Мой Сережа Довлатов‗ДР‗3.09.1941
Наталия С. (июль 2015)
Часть 1.«У него глаза такие, что запомнить каждый должен»
(А. Ахматова)
Необыкновенный во всём был этот человек, который внезапно вошел в мою жизнь и в ней остался. И вдобавок ко всем его необыкновенностям ему зачем-то была дана ещё необыкновенная внешность. Красота особенная (что называется, неаполитанская), громадный рост, трагические восточные глаза, в которые лучше не смотреть – увязнешь, а смотреть хотелось. «Узкий лоб, запущенная борода, наружность матадора, потерявшего квалификацию», - естественно, что только так он сам мог говорить о своей внешности. Или ещё: «У меня была заурядная внешность с чуточку фальшивым неаполитанским оттенком».
Он был совершенен, он был прекрасен. И ещё, он был печален. Умный и весь пронизан самоиронией, как будто знал, что для меня ум и самоирония решают всё. Он должен был быть победителем (он станет им потом-потом).
Но никто не знал, что такой огромный красавец чрезвычайно застенчив, необыкновенно раним и даже не уверен в себе. А я знала. Я знала, как этот покоритель дамских сердец волновался на любовных свиданиях. Он думал, как бы ему незаметно перед наступлением решающего момента, заранее снять ботинки, а ведь их надо ещё расшнуровывать, а носки – снимать или оставаться в носках? И мне было смешно, а глаза мои были мокрые. И я тянула его за руки и твердила: да забудьте вы про свои дурацкие носки, мне всё равно в носках вы или без них, но он не слышал меня. «Тысячу раз буду падать в эту яму. И тысячу раз буду умирать от страха», - это он об этом. Скажу сразу: более целомудренного человека я не встречала.
И сколько было таких моментов, смешных и драматических, забавных и грустных. С того самого дня (ж. Звезда, 1989), когда вдруг увидела его и не могла поверить, что вот он, мой-мой-мой, появился наконец и легко и просто назвал своими именами всё, что крутилось во мне. Когда он писал свою «Зону», вслед за великими предшественниками, и сказал, что ад – это мы сами, что мы живем в абсурдном мире, и показал, как мы живем. И почему страшные лагерные повести читаешь только раз и возвращаться к ним невозможно - там всё черное, ужасное - просто знаешь, что это было.
А его «Зону» перечитываю, и тянет в неё, как тянет к нему, в ту его жизнь. А он говорил: да потому, что нет у меня грешников и праведников, да и в жизни их не существует. Он не разделял людей на положительных и отрицательных, а литературных героев – тем более. Не уверен, – говорил он, что в жизни за преступлением следует раскаяние, а за подвигом – блаженство. «Мы есть то, чем себя ощущаем, наши свойства, достоинства и пороки извлечены на свет божий чутким прикосновением жизни» (это уже, наверное, из «Компромисса»).
Вообще, «Зону» надо читать и перечитывать. Эта книга – открытие. Сергей попал не в барак как заключенный, а в казарму как надзиратель. Мало сказать, что его потрясло то, что он увидел и узнал, - он многое переосмыслил, его представления перевернулись. «Я был ошеломлен глубиной и разнообразием жизни», - напишет он потом.
Мы ведь существуем в своей оболочке и думаем, что это и есть жизнь, всё так и должно быть. Это такая понятная обыденность. А он заглянул в щель этой оболочки, вышел за пределы и увидел, что и там жизнь. Он увидел, как низко человек может пасть и как он может парить, понял, что такое свобода, жестокость и насилие: «Я увидел свободу за решеткой, жестокость, бессмысленную, как поэзия, и насилие, обыденное, как сырость».
Мир был ужасен, а жизнь продолжалась. И в ней сохранялись обычные пропорции добра и зла. И он размышляет о произвольности высокого и низкого и о значении пространственно-временной ситуации, о том, что одни и те же люди имеют равную способность к злодеянию и добродетели.
«Какого-нибудь рецидивиста я легко мог представить себе героем войны, диссидентом, защитником угнетенных. И наоборот, герои войны с удивительной легкостью растворялись в лагерной массе», - говорил он. Поэтому его всегда смешили любые нравственные установки: человек добр, человек подл, человек человеку волк или брат и т.д. Он понимал, что человек человеку – tabula rasa (пустая доска, на которой может быть записано всё, что угодно).
Часть 2. «Я пришла к поэту в гости» (А. Ахматова)
«Заповедник» – это вообще особенное, ведь это ещё и Пушкинское. И было не просто, потому что вокруг этот невыносимый культ: все обожали Пушкина и свою любовь к Пушкину, и любовь к этой любви. И на каждом шагу изображения Пушкина, даже возле таинственной кирпичной будочки с надписью «Огнеопасно». Различались они только размерами бакенбард. И Серёже, которому становилось просто физически плохо от всякой пошлости, затасканности, фальши, приходилось терпеть эту напыщенность (что история культуры не знает события, равного по трагизму…., что рукой великосветского шкоды… и т.д.).
Но он смог пройти по этому канату и сказать о поэте не банально, а по-своему:
«О маленьком гениальном человеке, в котором так легко уживались бог и дьявол. Который высоко парил, но стал жертвой обыкновенного земного чувства. Который создавал шедевры, а погиб героем второстепенной беллетристики. Дав Булгарину законный повод написать: великий был человек, а пропал как заяц».
А вот интересно об олимпийском спокойствии Пушкина, о готовности принять и выразить любую точку зрения. «Не монархист, не заговорщик, не христианин – он был только поэтом, гением и сочувствовал жизни в целом». Я обычно молчала и впитывала его слова, а тут не выдержала и тихонько пискнула: он как природа с красою вечною. И тут Сережа удивленно оглянулся по сторонам, никого не увидел и продолжал: «Его литература выше нравственности. Она побеждает нравственность и даже заменяет её. Его литература сродни молитве, ПРИРОДЕ». И опять Сережа посмотрел по сторонам, но я сжала губы и молчала.
Часть 3. «Но запомнится беседа» (А.Ахматова)
«О, Господи! Какая честь! Какая незаслуженная милость: я знаю русский алфавит!» - говорил Сергей («Иностранка»). Слова, словесность – это была его профессия, смысл жизни. А вот Бродский: «Сережа был, прежде всего, замечательным стилистом. Рассказы его держатся более всего на ритме фразы, на каденции авторской речи. Они написаны как стихотворение: сюжет в них имеет значение второстепенное, он только повод для речи». А дома его не печатали, не было издано ни одной книги. Если бы я сейчас могла взять его за руку и повести по книжным Москвы. Не представляю, что бы с ним стало.
А уезжать он не хотел, он всю жизнь ненавидел активные действия любого рода, слово активист звучало для него как оскорбление, серьезный решительный шаг его пугал – это как заново родиться. Когда уехали Лена с Катей, жизнь остановилась. Началась травля. Две недели он был на грани, нет, уже за гранью. Заперся в квартире, лежал на кровати, перед ним носились буквы и иногда складывались в странные слова, а во двор каждый день приходили вооруженные милицейские отряды, чтобы схватить Сережу.
Но напротив жил сосед-алкоголик. И, когда отряд входил во двор, он звонил Сереже и лаконично сообщал: идут. И Сережа закрывал дверь на щеколду. И я кричала: идут, идут. А один милиционер, хитрый такой психолог, просил попить воды, но мы были хитрее. Когда они уходили, сосед салютовал нам бутылкой.
А потом был аэропорт, Сережа с мамой и собакой Глашей улетали.
«Строго говоря, каждый из нас живет не в Москве или Нью-Йорке, а в языке или истории», - сказал он. Рядом стояла какая-то маленькая девочка и смотрела на него.
А теперь, когда его нет на земле, он приходит уже лично ко мне. И я тихо сижу, смотрю на него и улыбаюсь. И знаю, что он опять волнуется из-за своих ботинок, шнурков и носков. И мне опять смешно, и глаза мои мокрые. И я опять тяну его за руки и уже кричу: да оставьте вы свои дурацкие носки, это всё не имеет значения, оставьте всё, только меня не оставляйте. А он опять не слышит меня. Но ведь так не может быть. Он должен, должен меня услышать…
Наталия С.