яшин выхватил нож и ударил Абакара в грудь.

— Вот тебе, псина, получай! — злобно выкрикнул он и с окровавленным ножом бросился на выход.

Ты зарезал меня, гад, — как бы проклиная его, в смертельной агонии пробормотал Абакар и упал мертвым на пол.

Яшин пришел на вахту к надзирателям и бросил окровавленный нож к их ногам.

— Я запорол сейчас двух бригадиров, — спокойно проговорил он. — Сажайте теперь меня в изолятор...

Оказалось, что до Абакара он совершил убийство еще одного бригадира. Яшина вскоре увезли из лагеря, и об его дальнейшей судьбе мы ничего больше не узнали...

После первого месяца нашего пребывания в лагере и бригаде монтажников, где я работал вместе с Козловским, мы получили по пятьдесят рублей. В лагере был продуктовый ларек, и мы впервые за долгие месяцы голодовки наелись вдоволь хлеба. В течение одного дня я съел пять килограммов, не считая лагерного пайка в восемьсот граммов. Козловский тоже не отставал от меня, поспешно глотая пережеванное, он с удовольствием приговаривал:

— И действительно, нет слаще тюремного хлеба. Ведь ничего подобного я не ел с таким аппетитом за всю свою жизнь. Такого наслаждения я, кажется, никогда не испытывал. Невольно забудешь про все на свете, кроме собственного желудка...

Прошло два года пребывания в этом лагере. Несмотря на тяжкий каторжный труд, мы практически не голодали. Казалось, предсказание Козловского по поводу сносных условий жизни сбывалось. Но однажды в моей судьбе все круто изменилось. Был теплый осенний вечер. Я вышел из барака и вдруг увидел журавлей. Они летели совсем низко, и их громкое «курлы-курлы» разносилось по всему лагерю. Журавли, наверное, искали место для ночлега ... Не знаю, какая буря случилась в моей душе, но мне вдруг захотелось подольше не упускать их из виду. По моим щекам катились слезы. Я смотрел на них, и мне казалось, что они искали меня, чтобы поднять на своих крыльях и унести в родные места... Я взобрался по лестнице под крышу цеха и смотрел на них до тех пор, пока они полностью не скрылись в контурах темнеющего леса.

Когда я спустился по лестнице на землю, ко мне подошли два конвоира.

— Ты чего здесь делаешь?..

Это произошло так неожиданно, что на их вопрос я лишь растерянно промолвил:

— Вы видели журавлей ...

— Нам все понятно, — сказал тот же конвоир.

И мы все трое направились к начальнику конвоя... Тщетно я пытался потом объяснить лагерной администрации свой поступок, верить мне никто не хотел. И поскольку срок заключения у меня был еще большой, меня, как склонного к побегу, списали в режимную бригаду. А с наступлением зимы этапом отправили в штрафной лагерь. На этапе было больше сотни человек. Нас везли на двух открытых грузовых машинах. Холодный зимний ветер будто огнем обжигал хмурые лица заключенных и сквозь старые бушлаты и фуфайки пробирался до самого тела. Мы ехали молча, тесно прижавшись друг к другу. Эта дорога мне почему-то напоминала один эпизод из недавнего прошлого. Так однажды меня везли из дортмундской тюрьмы в полицейской машине в концентрационный лагерь Заксенхаузен. Машин тоже было две. Везли тогда заключенных исключительно русской и украинской национальности ... Везли тоже лесом. Казалось, прошлое немыслимо повторялось. Различие было лишь в том, что вместо полицейский сейчас сидели в машине русские конвоиры... Мысли путались. В сознании перемешивались эпизоды из жизни в фашистских и советских лагерях.

«Неужели вновь повторится все как в Нижней Туре?» - мысленно задавал я себе вопрос. От таких мыслей появлялось желание выпрыгнуть из машины под пули конвоиром, но какая-то жалкая надежда заставляла поверить, что худшее все-таки позади ...

После нескольких часов езды машина въехала на территорию большого лагеря, окруженного высокой оградой из колючей проволоки. Несколько десятков длинных бараков были построены в правильной геометрической форме. Густой таежный лес, как клещами, охватывал все лагерные строения. Когда нас выгрузили из машин, появился начальник лагеря в форме капитана и еще несколько человек из лагерной администрации. Начальник лагеря был среднего роста с приятным, но наглым выражением лица. Осмотрев внимательно столпившихся в строю заключенных, он громко, будто угрожая, произнес:

— Мужики! У нас в лагере закон тайги. — Затем он сделал краткую паузу, посмотрел куда-то в черную лесную даль и продолжил: — Будете плохо работать или нарушать лагерный режим, пойдете все туда. — Он показал пальцем в небо, подымая руку в черной лайковой перчатке над головой.

Кто-то тихо проговорил над моим ухом:

— Чем лучше мы будем работать, гражданин начальник, тем быстрей окажемся там, куда показала твоя рука-владыка. Так что не пугай нас смертью, с которой мы породнились давно.

Фамилия начальника лагеря была Гаркуша.

На другой день утром я уже таскал на лесоповале пилу, названную баяном за очень большую длину. Моим напарником оказался молодой заключенный по фамилии Климов. Он уже полгода отбывал наказание на этом штрафнике и дошел до степени крайнего истощения. Мне приходилось таскать пилу вместе с ним. В бригаде почти все были такие, как он. Довольно часто с нового этапа в такие бригады подбрасывали свежие силы. Ведь выполнять лагерные нормы было чрезвычайно трудно. Норма на одного заключенного составляла десять кубометров в день. Деревья необходимо было свалить, обрубить сучья, уложить в штабеля. Бревна носили по глубокому снегу и укладывали обычно у самых дорог для погрузки на машины. Когда вырубался определенный участок тайги, переходили на другой в сопровождении конвоя, который не только нес караульную службу, но и был погонщиком, поскольку за выполненную норму работ конвой получал денежное вознаграждение в конце каждого месяца. Кроме конвоя в рабочей зоне присутствовали надзиратели и бригадиры из числа заключенных. Погонщиков на лесоповале было больше чем достаточно, не хватало только сил у измученных непосильной работой заключенных. Такие условия существования в лагере быстро доводили заключенных до могилы.

— Поберегитесь! Поберегитесь! — неслось протяжно по всему оцеплению.

Падали с треском и шумом спиленные деревья, и падали молча люди от истощения и изнурительной работы. Были частые случаи, когда неуспевшие отскочить погибали под тяжестью деревьев. В основном вырубались вековые сосны. Под сенью этих могучих сосен таилась неумолимая жестокость и ненависть к тем, кто трудился до последнего вздоха. Через несколько недель такой уто­мительной работы на лесоповале я начал терять силы и постепенно стал превращаться в обычного доходягу. Все надежды на колоссальное мое здоровье не оправдались. С большим трудом я теперь таскал пилу, устало покрикивая на партнера. Он виновато отвечал мне, что ослаб окончательно и не знает, как работать дальше. Я понимал его безвыходное положение и мирился с ним. Ведь, несмотря на полное свое истощение, в санитарной части лагеря он не мог добиться освобождения от работы.

23

Однажды Климов в конце рабочего дня, совершенно изнемогая от голода и усталости, сказал мне жалким, но решительным голосом:

— Знаешь, я хочу рубануть себе пальцы. Если я это не сделаю сегодня, то завтра я, возможно, буду мертвецом. Давай ты тяпни!

Я наотрез отказался от такой роли. Тогда Климов побрел по оцеплению и сразу нашел себе «помощника» — пожилого татарина Сулима. Они оба подошли ко мне. Возле меня находилось самое удобное место для таких деяний, поскольку располагалось оно на большом удалении от всех других работающих бригад. Татарин повертел в руках топор и взволнованно сказал:

— Ну, давай, потом ты мне.

Климов робко положил свою руку на пень, настороженно осматриваясь по сторонам. Сулим решительно поднял топор. В этот момент Климов принял руку, вздыхая, посмотрел в последний раз на собственные пальцы.

— А что, если только один рубануть?

— Один — пустое дело, зря будешь мучить себя, — возразил упрямо татарин. — Тебе добавят только срок и потом опять на повале работать заставят. Давай два, а лучше три, тогда вполне будет возможность избавиться от штрафника.

Климов вновь, более уверенно, чем прежде, положил руку, но уже на другой, рядом торчащий пень. Отворачиваясь в сторону, он в страхе закрыл глаза. Татарин торопливо намахнулся топором. И раз ... Климов в последний момент выхватил свою руку из-под самого топора, который до половины застрял в огромном пне. Сулим отчаянно прокричал, гневно вращая глазами:

— Ты что делаешь, ослиная башка? Время кончается. Сейчас всех погонят строиться. Давай замостырь мне скорей. — Татарин положил свою распухшую от мороза руку на лежавшую рядом сосну.

— Нет, обожди! — вскрикнул умоляюще Климов. — Еще попробую, в последний раз. Ведь пойми, останусь калекой на всю жизнь. Шутка ли!

— Зато спасешь свою собственную шкуру! — убедительно проговорил татарин. — Неделю, от силы две, ты больше не протянешь на повале, и прощай, мама!

Климов в третий раз положил левую руку на пень, присел и спрятал голову под полу бушлата. Сулим быстро и стремительно отрубил ему два пальца.

Климов, громко стоная, сунул окровавленную руку за пазуху и направился к дороге, где заключенные уже выстраивались в колонну. Кто-то прокричал ему вслед:

— Помочись на свои култышки, кровь сразу свернется!

Ошеломленный ранением, он ничего не слышал. Он не слышал даже татарина, который звал его. Ведь нужно было доводить задуманное дело до конца, как договаривались ... Сулим безнадежно махнул рукой и завертелся у пня, где остались пальцы Климова.

Вся бригада уже собралась на обочине дороги. Рабочее время кончилось. Полный зла и обиды, он не знал, что делать. Никто не мог ему помочь ... Тогда он отчаянно схватил окровавленный топор и сам себе мгновенно отрубил три пальца левой руки. Зажимая рану другой рукой, он стремительно направился к дороге. Я шел вслед за ним. Перед строем уже появился надзиратель по кличке Носорог. Он был высокий и тонкий, словно живая жердь. На его худощавом, покрытом глубокими морщинами лице особенно выделялся огромный нос, на котором с обеих сторон зияли две большие черные бородавки, похожие на навозных жуков. Глубоко запавшие маленькие глаза напоминали стеклянные глазки кукольного медвежонка. Он громко крикнул, обращаясь к уже полностью построенной колонне заключенных:

— Эй, доходяги, у кого короткая память, пальцы свои забыли на снегу?

— Возьми их себе на долгую память, — кто-то с раздражением ответил ему.

Надзиратель, не обращая внимания на эти слова, громко продолжал:

— Вчера в оцеплении насчитал двадцать штук. Сегодня намного больше будет. А за месяц целый мешок наберется. Не пойму, как думают дальше жить эти скоты, оставшись калеками?!

— Надо расстреливать за такие проделки, — проговорил молодой конвоир, поправляя привычным движением на плече винтовку. Он притаптывал снег вокруг себя и злобно смотрел на готовую к маршу длинную колонну заключенных. — Лучше пулю в лоб, чем быть уродом. Некоторые доходяги этого не понимают.

Незаметно к строю подошел другой надзиратель, по кличке Глобус. Глобус имел очень большой живот и круглое, как полная луна, желтое лицо. Он был больше похож на катившийся по снегу бочонок, чем на Глобус ...

— Ты считал, сколько сегодня в оцеплении отрубленных пальцев валяется? — обратился к нему Носорог.

— Количеством я не интересовался, — ответил весело Глобус. — А вот подводили собак. Не жрут, сволочи. Морды отворачивают. Потому что сыты, — промолвил конвоир, готовый уже тронуться с места за медленно идущей колонной.

— Но доходяги от собачины не отказались бы, — улыбаясь, проговорил Носорог. — Сожрали бы вместе с потрохами и шкурой ...

Я не услышал продолжения разговора надзирателей и конвоиров, поскольку во время движения колонны они немного отстали. Этот день был для меня особенно тяжелым. Окоченевшими руками я едва удерживал пилу. Тело, казалось, перестало подчиняться усилиям воли. Мысли путались, будто приходили в какое-то хаотическое состояние. В ушах постоянно сохранялся шум падающих деревьев и мягкий скрежет пилы.

Неопределенный срок наказания в штрафнике внушал полную безысходность, от которой заключенные лишались последних моральных и физических сил.

Вечером в холодном бараке царила полутьма, на ужин подавалась отвратительная похлебка из подгнившей капусты. Расположившись на сплошных голых нарах, я замкнулся в себе: не было ни желания, ни сил промолвить даже слово. Да и мои соседи по нарам лежали, словно потеряли дар речи.

Наутро в лагере произошел трагический случай, который с молниеносной быстротой стал известен каждому заключенному. Ночью на кухне кем-то был убит повар. Это был дежурный повар. Его обнаружили в котле во время раздачи утренней баланды. Но главная особенность этого происшествия заключалась в том, что только тогда заметили разварившийся труп, когда половину котла уже раздали. На разводе этот случай весело обсуждали доходяги.

— Я думаю, почему сегодня баландус такой жирный?! А там, в котле, повар плавал, — говорил, улыбаясь, один, с длинной, как у гусака, шеей.

— Нас Гаркуша теперь будет поварами кормить. Хватит с голоду подыхать нашему брату, — отвечал другой маленький заключенный, прихрамывая на правую ногу.

— Да что там, с человечиной самые вкусные супы бывают, — промолвил третий, с большим шрамом на щеке и подбородке. — Я бы начальника сожрал с требухами и погонами вместе, — продолжал доходяга со шрамом.

Разговор неожиданно прекратился — развод строем побригадно подходил к воротам. У центральной вахты, где обычно дежурили круглосуточно надзиратели, лежали для устрашения два трупа. Эти заключенные три дня тому назад бежали с лесоповала. Они работали на погрузке леса на машины и спрятались в штабеле дров. Конвой обнаружил побег только под вечер. Их поймали в Тагиле. Гаркуша запретил возвращать в лагерь беглецов живыми. Они были доставлены мертвыми. И теперь лежали на разводе — окровавленные и избитые до неузнаваемости. Гаркуша, про­хаживаясь около трупов, сжав руки в кулаки, угрожающе кричал:

— Всем смотреть! Не отворачиваться! Приказываю смотреть!

Шапка съехала ему на затылок, густые черные кудри закрыли ему полностью лоб, чуть прикрыв горящие ненавистью глаза.

Недаром в лагере бытовала такая поговорка: «Возьми мою душу, Гаркуша». Глядя на Гаркушу, я вспоминал коменданта концлагеря Заксенхаузен штандартенфюрера Антона Кайндля. Я часто видел этого фашиста, когда беглецов ловили и вели на виселицу. Антон Кайндль казался мне жалким мальчишкой на фоне грозного изувера Гаркуши... Подражая начальнику, старший надзиратель шутливо говорил:

— Мужики, смотрите на эту влюбленную пару, не бойтесь! Ведь они на нас смотреть не будут. Кто последует их примеру, ляжет рядом. Уверяю вас, не решайтесь на побег, а лучше спокойно доходите.

— Мы уже дошли, больше некуда.

— Довел нас начальник, чтоб ему до самой смерти на четвереньках ползать и сдохнуть где-нибудь под забором, — кто-то громко выкрикнул из строя.

24

...На лесоповале мне стало работать немного легче. Вместо саморуба Климова моим напарником стал Дымов, молодой заключенный, прибывший этапом из Тагила вместе со мной. Он был осужден на десять лет за восхваление иностранной техники. Дымов имел крепкое телосложение и старался работать с полной отдачей сил. На тридцатиградусном морозе, голодные, в старых поношенных одеждах, заключенные работали по десять часов в сутки. Конвоиры в оцеплении жгли костры. Заключенным не разрешали.

Прямо с утра в бригаде появился надзиратель Носорог. И сразу подошел к нашему бригадиру:

— За твоими орлами, Шакин, числится пятьсот кубометров недоработки. Придется всю бригаду резануть на пузяки без ножа.

Это означало: уменьшить хлебный рацион, пока не начнут выполнять норму, ликвидируя задолженность. Из семисот граммов положенного на каждого заключенного в день хлеба могут убавить до трехсот.

— У меня в бригаде одни доходяги. Что я могу сделать? — смело ответил Шакин, обиженно поглядывая на надзирателя.

— Доходяги, — вдумчиво повторил Носорог, оглядываясь вокруг. И тут же повысил голос: — Лодыри они у тебя, а не работяги. В других бригадах ничего подобного нет.

В этот момент спиленная сосна, развернувшись, с шумом и треском упала прямо около надзирателя. Испуганно бросившись в сторону, он споткнулся и упал. Затем мгновенно встал на ноги и злобно закричал:

— Это явное покушение на меня! — Разъяренный, он подошел к тем, кто только что пилил сосну. — Вы мне ответите за свои проделки. Как фамилия?

Заключенные, виновато оправдываясь, назвали себя. Но тут произошло происшествие, которое сразу отвлекло внимание Носорога. Конвоир, стоявший неподалеку в оцеплении около костра, подозвал к себе заключенного, который, на его взгляд, плохо работал. Этот работяга обрубал ветви на сваленных деревьях. Конвоир приказал ему сесть вдали от костра на снег и снять с себя бушлат. Заключенный, возраст которого трудно было определить, наотрез отказался подчиниться воле конвоира. Многие прекратили работу, интересуясь, чем закончится это событие. Носорог, не желая быть свидетелем, молча скрылся за деревьями. Конвоир, прицеливаясь в заключенного, проговорил:

— Последний раз предупреждаю, раздевайся и садись на снег, считаю до трех.

— Садись сам, а я не буду! — дерзко ответил заключенный, но при этом робко поглядывая на ствол винтовки.

Грянул выстрел, отзываясь протяжным эхом с другой стороны леса. Заключенный, схватившись за грудь, упал. Конвоир повесил на плечо винтовку и, не оглядываясь на свою жертву, пошел к костру. Двое из бригады хотели подойти к тому месту, где лежал окровавленный заключенный, но конвоир строго крикнул:

— Никому не подходить! Я запрещаю! Если он ранен, к вечеру все равно сдохнет.

Это происшествие напомнило мне один эпизод из моей жизни, когда я находился в концентрационном лагере Заксенхаузен. Пятнадцать человек заключенных, в числе которых был и я, в специальных упряжках таскали по городу огромную бочку и чистили помойные ямы. Помоями затем поливали сельхозугодья. Однажды во время поливки огорода я заметил кусок очищенной брюквы, будто приготовленный специально для меня. Схватив эту брюкву, я начал с жадностью есть ее, но тут на меня обратил внимание конвоир-эсэсовец. Прицеливаясь в меня из винтовки, он громко крикнул:

— Брось!

Я, дошедший до степени крайнего истощения, ужасно не хотел расставаться с этой брюквой.

— Брось! — вторично крикнул эсэсовец с угрозой, упираясь плечом в ложе винтовки.

По лагерному номеру на моей груди он видел, что по национальности я русский. Возможно, поэтому он и решил поиздеваться надо мной. После второго предупреждения он мог уже выстрелить, но не выстрелил. Я бросил брюкву к ногам, и эсэсовец опустил винтовку...

Мои воспоминания прервал Дымов.

— Вот зверюга, а? — воскликнул он, вопросительно глядя на меня. — Озверел этот сталинский чекист хуже, фашиста. Где в нем человечность? Ведь свой же, русский!

— Он применил инструкцию ГУЛАГА, — отрешенно ответил я. — А в инструкции закон: «За невыполнение требований конвоя применять оружие без предупреждения». А он трижды предупредил...

Дымов сильно дернул пилу к себе, ее прижало наполовину подпиленной сосной. Когда в распил мы забили клин, и сосна, подавшись, освободила пилу, он обнажил зубы и гневно прошептал:

— Там в Москве, в этом самом ГУЛАГЕ, сидят такие же изверги, как и этот конвоир.

Я не ответил на его реплику. Мое внимание было приковано к человеку, который, пристреленный, лежал на снегу. Сначала он шевелился, а потом затих. По всей вероятности, он был уже мертв. Вечером, в конце рабочего дня, его труп увезли в лагерь на специальной телеге, на какой обычно каждый раз увозили тех, кто не мог уже самостоятельно передвигаться.

Вскоре возле нашей бригады появились Носорог и Глобус.

— Чертовы лодыри, я вас всех так накормлю, что задние места ваши затянутся паутиной, — прокричал Глобус тонким, как у ребенка, голосом, подпрыгивая на одном месте, подобно мячу.

— От нас и так осталась уже одна паутина, — возразил ему обиженно бригадир.

— Молчать! Ты совершенно не способен быть бригадиром, — краснея, пищал Глобус. — Распустил бригаду, так твою мать. Сегодня же доложу начальнику лагеря, чтоб тебя сняли в работяги.

— Докладывай хоть самому Берии, мне все равно.

Сказанное «Берии» ошеломило надзирателя. Он внезапно умолк, растерянно глядя по сторонам. А вдруг это слово нечаянно как-нибудь повернется против него...

В течение нескольких минут Глобус не знал, что ему делать. Он то смотрел на Носорога, то растерянно осматривал заключенных. Наконец он пришел в себя и вновь злобно набросился на бригадира:

— Распустил язык, сволочь! Мало тебе дали уже за него двадцать лет. Еще просишь? — Разгневанный Глобус резко взглянул на бригадира и быстро направился в сторону других бригад.

Назавтра вместо Шакина бригаду принял чечен по национальности — Хаджи-Бей. Он прибыл новым этапом. Хаджи-Бей был невысокого роста и имел большие, слегка раскосые глаза. Его шея была несколько раз перемотана длинной тряпкой, свисавшей почти до самой земли.

Как только он приступил к своим обязанностям, в ход сразу пошли отборная брань и палка. Но это мало что изменило в положении бригады. Измученные тяжким трудом, голодные зэки не могли уже выполнять норму...

Когда я приходил вечером в барак, у меня возникала лишь одна мысль: подольше бы длилась ночь или вообще случилось бы чудо — и не наступил следующий день.

Я часто вспоминал своего первого напарника саморуба Климова и от души ему завидовал...

Стояли трескучие уральские морозы. Одежда плохо защищала меня от холода. Однажды в один из таких дней я решил попытаться отморозить на руке пальцы и таким образом получить освобождение от работы. Мне потребовалось не больше часа, чтобы отморозить себе два пальца: безымянный и мизинец. При этом я совершенно не задумывался над тем, какое это может для меня иметь последствие. Как отчужденный от самого себя, я хладнокровно смотрел на побелевшие собственные пальцы, стараясь быть никем не замеченным. Мной владело лишь одно стремление — покончить как можно скорее с убийственным трудом на лесоповале... Вечером я уже стоял в огромном, как авиационный ангар, бараке, где находилась санитарная часть лагеря. В толпе доходяг я ждал своей очереди на прием к «врачу». Обязанности главного лекаря выполнял заключенный лет сорока пяти, коренастый, с полным румяным лицом и наглыми голубыми глазами. Его звали Сашка Глумов. Он был осужден к двадцати пяти годам за измену Родине. Ему помогали четыре санитара-лоботряса с веселыми беззаботными лицами, одетых в новые коричневые телогрейки.

25

Глумов был большим мастером на всякого рода злые шутки и издевательства. Казалось, в этом было его истинное призвание.

Так называемая «процедурная комната», где производился непосредственно прием больных, была отгорожена от санитарной части бревенчатой стеной и напоминала загон для скота. Старые, давно потерявшие свой вид медицинские инструменты вместе с какими-то ржавыми ведрами и про­чим хламом лежали прямо на прогнившем полу. Трое санитаров, лениво позевывая, стояли у самых дверей. Один санитар сидел возле стены на стуле. Глумов заседал зa маленьким столом посередине «процедурной». Первым к нему подошел высокий доходяга, с торчащими острыми скулами, небритым лицом и почерневшим от мороза носом.

Что у тебя? — грубо спросил Глумов, окидывая его брезгливым взгядом с ног до головы.

—Живот сильно болит, вот уже вторую неделю маюсь с ним, — ответил доходяга, делая кислые гримасы, наклоняясь всем своим костлявым туловищем вперед.

— Маешься, значит, — издевательски повторил Глумов, осторожно трогая за живот больного. — А ну, открой рот.

Тот послушно выполнил желание «врача».

— Иди направо, — скомандовал Глумов и крикнул санитару, сидевшему на стуле: — Сделай ему кесарево.

Тот послушно схватил помазок и намазал марганцовкой живот подошедшему доходяге.

— У меня здесь не болит, — заупрямился робко больной, но санитар грубо прервал его.

— Ты что, свою болезнь забыл, наверно, на повале. Пришел к врачу с пустым брюхом.

— Да нет, внутри у меня болит и жжет, как огнем.

— Попей воды и уходи прочь, — строго приказал санитар, приступая к обработке таким же способом следующего заключенного.

«Обработанного» же заключенного немедленно выталкивали за дверь. Глумов при этом кричал:

— У меня такой номер не пролезет! Коси теперь на другую болезнь!

Первый «пациент», на кого Глумов обратил серьезное внимание, оказался заключенный, левая рука которого была обмотана грязной окровавленной тряпкой, вероятно, оторванной от его нижней рубашки.

— Сорви и брось эту дрянь в ведро, — приказал Глумов, обращаясь к нему.

Тот торопливо обнажил руку, где вместо четырех пальцев остались только окровавленные обрубки.

— Идиот! Ты что, дурак, наделал? — громко выругался Глумов, злобно поглядывая на калеку. — Всю пятерню себе отхряпал, чертов доходяга. Вполне хватило бы двух пальцев, чтобы избавиться от штрафника.

— Я не виноват, что так у меня получилось, — тихо оправдывался саморуб. — Попросил одного, и вот он меня уважил.

— Ну, и уважил, — подхватил Глумов все с тем же раз­дражением. — А ты куда смотрел?

— На топор, а потом на свои пальцы, как они плясали на снегу, что живые. Мне стало так жалко их... Я чуть не заплакал.

— Теперь будешь плакать всю жизнь. На войне, наверно, был, остался цел и невредим.

— На войне легче, чем в этом аду.

— Да что ты за солдат, если испугался сосны!

—- Да разве русского мужика деревом запугаешь. Голодуха доконала. И кубометры. А теперь что с меня спросить, когда остались одна кожа да кости.

Глумов быстро прервал разговор и взял, перелистывая, специальный журнал для регистрации саморубов.

— Фамилия, имя, отчество, срок, статья.

— Бугров Иван Тимофеевич. Указ, срок — десять лет.

— Ну вот, теперь еще пятерку получишь за саботаж.

— Черт с ней, с пятеркой. Мне сейчас все равно, лишь бы с голоду не сдохнуть.

— А вдруг загнешься, — иронически проговорил Глумов, накладывая повязку на руку больного, и тут же прокричал, обращаясь к санитарам: — В мертвецкую его!

Бугрова после этого увели в так называемый стационар — полумрачное огромное помещение, заполненное сплошными нарами в три яруса. Там, на старых протертых матрацах, тесно прижавшись друг к другу, лежали больные, укрывшись старыми шерстяными одеялами. Эта масса людей извергала протяжные стоны, непонятные бормотания в предсмертном бреду и крики умирающих. Вполне резонно такая «лечебница» называлась «мертвецкой». В мертвецкой существовал свой негласный закон: мертвых скрывали от санитаров, пряча на нарах по нескольку дней и получая за них положенный паек...

После Бугрова перед Глумовым появился заключенный с разрубленной ногой чуть выше ступни. Рана была небольшая, но, возможно, болезненная, потому что была задета кость.

— Так, а ну, я посмотрю, что ты тут у себя натворил? — проговорил Глумов, хитро поглядывая на рану.

Больной стоял перед ним на одной ноге, а другую, ок­ровавленную, держал руками на весу. Осмотрев рану, Глумов, подозрительно взирая на заключенного, проговорил:

— Покажь свой валенок.

Тот неуверенно и робко поднес к его глазам старый изношенный валенок.

— Я не вижу нигде разрубленного места, — укоризненно сказал Глумов, внимательно разглядывая валенок.

— Он у меня соскочил, когда я рубил ветку, — оправдывался больной, смущенно краснея и отворачивая в сторону голову.

— Но это чисто цирковой трюк у тебя получается, — насмешливо заметил Глумов и тут же резко скомандовал: — Надевай свой валенок и мотай отсюда. Чтобы я тебя больше здесь не видел. Не пролезла у меня твоя чернуха.

Заключенный упрямо возражал, придумывая все новые и новые варианты «несчастного случая».

— Клизму ему, — проговорил Глумов, оглядывая уже следующего вошедшего.

Того, что с больной ногой, схватили под руки санитары и пинком под зад выбросили за дверь.

Следующим оказался пожилой заключенный с распухшей и воспаленной рукой и синяками под обоими глазами. Глумов внимательно присмотрелся к воспаленному месту на руке старика.

— Так, это явная мостырка. Признавайся, старый хрен, что запустил себе под шкуру керосин, бензин или что-то в этом роде?

— Я просто ушиб на лесоповале, — начал оправдываться заключенный, морщась от боли.

— Не рассказывай мне сказки, старая мартышка. Меня не проведешь на этом пустяке. Вот признаешься, так и быть, дам освобождение тебе на пару дней. Будешь выкручиваться, сразу пошлю на работу.

Старик ударил себя в грудь здоровой рукой:

— Я издеваться над собой не позволю, как многие другие. Я сам до заключения в следственных органах работал. Поверьте мне, старому криминалисту.

— Плохой из тебя был следователь если самую обыкновенную мостырку сделать себе не можешь. Ты, воспользовавшись медицинской иглой, сотворил себе искусственную флегмону. Вот смотри, маленькая ранка на воспаленном месте твоей руки.

— Это я сучком уколол, — настойчиво оправдывался старик.

— Ну, с меня хватит твоих фальшивых слов, — решительно заявил Глумов.

Но больной все еще продолжал настаивать на своем. Тогда Глумов громко выкрикнул, обращаясь к санитарам:

— Клизму этому старому проходимцу и к следователю вдобавок.

Его подхватили под руки и с помощью ног вытолкнули за дверь. Все, кто покушался на себя, находились, как правило, на грани жизни и смерти.

Когда дошла очередь до меня, в моих ушах будто застыл издевательский голос Глумова: «Кесарево! Клизму! В мертвецкую!» За время, пока я находился в «процедурной», мой пальцы отошли и начали причинять мне нестерпимую боль.

— Что, отморозил? — ехидно спросил Глумов, с хитрецой посматривая на мою руку. — Как так можно отморозить пальцы. Ты что, так увлекся работой, что потерял всякую чувствительность? Не дав мне ответить, он издевательски продолжал: — Ну, понятно, свежий воздух... Красота уральского леса и шепот сосен — все это, конечно, подействовало на тебя ошеломляюще, и ты забыл про самого себя, — с умышленной целью, разумеется.

— Рукавицы были старые, худые, и я действительно не почувствовал, как мои пальцы побелели, — невнятно пробормотал я, стараясь не встречаться с ним взлядом.

— Эй, ты, темнила с Нижнего Тагила, — перебил меня насмешливо Глумов. — Если бы такое случилось на ноге, я мог бы поверить тебе. А сейчас твоя карта бита. Меня невозможно ввести в заблуждение такому доходяге, как ты. Ну, черт с тобой, раз сам себя не жалеешь... — Он подозвал санитара, который наложил мне на руку марлевую повязку, пропитанную какой-то жидкостью, и замотал мои пальцы серым от грязи бинтом.

Я с нетерпением ждал, что будет дальше. Глумов, искоса взглянув на меня, выкрикнул:

— В мертвецкую!

26

Этот момент мне показался самым счастливым в моей жизни. Фраза «в мертвецкую» спасительно врезалась в мое сознание. Не чувствуя под собой ног, я прошел за санитаром в полумрачное помещение с резким запахом карболки. Остановившись, он показал рукой на нижние нары и тихо сказал:

— Вот падай там и не дыши.

Я протиснулся на свободное место между двумя заключенными, лег на матрац, укрывшись растрепанным шерстяным одеялом. Ко мне тут же обратился заключенный, который лежал через одного человека от меня. В этой полутьме я не мог его сразу рассмотреть. Он, очевидно, заметил повязку на моей руке и любопытно спросил:

Ты что, рубанулся?

— Нет, отморозил.

- А я от своей лапы тройню отделил. Пусть самостоятельно срок отбывают. Вот оставил только мизинец да большой палец. Не подыхать же мне в мои двадцать пять лет. Желаю от всей души Гаркуше сдохнуть. Он вдвое старше нас. Здесь жить можно, — самодовольно произнес он. — Костыль дают шестьсот граммов. А на повале за семьсот пахать надо. Я уже здесь неделю кантуюсь.

«Да, здорово ты кантуешься, что почти без руки остался», — подумал я, посмотрев на свои пальцы, которые причиняли мне нестерпимую боль, но воздержался ему что-нибудь ответить.

Мы вскоре познакомились. Звали его Михаил. Он был осужден на восемь лет за кражу в магазине. Мои глаза привыкли к темноте, и я успел его рассмотреть. Он был очень истощен. На бледном, исхудалом, чуть вытянутом лице выделялись большие черные глаза. Несмотря на сильное истощение, он был очень подвижным и веселым парнем. Нетерпеливо ворочаясь на своем месте, он вдруг спросил:

— Признайся, Гришка, честно, ты замостырился или в натуре отморозил свои пальцы?

— А зачем тебе это знать?

— Да просто так, по-свойски интересуюсь. Меня-то чего бояться.

— Ну, умышленно отморозил, надоел лесоповал, вот и все...

— Я сразу понял, что у тебя мостырка, хотя ты еще не очень подморенный на этом курорте у Гаркуши.

Вдруг мой сосед, с исхудалым и желтым, как восковая свеча, лицом, лежавший рядом слева, что-то громко пробормотал во сне и сразу захрапел, натужно отдуваясь.

— Это Шатров, московский артист, — пояснил Михаил, вглядываясь в его сонный профиль. — Как враг народа — червонец отхватил. Мало показалось... Под конец срока распустил язык — еще пятерку ломанули. Попал на штрафняк, теперь лежит, доходит. С сердцем у него плохо. Скоро, наверно, дубаря урежет. Тогда мы его притырим на денек-два и похарчимся за счет покойника. Тут все так делают. Друг за другом следят, ждут не дождутся... Здесь, брат, такой порядок: умри ты сегодня, а я пока подожду.

Утомленного и обессиленного, меня постепенно начало клонить ко сну. Однако Михаил неустанно продолжал:

— Слышишь, Гришка, ты женат?

— Нет. Давай будем спать.

— Я тоже нет, — не успокаивался он. — Если дотяну до конца срока и выйду на свободу, обязательно сразу женюсь. Да вот только хорошая девка за меня теперь не пойдет, за калеку. Пойми сам, с перебитым крылом, какой полет у птицы.

Я уснул и больше не слышал его. Наутро после развода рабочих все надзиратели лагеря начали дружный обыск зоны. Они обыскали и санитарную часть.

— Почему у нас наводят шмон? — удивленно спрашивали больные.

— Что случилось? Что ищете здесь? — интересовались у надзирателей санитары.

Через некоторое время причина была известна. Оказалось, что минувшей ночью двое расконвоированных заключенных, которые вывозили трупы из лагеря в лес и сбрасывали там в специально приготовленные для этого ямы, оставили свою лошадь с телегой у морга и пошли греться в барак. Эти «ангелы смерти», как их прозвали в лагере, пригрелись и нечаянно уснули. Проснувшись, они поспешили к своему «катафалку», нагруженному мертвецами, и были ошеломлены: в оглоблях вместо лошади лежали внут­ренности, прикрытые шкурой с головой и копытами. Пере­пуганные «ангелы» бросились на вахту к надзирателям. Те не стали ночью поднимать тревогу в лагере, перенесли ее на утро. Тщательный обыск не дал никаких результатов. Туша лошади как сквозь землю провалилась. Только через неделю нашли голые кости в снегу за бараком.

— Сожрали живьем кобылу, — шутливо заметил Михаил.

— Да где ее сваришь здесь? Просто погрызли зубами, как шакалы. Я сам бы не уступил им в этой гулянке с кобылой. Брюхо так свело, что пупок к позвоночнику, наверно, прирос. Подморили по всем правилам сталинских законов. Хотя бы раз чего-нибудь нажраться до отвалу.

— Нажрешься, придет время, — ответил долго молчавший Шатров. — Ты молодой... Выйдешь на свободу — и твои мечты сбудутся. А вот я в свои полста уже ничего не дождусь. Для меня все кончено: и мечты, и надежды.

Не удержавшись от любопытства, я спросил:

— Правда, что вы были артистом и жили в Москве?

Лицо его стало задумчивым и серьезным. Так продолжалось минут пять, потом он заговорил тихо, слабым и болезненным голосом:

— Что было, то сплыло, молодой человек. Извините, как мне вас называть? Надеюсь, вы меня уже знаете.

Я назвал себя.

— Да, я был оперным певцом Большого театра. Но теперь давно отпелся старый соловей. Что вас еще интересует?

— Все, что вы можете о себе сказать. Ведь ваша жизнь, наверное, была очень интересной?

— Да, но я не склонен сейчас вспоминать прекрасное минувших дней. И эти мои воспоминания будут просто не для ваших ушей, молодой человек.

Я обиженно посмотрел на него. Увидев мой взгляд, он продолжил:

— Вы видели хоть раз в своей жизни на сцене Шаляпина, Качалова, Собинова, Остужева или Пашенную, Яблочкину, Андрееву?.. Я уверен в том, что вы ничего не видели и ничего не смыслите в искусстве. Мои рассказы будут просто напрасной тратой слов, а мне и так трудно говорить при моем, как видите, тяжелом физическом состоянии.

— Скажите только, пожалуйста, за что вас арестовали? — поинтересовался я, стараясь больше не беспокоить его.

Он недовольно поморщился:

— Ни за что.

— Я понимаю, но это «ни за что» имеет свои веские причины и последствия.

— Вы почти правы, молодой человек. Причин нет и быть не может. А последствия перед вами. Вот смотрите на мой скелет, и слов больше не надо.

Когда мне показалось, что наш разговор уже закончен, Шатров вдруг проговорил:

— Вы во мне пробудили, молодой человек, одни горькие воспоминания. Вот как сейчас я вас вижу, так же и себя вспоминаю на сцене. Я тогда в последний раз в театре был в роли Мефистофеля. Ставили оперу Гуно «Фауст». «Здесь Гаркуша правит бал, люди гибнут за повал».

— Это что, вы песню такую сочинили про нашего начальника?

— Нет, это пародия на арию, которую я пел тогда, десять лет тому назад.

— Ловко ты придумал, старик, — отозвался весело Михаил. — Гаркуша — злодей, действительно гуляет на наших страданиях. Рожу натрепал, давно топора просит.

Шатров тут же продолжил:

— Меня забрали прямо из театра двое в штатском. Не дали даже проститься с семьей. Привезли на Лубянку. Судила специальная «тройка» в подвале тюрьмы. «Враг народа» — присвоили стандартное звание и погнали по этапам.

27

Шатров умолк и, вздыхая, закрыл глаза. Я слез с нар и, чтобы заглушить боль в пальцах, начал бродить по узким проходам мертвецкой. Около выходной двери я встретил санитаров, которые несли на носилках мертвого заключенного. Лицо этого мертвеца оказалось мне знакомо. Он был по национальности узбек. Этот узбек прибыл прошлой осенью этапом из Нижнего Тагила. Это было в воскресенье... Вновь прибывший этап заключенных задержали у проходных ворот. В это время Гаркуша всегда сам лично принимал этапников со своими помощниками. Стоявшие в первой пятерке в строю три узбека тихо о чем-то поговаривали между собой. Один их них, более решительный и смелый, вдруг сказал, обращаясь к Гаркуше, который в этот момент остановился неподалеку:

—А что, начальник, нам здесь, в твоем лагере, чайхана будет?

Гаркуша никогда не прощал такие шутки заключенным, но на этот раз проявил милость лишь потому, что сразу придумал довольно остроумный ответ. Он надменно взглянул на узбека и проговорил:

— Не знаю, чай вам будет или нет, а вот хана обязательно будет таким, как ты.

Пророческие слова начальника сбылись. На носилках лежал этот самый узбек уже мертвый...

Два раза в неделю я ходил на перевязку. Пальцы мои остались целыми, только отгнил кончик на мизинце. Я был мало обрадован почти хорошему состоянию моей руки. Вновь оказаться на лесоповале я не хотел. Я надеялся пробыть в мертвецкой до весны, полагая, что с наступлением теплых дней работать на лесоповале будет легче.

Дни, когда я приходил на перевязку, были для меня самыми волнующими. В каждый такой приход я думал, что на этот раз меня обязательно препроводят на работу.

Однажды, поздним вечером, неожиданно умер Шатров. В этот момент я лежал рядом с ним. Он, как обычно, молчал. Но вдруг, хрипло вскрикнув, дернулся всем истощенным телом и сразу затих. Пена выступила на его губах.

— Артист дубаря урезал! — проговорил весело Михаил, накрывая лицо мертвеца старым грязным одеялом. — Молчим! Завтра утром жрем его пайку хлеба на двоих, баланду тоже.

— Из-за куска хлеба спать с мертвецом я не согласен. Михаил гневно взглянул на меня:

— Да ты что, чокнутый, что ли? Упустить такой веселый момент! Нам сам Гаркуша не простит. И чего ты, собственно, боишься лежать около этого старика? У него зубов почти нет. Он не укусит. Пока будет тепленький, мы будем греться все втроем под одеялом. А когда он остынет, к утру мы, сонные, ничего не поймем, потому что наше тепло разделим с ним.

— Не уговаривай меня. Я не согласен на такие штуки.

— Тебе, наверно, жрать не хочется, раз так упираешься рогами. Какая разница — спать с живым или с мертвым!.. Ведь этот старик мало чем отличался от настоящего мертвеца. В нем уже ничего не было живого. Он догорал без дыма и огня. Давай падаем и дохнем до утра.

— Замолчи, я не хочу тебя слушать. Его надо немедленно убрать отсюда.

Михаил понял, что меня очень трудно заставить подчиниться его воле, и пошел на хитрость. Он сразу сменил тему разговора и начал, шутя, фантазировать:

— Хорошо мертвецу, и жрать ему не хочется. На работу ни один пес теперь не погонит. А главное, свой срок уже оставил начальнику. И гуляет он, наверно, на том свете и поет на сцене свою любимую арию: «Там Гаркуша правит бал, правит бал». А мы с тобой плевать хотели на этот лесоповал. Пусть нам будет хуже. Да, как ни хорошо в царстве небесном, но подыхать все-таки страшно. Я ведь искалечился не для того, чтобы тянуть эту мучительную доходиловку на штрафнике. Думаю, как-нибудь отбуду срок, и да здравствует свобода!

Я почти не слушал его, погруженный в собственные думы.

Я вспомнил концентрационный лагерь Заксенхаузен и первые месяцы войны.

Когда нас, военнопленных, привезли в этот лагерь, стояла довольно холодная для тех мест зима. Мне тогда в мои двадцать лет хотелось умереть. Я находился в полном отчаянии от ощущения того, что не могу больше быть на передовой. Это мое состояние усугублялось еще тем, что при пленении мы практически не оказали никакого сопротивления врагу. После сражения под Смоленском я в составе роты пехоты попал в окружение. Более двух месяцев мы пробивались к своим, стараясь продвигаться в направлении Сухиничей. Из пятидесяти человек в начале окружения к моменту пленения нас оставалось одиннадцать.

Обессиленные, едва державшиеся на ногах, мы вышли тогда к деревне Палики. Внезапно нас окружили фашисты. У нас почти не было патрон, оставалось на всех одна граната.

Из громкоговорителя на ломаном русском языке кто-то прокричал: «Сдавайся, рус, сопротивление бессмысленно». Командовавший нами политрук Скобелев резко скомандовал: «Ложись!» — и швырнул гранату в сторону фашистов. Граната не взорвалась. Но по нам открыли беспрерывный огонь из пулеметов и автоматов. Так продолжалось в течение полутора часов... Дальше я помню только, как у моего виска появилось дуло автомата, и нас, троих оставшихся в живых, почти замерзших, доставили в комендатуру... В Заксенхаузене нас распределили по рабочим командам и разместили в бараках. Бараки не отапливались. Помню: во всем моем теле, казалось, стоял бесконечный холод. Кроме желания смерти у меня было еще одно желание: перед тем как умереть, я хотел по-настоящему согреться...

«Как прекрасно, — думал я, — что человек может умереть, и смерть его избавит от бесконечных лишений и страданий...»

Мои размышления неожиданно прервал Михаил. Он заметил, что я о чем-то думаю, и решил, видимо, еще раз проверить мои намерения.

— Ну что, Гришка, ты, наверно, передумал?

— Нет, я остаюсь при своем мнении, — ответил спокойно я.

— Не говори глупости. Этот дубарь наш, и я никому его не отдам. Здесь закон — тайга. В нашу дружную семью никто не будет вмешиваться, пока мы не получим свое удовлетворение. Все так делают. Некоторые по два дня и больше притыривают мертвецов и гуляют за их счет. А ты испугался одной ночи, да и она скоро кончится.

Я не стал с ним больше спорить, слез с нар и пошел звать санитара, чтобы сообщить о случившемся. Михаил и взволнованно крикнул мне вслед:

— Стой, Гришка! Ты куда? Не вздумай заложить дубаря!

— Да нет, что ты. Я просто пойду на перевязку. Рука заныла.

В процедурной комнате я увидел санитара. Он был немного похож на бульдога. Это сходство придавала ему его нижняя сильно отвислая губа. По указаниям Глумова он обычно делал так называемое «кесарево».

— Ты что сюда пожаловал? — грубо спросил бульдог, увидев меня.

— Артист умер, надо его убрать с нар, внушительно промолвил я в надежде, что это сообщение подействует на санитара.

Не моргнув глазом, он нетерпеливо спросил:

— Какой такой артист? Здесь все артисты, и ты в том числе.

— Шатров его фамилия. Вот здесь, неподалеку, на нижних нарах лежит.

— Ну и что твой Шатров, до утра подождать не может? У него что, терпение лопнуло?

—Не знаю... Мне просто неприятно спать с покойником. Не могу я.

— Ты сам недалеко от него ушел. Не понимаю, почему мертвец боится мертвеца! — Санитар повелительно взглянул на меня: — Пошел, ляг на свое место. Утром в награду сожрешь его горбушку. Не считая твоего артиста, в санчасти уже лежат еще четыре дубаря, ждут утра.

Я продолжал настаивать на своем:

— Мне не надо такой горбушки. Лежать рядом с трупом я не намерен.

Бульдог злобно тряхнул головой.

— Зажрался ты, фитилюга, что х... за мясо не признаешь. Мало тебя чекисты подморили. Обожди, придет время, будешь за корку хлеба целовать мертвых в самый зад. Похлеще, чем ты, были орлы. Их давно уж нет. Пошел, падай на свои нары и не дыши до утра. А потом вздохнешь, если я разрешу. Понятно?

28

Я понял, что продолжать дальше разговор с санитаром было бессмысленно. Я возвратился из «процедурной комнаты» и, войдя в барак, предложил саморубу, лежавшему у самого входа, поменяться со мной местами. При этом я объяснил ему, в чем дело. Тот с радостью согласился, поскольку половина хлебной пайки, предназначенной покойнику, доставалась в этом случае ему. Наутро, когда санитары стащили с нар труп Шатрова, Михаил, улыбнувшись, сказал:

— Прощай, старик. Спасибо за твой хлебушек. Не забывай нас на том свете. Ведь там Гаркуша будет править бал. Возможно, уже недалека его кончина.

Глядя на Шатрова, мне почему-то вспомнились Родин и Махоткин. Произносимые когда-то ими слова смешались в моем воображении. Казалось, это был лишь один человек в разных лицах: простой сельский мужик, интеллигентный военный и известный артист. И этот человек уходил куда-то в небытие, и смерть отбирала у него его последнюю роль...

На следующий день умер еще один совсем молодой заключенный. Однако, когда санитары отнесли его, совершенно голого, примерно шагов на двадцать от санчасти, мертвец вдруг воскрес и сел на носилки. Вероятно, он находился в состоянии шока, и его ошибочно приняли за мертвеца. Морозный воздух, очевидно, привел его в чувство. В этот момент мимо проходил Гаркуша. «Мертвец» жалобно обратился к нему слабым скрипучим голосом:

— Гражданин начальник, зачем меня туда несут? Я ведь еще живой. Живой я, гражданин начальник.

Санитары были ошеломлены этим небывалым случаем. Страх охватил их за свою дальнейшую судьбу в этом лагере. Ведь за такую «халатность» в работе можно было оказаться на лесоповале, и прощай сытая жизнь... Гаркуша не придал значения этому случаю. Обращаясь к санитарам, он спокойно проговорил:

— Несите его! Несите! Врач больше меня знает, что с ним делать. Я здесь ни при чем.

Санитары сами оказались в состоянии шока. Они не знали, куда теперь нести воскресшего доходягу: в морг или назад, в санчасть. Ведь начальник конкретно не сказал куда. Немного побыв в растерянности, они бешено рванулись с места и затащили носилки с умирающим больным на старое место, откуда его только что взяли.

Эта история быстро разнеслась по всем лагерям Урала. Мне ее потом рассказывали в других местах заключения, но только толком никто не знал, где и когда она происходила. Я убеждал рассказчиков, что был очевидцем этого случая. Но мне никто не хотел верить. Они считали, что такой случай мог быть только во времена Ежова... В моей памяти на всю жизнь сохранилась эта лагерная история с мертвецом, который через два дня по-настоящему умер.

Чтобы продлить свое пребывание в мертвецкой, я постоянно травмировал отмороженные пальцы, стараясь замедлить из заживление. Так продолжалось до самой весны. Однажды погожим майским днем доходяги дружно закричали:

— Братцы! Этап собирают. Кому-то улыбнется счастье вырваться из этой помойной ямы.

И действительно, слухи оказались правдивыми. Вскоре нас навестил начальник санчасти, старший лейтенант Буров, с группой надзирателей. Он мало занимался своими непосредственными обязанностями, за него это делал заключенный Глумов. Фактически Буров только подписывал всякие бумаги, которые тот оформлял.

Буров держал в руках длинный список этапников и вызывал каждого по фамилии. В число вызываемых попал и я. Всех доходяг строем вывели за зону лагеря и начали грузить в машины. Многих действительно грузили, потому что сами они забраться в кузов уже не могли. Конвоиры и санитары хватали поочередно каждого и заталкивали внутрь машины. Грузовик, заполненный заключенными, раскачиваясь на ухабах дороги, медленно удалялся от лагеря. Стоявший около меня на коленях Михаил радостно воскликнул:

— Ну, Гришка, теперь мы не подохнем, раз вырвались от проклятого Гаркуши!

Я молча смотрел на весенний лес, где уже появлялись первые проталинки, и мне казалось, что вместе с природой оживали и мы.

«Сколько мы выстрадали в борьбе за это подлое су­ществование?!» — мысленно задавал я себе вопрос.

Об этом знает только темный лес...

ВАНИНСКИЙ ПОРТ

Около месяца нас содержали в пересылочном лагере близ Нижнего Тагила. Переводили бесконечно из одного барака в другой, сортировали в зависимости от срока заключения и, наконец, вывезли на грузовиках за зону лагеря и погрузили в длинный товарный состав.

Стояла довольно жаркая погода, и на каждой остановке заключенные надрывно кричали: — Начальник, во- ды-ы-ы-ы! — и стучали, кто чем мог, в стены вагона. Длинный этапный состав не успевали снабдить водой даже на редких продолжительных остановках, и поэтому на протяжении всего этапного пути постоянно мучила жажда.

В четырехосный вагон обычно загоняли более ста человек. Этапный рацион — шестьсот граммов хлеба и кусок соленой рыбы или хамсы по утрам. В обед серая лапша, ничем не заправленная. Вечером совсем ничего не давали, кроме воды, если только представлялась такая возможность. Остановки на пути следования эшелона были в основном непродолжительными, и как только вновь начинали ритмично стучать колеса, в вагоне сразу же наступала тишина, заключенные мгновенно успокаивались. Казалось, минуту тому назад ничего не происходило. Большинство заклю­ченных были одеты еще по-зимнему — в ватные штаны и фуфайки, разумеется, в заношенные и рваные до последней степени пригодности. Такое рванье расползалось прямо на плечах, и через эти казенные «доспехи» часто виднелось голое тело. Заключенным летнее обмундирование, если его так можно назвать, давали очень редко. В основном все носили свою домашнюю одежду, какая оставалась в момент ареста. Нары в вагоне были двухэтажные и располагались только по бокам у лобовых стенок. Середина же вагона была заполнена сплошь заключенными, лежащими прямо на полу.

Конечный путь следования эшелона не сохранялся в тайне. Все знали, что этап идет в порт Ванино. А дальше морем на Колыму или Чукотку.

В вагоне не было никого из моих прежних знакомых по штрафнику. Я находился на нижних передних нарах по ходу поезда. Рядом со мной лежал бывший летчик по фамилии Уваров, маленького роста, с худощавым желтоватым лицом. Наиболее известной личностью в вагоне был бывший прокурор Куницын. Он располагался за спиной Уварова.

Куницын получил десять лет лишения свободы за взятки. В его глазах блуждал постоянный страх. Как бывший прокурор, он больше других имел основание опасаться за свою жизнь. В лагерях и особенно на этапах нередки были случаи, когда убивали бывших сотрудников МВД и прочих блюстителей закона. Куницын мало с кем разговаривал и вообще старался лишний раз не выглядывать из-за спины Уварова. В лагере он возглавлял бригаду землекопов, и как не старался скрыть свою прошлую профессию государственного обвинителя, об этом стало довольно быстро известно. О его судьбе мне поведал Уваров, который наиболее близко общался с ним последние три недели. Бригада Куницына часто не выполняла норм выработки, и начальник лагеря отправил нерадивого бригадира на этап.

Больше всего бывший прокурор опасался воров-рецидивистов, находившихся на противоположных нарах. Их было четверо. Когда в силу каких-либо причин его взгляд устремлялся в их сторону, он мгновенно багровел и, казалось, готов был провалиться сквозь землю. Он плохо спал ночами и часто испуганно кричал во сне. Подхватываясь, садился на нары, недоумевая оглядывался вокруг, всматриваясь подозрительно в сплошную тьму вагона. Проснувшись однажды от его крика, я услышал слова Уварова, произнесенные в адрес Куницына: «Ты морально убьешь себя раньше, чем блатные доберутся до тебя и отправят на тот свет. Я совершенно не вижу причины для покушения на твою жизнь, которая как в прошлом, так и в настоящее время совершенно никого не интересует».

29

Но следующий день опроверг успокоительные доводы Уварова. Под вечер, как обычно, все этапники изнемогали от жажды и с нетерпением ждали очередной остановки. Запас воды имели только воры-рецидивисты, хранившие воду в глиняных мисках. Эти миски находились рядом с ними в углу на верхних нарах. В ожидании, что на остановке скоро откроют наш вагон и бочка, наполненная водой, наконец утолит нашу нестерпимую жажду, я лениво переговаривался с Уваровым. Куницын, всегда молчаливый, тревожно вздыхал за его спиной. В последнее время я почти перестал обращать внимание на Куницына. Я глядел на противоположные нары, где, ругаясь отборной бранью, играли в карты блатные. Уваров внезапно задремал и я, уже в одиночестве, продолжал наблюдать за поведением рецидивистов. Картежники временами мирно перего­варивались между собой, потом вдруг входили в азарт, и награждая друг друга оскорблениями, вскакивали с мест, размахивали руками и затем, также внезапно успокоившись, продолжали играть. Они сидели полукругом на верхних нарах. Крайний справа был по кличке Щетина. На его давно небритом лице выделялся большой крючковатый нос. Ему уже перевалило за сорок. Щетина проигрался в карты, и его злобный голос частенько заглушал стук вагонных колес. Рядом с ним сидел высокий и худой, похожий на скелет Язва. Поговаривали, что он действительно страдал язвой желудка. Язва был самым неприметным среди воров. Напротив него находился вор по кличке Акула. И действительно, нижняя челюсть его была похожа на пасть маленькой акулы. Четвертого вора звали Опарыш. У Опарыша было смуглое рябое лицо с широким шрамом на левой щеке. Во рту у него на месте зубов виднелись остатки почерневших корней. «Цинга на Воркуте превратила его прелестный ротик в заднее место», — бросил однажды в его адрес Щетина. Опарыш среди воров пользовался плохой репутацией из-за своей трусости, хотя и считался в законе.

Про этих воров я впервые узнал в пересылочном лагере, незадолго до отправления на этап.

Я наблюдал за их игрой и совершенно не предчувство­вал, что спустя немного времени произойдет трагедия с их непосредственным участием. На какое-то мгновенье воры вдруг притихли, и окончательно проигравшийся Щетина, поднявшись на ноги, внимательно осмотрелся вокруг. Остановив взгляд на наших нарах, Щетина громким голосом проговорил:

— Кажется, господин прокурор едет в нашем купе?

— Да, он здесь, я его видел, когда была последняя проверка, — подтвердил его слова Язва.

Я увидел, как резко вздрогнул за спиной Уварова Куницын, испуганно заворочавшись на нарах. Казалось, что он своим внутренним чутьем почувствовал роковой момент. Около нас неожиданно появился посланник от воров. Таких обычно называли шестерками. Обращаясь к Куницыну, посланник с нагловатой улыбкой промолвил:

— Ты, прокурор, иди к блатным, перекинешься там с ними в картишки.

Невольно поднявшись, вздрагивая всем телом, Куницын спустился с нар и, пробравшись через заключенных, лежащих на полу, приблизился вплотную к нарам, где сидели воры. Те вначале, как бы не замечали его присутствия и продолжали громко спорить между собой. Щетина настаивал разыграть в карты бывшего прокурора в пяти партиях. Остальные возражали и предлагали «заделать» его без всякой игры.

— Подумаешь, на поганого фрайера зря время будем тратить. И рисковать своими шмотками для твоего удовольствия, — почти хором заявляли Язва и Акула. Щетина вновь подсел в круг к своей компании и как-то почти по-дружески заявил:

— Да вы поймите, урки, какая будет очумительная показуха, когда сам бывший прокурор будет на кону! Хоть побалагурим вдоволь. Ведь нам так надоела эта вагонная чернуха. Режемся в карты без всякого удовольствия. Ну, проиграл я вам, а дальше что? Надо все-таки повеселиться, урки, по-настоящему! — Щетина настойчиво стремился отыграться и попутно получить явное развлечение с участием Куницына, который все еще стоял внизу около нар, полностью потерявший самообладание. Он был бледен до неузнаваемости. Фактически его уже приговорили к смерти. Никто из присутствующих в вагоне заключенных не проявил к нему никакого сочувствия. Все с молчаливым любопытством наблюдали, что же произойдет дальше.

Уваров тихо проговорил над моим ухом: — Душа с него вон, с гада! За таких, как он, мы и пошли по этапам совершенно невиновными. — Его дружно поддержали рядом сидящие заключенные.

Наконец блатные пришли к общему решению пустить Куницына по кругу. Его затащили на верхние нары, приказали раздеться. Стаскивая с себя дрожащими руками еще хороший костюм, Куницын жалобно обратился к Щетине:

— Возьми, пожалуйста, мой костюм, он почти новый. Отыгрывайся на здоровье.

Щетина мгновенно вырвал из его рук костюм, бросил к собственным ногам, прожигая зверским взглядом свою жертву.

— Все тряпье с себя сбрасывай, паскудина, оставайся, в чем мама тебя, подлеца, родила. Не стесняйся, здесь баб нету. А если и сойдет кто за бабу... это только потом, после твоей погибели.

Куницын вздрогнул от этих слов, но однако робко попробовал остаться в майке и кальсонах. Щетина стащил старый кирзовый сапог у лежащего поблизости мужика и со всей силой ударил по лицу Куницына.

— Вот тебе задаток, в рот ты ёдом мазаный! Я научу уважать справедливость в нашем шалмане.

Куницын тут же оказался голым. На его испачканном лице появилась кровь.

— Братцы воры! — жалобно завопил он. — Что хотите со мной делайте, только не убивайте! Умоляю вас!

— Мы тебе не братцы, псина вонючая, — огрызнулся злобно Акула. — Когда судил, то говорил: «Именем Советской Федеративной Республики, получай червонец, раб божий».

— Прокуроры этих слов не говорят, — мучительно оп­равдывался Куницын. — Это зачитывают судьи при вынесении приговора.

— Все вы, сволочи, достойны смерти, да вот только руки у нас коротки, — перебил крикливо Щетина и сейчас же перевернул кверху дном маленькую глиняную миску и сунул ее под ноги Куницыну. — Вот садись на кон, будем из тебя делать клоуна. Роль подходящая для твоей похабной рожи.

Куницын с трудом уселся на миску, остерегаясь раздавить ее. Прижав руки к своей груди, плаксиво заговорил:

— Граждане воры! Поймите, какой из меня был прокурор. Я ведь систематически брал взятки, а значит стремился оправдывать обвиняемых. Я больше делал пользы для людей, чем вреда. Конечно, много невинных жертв поглотил несправедливый закон. В том виноваты те, кто взял неограниченную власть в свои руки. Миллионы угнетенных вынуждены покоряться этой власти насилия и произвола. За малейшее неповиновение этому преступному закону, могут просто смести с лица земли. Мы все, кто стоит на страже такого жестокого закона, сами часто попадаем под удар ужасной несправедливости и становимся жертвами насилия. — Куницын готов был со страха говорить все, что угодно, стараясь как можно дольше оттянуть момент расправы. В его голосе появилась даже какая-то уверенность. Он, как мне показалось, решил выиграть время. Может быть ждал, когда эшелон остановится где-нибудь на станции или разъезде, и тогда он сможет позвать на помощь часового, который находился на специальной пристройке у лобовой стенки вагона.

30

Воры на какое-то время, как загипнотизированные, с напряженным вниманием слушали несчастного оратора. А он, грязный, избитый, с трудом удерживаясь на глиняной миске в сидячем положении, взволнованно и все более уверенно продолжал:

— Я сам кровно ненавижу эту сталинскую тиранию, где так много тюрем и лагерей. Лишь по долгу своего служебного положения я был вынужден участвовать в карательных акциях. Но что поделаешь, раз есть жертвы, значит и будут палачи. На всю жизнь мне запомнился один потрясающий случай, когда судили колхозницу, у которой было пятеро детей, а муж погиб на фронте. Она насобирала колосков на поле после уборки урожая для своих голодных малюток. Ей дали десять лет лишения свободы. Я не мог ее спасти от срока.

— Потому что она не дала тебе взятку. Ведь эта женщина колхозница сама умирала с голоду, — неожиданно вмешался Акула.

— Нет, не потому, — настойчиво продолжал Куницын. — Во мне пробудилась потрясающая мою душу человечность, и я готов был сам сесть за нее в тюрьму. Мои доводы оказались недостаточными против решения суда, и преступление свершилось. Когда зачитали приговор, несчастная женщина... фамилия ее была Стогова, разорвала на груди последнюю рубашку, и, рыдая, закричала: «Злодеи вы! Замучили весь народ! Хуже фашистов стали! Я ведь ни в чем не виновата!» — Поднявшись с места, она схватила со стола чернильницу и бросила прямо в лицо судьи. Залитый чернилами, он смял в судорожный руках приговор и вышел вон из зала. Я не мог удержаться от смеха и слез.

—Ладно, хватит нам рассказывать сказки, — перебил Куницына Щетина. — Эту судебную канитель мы сами испытали на собственной шкуре.

В разговор вмешался Язва. — А может оставим его в покое. Пусть живет, черт с ним. Вроде фрайер неплохой, хотя и был прокурором.

Акула и Опарыш молча пригнули головы. Тогда Щетина злобно поднялся на нарах во весь свой рост:

— Ради чего мы будем лишать себя небывалого удовольствия. В каком кечмане вы видели такое чудо, чтобы на кону был сам господин прокурор, хотя и бывший. Вор в законе сейчас будет разыгрывать в карты вора беззакония. Ему одна дорога за свои прошлые «подвиги» — только на тот свет. Даже если я отыграюсь...

В этот момент Куницын с испугу свалился со своего «сиденья» и повалился на бок. Эшелон безостановочно мчался на восток, оглушительно выбивая колесами стальную дробь.

— Сядь, подлюга, на свое место, — громко крикнул Щетина на Куницына; последний продолжал все еще лежать на боку на нарах совершенно голым. И когда он вновь пристроился на глиняной миске, Щетина, приплясывая вокруг своей жертвы, запел хриплым голосом:

С одесского кечмана бежали два уркана

Один из них был Гитлер, другим я.

Гитлера поймали, меня не догнали...

Гоп со смыком — это буду я.

Щетина продолжал петь всякие вульгарные прибаутки. Остальные воры, подражая ему, хором подпевали: Ах, ох, ага, ага. Ах, ох, ага, ага, ага...

После этого необыкновенного концерта воры дружно уселись за карты. В углу возле них кучно лежало всякое барахло, награбленное в дороге у обычных заключенных. На этапах разрешалось брать в дорогу все, что имел каждый заключенный независимо от количества. Щетина, перетасовывая карты, издевательски обратился к Куницыну:

— А ты, зануда, во время нашей игры будешь песни петь вместо меня, чтобы веселей было. Давай:

Долго в цепях нас держали и

будут держать еще очень долго...

Да про голод не забудь, паскуда! А если ты против революции семнадцатого года, давай нашу блатную:

Нет пощады же вам, судьи, вам, палачам.

Не судите с плеча подсудимых.

Час быть может коварный настанет для вас...

А для тебя уже настал, псина вонючая, — Щетина враждебно посмотрел на Куницына, тот в этот момент вытирал руками слезы на своем грязном, окровавленном лице.

— Если не будешь петь, моли Бога, чтобы я выиграл, угрожающе продолжал Щетина. — Если меня постигнет удача, я, возможно, помилую твою поганую душу.

Его неожиданно перебил Акула:

— Хватит тебе разводить канитель с недобитым фрайером. Вдруг остановка... Псарня может ринуться и зашухарить нашу малину.

Акула деловито положил около ног сидящего рядом Куницына старые, довольно изношенные брюки. — Ставлю на кон эти шкары и бью сразу по кушу. Ведь твой прокурор не стоит даже этого кирзового сапога, которым ты ласкал его по роже.

— Нет, извини, — насмешливо заупрямился Щетина, — мой товар еще не доходняк. С ним можно и в фуфло поиграть. А в кечмане, особенно на этапе, такому удовольствию цены нет. Под стук колес — любовь и наслаждение. Я вот сделаю из него пуделя, и будет он мне преданным до гробовой доски, в любви и дружбе.

— Тогда и я приду на один поцелуй, — улыбаясь, прокричал Акула, раздавая карты.

Договорились разыграть прокурора в трех партиях. Как не старался Щетина выиграть, чтобы вернуть все, что проиграл, однако ему вновь не повезло... Тогда в порыве обиды и презрения он набросился на Куницына, и схватив его за горло, повалил на нары.

— Ты, падла, не должен жить, я обязан заплатить законный долг ворам, — отчаянно кричал Щетина, навалившись на бывшего прокурора.

Однако Куницыну резким рывком удалось вывернуться из рук Щетины. Он мгновенно спрыгнул с нар и тут же оказался у вагонной двери. Эшелон к этому времени начал снижать скорость. Зашуршали тормозные колодки, прижатые к бандажам колесных пар. Куницын бешено заколотил кулаками в стенку вагона.

— Часовой, спасите-е-е-е! Меня убивают воры! Убивают меня, спасите-е-е-е!

Щетина с еще большей злобой набросился на него. На помощь Щетине кинулся Акула. Вдвоем они свалили на пол Куницына и стремительными движениями завязали на его шее полотенце. Борьба длилась недолго. Воры тянули за концы полотенца, взобравшись верхом на отчаянно сопротивлявшуюся жертву. Через несколько минут все было кончено. Бывший прокурор лежал мертвый. Его с полотенцем на шее подтащили к самой вагонной двери. При этом воры начали о чем-то поспешно и тихо переговариваться.

После всего случившегося в вагоне воцарилась тишина. Никто из заключенных не решался промолвить даже слово. Спустя несколько минут открылась дверь вагона для обычной вечерней проверки. Такие проверки производились два раза в день — утром и вечером. Когда открылась дверь, труп Куницына свалился на землю к ногам сопровождающего конвоя. Пятеро солдат с большими деревянными молотками отшатнулись чуть назад, брезгливо посматривая на мертвеца. Подобные сцены им приходилось видеть почти ежедневно. Самым старшим по званию среди конвоя оказался сержант, он строго спросил, внимательно вглядываясь в лица столпившихся у двери заключенных:

— Кто совершил это убийство, немедленно выйти из вагона, иначе хуже будет. Все равно узнаем...

Два человека спрыгнули на землю и оказались в окружении конвоя. Эти двое не имели никакого отношения к убийству. Их уговорили воры взять преступление на себя, и они без колебаний согласились. Это были двое молодых ребят, они всегда держались рядом с ворами и старались им во всем угождать. Таких в лагерях обычно называли полуцветными. (Воров в законе именовали иногда цветными). Сцена с участием лжепреступников продолжалась недолго. Труп Куницына унесли. А их повели к оперуполномоченному эшелона, чтобы завести уголовное дело.

Суды над подобными преступниками вершили в пересыльных лагерях. Хотя дела на них иногда и вовсе не заводили. Все зависело от конкретного начальника, которому бывало иногда просто лень возиться с бумагами, и такие преступления оставались неучтенными, и за них никто не нес наказания.

Проверка тоже продлилась недолго. Обстучали стены вагона деревянными молотками, пересчитали заключенных. Принесли воды. И все было кончено. Когда эшелон отправился с неизвестной нам станции и начал набирать скорость, Уваров, невольно улыбнувшись, сказал:

— Эти два молодых дурака, что выступили вместо воров, впоследствии поймут безумство своего необдуманного поступка. Влепят им еще по пятерке к сроку, тогда образумятся сразу. Неужели уполномоченный, который будем вести дело, не докопается до истины. Как ты думаешь?..

31

Уваров, как он мне однажды рассказал, был осужден к двадцати пяти годам лишения свободы. В начале войны он был сбит над территорией, занятой фашистами. Попил в плен, находился там четыре года, затем был освобожден союзниками... и в конце 1945 г. осужден как изменник Родины. В пережитом нами было много общего, и мы быстро нашли общий язык.

Судьбе было угодно так распорядиться, что моими соседями по нарам частенько оказывались очень интересные положительные люди. С Уваровым мне довелось впоследствии провести бок о бок многие лагерные месяцы, но в тот миг я даже не подозревал, что этот человек станет моим долгим добрым попутчиком.

Уваров, глядя мне прямо в глаза, продолжал: — А этим как с гуся вода. — Он показал взглядом в сторону воров. — Живут себе припеваючи и в ус не дуют, могут так и любого из нас в карты проиграть.

— Ты завидуешь положению всей этой блатной компании? — перебил я его.

— И не думаю завидовать. Ведь эта веселая компания мирно жить не может. Они жестоки не только к нам, мужикам, но и друг к другу. Да ты сам немало уже насмотрелся ужасных сцен в поведении воров. Будь они прокляты, и не надо про них больше разговаривать. Ты думаешь, смерть Куницына будет последней в нашем вагоне? Я уверен, что пока эти волки вместе с нами, порядка не будет.

И действительно, на другой день прямо с утра, после проверки, Щетина подал свой воинственный голос. Он опять не смог отыграться в карты, когда проиграл последние вещи бывшего прокурора. Щетина обиженно прохаживался на верхних нарах, злобно поглядывая на свою братию. Вдруг он угрожающе заорал, размахивая руками:

Эй ты, Бастон! Иди на расправу. Твоя очередь подошла. — Бастоном звали бывшего старшего нарядчика. Он чем-то не угодил начальству, и его насильно отправили на этап. Бастон был высокого роста, очень широкий в плечах. В каждом его движении угадывалась большая физическая сила. Правильные черты лица, черные глаза и густые брови придавали его внешности довольно мужественный вид. Я был свидетелем того, как Бастона сажали в вагон. Его подвезли к вагону в кузове грузовой машины и совершенно одного. Он сопротивлялся и что-то пытался объяснить начальнику конвоя. Вблизи в это время находился и начальник лагеря в форме капитана. Однако конвоиры решительно втолкнули его в вагон в присутствии начальника лагеря. Тот, казалось, лишь с наслаждением наблюдал за действиями конвоя. Он, конечно, прекрасно понимал, что может произойти на этапе с человеком, бывшим и какой-то мере его помощником.

Щетина продолжал кричать в адрес Бастона всякие угрозы. — Ну ты, паскуда! Вылазь на свет божий. Что затырился там среди фрайеров! Давай добровольно вздернем тебя под нарами сейчас, иначе казнить будем долго и мучительно!

— Закрой свой хавальник, Щетина! — Бастон сидел на средних нарах и старался уговорить блатную шайку, чтобы оставили его в покое. Он хорошо понимал свое трудное положение. Защищаться одному против четырех было не простым делом. И он продолжал как бы успокаивать их: — Разве мало я вам, ворам, сделал хорошего в лагере? Ты, Щетина, часто захмелялся в моем закоулке. Я не отказывал тебе ни в чем. Язва всегда лечил свою утробу у меня. Акула обжирался до упаду всем, что я тащил с кухни, обжимая фрайеров. Опарыш вообще из моего угла не вылезал, и за все добро вы теперь хотите пустить меня в расход. Обнаглели, падлы, совсем!

— Ну, ты там, короче напевай! — огрызнулся настойчиво Щетина. Куда тебе было деваться в кечмане против нас четверых. Тебя не трогали только ради нашего благополучия. Теперь мы лишились этой возможности, и надо прибрать тебя к рукам. У меня уже есть две мокрухи. Ты будешь третьей, когда отправишься на тот свет. Пойми сам... Вот мы все, с тобой вместе, приедем на пересылку. Нам воры там не простят, что привезли с собой падлюку. Раз ты суканулся, связался с псарней, значит, будь добр, подставляй свою башку, рассчитывайся с нами.

Бастон понял, что этот разговор не даст ему положительного результата, и приготовился защищаться. Воры угрожающе обступили нары, где он сидел. Щетина решительно схватил его за ногу, стараясь стащить с нар.

— А ну, паскуда, иди к нам на расправу! Не тяни резину. Чем скорее сдохнешь, тем лучше для тебя будет.

Бастон мгновенно оказался на полу, сцепившись в неравной схватке с ворами. Он, разбросав их по сторонам, начал метаться по вагону, как разъяренный тигр в клетке. Все, кто лежали на полу, подхватились, освобождая место для рукопашного поединка, невольно окружив участников схватки. Пятачок для поединка оказался сравнительно мал из-за переполненного заключенными вагона. Пять человеческих фигур сцепились в смертельной схватке. Раздавались громкие и злобные голоса: — Язва, хватай его, падлу, за глотку; Акула, натягивай на кумпол; Опарыш, не путайся под ногами, как бешенный пес! Падай на пол, пусть, паскуда, споткнется об тебя! — Щетина, ты сам, как мартышка, прыгаешь, вокруг. Еще ни разу не притырил ему в хайло!

Бастон очень ловко и смело защищался, ему иногда удавалось наносить сильные удары в ответ нападающим. У Опарыша под глазом сразу образовался синяк. У Язвы были выбиты два передних зуба. Акула с окровавленным ртом, захлебываясь от крика и натуги, старался добраться до глотки Бастона, который временами вырывался из вражеского окружения, бросаясь расчетливо из одной стороны в другую.

Я с пристальным вниманием наблюдал за ходом поединка. Эшелон без остановок мчался вперед, как бы давая простор разыгрывающейся трагедии. Мои чувства и страсти были на стороне Бастона, да и все в вагоне заключенные, по моему мнению, тоже сочувствовали ему. Уваров, наблюдавший эту драку, проговорил раздражительно, поворачиваясь на нарах:

— Жаль, что мы не можем помогнуть Бастону. В случае нашего участия воры на пересылке нам отомстят.

— Именно такая воровская солидарность и сдерживает нас от вмешательства в схватку, — ответил я. Мне ужасно хотелось немедленно броситься на выручку Бастону и я едва сдерживал себя.

Драка продолжалась с той же ожесточенной яростью и громкими угрозами. Вдруг к Бастону на шею кинулся Щетина, и уцепившись руками, попытался нагнуть его, вероятно хотел ударить коленом под зубы. Этот момент удачно использовал Бастон. Он вцепился зубами в лицо Щетины. Рванувшись, откусил ему кончик носа вместе с ноздрями и тут же выплюнул на пол со сгустком крови. Щетина взвыл от боли и обиды, бросился к противоположным нарам, отчаянно размазывая кровь на своем лице. Чей- то хриплый голос уважительно проговорил около него:

— Приложи ватку со своей мочей к носу. Кровь сразу свернется.

У меня нет своей. Давай чужую, — разгневанно ответил Щетина, взирая настойчиво на советчика.

Ему тут же подали выдранный из старой фуфайки грязный кусок ваты, обильно смоченный «лечебной» жидкостью. Теперь Бастону стало легче. Щетина — самый главный противник — выбыл из борьбы и вероятно надолго. Я торжествовал, радуясь такому случаю. Уваров самодовольно стукнул по моему плечу кулаком: — Я думаю, Бастон выйдет победителем. — В этот момент Бастон, прижавшийся в углу, схватив с верхних нар миску с лапшой, оставленной в запас у воров со вчерашнего обеда, ударил со всей силой в лицо Язвы. Замазанный густым месивом, тот упал на пол. На него дружно набросились доходяги, схватывая жадно лапшу, лихорадочно запихивая себе в рот. Образовалась куча ползающих в сумасшедшей борьбе грязных, оборванных фигур. Доходяги жадно стремились опередить друг друга, отчаянно кричали, рвали на себе последние лохмотья, царапали лица. Сдавленный ими Язва, задыхаясь, прокричал:

— Воры... выручайте! Фрайера жрут живьем вместе с лапшой! — и тут же перешел к угрозам, остерегаясь быть задушенным до смерти. — Шакалье паскудное! Смойтесь, падлы, от меня! Все уже сожрали. Почеряпаю сейчас ваши поганые рожи. — Он, выбрав удобный момент, теряя последние силы, вцепился зубами кому-то в ухо, следующего хватанул за подбородок. Все участники свалки после этого быстро разбежались по сторонам. Язва с трудом начал подниматься с пола.

Бастон, сражаясь с Акулой и Опарышем, рванувшись вперед, ударил Язву ногой в лицо, нижняя челюсть последнего сразу перекосилась набок. Удар был точным и расчетливым. Язва, ошеломленный этим неожиданным ударом, ухватившись обеими руками за лицо, с громким криком от невыносимой боли испуганно кинулся в толпу с противоположной стороны вагона и спрятался среди мужиков. Акула в этот момент прыгнул Бастону под ноги и цепко обхватил руками.

32

— Урки! Руби его, паскуду под корень! Я костыли зажал. Щетина, отбросив от себя окровавленную вату, которую прижимал к своему «культяпому» носу, поспешил на помощь. Бастон мгновенно выхватил из собственного кармана маленькую подковку из-под ботинка, довольно хорошо отточенную, и с ловкостью фокусника полоснул несколько раз по лицу Акулы, тот, подхватившись, отпрыгнул в сторону, размазывая руками кровь на своих щеках, как бы оправдываясь, заорал: — Расписался на моей роже грамотно, без единой ошибки, паскудина! Щетина, готовый продолжать драку, в нерешительности остановился, робко поглядывая на «грозное оружие» в руках Бостона.

Удивительно, как при довольно тщательном обыске, когда срезали даже железные пуговицы с брюк, ему удалось пронести на этап эту подковку?!

Кровавая схватка подходила к концу. Оставшись в одиночестве, Опарыш был обречен на верную гибель. Однако, он, отступая назад, воинственно закричал: — Мужики, помогите справиться с подлюкой! — Кто-то из толпы ответил ему усталым голосом: — Мы ваших делов не знаем. Разбирайтесь сами как хотите... Опарыш тут же был оглушен ударом кулака в ухо. Падая на пол, он получил еще сильный удар ногой в живот. По-волчьи завывая, он со стоном заполз под нары. Щетина так и не решился приблизиться к Бастону, а трусливо нырнул в толпу мужиков, которые постепенно начали расходится по своим местам на полу.

Все было кончено. Где-то в темном углу, полушутя, горланил Акула: — Мужики, лейте прямо с параши на мою похабную рожу, чтобы не только кровь свернулась, но и шкура вместе с автографом Бастона!

Названной «посудины» на этапах не существовало. Для естественной надобности имелись специальные лотки, вделанные в стенки вагона. А поэтому шутливая просьба Акулы была не удовлетворена.

Язву на полу утешали два старика. Ему поправили челюсть. Он проклинал свою блатную шайку, что не смогла справиться с Бастоном.

Под нарами стонал, перекашивая беззубый рот, Опарыш. Болезненным голосом он безнадежно закричал: — Воры, наша карта бита! Что будем делать теперь?

— Заткни свой вонючий хавальник. Ты, ходячая параша! — выругался ему в ответ Щетина. — Мы его все равно сонником заделаем, — продолжал неуверенно он, потому что понимал неспособность своей шайки на дальнейшее нападение ни днем, ни ночью.

Никто больше не сказал ни слова в защиту блатной «чести». Бастон с видом победителя взобрался на верхние нары, где раньше размещались его враги, и самодовольно развалился на оставленном ими барахле. Уваров весело проговорил, сжимая цепкими пальцами мою руку:

— Молодец Бастон! Я в восторге от его решительных и смелых действий. Как он заслуженно наказал этих негодяев! Я уверен, что больше они не посмеют возобновить драку. Ведь он их так разделал, что не очухаются до самого пересыльного лагеря. Посмотри, Щетина стал на обезьяну похож: рожа красная, заросшая, вся в крови. Вместо носа отвратительная култышка, нижняя губа от­висла, как у верблюда. Настоящая живая падаль, да и только. Куда делось его блатное геройство?

Я посмотрел на пострадавшего... Он сидел на полу, при­горюнившись, среди мужиков. И невольно рассмеялся.

На другой день, когда на утренней остановке затащили в вагон ящик с пайками хлеба, появился сержант с двумя конвоирами. К нему тут же приблизился Акула. Лицо его распухло. Длинные полоски ран загноились.

— Скажи, начальник, — начал деловито он, — в эшелоне есть какой-нибудь лепила?

— Это что за лепила такой? — недоумевая спросил сержант, окидывая насмешливым взглядом необыкновенного арестанта. — Тебя и так разляпали, лучше не надо.

— Да нет, начальник, ты меня не понял, — виновато продолжал Акула. — Нам нужен врач или хотя бы санитар, чтобы малость подлечиться в четыре рыла.

К нему в это время пробрались остальные пострадавшие с кислыми и обиженными физиономиями, к тому же изрядно разукрашенными.

— Откуда вы взялись, такие красавцы? — весело поин­тересовался сержант, рассматривая каждого в отдельности.

— С тех ворот, откуда весь народ, — с грустной иронией ответил Щетина, маскируя куском ваты огрызок носа.

— Скажите, без всяких шуток, что с вами произошло в вагоне? Вы, кажется, на блатных смахиваете!

— Нет, начальник, мы просто голодные. Вот и погрызли друг другу рожи, — ответил спокойно Акула, неторопливо притоптывая на одном месте.

Сержант понял, что вести переговоры с этой компанией напрасная трата времени. Он сразу прекратил ненужную ему беседу.

— Вот что. Никаких лекарей для вас здесь не будет. Лечиться будете, когда приедете на пересылку.

— Но до Ванинской пересылки еще далеко. За это время можно сдохнуть, — возразил настойчиво Язва.

— Подохните — потеря для нас небольшая, — самодовольно ответил сержант, направляясь к двери.

— Но как же так, гражданин начальник? — шутливо вновь подал свой голос Акула. — А вдруг, допустим, у кого-нибудь начнутся преждевременные роды, как тогда быть без лекаря. Да я сам скоро слоненка рожу. Хоботок уже, слава богу, показался. Отправите в зверинец?

— Там твое законное место, с такой наглой рожей, — на прощание ответил сержант и выпрыгнул из вагона. За ним последовали двое конвойных.

Получив положенные пайки липкого, как глина, хлеба, заключенные торопливо разделались с ними под успокоительный стук вагонных колес.

Выждав паузу, я спросил Уварова про лагерь, в котором он находился в Германии. Он назвал Бухенвальд. Мой вопрос почему-то угнетающе подействовал на Уварова, и он, задумавшись, умолк.

Неожиданно дал о себе знать Акула. Он и Щетина расположились на верхних нарах, почти надо мной, прогнав с этого места троих мужиков. Акула обратился к Бастону, находившемуся на противоположных нарах, на том месте, где раньше располагалась вся воровская шайка.

— Послушай, давай пойдем с тобой на мировую. Твоя взяла. Ну и конец нашей канители. Только отдай нам шмотки. Можешь оставить себе, что понравится.

Бастон невольно улыбнулся: — Что, ваше очко заиграло в мою пользу? Ни одной тряпки я вам не отдам, паскуды! Лучше раздам фрайерам. Молите Бога, что не прибрал никого из вас к рукам. И это лишь потому, что не хочу иметь довесок к своему сроку. — Бастон самодовольно окинул взглядом все, что теперь принадлежало ему. —Это мои трофеи. Я за них кровь проливал.

У Бастона была разбита только нижняя губа.

— Твоей крови — кот наплакал, — покорно продолжал Акула. — А вот, взгляни, Щетина, от твоего поцелуя сифилитиком стал. Его ноздри съели, наверно, доходяги, когда чуть не сожрали Язву вместе с лапшой. Опарыша ты так двинул своим конским копытом, что в брюхе у него, наверно, завелись черви. Догорает сейчас под нарами. Мою рожу разукрасил, что картину. Любой художник позавидует твоей талантливой кисти. У Язвы парализовало половину рыла. Этапную баланду жрать не может. Соску надо сосать, да где ее взять. Можно, конечно, найти замену, если будут добровольцы. Мы превратились в калек после этого сражения. С тебя — как с гуся вода. Ты победитель.

— Акула, твои паскудные слова не затронули мою душу, — спокойно ответил Бастон. — Не уговаривай меня, и не красная девка. Будешь скулить как псина, заработаешь еще по рылу.

На этом переговоры закончились.

В обед, когда началась раздача баланды, Акула хотел, как прежде, львиную долю забрать для своей братии, но Бастон тут же угрожающе вмешался:

— Хватит вам, паскудам, обжимать мужиков. Лафа ваша кончилась. Поживите теперь на фраейрских правах.

Акула без возражений удалился. Ночью они вместе со Щетиной залезли на верхние нары к Бастону и попытались в очередной раз разделаться с ним. Однако и эта попытка оказалась неудачной, сброшенные с нар на спящих мужиков они в темноте получили еще оплеух и от последних. Акула, падая, вывихнул шею. Щетине чуть не выбили глаз.

Вы можете оказать помочь авторскому каналу. Реквизиты карты Сбербанка: 2202 2005 7189 5752

33

После этого случая в вагоне наступило спокойствие. И только под конец нашего «путешествия» произошло событие, взбудоражившее весь этап.

Однажды ночью Бастон, как впоследствии я узнал, вырезал подковкой кусок доски у самой вагонной двери. Расчет его был точный. Просунув руку в образовавшуюся дыру, он откинул крюк запора и отодвинув дверь, выпрыгнул на ходу. В это время поезд замедлил скорость, подъезжая к станции Биробиджан. За беглецом дружно устремились лежащие на полу мужики.

Я проснулся от сильного топота и шума и увидел, как поочередно заключенные выпрыгивали из вагона.

— Сейчас или никогда, — пролетела молнией мысль в моей голове. — Если попаду на Колыму или Чукотку, оттуда невозможно будет бежать.

В борьбе с самим собой я стоял около нар, готовый броситься из вагона в неизвестность ночи. Уваров, тоже проснувшись, упрямо схватил меня за руку.

— Не смей совершать это безумство. Пойми, все равно поймают. В стране происходит всесоюзная контролизация людей. Уголовный розыск посылают за каждым независимо от состава преступления.

— Давай бежим вместе, пока не поздно, — с волнением проговорил я, не придавая значения его настойчивым словам.

— Образумься, Гришка... Ляжь на нары и успокойся, — Уваров вцепился за меня обеими руками. — Не будь дураком. Я вот имею почти четвертак и не думаю о побеге, потому что он ничего не даст... Жажда вырваться на свободу у них погубила человеческий рассудок. Они будут все пойманы, поверь мне. Как другу, я не желаю тебе напрасных страданий, а возможно и смерти. Ты молодой и еще крепкий парень и преодолеешь все трудности за колючей проволокой.

Придя в себя, я сдержанно ответил:

— Возможно, ты прав, но пойми: я удержать себя не в силах. В этот момент ударила автоматная очередь, заглушая замедляющийся стук вагонных колес. Эшелон резко остановился. Вероятно, часовой сорвал стоп-кран. И сейчас же дружный топот конвоиров и выстрелы разорвали, словно на части, тишину ночи. Кто-то злобно и оскорбительно крикнул в адрес часового: «Татарская рожа, так твою мать! Проспал, сволочь! Весь вагон, наверно, разбежался!» — Потом вместе с выстрелами к небу взлетели красные ракеты, вырисовывая мрачные силуэты деревьев. Ракеты и выстрелы начали удаляться ближе к лесу. Казалось, неожиданно образовалась фронтовая полоса.

Через непродолжительное время внезапно все стихло. В вагон ворвались с фонарями обозленные конвоиры. — Принять всем вправо! — раздалась ошалелая команда. Начали считать и пересчитывать толпившихся у двери заключенных. Оказалось вместе с Бастоном сбежало всего двенадцать человек. Эшелон задержали до утра на станции Биробиджан. Очевидно, устанавливали по картотеке личные данные тех, кто совершил побег.

К моему удивлению, никто из присутствующих в вагоне воров не пошел в побег. И немудрено, ведь после побоев они были просто физически не готовы к такому испытанию.

Через неделю эшелон прибыл в порт Ванино. О судьбе беглецов никто из заключенных так и не узнал.

Порт Ванино представлял собой всесоюзный пересыльный лагерь — гигантский концерн из концлагерей: в нем находилось шестнадцать зон. В каждой зоне содержалось по десять тысяч заключенных. Отсюда шли этапы но всему побережью Охотского моря, в основном на Чукотку и Колыму.

Я шагал рядом с Уваровым вдоль побережья в колонне вновь прибывших в окружении многочисленного конвоя. Слева в тумане виднелась бухта «Золотой Рог». На рейде, казалось, дремали огромные океанские суда. Справа — окутанная колючей проволокой ванинская пересылка. Осматриваясь по сторонам, Уваров взволнованно проговорил:

— Говорят, в концлагере Дахау на главных воротах было написано «Оставь надежды всяк сюда входящий». Посмотри, какие загоны для нас приготовили. Здесь вполне уместна была бы такая же надпись. Нацизм и сталинизм совершенно равные политические системы по своим карательным действиям.

— Нет, — упрямо возразил я.

Уваров удивленно глянул не меня в упор.

—Нет! — вновь повторил я также настойчиво. — Сталинизм, пожалуй, превзошел нацизм. Гитлер уничтожал покоренные чужие народы Европы и России для блага немецкой нации. А Сталин, наоборот, уничтожает свой народ, если так можно выразиться, хотя русский народ для него тоже чужой.

— Да, я с тобой вполне согласен, — отрешенно промолвил Уваров. После произнесенных его слов мне вдруг вспомнилась моя давняя беседа с сельским учителем Козловским в лагере близ Нижней Туры на подобную же тему, и мне на мгновение показалось, что рядом со мной идет Козловский. Я невольно улыбнулся этому сходству и еще раз убедился мудрости людской молвы о кругах жизни.

Наша беседа прекратилась после того, как мы вошли в одну из зон. Открылись ворота, и колонну вновь прибывших построили в четыре ряда. Появились лагерные активисты... Один из активистов — бывший армейский подполковник по фамилии Гранский, как я потом узнал, выступил в роли главного ознакомителя по поводу лагерного режима. Он самодовольно прошелся вдоль колонны и громким голосом обратился к покорно стоящим зекам:

— Всем ворам немедленно отойти в сторону. Предупреждаю, в зоне находиться пятьсот сук. Чтобы не было поножовщины, блатным сюда вход запрещен. Для них найдется другое место.

Однако, не взирая на столь внушительное предупреждение Гранского, из строя никто не вышел, потому что воры уже были осведомлены о том, что зона, куда хотят запустить этапников называлась воровской.

Преступные группировки разделялись в тюрьмах и лагерях на воров, сук и беспредельщиков. К ворам относились рецидивисты в законе. Суки — это бывшие воры законники, те, кто по разным причинам изменил воровскому закону и превратился в лагерных придурков, открыто помогая начальству. Могли быть, конечно, и другие причины, когда воров причисляли к сукам. Например, кто-то позволил себе лишнее по отношению к воровскому закону и вследствие этого лишался возможности называться вором. И тогда он начинал кровно ненавидеть и мстить, блатным. При встречах названных групп на этапах, в лагерях или тюрьмах такие встречи всегда заканчивались массовой поножовщиной. Даже на свободе их отношения оставались такими же, как и в зоне.

Бывали также случаи, когда простые мужики, или как их обычно называли — «фрайеры», изучали воровские законы и повадки и набравшись наглости и смелости выдавали себя за воров в законе. Этот переход в соблазняющее многих «звание» всегда сопровождался большим риском для тех, кто незаконно выступал в роли блатного.

Довольно частыми были случаи, когда фрайера-самозванцы лишались доверия в блатном шалмане и кончали жизнь трагически по «приговору» сходки воров. Воры не стремились множить свои ряды. Казалось, логика их действий сводилась к следующей простой формуле: чем меньше будет блатных в зоне, тем легче будет прожить в меньшинстве остальным, в тени от глаз начальства. Воры-рецидивисты, «посвятившие» долгие годы жизни тюрьмам и лагерям, обладали некими специфическими профессиональными качествами, отличавшими их от поведения других заключенных. Каждый вор своими действиями старался выделиться из окружающих, как актер, играющий роль. Например, если вор попал в зону и ему не было места на нарах, он вежливо и спокойно обращался к фраейрам, которые по воровскому закону обязаны были уступить ему место: — Мужички, я вижу, вам надоело валяться на нарах, идите-ка погуляйте около параши, а я за вас помолюсь богу. — При малейшем сопротивлении он делал дерзкое выражение в лице: — А ну, падлы, смойтесь немедленно с моих глаз! — При этом ему мгновенно освобождали место. Бывали, конечно, и другие варианты поведения воров... Здесь я привел наиболее типичный пример.

... И последняя уголовная группировка — это беспредельщики. Их численность в лагерях была довольно незначительной. Беспредельщики соблюдали полный нейтралитет по отношению к ворам и сукам. Эту категорию составляли бывшие воры-рецидивисты, не пожелавшие далее участвовать в воровском деле.

34

Не добившись положительного результата, Гранский на свое личное усмотрение вывел из строя несколько человек подозреваемых воров, и на этом закончилась его руководящая деятельность. Дальше колонна этапников двинулась к бане. Всю одежду сдали в прожарку санпропускника. Парикмахеры суматошно стригли и брили те места, где еще сохранились волосы. После стрижки, мойки и прожарки, одетые в пахнувшее дезинфекцией тряпье, направились в так называемый жилой барак. Первое, что меня сразу взволновало по пути следования, это валявшийся в луже крови убитый заключенный. Он лежал у самого входа лицом вниз с раздробленным черепом. Кто-то за моей спиной тихо с опасением промолвил: — Сучонка заделали на глухоту.

Несмотря на кровавые сгустки на лице убитого, все же можно было рассмотреть, что погибший был еще совсем молодым человеком. Войдя в барак, мы вместе с Уваровым довольно спокойно разместились на нарах, которые, как неудивительно, возвышались в пять этажей.

— Отвратительное зрелище,— робко произнес Уваров, внимательно глядя на меня. — И ты знаешь, чем они его так резанули?

Я, недоумевая, пожал плечами.

— Самым обыкновенным мешком, — загадочно сказал он. — А в мешке, разумеется, был камешек неопределенной величины. Таким способом многих отправляют на тот свет, когда нет ничего подходящего в руках убийц. Это уже воры кровью расписались.

— Удивляюсь, почему блатные не могут мирно жить с бывшими ворами, оскорбляя их суками, — вдумчиво проговорил я Уварову. Не дождавшись от него ответа, я продолжал: — Лагерное начальство, сволочи, не могут навести порядок!

— Посмотри вокруг, в зоне ни одного надзирателя. Это потому что они сами боятся показываться на глаза заключенным, — перебил меня громче обычного Уваров. — А причину эту мы с тобой давно знаем. За такое преступление надо сразу ставить к стенке, причем показательно, перед строем.

— Да, такие жестокие меры воздействия на убийц вполне оправдали бы себя, — согласился я. — И дураку понятно, чем строже карать за эти зверства, тем будет меньше таких трагедий.

Наша беседа неожиданно прекратилась. В бараке вдруг наступила какая-то непривычная тишина после грубых криков и брани. Все улеглись на нарах, но тут с самых верхних нар, а они были пятиэтажными, под самый потолок, был сброшен человек. Он упал на пол спиной. В результате падения он лишился одного глаза, и кровь хлынула горлом изо рта. Захлебываясь кровью, он шумно и торопливо дышал. Уваров сдержанно проговорил, стараясь не глядеть на упавшего:

— Это вторая жертва за каких-нибудь полчаса нашего пребывания здесь. Кажется блатные нас готовят к еще худшим сценам.

— Я уже был свидетелем подобных дел в лагерях Урала... Не успел я договорить, как началось другое представление с трагическим исходом. Между нарами по проходу сразу несколько человек тащили молодого парня с полотенцем на шее, вернее, он тащил всех за собой. Пленник изо всех сил старался вырваться из рук убийц, он протащил их почти до самой двери, где находилась цент­ральная вахта с надзирателями. С большим трудом он продолжал приближаться к выходной двери барака с пунцовым от натуги лицом, извергая из себя какие-то хриплые бессвязные звуки. Никто из присутствующих заключенных при этом не проронил ни единого громкого слова в защиту погибавшего.

— Какие мы все ничтожные скоты! — разгневанно проговорил Уваров, не отрывая взгляда от происходящей сцены. — Убийство совершается у нас на глазах, и мы все молча наблюдаем эти зверства, подобно животным, которые в загоне приготовлены на убой и ждут, не понимая, что с ними произойдет дальше. И мы вот тоже лежим на нарах и не знаем, кого сейчас еще зарежут или потащат на веревке.

К этому времени все было кончено. Задушенный человек лежал неподвижно на полу. Его убийцы тут же разошлись в разные стороны.

Уваров продолжал, повернувшись ко мне лицом.

— Скажи, почему мы сейчас подражаем своим поведением животным? Как ты расцениваешь такие наши поступки? Сколько здесь на пересылке бывших солдат и офицеров-фронтовиков и прочих защитников Отечества, и все, представь себе, беспомощны, как бараны. Как все же загадочна человеческая натура.

Я не стал отвечать на вопросы Уварова, за годы заключения во мне уже не было ни физических, ни духовных сил, чтобы противостоять подобному насилию, да и большинство заключенных ничем от меня не отличались. Я вспомнил старика Родина, погибшего на колючей проволоке, и хотел рассказать о нем Уварову, но тут Уваров неожиданно сменил тему нашего разговора. Он резко спросил:

— Ты был женат?

— Нет. Просто не успел найти подругу жизни. Помешали чекисты.

— А я, друг, имел жену и сына пятнадцати лет. Клялась мне всегда в преданной любви, а как попал на двадцать пять лет в заключение, так сразу и отказалась от меня. Не хочет иметь никаких отношений с изменником Родины. Вот уже два года ни она мне не пишет, ни я ей. Если баба дура — жизнь каторга. Ведь жены, как и друзья, хорошо познаются только в беде. Да что там говорить, я про нее, суку, совсем не думаю теперь. Сам пойми... Свой срок я и на половину не вытяну. Да и то, смотря в какую прорву меня загонят, а то и года не протяну. Ты понимаешь, я иногда ловлю себя на мысли, что моя бывшая супруга поступила вполне разумно, отказавшись от меня.

— Почему бывшая? — вдруг перебил я его.

— Да потому, что она взяла сразу развод со мной. Ну вот, слушай и не перебивай меня. — Уваров на минуту умолк, вдумчиво смерил мой профиль озабоченным взглядом. — Если бы она осталась прежней любящей супругой, мне было бы так тяжело и невыносимо читать от нее письма. Я постоянно бы вспоминал любовные сцены из прошлой жизни. А сейчас я морально освобожден от этих мучительных грез. Правда, только временами становится так обидно, что слезы против моей воли появляются на глазах. Но все человеческое во мне скоро погибнет. Настанет избавление от этих терзаний, когда стану полностью доходягой. Голод сделает свое коварное дело. Вон, посмотри... — он указал взглядом на лежащего рядом на нарах молодого парня, истощенного до крайности, с бледным, как у мертвеца лицом.

— Этому мученику все человеческие утешения просто враждебны, кроме куска хлеба и лагерной баланды. Он постоянно погружен в одну заветную для него думу: нажраться бы вволю.

— Я был таким же в Германии.

— Не пугай себя прошлым, ты еще будешь таким же и в России, — насмешливо ответил мне Уваров. — А возможно и хуже, когда присыпят землей твой жалкий труп.

Я не ответил на его неприятную шутку. В бараке появилась бочка с овсяной кашей и началась раздача пищи. Всех обитателей барака разделили на группы, примерно по сто человек в каждой. Стоя в углу с жестяными мисками в руках, мы быстро, с невероятным аппетитом, опорожнили свои миски. Облизываясь, Уваров проговорил:

— Таких бы мисочек по три на брата. Пожалуй, я тогда бы мог сравниться с голодным. А сейчас я не чувствую абсолютно, что пообедал. Ты заметил, это месиво с мясом. Мне попалось несколько кусочков.

— И мне тоже.

— Это небывалый случай за годы моего заключения. Здесь, на пересылке, кормят гораздо лучше, чем в обыкновенных лагерях. Уваров любопытно взглянул на меня: — Скажи, отчего бы это так?

Взобравшись на нары, я ответил:

— До Колымы пароход идет семь суток, а до Чукотки — четырнадцать. Чтобы мы меньше дохли дорогой в железных загонах, нас просто по этой уважительной причине и кормят лучше. Во всяком случае, я думаю, что все обстоит таким образом.

— Да, я вполне с тобой согласен, — громко произнес Уваров. — Ведь каши дают почти по целому литровому черпаку и два раза в день. Ну, а хлебная пайка, сам знаешь... прежняя, как обычно — шестисотка. Ладно, спасибо чекистам и за это... Будь они прокляты, сволочи, как и фашисты.

— Но были чекисты, которые проливали кровь в борьбе с фашизмом. И многие из них погибли за Родину, — проговорил я.

Резко взглянув на меня, он решительно ответил. — Ты не сравнивай тех солдат-чекистов, которые не принимали участия в массовых убийствах в местах заключения. Они совершенно несравнимы с этими варварами, озверевшими в тюрьмах и лагерях к своему же народу. Хотя некоторые из них и были на фронте, но в семье, как говорится, не без урода. И эти уроды сейчас творят свои кровавые дела.

35

Наступил вечер, и разговор постепенно прекратился. Мы молча улеглись на голых нарах и уснули. Однако ночью я проснулся от непонятного шума и крика. Оглядевшись я заметил, что почти рядом на нарах один доходяга старался задушить другого, усевшись на него верхом и вцепившись в горло. Тот, что был под ним, хрипел, протяжно стонал и стремился освободиться, неистово упираясь руками и лицо противника. Я не выдержал и решил: будь что будет, заступлюсь за беднягу, который уже начал задыхаться. Поднявшись на колени, я хотел уже направиться ему на помощь, но тут Уваров, проснувшись, схватил меня за руку.

— Ляжь на свое место и не смей вмешиваться в эту драку. Какое твое дело до них.

— Не могу смотреть, когда душат человека и есть возможность спасти, — торопливо и раздражительно ответил я.

Но Уваров с еще большим упреком и настойчивостью вновь набросился на меня.

— Не лезь, тебе говорю, сам на рога. Вляпаешься в историю, потом будет поздно избавляться от беды. Может, тут все происходит по заданию воров.

— Да это доходяги доказывают друг другу преимущество на нарах. Причем тут воры! Они тебе, наверно, каждый раз во сне теперь снятся. Насмотрелся всего вдоволь.

— Да, насмотрелся... и не хочу нашего участия в этих трагедиях. — Пока мы спорили, схватка на нарах прекратилась. Очевидно, наша встревоженность как-то подействовала на обе участвующие в схватке стороны.

На утро после хлебной пайки и чая, который был совершенно несладким и даже горьковатым от какой-то черной заварки, мы направились в отхожее место. Это «заведение» находилось вдали от жилых бараков, на самом краю зоны, почти рядом с вышкой часового. Мы на мгновение были ошеломлены, когда зашли во внутрь огромной полуразвалившейся параши. На поперечной старой жерди висели на грязных полотенцах два человека.

— Воры уже расписались даже здесь. Вот, сволочи, везде успевают, — робко-проговорил Уваров, увлекая меня быстрей назад в барак.

На обратном пути мы оказались свидетелями еще одной ошеломляющей сцены. Лагерная обслуга убирала и тащила на специальных носилках трупы убитых и задушенных за минувшую ночь заключенных. Трупы складывались около центральной вахты, затем они закапывались в братских могилах на лагерном кладбище. Виновных в таких убийствах почти никогда не искали. Да и как их можно было найти в условиях пересылки среди людского океана. Как я узнал впоследствии, все жертвы на пересылке списывались по ложной медицинской диагностике. Потом, годы спустя, была создана специальная комиссия по этому поводу.

На пересылке производилась проверка численности заключенных примерно в неделю один раз. По очереди из каждой зоны выгоняли всех, до единого человека, на так называемое «Куликово поле» рядом с лагерем и под дулами пулеметов считали и пересчитывали по формулярам. На недостающих сразу составляли акт. Нередко были случаи, когда заключенные присваивали себе чужие личные дела с малым сроком, назвавшись именем убитого. Такие заключенные именовались «сухарями», что означало «засушил свой срок». Впоследствии «сухарей» разоблачали или размачивали, выражаясь на лагерном жаргоне, но некоторым все же удавалось освободиться под чужой фамилией

В бараке, где мы постоянно обитали, каждый день происходило какое-либо ЧП. Однажды во время обеда несколько человек заключенных дружно и жестоко начали избивать молодого армянина, он как-то ухитрился получить и съесть две пайки хлеба вместо одной. Нацменов в лагерях обычно называли «зверями». Армянина подкидывали кверху, удерживая за руки и за ноги и били спиной об пол. Он рыдал, умолял пощадить его, искажая русские слова: — Не надо бить зверя. Он не виноват. Мой не брал другой хлеб. Ой, пожалей! Не бейте зверя!

Я видел залитое слезами и искаженное страданиями лицо молодого парня и не мог ничем помочь ему. Мое вмешательство могло стоить мне жизни. Озверелая толпа сразу бы набросилась на меня, подозревая в соучастии в краже пайки хлеба. На ванинской пересылке могли убить за любой незначительный проступок. Жестокость одних порождала жестокость других, и действия обычных заключенных yже мало чем отличались от поведения уголовников.

До моих ушей все еще долетали жалкие рыдания наказуемого.

— О-о-о-ох! Не бейте зверя! Зверь не виноват! О-о-ох! — все тише раздавался его умоляющий голос. Потом умолк совсем.

— Ухлопали армяшку ни за что, сволочи! — выругался Уваров, отвернувшись от меня.

Вечером на противоположных нарах разместились человек двадцать воров. Не знаю, чем было вызвано это переселение рецидива. Возможно, их желанием скрыться подальше от центральных лагерных ворот. Среди блатных я узнал Щетину, Язву и Акулу. Позднее я выяснил, что Опарыш умер на пересылке в результате побоев в этапном вагоне.

Усевшись на нижних нарах, «вежливо» освободив их от всегда покорных мужиков, незваные «гости» начали играть в карты. По ходу их игры я узнал клички других воров, ранее мне неизвестных. Рядом с Акулой сидел худой и высокий, похожий на китайца, Кнут, за ним — ярко рыжий и коренастый Никола Ржавый. Около него — с красивой внешностью, изысканно одетый Интеллигент. С противоположной стороны — очень широкий в плечах блондин, с большими голубыми глазами, — Толокно.

- Ну, теперь начнется «веселая жизнь», — проговорил тиxoс иронией Уваров, раздражительно окидывая волнующим взглядом всех картежников.

Однако относительно веселья он не ошибся. Неожиданно в бараке появился баянист и, подсев к ворам, растянул меха, заиграл довольно знакомую всем лагерную песню. Воры дружно хором подхватили слова:

Как тяжело, досадно и обидно

Невинный срок за решеткой отбывать.

Гляжу на волю, а воли мне не видно,

Так потихоньку стал свободу забывать.

Мелодия этой песни была трогательной и печальной. Воры пели с возвышенным чувством и настроением, умело подстраиваясь друг к другу. Уваров толкнул меня в плечо.

— Это наша песня, Гришка. Она нам, таким несчастным, посвящается, кто невинно страдает в тюрьмах и лагерях. Воры незаслуженно ее поют, хотя исполнение достойно всяких похвал. Чувствуется, за годы заключения они хорошо натренировали глотки.

— А что им больше делать. Ведь эта шайка никогда не работает, ни на воле, ни в заключении, — ответил я торопливо, увлеченный песней, стараясь запомнить ее слова.

За этой песней последовала другая:

Из далекого Колымского края,

Шлю я, милая детка, привет.

Как живешь ты, моя дорогая,

Напиши мне скорее ответ.

— А мне ответ никто не напишет, если попаду на Колыму, — обиженно проговорил Уваров. — Жена от меня отказалась. Родители погибли в оккупации. От этих песен, Гришка, прямо плакать хочется. И сколько нас, таких горемык, невинно страдает по лагерям. И многие не дождутся свободы. Эх, тяпнем мы горя ни за что!

Вдруг песня неожиданно замолкла. С нар спрыгнули двое, Толокно и Интеллигент.

— А ну, фрайера, ползи по камышам. Урки гулять будут, — крикнул громко и угрожающе Интеллигент, размахивая финским ножом, хотя вокруг него не было ни единого человека.

Все, к кому относились эти слова, лежали мирно на нарах.

— Цыганочку нам, — обратился он весело к баянисту. Два молодых вора одновременно начали плясать в такт игры баяна, умело приплясывая и исполняя ногами фигурные движения. Интеллигент продолжал размахивать ножом, громко выговаривая отдельные слова вульгарного припева.

— Сегодня у нас в бараке настоящий концерт — увлеченный небывалым зрелищем обратился я к Уварову.

— Не знаю, почему блатные так развеселились? — ответил он, пожимая недоуменно плечами. — Наверное, нажрались вина. Причина довольно уважительная для такого дружного веселья. Полюбуйся, как пляшут, сволочи. На сцене редко это увидишь. Прямо заслуженные артисты и только. Посмотришь на такие концерты — все горе забудешь. Если бы они все время были плясунами и пев­цами, им цены бы не было здесь, за колючей проволокой. А то ведь того и смотри, что кому-нибудь нож под бок сунут. Да и между собой они мирно жить не хотят. И почему им быть такими? Ведь почти никогда голода не чувствуют и работа для них не существует.

36

— Леший с ними. Зачем они нам, — ответил я вдумчиво, наблюдая за плясунами. — В поведении этой уголовщины довольно трудно разобраться даже профессионалам-психологам.

Уставшие Толокно и Интеллигент прекратили пляску и сошли с круга. Они дружно обратились к старому вору, который молча сидел на нарах, с удовольствием покручивая свои черные, тронутые сединой усы.

— А ну, Актер, возьми бандуру, да отмочи нашу колхозную. Твоя очередь настала.

Старик словно ждал этого момента, гитара сразу оказалась в его руках. Виртуозно прозвучали первые аккорды «Гоп со смыком» и он пропел:

Эх, Москва, Москва, Москва, Москва,

Сколько ты нам горя принесла —

Все судимости открыла,

Соловками наградила,

Гоп со смыком, это буду я.

Уваров сразу как-то весь пришел в себя, очнувшись от раздумья.

— И действительную правду поет этот старик. Ведь все зло на нас обрушилось именно от кремлевского змеиного гнезда, где ползают все гады во главе со Сталиным. От них, от такого ядовитого сплетения, рождается жестокость, насилие, смерть. Мы тоже отравлены этим ядом.

Он закончил свой монолог, когда старик запел:

На широкий засов ворота заперты,

Где преступников строго карают.

Под его пальцами гитара жалобно пела и рыдала. Казалось, ее звуки вырывались на свободу, исчезая в пучине бушующих волн морского прибоя, и вновь возвращались в переполненный народом барак, пробуждая надежды в мучительной борьбе за свое существование.

Уваров молча вытирал на глазах слезы. Но вдруг он окончательно не выдержал, услышав такие слова:

Не дождалась она, когда кончится срок

И с другим свою жизнь продолжает.

Уваров, рыдая, прижав руки к лицу, с трудом произнес:

— Эти слова как для меня написаны. Эта песня, Гришка, словно огненными клещами схватила меня за сердце. Никогда я не плакал за годы заключения. А вот не выдержал...

Я внимательно посмотрел по сторонам. В бараке царила небывалая тишина. Некоторые слушатели, уткнувшись лицом в голые нары, вздрагивая, плакали. Другие, не стесняясь прослезиться, смахивали давно немытыми руками с глаз крупные слезы. А старый вор продолжал с большим наслаждением отдаваться пению. Голос его то чуть затихал, то резко усиливался, подстраиваясь под звуки аккордов.

В поте лица старик закончил свой концерт. Было уже довольно позднее время. За окнами барака синими просветами сияла тревожная ночь. Мы быстро уснули, а на утро оказались свидетелями другого потрясающего зрелища. Вечером мы наблюдали и слушали очень увлекательный концерт почти всей воровской шайки. А вот с наступлением утра все резко изменилось. Кто-то ошалело вбежал и барак и сразу сходу громко крикнул у самой двери: — Воры, этап к нам гонят с центральной вахты. Эти этапники прибыли с другой зоны! Хотят избавиться от лишних людей и решили прислать к нам сук...

Я видел, как вся воровская шайка, хватаясь за ножи и пики, почти одновременно соскочила с нар. Холодное оружие имелось у воров в достаточном количестве. Большую его часть приносили сами надзиратели. В частности, остро заточенные трехгранные и круглые напильники, старые солдатские штыки и финки. Отношения между ворами и надзирателями имели характер натурального торгового обмена. Обычно в ночное время, договорившись в назначенный час, где-нибудь в темном углу встречались надзиратель и заключенный. Надзиратель получал различное барахло: бывшие в употреблении костюмы, рубашки, сапоги, иногда деньги. Заключенный — что-либо из вышеназванных предметов холодного оружия. Такая коммерческая связь на пересылках процветала постоянно во всех шестнадцати зонах. Этим занимались одни и те же люди, как со стороны надзирателей, так и со стороны заключенных.

Итак, вооружившись, воры бросились к входной двери барака, внимательно выбирая себе жертвы в толпе этапников. Лагерное начальство обязано было соблюдать порядок и ни в коем случае не смешивать враждебные друг другу уголовные группировки. Но такой порядок на пересылках часто нарушался по халатности или, возможно, с умышленной целью, чтобы спровоцировать массовую поножовщину среди рецидива, где гибли и простые заключенные.

В прибывшем этапе было много так называемых «сук». Человек десять вошли в наш барак.

Размалеванный до неузнаваемости зеленкой, с отекшими глазами, Акула отчаянно крикнул:

— Воры, полюбуйтесь, кто к нам прибыл в гости? Сам Гарилла. С ним Лимон с кислой рожей, Громобой, Васька Питерский. И Глот с Пантерой. Остальных паскуд я не знаю.

— Зато я знаю, — ответил воинственно Интеллигент. —

Вот мой старый коряга — Барон, душа с него вон. А за его хребтом горбатый Суслик, прожженный, клейма негде ставить.,

— Сейчас поставим всем, — угрожающе ответил Толокно, направляя рукой нож на своих врагов.

Гарилла, огромного роста, широкий в плечах детина, с изуродованным оспой лицом, выхватил из-за пояса топор и смело бросился на воров: — А ну, разбегись, падлы! Порублю всех до одного на котлеты.

Не успевший отскочить Акула попал под удар. Он лишился одного уха и, тяжело раненный в шею и грудь, свалился на пол. Воры в панике отступили от двери, трусливо уклоняясь от топора озверевшего Гариллы. Он в стремительном порыве ненависти, размахивая своим оружием, шел напролом. Следующей его жертвой стал Ржавый, который с разрубленной ключицей кинулся, ругаясь, под нары. В это время раздался громкий, внушительный голос старого вора. Дергая свои усы, он обратился к чечену, остерегаясь удара: — А ну, Казбек, метани пику в этого ошалелого жирафа! — Чечен, выбрав удобный момент, пустил нож в Гариллу и рикошетом попал ему в грудь, нанеся незначительное ранение. Это еще больше привело в бешенство разъяренного гиганта. За ним, как телохранители, размахивая ножами, следовали воинственно маленький уголовник по кличке Лимон с кислой и дерзкой физиономией и черный, как негр, Пантера. Последний с ловкостью обезьяны, смело изворачиваясь от нападений, стремился выбрать себе жертву. Сделав, как хищник, мгновенный расчетливый прыжок в сторону, он вонзил в бок армейский тесак не успевшему отскочить вору по кличке Дубарь, который, схватившись за рану, нанес ответный удар в грудь наступающему рядом Ваське Питерскому. Казбек в этот момент пустил свой второй нож и угодил прямо в горло Барону, тот обливаясь кровью, упал и скончался на месте.

— Надо немедленно прибрать эту зверскую рожу, — крикнул ошалело Громобой, с длинной, как у гусака, шеей и с круглым, как полная луна, лицом. — Он переколет нас, как кроликов! — продолжал кричать басом Громобой, робко остерегаясь метавшихся неподалеку двух воров: это с пластырем на огрызке носа Щетина и самый молодой среди блатных по кличке Красюк. Ему в этот день сравнялось только восемнадцать лет. Он праздновал день своего рождения с окровавленным ножом в руке. Как от выпитого вина, его качало из стороны в сторону, хотя он был еще не ранен.

Гарилла, вдохновленный голосом Громобоя, не взирая на угрожающую ему опасность, рванулся бешено вперед на Казбека, который был с пустыми руками. Не успел он еще завладеть попутно третьим по счету ножом и, спасаясь от верной гибели, бросился бежать в глубь барака.

Невысокий ростом чечен не успел далеко уйти. Гарилла быстро нагнал его и, взмахнув топором, вначале промахнулся. Полный отчаяния и страха Казбек, уклонившись от смерти, бросился под ноги своему врагу. Однако такой акробатический трюк не спас его. Гарилла вторым взмахом пропахал топором по спине чечена, от заднего места почти до самой шеи.

Разделавшись с Казбеком, Гарилла поспешил назад к своим, которые, сражаясь с ворами, задержались около входной двери на прежних позициях. Но ему тут же преградили дорогу трое воров, стараясь окружить его с разных сторон, выбирая удобный момент для нападения. — А ну, громила, бросай секиру, — громко скомандовал, приближаясь к нему с длинным ножом, Интеллигент. Расчетливо осмотревшись, Гарилла в одно мгновение бросился на Интеллигента и развалил ему череп на две части. Все, что было в его удалой голове, расплылось на полу. Бросая погибшего товарища, Щетина и старик Актер сразу устремились к своим, но им тут же пришлось вернуться. Красюк, взобравшись на нары, прыгнул сверху на Гариллу. Чуть пригнувшись от неожиданной тяжести, он бешено закружился на одном месте, стараясь сбросить со своих плеч противника.

37

— Воры! Порите падлу! — отчаянно и громко заорал Красюк. — Подскочивший Щетина и Актер не успели ничего сделать. Гарилла своими длинными ногами удачно оттолкнул от себя нападающих и, сбросив с плеч вцепившегося за топор Красюка, рубанул его по шее. На помощь Гарилле, прорвавшись через воровское окружение, спешили Громобой, Пантера и Лимон. Но смелый рубака уже не нуждался в такой помощи. Все четверо сразу повернули на свою старую позицию, к двери. Воров было больше чем сук, но один Гарилла стоил пятерых любых «бойцов».

Мужики, которые находились в бараке, оказались между двумя сражающимися группировками. Две враждебные стороны одновременно сразу начали использовать их в своих «боевых» целях, укрываясь как за живыми щитами. Однако многие из таких «невольников» смогли прорваться дальше в барак и спрятаться под нарами. Другие в гораздо меньшем количестве оставались еще во власти рецидивистов под угрозой смерти.

Матерая презрительная брань со стонами и криками ошалело разносилась по бараку. Иногда слышались отдельные слова: — Актер, смотри, за тобой рядом Пантера; Гарилла, приласкай Дубаря, он мало получил в бочину, еще цыпляется, паскуда; Глот, ты еще ни одного падлюку не пырнул, мечешься зря, как ошалелый!... Лимон, притырь меня, в брюхо заделали!... Порой вырывались какие-то дикие выкрики: Хри-я-я-я, бля-лча-я, бу-у-ум.

Мы с Уваровым внимательно и с опаской наблюдали эту беспощадную бойню. Уваров робко проговорил над моим ухом:

— Мне кажется, что я вижу древний Рим и сражение гладиаторов в цирке. Но гладиаторов заставляли насильно убивать друг друга для развлечения римских аристократов. А эти сволочи за что проливают собственную кровь? За что, я спрашиваю? — Уваров загадочно посмотрел на меня в упор.

— За свою преступную идею, разумеется, — ответил я.

— Вернее, за свой уголовный престиж, — настойчиво поправил меня Уваров. — Обрати внимание, с какими озверелыми рожами они бросаются друг на друга, как самые непримиримые классовые враги. Мы, наверно, сражались с фашистами с меньшей ненавистью, чем эта преступная орда сама с собой. Я в бою не замечал ничего подобного, потому что не видел в воздухе своих товарищей, точнее не наблюдал выражения на их лицах в момент сражения. А вот ты воевал на земле и можешь дать им полную оценку.

— Не знаю, что тебе сказать относительно твоего вопроса. Такого озверелого вида у наших солдат я никогда не замечал даже во время самых кровопролитных боев.

Уваров отмахнулся от меня рукой. — Я больше чем уверен, что ни один из этой шайки головорезов не был на фронте и не защищал Родину. А из них бы получились хорошие бойцы, будь на то их воля. Смотри на этого громилу, его, кажется, Гариллой величают. Он один при удобном случае ухлопал бы сразу десятерых фашистов в рукопашном бою. Это же Спартак ванинской пересылки. Родись он в эпоху древнего Рима, он бы был непобедимым среди гладиаторов.

Я промолчал, продолжая наблюдать за ходом массовой поножовщины. В это время Гарилла, взмахнув топором, бросился на Актера. Но нечаянно задел плечо Лимона, который подвернулся ему под руку, оказавшись рядом.

— Да ты что, падла, ошалел, своих рубить начал! — угрожающе заорал Лимон, хватаясь за плечо, отскакивая в сторону.

— Не путайся под ногами, как вшивая шавка, когда взрослые занимаются ратным делом, — ответил резко Гарилла.

Воспользовавшись моментом, Кнут и Актер бросились на Суслика, который испуганно кинулся в открытое окно очень маленького размера. Задев горбом раму, он вынес ее на плечах на другую сторону барака. Однако такой артистический выпад не спас его от смерти, потому что за бараком в зоне тоже происходило сражение между ворами и суками. Суслика прикончили мгновенно. Он так и остался лежать вместе с рамой среди осколков стекла. От окна Актер и Кнут отпрыгнули в проход барака и в два ножа зарезали легко раненого Лимона.

Гарилла, стремительно рванувшись вперед, одним взмахом оставил Кнута без головы. Актер успел отскочить к противоположной стене барака. Гарилла был похож на мясника. Весь залитый кровью, он был ужасен и жесток. Однако, разделавшись с врагом, он позволил себе уместную шутку и в этот трагический момент.

— Твоя умная головка, Кнут, нам, дуракам, еще пригодится. Мы с ней сейчас побеседуем на тему, как добить твоих падлюк. А сам ты можешь уходить к своей мамочке в гости, если она на том свете.

Уставшие, окровавленные и раненые противники неожиданно прекратили враждебные действия. Злобно поглядывая друг на друга, они не решались возобновить нападение, возможно, потому, что воры понесли большие потери. Мертвыми валялись на полу: Кнут, Красюк... в день своего рождения. Акула, тяжело раненый, медленно уходил из жизни. Казбек, вытянувшись, как лягушка, лежал лицом вниз без признаков дыхания. Рядом — Интеллигент с разрубленным черепом. Где-то в дальнем углу барака стонал Ржавый, раненый в плечо. Около него ругался проклятиями в адрес врагов Дубарь с окровавленным боком. Гарилла, получивший незначительный удар ножом в грудь, на которой уже свернулась кровь, воинственно окинул взглядом своих «бойцов» — живых и мертвых. Неподалеку валялся Барон с пробитой шеей. Мертвый Лимон — почти у самых его ног, Суслик, как известно, погиб за бараком. Васька Питерский сидел на полу, терпеливо сдерживая стоны от невыносимой боли. Грудь была пробита ножом. Под ним лужа крови. Все живые окружили Гариллу. Он вдруг грозно закричал, обращаясь к ворам:

— Ну что, падлюки, сбылись мои слова. Я сказал вам, что порублю вашу хевру на котлеты... Любуйтесь теперь на мой готовый полуфабрикат.

— Тебе жрать все равно не придется наших котлет... Подавишься, рябая падла, — ответил ему насмешливо и злобно совершенно лысый и хромой вор по кличке Тюря.

Кто-то в этот момент бросил камень через окно прямо ему в лысину. Ухватившись за голову, он, покачиваясь, направился к нарам. — Спасибо добрым людям... Захмелили и бесплатно. Сразу веселей стало на моей грешной душе.

Неожиданно у двери барака появился посыльный. —

—Урки! — крикнул он срывающимся до хрипоты голосом, — псарня валит в зону, рыл двести, а может и больше, не считал. — Посыльный сразу скрылся за дверью.

Гарилла и его шайка тут же выскочили из барака. Не тронулся с места только тяжело раненный Васька Питерский. Щетина преспокойно подошел к нему:

— Не мучайся, Васек, сейчас помогу... Я не лекарь, а волшебник. С каждой живой твари я заслуженно делаю мертвеца. — Он быстрым движением руки сунул Питерскому в грудь нож, в старую рану. И не глядя на свою жертву, подошел к умирающему Акуле. Тот чуть приоткрыл один глаз.

— Щетина, ты жив?

— Как видишь, пока да.

— А я думаю, ты уже в раю.

Акула слабым движением руки потрогал рану на голове, где у него не было уха. — Наконец-то из меня сделали настоящего красавца. Теперь спокойно отдам Богу душу. Благослови меня, господь, в царстве небесном!

— Аминь! — ответил, вздыхая Щетина, и отошел от друга. Он приблизился к месту, где Актер и Язва спорили не на жизнь, а на смерть.

— Ты, падла, наглая рожа! — кричал старый вор на Язву, — пролежал затырившись среди фрайеров и не соизволил своему живому скелету защищать нашу воровскую честь.

— Не брызгайся лапшой, Актер, — виновато начал Язва, — посмотри на мою харю. Ведь я толком жрать еще ничего не могу. — Он потрогал осторожно себя за нижнюю челюсть. Сам видишь, какой из меня воин. Жертва для паскуд, да и только...

— Не притворяйся теленком, — заорал в ответ Актер, презрительно вращая глазами. — Я вдвое старше тебя и приколол одного шакала. — Актер угрожающе продолжал: — Ты, Язва, паскудный темнила, должен своей поганой шкурой рассчитаться сейчас перед ворами. — Актер мгновенно со всей силой пырнул Язву ножом в живот и несколько раз повернул его там. Вырывая окровавленный нож назад, Актер издевательски проговорил: — Я припорол тебя капитально. Вся твоя утроба размоталась на клочки.

38

В это время в барак дружно вломились солдаты роты конвоя.

— Все воры немедленно выходите вон! — приказывая, крикнул высокий старшина. — Ножи и прочие железяки оставляйте на месте. Раненые тоже могут пока остаться на нарах.

Группа солдат прошла в глубь барака, перешагивая через трупы, оскальзываясь на окровавленном полу.

— Что наделали, сволочи! — ругался старшина, брезгливо морщась, поглядывая с отвращением на столпившихся у двери воров. — Ну и народец! Это же злодеи, хуже фашистов. На белом свете таких идиотов надо еще поискать, — продолжал ругаться старшина, производя тщательный обыск по всему бараку.

Воров увели... Появились заключенные-санитары, начали убирать трупы и уносить на носилках раненых, которые не могли двигаться сами. Потом лагерная обслуга вымыла полы, и на этом все кончилось.

— Поздно пришли, голубчики, — ехидно проговорил Уваров вслед уходящим из барака солдатам. — Надо было раньше вмешаться в эту резню, и не было бы таких напрасных жертв.

— А ты думаешь, им была охота свой лоб подставлять под ножи преступников, — ответил я, ошеломленный столь кровавым событием. — Зачем они будут рисковать своей жизнью, когда все равно спишут все эти трупы. Будь их много или мало... не имеет значения численность жертв, потому что бойня началась возможно с чисто про­вокационной целью, по приказу высшего начальства, чтобы сократить количество рецидива в лагерях. Хотят, наверно, чтоб преступный мир уничтожил сам себя.

— Я вынужден с тобой согласиться, — ответил Уваров, — так как был частым свидетелем таких «сражений», но только в гораздо меньших масштабах. Ты понимаешь, как ни странно, но я очень переживал за старого вора... Боялся, что его убьют. Ведь он меня довел до слез своей гитарой. И ты представь себе, эти виртуозные пальцы, которые бегали по струнам, извергая потрясающие душу звуки, владея ножом, так просто совершили убийство. Образумившись, я теперь презираю этого старика.

— Не надо идеализировать этого старого рецидивиста, — возразил я, поглядывая на Уварова. — Играл и пел он, разумеется, прекрасно, но за этим талантливым исполнителем кроется просто звероподобное существо. Ведь за свою преступную жизнь он, наверное, немало душ загубил. Ему... кажется по виду, уже перевалило за полсотни.

— Вполне возможно, — вдумчиво согласился со мной Уваров. Он еще больше ушел в себя, и наш разговор прекратился.

После обеда мы слезли с нар и пошли побродить по зоне. Летний день был в самом разгаре. Бухта «Золотой Рог», казалось, сияла как огромная жемчужина. Между покрытых густым лесом сопок и скал под лучами ярко палящего солнца слегка колыхалась морская даль. У причалов стояли вереницы кораблей: некоторые из них, отплывая от берега, давали протяжные гудки и медленно скрывались за горизонтом. Я впервые в своей жизни так близко увидел море. Я обратился к Уварову, который стоял со мной и о чем-то думал.

— Скажи, Сергей, как действуют на твои чувства прощальные пароходные гудки?

Он удивленно посмотрел на меня. Мимо прошли какие-то доходяги в рваных телогрейках и ватных штанах.

— Не понимаю, что особенного ты услышал в этих пароходных сигналах? — Уваров недоуменно пожал плечами. — А вот сама бухта — просто великолепна! И действительно, «Золотой Рог».

— Да, ты прав, конечно, — ответил торопливо я, стараясь вернуться к начатой мной теме о пароходных гудках. — Во мне сейчас сигналы кораблей пробудили какое-то печальное предчувствие. Кажется, я слышу в этих звуках будущее своей судьбы.

— Да брось ты навевать на себя всякую чепуху. Вполне достаточно того, что мы пережили... И еще в будущем тяпнем горюшка, тут ты прав.

Я молча смотрел на Уварова. Так же как и мы по лагерю толпами бродили заключенные...

Пока мы молчали, к нам неожиданно подошел оборванный до неописуемой степени, истощенный, с грязным бледным лицом и обезумевшими глазами, заключенный. Он засмеялся каким-то идиотским смехом, показывая нам язык, потом вдруг сделался серьезным и хрипло сказал:

— Любуйтесь, дураки. Все скоро к акулам пойдем. — Он вновь засмеялся, отошел чуть в сторону, нагнувшись шлепнул себя по совершенно плоскому заду и сразу скрылся в толпе.

— Вот еще один лагерный артист, — с ироничной улыбкой проговорил Уваров.

Я не придал значения его словам. Повернувшись, я посмотрел в противоположную сторону бухты «Золотой Рог». Там, за высокой стеной из колючей проволоки, находилась женская зона.

— Пойдем, посмотрим на баб, — неожиданно предложил я Уварову. Ведь за годы заключения мы не слышали даже женского голоса.

Он удивленно окинул меня насмешливым взглядом:

— Жениться надумал. Выбрать невесту хочешь. Ты, конечно, еще с горем пополам, подойдешь для такой роли. Ну, а я разве за плясуна сойду на твоей свадьбе. — Он посмотрел на свои заношенные, протертые на коленях штаны, рваную армейскую гимнастерку, растоптанные, старые ботинки с поднятыми кверху носами. — Нет, в таком божественном виде я совсем никуда не гожусь. Если у тебя пробудились чувства, иди один, полюбуйся на живой товар, а я пойду в барак, поваляюсь на нарах. Солнце палит невыносимо.

Я не хотел оставаться один и тоже решил идти в барак, но на какое-то время мы задержались. Около женской юны, которая находилась метрах в ста от нас, собралась толпа любопытных. Блатные и еще крепкие мужики выкрикивали всякие остроумные и вульгарные шуточки в адрес заключенных женщин. Те неохотно отвечали. Никто не подозревал, что сейчас произойдет трагедия.

Веселые голоса вдоль колючей проволоки то затихали, то вновь громко сливались в общем хоре присутствующих. Вдруг часовой на средней вышке, разделявшей зону на две части, закричал: — А ну, немедленно все расходитесь!

Никто вначале не тронулся с места. Ведь такое столпотворение демонстрировалось ежедневно, и не было возражений со стороны конвойной службы, потому что на этом месте не было запретной зоны. Часовой на вышке вторично не повторил свой приказ. Пулеметная очередь резанула по толпе. Попадали убитые и раненые. Живые в панике бросились в разные стороны. Уваров робко взглянув на меня топотом промолвил:

— Варвары, что наделали?! Смотри, сколько, гад, повалил ни за что людей! Уходим отсюда быстрей в барак, пока наши ноги в состоянии двигаться.

Мы быстро направились к своему бараку, но уже не могли пробраться туда. Огромная толпа заключенных, встревоженная массовым убийством, подхватила нас как ураганом и увлекла за собой. Вся зона мгновенно ожила и общем движении презрительного негодования. Около сторожевой будки, откуда раздалась пулеметная очередь, сотни людей, размахивая руками, дружно кричали: — Валите набок эту проклятую скворечницу. Растерзать на месте надо гада! — И сейчас же десятки рук отчаянно ухватились за столбы. Вышка дрогнула, закачалась, но вновь пущенная пулеметная очередь разогнала воинственно настроенную толпу. Опять появились убитые и раненые. Этот повторный случай еще больше подхлестнул заключенных к массовому волнению. Все, как по команде, устремились к центральным воротам зоны, где находилось обычно лагерное начальство и надзиратели. Раздались злобные крики:

— Бей чекистов-террористов! Долой сталинских убийц! Хватит вам, сволочи, пить нашу невинную кровь! Трумэн поможет нам, угнетенным, избавиться от рабства! — Многотысячная толпа слилась в едином порыве возмездия и ненависти. Нас с Уваровым вынесло течением толпы к самой центральной вахте. А толпа, негодуя, все напирала, стихийно двигаясь вперед. До наших ушей долетели чуть слышные слова дежурного офицера. Он кричал, пораженный страхом, в телефонную трубку, докладывая обстановку в северо- восточное управление лагерей УСВИТЛ...

«В зоне бунт. Разрешите открыть огонь. В зоне массовый бунт, разрешите открыть огонь, УСВИТЛ...» — раздражительный голос офицера иногда робко срывался на фальцет, переходя на протяжные нотки волнующего нетерпения.

— Сейчас начнется карнавал, — проговорил рядом со мной Уваров, упираясь, как и я, спиной в плотное скопление народа.

Мы, конечно, не хотели в такой ситуации оказаться у самых лагерных ворот, так как в случае обстрела можно было сразу угодить под пули. Однако при полном нашем желании мы теперь ничего не могли сделать. Толпа ревела, стонала подобно бушующему океану. И вдруг сразу открылись ворота, и пулеметная очередь стеганула по первым шеренгам наступающих. Лавина людей судорожно отхлынула назад, оставляя после себя убитых и раненых. Одновременно заговорили огнем сторожевые вышки по всей зоне. Заключенные, как тучи, развеянные после бури, кучно смешались в паническом движении и хаотически разбегались, спасаясь от перекрестного обстрела. Меня с Уваровым, точно на руках, перенесли далеко вправо от центральной вахты. Укрывшись за бараком, мы залегли, прижавшись к земле. Вокруг нас образовался сплошной людской повал. Пулеметы на вышках продолжали поливать раскаленным металлом по разрозненным группам бегущих заключенных, заглушая проклятия и стоны раненых и умирающих.

39

Неожиданно все сразу затихло. Даже раненые едва подавали мучительные голоса. Многие, кого не задели пули, быстро подхватились, стремясь скорей укрыться в бараках. Образовались живые пробки в проходах.

— Обожди, не поднимайся, Гришка, — предупредил меня внушительно Уваров, — возможно, вновь начнут расстреливать. Ведь за эти убийства никто не будет нести ответственность. Они теперь озверели, гады, им все равно — загубить тысячу или две тысячи человеческих душ.

Я лег опять на землю. Уваров поучительно продолжал:

— Не торопись на тот свет.

Я молча продолжал лежать, выжидая удобный момент, чтобы подняться. Когда живые пробки в проходах исчезли, мы быстро направились в барак и разместились на нарах. Уваров с огорчением тихо проговорил:

— Ты знаешь, Гришка, мне почему-то сейчас очень хочется заплакать от нахлынувшей на меня обиды.

— Ты же только вчера плакал под аккорды воровской гитары, — полушутя ответил я, совершенно ошеломленный и заторможенный.

— Да, то были слезы умиления, — продолжал пониженным голосом Уваров, — а мне хочется снова зарыдать от пережитых нами трагедий. Ведь сколько людей положили ни за что, гады! Как просто и безжалостно им стоит убить человека! К нам относятся хуже, чем к самым паршивым собакам. Мы брошены на растерзание обезумевшим от убийств палачам. И это после такой жестокой и опустошительной войны, которая окончилась нашей победой. Я больше, чем уверен, что в зоне сейчас валяются мертвыми и сотни бывших солдат. Фашистские пули их не сразили, а вот чекистские не миновали.

В это время в бараке поднялся такой невообразимый шум, что трудно было разобрать хотя бы одно слово. В настежь открытые двери вползали и входили раненые заключенные, истекая кровью и теряя последние силы от полученных ран. Некоторые падали у самого входа, и обезумев, ползли, как раки, оставляя за собой кровавые следы. По зоне суматошно носилась лагерная обслуга, поспешно убирая трупы. На эту «работу» были насильно привлечены еще сотни заключенных в помощь санитарам и обслуге. Ли­хорадочное наведение порядка в зоне продолжалось два дня. На третий день в лагерь прибыл со свитой сам начальник УСВИТЛа генерал-лейтенант Деревянко. Он недолго задержался в пострадавшей зоне. Его посещение было чисто формальным. Примерно через час он и сопровождающие его лица укатили на легковых машинах, даже не заглянув не в один из бараков.

Через неделю после минувших событий нас повели в колоннах с короткими остановками в направлении Ванинского порта. Мы шли с поднятыми вверх руками в окружении усиленного конвоя.

— Бунтовщики, именем Родины... руки кверху! — угрожающе командовал начальник пересылки, вызывающе маршируя вдоль колонн.

Кто-то за моей спиной тихо проговорил: — Причем тут Родина, пес ты поганый. Кричи: «От имени сталинского террора» — так будет лучше.

На палубе парохода конвоиры строго по-военному распределяли по секциям группы этапируемых заключенных. Мы с Уваровым вместе спустились по железной лестнице в удушливый полумрачный трюм, имевший примерно метров пятьдесят в квадрате. По его периметру располагались четырехэтажные нары. Мы заняли места на средних нарах и сразу улеглись.

— Ну, слава Богу, удачно расположились, — сказал Уваров, озабоченно вздыхая и как-то загадочно поглядывая на меня. Наши глаза быстро привыкли к трюмному мраку, и мы хорошо видели не только друг друга, но и все вокруг, потому что «посадка» еще продолжалась. Все новые и новые партии людей поспешно спускались в трюм и стремились занять места на нарах. Когда трюм был набит полностью и не оставалось свободных мест даже на полу, посадка прекратилась. И тут же кто-то распространил слух, что этап пойдет на Колыму. Уваров облегченно вздохнул: — На Колыме, наверно, будет все же лучше, чем на Чукотке. Наш сосед по нарам — пожилой человек с бледным худощавым лицом и глубокими морщинами вокруг глаз, которые он загадочно прищурил, тихо сказал, обращаясь к Уварову: — Это, брат, не угадаешь, где быстрей Богу душу отдашь. И на Колыме есть места похуже Чукотки. Хотя там я, честно признаться, не был, а пользуюсь слухами. А вот Колыму исполосовал вдоль и поперек.

Конечно, под конвоем.

Мы сразу заинтересовались нашим соседом. Он охотно назвал себя Романовым Иваном Петровичем.

— Расскажите, как там, в колымском краю, подробнее, если можно, — обратился я вежливо к нему. Уваров тоже присоединился к моей просьбе.

Романов вздохнул, лениво почесал свою волосатую грудь и хрипловатым голосом продолжал: — Везут нас всех, как будет вам потом известно, на золотые рудники. Будем золотишко добывать на приисках. Но не смейте и думать, что там в таежной глуши будет нам и золотая жизнь. За каждый грамм этого проклятого металла безжалостно отдаются человеческие жизни. Я угодил на Колыму в тридцать третьем году с Беломорканала, когда закончилась стройка. Многих освободили досрочно. А меня, как фелона, шуранули по этапу.

— Почему как фелона? — поинтересовался я.

Романов насмешливо посмотрел мне в глаза:

— Да, я был самым заядлым фелоном. Правда, мне пришлось дорого заплатить за это своим здоровьем, однако, я стоял на своем, потому что и до сей поры не знаю, за что третий срок тяну совершенно невиновным. Мне бы теперь надо «за выслугу лет» выдавать спецпаек. Все карательные органы власти от ОГПУ до МВД испытал я на своем веку.

Я не стал перебивать нашего нового знакомого, хотя меня интересовало совершенно другое. Я хотел подробнее узнать о жизни заключенных в колымских лагерях. Однако Уваров опередил мои желания и спросил:

— Скажите, Иван Петрович, а за что вы первый срок получили и где отбывали?

Романов невольно улыбнулся: — Я уже говорил вам, что не совершал никакого преступления. Мне вот теперь перевалило за полсотни. А в тысяча девятьсот двадцать третьем году было двадцать семь, когда угодил я в цепкие лапы ОГПУ. Как сейчас помню, собирался жениться. Три года дружил со своей невестой. Однажды ночью проводил я мою возлюбленную... Дело было зимой. Иду по темным пустынным улицам совершенно один, так это робко оглядываюсь по сторонам. Вдруг трое в шинелях и буденовках сразу набросились на меня, схватили за руки. Я хотел кричать, подумал, что грабители. Ведь был хорошо одет по тому времени... Не успел я и рот раскрыть, как мне один из них какую-то бумагу под нос сунул и с угрозой проговорил: — Не кричать! Мы сотрудники ОГПУ. Вы арестованы! — Неподалеку стояла подвода, запряженная одной лошадью. На этой подводе меня подвезли к вокзалу и втолкнули в товарный вагон. Там уже было полно таких, как я. Всех арестованных ловили, как и меня, прямо на улице и приводили сюда. Никто не знал, за что были подвергнуты такому внезапному аресту в ночное время. Некоторые просто шли с работы или от знакомых и оказались в холодном вагоне. Трое суток нас продержали на станции, кроме воды ничего не давали. На четвертые... под вечер уже собралось пять вагонов с такими же арестантами, как я, и повезли нас в неизвестном направлении. Потом уже по прибытии узнали, что везли нас в Соловки.

Долгим и мучительным был путь до Соловков. В Архангельске всех нас выгрузили — и в Соловецкие лагеря на лесоповал. По прибытии нас, уставших, без всякой санобработки на другой же день погнали на работу.

Первую зиму и лето я выдержал нормально, потому что молодой был, однако, истощал до основания. Произвол был жуткий, никакой медицинской помощи... Обмороженные заключенные гнили заживо в холодных бараках. Начальник лагеря Курилко зверски расправлялся с каждым, кто не в силах был работать. Исключение делалось только мертвецам. Ну, думаю, проводил невесту, а сам угодил на Соловки. Это были первые лагеря в республике Советов. Отсюда и пошло название по всей России: куда бы, в какой край арестантов не направляли, все равно именовали Соловками. Особенно такое слово подходило к раскулаченным во время коллективизации. Мы были первыми открывателями и мучениками настоящих Соловков. Ходили слухи, что начальник лагеря Курилко был в гражданскую войну белогвардейским полковником, но никто достоверно его прошлого не знал. А настоящее зверство было налицо. Заготовленный на повале заключенными лес возили на лошадях в порт и отправляли за границу, в основном в Англию.

На вторую зиму моих страданий в лагере я попал на погрузку леса на корабли. Вот на этих, тоже каторжных работах, и нашлось спасение от Курилки и вообще от лагерного произвола. Заключенные незаметно для конвоя отрубали себе пальцы рук и ног и прятали в штабелях погруженного на корабли леса. В удобных местах на бревнах писали кровью, култышками по-русски: «Погибаем! Спасите нас! Спасите нас, свободные народы мира!.. Бывшие матросы Кронштадта, арестованные за бунт в двадцать первом году». Я тоже «эмигрировал» свои два пальца, но надписи никакой не сделал, просто сразу обезумел от боли. Саморубов Курилко с проклятиями гнал на работу. — Романов показал свою искалеченную левую руку, поворочал обрубками пальцев перед моими глазами.

40

— На Соловках мой номер «саморуба» не прошел, все равно погнали на работу, ни одного дня не дали отдохнуть. Вместо грузчика я вновь угодил на лесоповал. Проклиная себя за жестокий поступок, я уже готовился к смерти, как вдруг из Москвы приехала специальная комиссия ОГПУ. Как я потом узнал, английское правительство заявило через свое посольство в Москве, что откажется от импорта леса, если он будет приходить с человеческими конечностями. Вот тогда и прибыл к нам специальный отряд ОГПУ, замаскировавшись под заключенных. В рваных полушубках чекисты строем под конвоем прибыли к воротам лагеря. Курилко сам всегда со своей бандой надзирателей принимал этапы. Как только эти так называемые этапники вошли в зону, на них сразу налетели курилкины мародеры: — А ну, раздевайтесь, жидовские морды! — раздались угрожающие крики погромщиков, и началась физическая расправа.

Однако это представление быстро закончилось. Мгно­венно сбросив с себя всякое барахло, перед грабителями оказались «этапники» с ромбами в петлицах и наганами на боку. Двух самых матерых надзирателей пристрелили на месте. Курилко и всю его банду тут же арестовали. Потом всех показательно судили и перед строем заключенных расстреляли. После этого смертного приговора начали наводить порядок в Соловецких лагерях. Многих освободили, и меня в том числе.

Вернулся я домой калекой, отбывшим два года в заключении. Невеста моя вышла замуж через год после моего ареста. Это окончательно морально меня раздавило. Я начал жить замкнуто и одиноко.

Родители мои погибли еще в гражданскую, сражаясь за большевиков в Красной армии. Однажды я уволился с работы. Я работал старшим бухгалтером в одной текстильной фирме. После этого я долго не мог устроиться на другую работу. И тут меня вновь арестовали уже как социально вредного для государства элемента, сокращенно СВЭ, и вскорости отправили на этап. Это было в начале тридцатых годов. Так я попал на Беломорканал. — Длинный пароходный гудок прервал рассказчика. Грубый протяжный звук, казалось поплыл над морским простором в туманную даль горизонта, и словно где-то в отдалении захлебываясь надрывно стонал. Романов почему-то решил не продолжать свой рассказ. Наступила какая-то мертвая тишина. Все притихли, будто в ожидании чего-то невероятно страшного. Раздался едва уловимый слухом стук гребного винта, и мы почувствовали, что пароход медленно отчалил.

— Прощай, материк! Прощай, Большая земля! — Дрогнувшим от волнения голосом проговорил Уваров. — Я больше не вернусь назад, чувствует мое больное сердце. Для меня этот гудок последний.

Чтобы несколько развеять плохое настроение Уварова, я вновь обратился к Романову: — Ну и что было потом с Вами?

Он, осмотревшись кругом, с минуту помолчал, потом продолжил: — Я уже говорил вам, что по окончании стройки на Беломор-канале попал сразу на Колыму.

Когда был начальником Дальстроя Берзин, нашему брату — зеку неплохо жилось, но Берзина вскоре расстреляли, как врага народа. Вместо него стал злодей Гаранин. И начались на Колыме массовые убийства, изуверский террор, подобный Соловецким лагерям. Голод, холод и цинга косили народ как траву. Гаранин был настоящим верховным палачом. Он зверствовал с причудами, как хотел, и нередко убийства совершал сам непосредственно. Издевался как над арестантами, так и над вольными. Его неожиданное появление всегда сопровождалось чьей-нибудь смертью. Вот приедет, бывало, в тайгу, где работают заключенные, вызовет к себе начальника конвоя и спрашивает: — Ну, как трудится бригада? — Хорошо, товарищ полковник, — с робкой покорностью отвечает начальник. — Хорошо говоришь? — Так точно, хорошо. Отказчиков нет. — Ну ладно. Ты вот что сделай, — приказывает ему сразу строго Гаранин. — Отведи-ка всех этих хороших доходяг подальше от лагеря в тайгу и всех там и оставь. Да не забудь, чтобы завели трактор и поставили рядом, глушить пулеметные очереди.

Такие массовые расстрелы Гаранин приказывал выполнять довольно часто. Трудно было понять его садистскую логику. За плохую работу убивали заключенных и за хорошую тоже. Многих вольнонаемных он своим личным приговором сажал за решетку; в общем, зверствовал, как хотел. Его боялись все. Никто слова не смел сказать против. Все насилия и казни были узаконены его приказами. Но однажды, в конце тридцать восьмого года, Гаранина неожиданно арестовали и самого бросили за решетку. Прошел слух, что как-будто он оказался японским шпионим и специально был послан с заданием саботировать роботу Дальстроя в основном массовым уничтожением не только заключенных но, по-возможности, и вольных работников. Ехавший якобы поездом настоящий Гаранин погиб в крушении и его документами завладел шпион. Таким слухам мало кто верил. Подавляющее большинство как заключенных, так и вольных говорили, что Гаранин был посланником, но только Москвы, а не Японии. Снабженный специальными карательными инструкциями от Ежова, он смело и решительно действовал в угоду оберпалачей Москвы. — Романов умолк и загадочно посмотрел на меня и на Уварова. — Вот подумайте сами над этой историей десятилетней давности, — продолжал озабоченно он. — Какой был интерес японской разведке уничтожать врагов Советской власти, т. е. заключенных. Они не настолько глупы, чтобы| беспощадно карать враждебно настроенные против режима массы. И другое, более важное... Неужели до Москвы не доходили слухи, что Гаранин зверствует на Колыме. Ведь больше года длилась карательная акция. И еще один важный фактор: когда с Гараниным было покончено, бывшие вольнонаемные, которые отбывали срок по его указу, обратились с кассационными жалобами в Москву. Им всем прислали один и тот же ответ: — «Гаранин, хотя и являлся японским шпионом, но судил вас по советским законам, а поэтому амнистии вы не подлежите». После такого потрясающего ответа все на Колыме окончательно убедились, что Гаранин — ежовский ставленник. Был расстрелян Ежов, и эта же участь не обошла и его наймитов.

— Вполне возможно, — согласился Уваров.

— Все эти Курилки, Деревянки и Гаранины ничто иное, как творение сталинской кровавой политики и его сатрапов. —Уваров, сказав эти слова, робко посмотрел по сторонам. Однако никто не смотрел в нашу сторону. Тысяча двести человек заключенных сплошняком лежали на нарах, на полу и под нарами.

— Подумать только, как жестоко уничтожали и уничтожают русский народ после Октября семнадцатого года разные там империалисты, фашисты и чекисты, — гневно проговорил Уваров, — но народ все выдержит на своих могучих плечах и победит не силой возмездия, а покорным терпением и надеждой на будущее. История оправдает эти великие страдания народа и предаст проклятию его палачей.

— Мы с тобой не дождемся, голубчик, такого времени — укоризненно ответил Романов, поудобней устраиваясь на нарах. — Я вот семнадцать лет уже отпыхтел на казенных харчах и еще червонец разменял. Да разве я дождусь свободы со своим прогнившим здоровьем? Да и ты, хотя намного моложе меня, вряд ли разменяешь до конца свой четвертак.

— А за что вам еще дали десять лет? — перебил я Романова.

Он недоумевая, пожал плечами: — За все прошлое и намного вперед. Учли Соловки, Беломорканал с Колымой вместе, с прибавкой еще пятьдесят восьмой статьи пункт десять. Приписали мне ее просто по репрессивной инерции, как обычно делают в органах, теперь уже в МВД. Названия меняются, а наказание остается прежним. Вот, братец ты мой, какие дела у нас происходят на Руси великой. Велика она, матушка, да нет ей ни счастья, ни доли.

Мы как-то вдруг все сразу замолчали. Каждый погрузился в свои тяжелые думы. Пароход плавно покачивало на волнах. Перед открытым маленьким люком в трюме прохаживались часовые.

41

На обед дали всем по три сухаря и черпак перловой баланды.

— Теперь будут сухарями кормить до самой Колымы, — проговорил Романов, поспешно проглатывая пищу. — На таких этапах никогда хлеба не дают. Два раза в день сухари и баланда. Ну ничего, за неделю в дороге не подохнем. А вот кто угодил на этап на Чукотку, тем куда будет хуже. Ведь до Чукотки пароход идет четырнадцать суток. За это время много арестантов выбросят за борт. Смертность большая от дизентерии. Бывают случаи, когда этап приходит к месту назначения, а в трюмах половины людей не хватает, отсутствующие пошли на корм акулам. Не завидую тем зекам, кто попадает в такую дальнюю дорогу.

— А что добывают на Чукотке, вы не скажете? — обратился я с любопытством к Романову.

— Точно не знаю, — ответил он, чуть призадумавшись. — На пересылке я слышал, что сейчас там урановые рудники. И в эту прорву гонят нашего брата, как баранов на бойню. Лучше копать золотишко, чем уран. Говорят, что на таких рудниках больше года не протянешь. Возможно, многое преувеличивают люди, запугивая себя этими дальними этапами. Не берусь доказывать, потому что сам мало что знаю. Раньше ведь, до войны, на Чукотку этапов не отправляли. А сейчас гонят арестантов по всему Крайнему Северу и даже в Заполярье. Время такое, что с народом нигде не считаются. Людей превратили в животных, и даже хуже, в самых дешевых четвероногих.

— Вот поэтому с нами так жестоко и расправляются за малейшее нарушение лагерного режима, — вмешался раздражительно Уваров, присаживаясь на нарах. Говорят, что за бунт в нашей, теперь уже бывшей, зоне, пошлепали чекисты человек пятьсот, если не больше. А ведь сами, сволочи, виноваты во всем. Начальник УСВИТЛа, эта деревянная тварь, главный виновник трагедии.

— А что бы ты сделал, будь на его месте? — неожиданно спросил я Уварова.

Он посмотрел на меня почти презрительным взглядом:

— Ты что, надумал защищать этого кровавого пса?

— Нет, я просто спрашиваю... Мне интересно знать твое мнение, ведь любопытно, не правда ли, побывать иногда в шкуре такого начальника.

— Да разве не было выхода, — недовольно ответил Уваров. — Можно было пригнать в зону пару пожарных машин и навести порядок, или стрелять только вверх, но ни в коем случае не в людей.

— Вот до революции на каторге царские тюремщики так не делали во времена подобных волнений, — начал пониженным голосом Романов. — Начальство всегда стремилось мирным путем уговорить арестантов и успокоить, удовлетворив, разумеется, их требования. А ведь бунтовали куда хуже, чем на Ванинской пересылке. Тогда по нескольку дней власть переходила в руки арестантов, и добившись своего, они, успокоившись, брались за работу. Я, правда, сам на царской каторге не был, а мой родитель, царство ему небесное, оставил семь годочков своей жизни на Нерченских рудниках. И мне, наверно, завещал побывать дважды на Колымских.

Романов как-то виновато улыбнулся и замолчал.

Наши беседы незаметно прекратились.

Наступил вечер. Утомленные этапной шумихой, мы быстро уснули. А на утро мы увидели как с разных сторон полумрачного трюма по разрешению конвоя заключенные тащили трупы убитых за минувшую ночь к верхнему люку, укладывая мертвецов на палубе. Эта уборка, если ее можно так назвать, напоминала своего рода траурную процессию.

Арестанты молча шли по два человека друг за другом и тащили за головы и ноги очередные жертвы.

— Воры, сволочи, и здесь не могут спокойно вести себя, — не выдержал Уваров. — Хотя бы без убийств доехали до Колымы. Черт знает, что творится в этих проклятых шайках рецидивистов! Неужели так много у них врагов среди заключенных?

— Эти скоты окончательно потеряли всякую человечность по отношению к нам, простым мужикам, — проговорил опасливо Романов. — Ведь, если кто и провинился перед блатным шалманом, не обязательно его надо убивать. Ну, набили бы ему морду, и конец всякой там мести. В таких трагедиях, разумеется, виноваты не одни блатные. Вот сейчас бы за эти проделки виновных прямо на палубе прикончить на месте. Уверяю вас, что такие смертельные случаи были бы довольно редкими явлениями.

Наша беседа внезапно прекратилась. Нас отвлекло следующее событие. Какой-то заключенный во все горло закричал: «Братцы, туалет на палубе оборвался...»

Ночью заключенные пользовались парашей. Это была огромная деревянная бочка. Ее опускали в трюм сразу после ужина, а утром подымали на палубу и там опорожняли. Днем же сразу по двенадцать человек выпускали непосредственно на палубу, где находился так называемый «висячий туалет» — большая деревянная площадка, привязанная веревками к палубе. Площадка была расположена в таком положении, что люди опорожнялись сразу за борт. И вот случилась беда. Когда очередные двенадцать человек уселись в этом «туалете», он неожиданно оборвался и вместе с заключенными полетел за борт. Этот случай оказался памятным тем, что людей, упавших за борт, не стали спасать. Очевидно, конвою еще раньше было приказано особой инструкцией не оказывать помощи утопающим в море при любых обстоятельствах, опасаясь, наверно, массовых беспорядков на корабле в момент такого спасения.

Итак, пароход продолжал плавание своим ходом, не меняя курса и не снижая скорости. Люди за бортом были обречены на гибель.

— Вот, варвары, что делают! — первым не выдержал Уваров. — Неужели этим злодеям было трудно спустить шлюпку и спасти людей.

— А зачем им это нужно! — ответил громко Романов. — Они исполняют приказ высшего начальства.

В трюме дружно зашумели, кто-то громко выкрикнул:

— Спустите шлюпки, гады, утопающим людям! — И сейчас же весь трюм тысячным хором ответил проклятиями и угрозами по адресу конвоя. — Сейчас вырвемся на палубу и перебьем вас, псов!

Наверху раздалась длинная пулеметная очередь. Стреляли в море по плывущим за кормой парохода акулам. Несмотря на предупредительные выстрелы, несколько десятков заключенных устремились к лестнице, где находился открытый люк, ведущий на палубу. Человек десять конвоиров, угрожая автоматами, нацелились на арестантов. Толпа сразу отхлынула назад, как будто живая пружина сжалась в удушливом и вонючем трюме. Потом по­степенно заключенные начали молча расходиться...

На шестой день нашего плавания в трюме вспыхнула эпидемия дизентерии. И немудрено было этому возникнуть. После случая с висячим «туалетом» некоторые зеки стали оправляться в трюме, и даже в ночное время, не взирая на парашу, которую по-прежнему опускали сверху. На железном полу ручьями текли вонючие нечистоты, где также лежали люди. На седьмой день человек десять умерших, а может быть и больше, выбросили за борт. К нашему счастью, пароход на восьмые сутки прибыл в Магадан, в порт Нечаево.

Началась спешная высадка. И вот уже длинная колонна заключенных медленно зашагала под усиленным конвоем по колымской земле. Мы все трое шли в строю вместе, любопытно осматриваясь по сторонам. Когда вошли в город, Романов удивленно проговорил:

— Магадан трудно узнать; по сравнению с тридцать восьмым годом он стал большим городом. Домов и заводов понастроили, ого-го сколько. И все это творение наших каторжных рук.

В центре города колонну заключенных окружили толпы любопытных и стали бросать пачки сигарет, хлеб и другие продукты питания. Конвоиры угрожающе щелкнули затворим и предупредили, чтобы к заключенным никто не приближался. В ответ в адрес конвоиров полетели дружные оскорбления: — Псарня паскудная, замолкни! Что вам, гадам, жалко наших денег?! Мы помогаем голодным людям. Сами ведь были недавно такими. И неизвестно, что с нами будет еще в дальнейшем. Ведь с Колымы никуда освобожденных не отпускают. Так здесь и сгинем, наверное. —

— Да не бойся, не сгинешь! — выкрикнул кто-то из конвойных. — В вечной мерзлоте будешь цел и невредим, черви не заведутся.

42

На окраине Магадана находился пересыльный лагерь «Транзит». Нас привели в этот лагерь и разместили по баракам. Однако, не успели мы полностью расположиться, как вдруг послышалась команда, и нас снова выгнали в зону. Образовалось огромное столпотворение. Никто не знал, какая причина побудила начальство согнать нас всех вновь. И вот ситуация прояснилась. Появились специальные пропагандисты в погонах и в гражданской одежде, которые, взобравшись на трибуну, начали рассказывать о хорошей жизни заключенных в тайге, на приисках. Говорили по очереди давно выученными словами. Особенно нажимали на большие заработки за честный труд.

Так называемый митинг вскоре окончился и мы разошлись по баракам. На нарах до нас дошли слухи о чудовищных произволах на золотых приисках и вообще в таежной глуши.

— Хотят надуть нас, чекисты, — выкрикнул кто-то на противоположной стороне барака. Мы с Уваровым внимательно посмотрели на Романова, как бы пытаясь получить у него ответ по поводу этого окрика.

— И зачем им такая гнусная ложь, дуракам? — спросил уверенно Уваров.

— Такая вот собачья работа у этих псов: громче лай на луну! — ответил насмешливо Романов. — Но здесь они лают на сопки. И на нас, разумеется. Я, братцы, сейчас пришел мысленно к выводу, что на Колыме ничего не изменилось в лучшую сторону для нас, несчастных арестантов...

Романов неожиданно изменил тему разговора. Он вдруг сказал: — А вы обратили внимание, что здесь гораздо больше порядка, чем было на Ванинской пересылке? И все заключенные как будто стали дружней, уважая друг друга.

— Да, здесь сравнительно спокойней, — ответил Уваров. — Ванинский транзит просто был адом. Я еще никак полностью не образумлюсь от минувших кошмаров. Вот вам и бухта «Золотой Рог».

В Магаданском пересыльном лагере нам долго быть не пришлось. Через пару дней всех заключенных вновь собрали в зоне около главных ворот. Прошел слух, что приехали «покупатели» — те, кто производил набор заключенных для специальных работ Дальстроя. Каждого арестанта вызывали по формулярам. Старший нарядчик пересылки внушительно предупреждал, громко обращаясь ко всем сразу:

— Мужики, на начальство не коситесь... Наколки не показывайте. Не стройте подозрительные рожи, иначе попадете в самые плохие места.

Вдруг неожиданно очень быстро назвали мою фамилию. Я сразу очутился за воротами в маленькой группе людей, где было не больше трех десятков заключенных. К нашему обоюдному счастью мы с Уваровым оказались в одной бригаде. С Романовым мы даже не успели попрощаться.

— Ну, Гришка, нам, наверно, повезло, — сказал радостным голосом Уваров, поглядывая на членов нашей бригады. — Во-первых, мы снова вместе. Во-вторых, я думаю, что нас далеко не повезут, потому что такую маленькую группу людей не погонят на край света.

— Почему ты так уверенно говоришь? — притворно спросил я, довольный его уверенным голосом.

Он не успел мне ответить, как конвой скомандовал всем построиться по четыре человека. Огромный детина в звании старшины пересчитал нас, и мы тронулись в путь в неизвестном направлении. Когда мы вошли в город, старшина сразу исчез куда-то. Конвоиры в один голос торжественно заявили: — Ну, мужики, вы едете на колымский курорт, на побережье Охотского моря, для работы в сельском хозяйстве. Прямо к бабам в гости.

Уваров толкнул меня локтем в бок. — Ну, что я тебе сказал? Я, брат, в своих предчувствиях никогда не ошибаюсь.

У меня в этот момент впервые за годы заключения появилось, почему-то, хорошее настроение.

По дороге нас вновь, как и прежде, окружили вольные граждане и начали бросать пачки сигарет. Затянувшись сигаретой, я почувствовал какую-то опьяняющую сладость. Уваров, улыбаясь, сказал, стараясь шагать со мной в ногу.

— Под бабскими юбками нам неплохо будет срок отбывать. Думаю, гораздо лучше, чем долбить киркой вечную мерзлоту в тайге на приисках.

Я согласился с ним, самодовольно сжимая в зубах сигарету.

Из окружающей нас толпы послышались голоса:

— Московские есть среди вас? — короткое молчание подтверждало, что таких не было. — А питерские есть? — Есть, я питерский, — выкрикнул из толпы молодой парень с черными, большими глазами и бледным лицом. — Где жил в Питере? — вновь спросил тот же голос. — На Васильевском, на Пятой линии, — ответил ему охотно незнакомец.

Потом все начали кричать наперебой, отыскивая своих земляков. До самой набережной нас сопровождала толпа любопытных, пока всех этапников не посадили на специальную баржу, именуемую по-колымски «кунгасом». На ней надо было переплыть залив, где на противоположном берегу находились сельскохозяйственные лагеря. Кунгас тащил маленький катер местного значения. Море штормило, довольно прилично раскачивая нашу деревянную посудину. Однако, не взирая на ощутимую качку, заключенные дружно запели:

Заболеешь, братишка, цингою.

И осыпятся зубки твои,

Но в больницу тебя не положат,

Потому что больницы полны...

Конвой с удовольствием начал подпевать арестантам. Эта небывалая доселе любезность конвоиров к заключенным еще раз подтверждала, что везут нас не на колымскую каторгу. Часа через три катер с кунгасом причалил к противоположному берегу. Все быстро оказались на твердой земле. Перед нашими взорами раскинулся поселок под названием «Балаганное». Проведя через поселок, нас строем завели в лагерь. Всего нас было шестьдесят че­ловек: в подавляющем большинстве заключенные были пожилого возраста, некоторым перевалило уже за полсотню.

Войдя в лагерь, мы вдруг оказались в сплошном окружении женщин разного возраста. Было много среди них и совсем молоденьких девушек.