После двадцати лет жизни в Москве, столичных театров и литературных квартирников, он вернулся в родной Дагестан.
Как не потерять себя в большом городе, сохранить самобытность и своеобразие — читайте в материале Маруси Юрищевой.
Перед интервью Фазир предупредил меня, что у них в селении (Цнал, Хивский район Дагестана) довольно плохо со связью: свет периодически выключают и интернет пропадает. Я понадеялась на удачу, но она не была благосклонна, и интернет всё-таки вырубился после первого же вопроса. Спустя полчаса удача встала на нашу сторону, свет включили, беседа продолжилась. Я быстро поняла, что Фазир в быту неприхотлив, и его не смущают ни перебои со светом, ни периодическое отсутствие воды, ни земляные полы старого родительского дома.
Вначале я попросила Фазира рассказать о своём детстве в Дагестане и местных традициях. Первый же ответ меня удивил. Вернее, не ответ — Фазир немного отклонился от камеры и показал комнату: «Вот здесь я родился — в этой комнате. Давно это было, конечно...»
Я случайно возник,
Я случайно зачался,
От любви с получаса
Я случайно обрёл
Этот блеск, ореол,
Этот облик и лик,
Эти вечность и миг.
— Расскажите о своей семье, о доме, в котором Вы родились.
— Думаю, психологи правы, когда говорят, что человек формируется в детстве, в первые годы жизни. Вот я сложился здесь: в этом доме, в Цнале с населением меньше тысячи человек, где мы жили до моих девяти лет. Я думаю, поэтому меня постоянно сюда тянуло, пока я не вернулся. Хотя и до этого я часто приезжал, но тяга всё равно не отпускала… Семья у нас была большая — восемь детей. Я младший из братьев и родители меня, конечно, баловали. Знаете, часто говорят о какой-то ненормальной строгости кавказцев в воспитании детей, но я этого совсем не чувствовал. Может быть, потому что младший, мне многое позволяли и ничего не запрещали. Основную работу по дому делали старшие, а я мог мечтать, витать в облаках, проводить время, как мне хотелось. Словом, меня ни в чём не ограничивали и ни к чему не принуждали.
— О чём же Вы мечтали?
— Я сперва очень хотел стать певцом, но быстро решил, что это не моё, и захотел стать актёром. Вот об актёрстве я мечтал очень долго, представлял себя на сцене, в разных ролях и образах. Помню, у нас был маленький чёрно-белый телевизор, и раз в неделю показывали детский спектакль на одном из дагестанских языков. Тогда наш дом переполнялся гостями. Но спектакль показывали уже после программы «Время», поздно вечером. Один раз, не дождавшись, я уснул и всё проспал. Тогда я очень расстроился, ещё и обиделся на всех, что меня не разбудили. Думаю, если бы мы не переехали, а остались в Цнале, я стал бы актёром. Хорошим или плохим, но главное самобытным местным актёром. Даже сейчас мне иногда снится, как я выхожу на сцену, но забываю свою роль. Это преследует меня до сих пор.
— Почему Ваша семья перебралась в Махачкалу?
— Отец был геологом, и ему предложили работу в Махачкале, предоставили нам квартиру. Семья была патриархальной, мы во всём следовали за отцом. Мама в Цнале была ковровщицей, а в Махачкале пошла работать на булочно-кондитерскую фабрику и, конечно, занималась домом, детьми, хозяйством. Всё-таки это большой город и больше возможностей для подрастающих детей.
— Вы помните себя в тот период?
— Мы тогда были детьми и ничего толком не понимали. А вот сейчас я задумываюсь, как бы сложилась жизнь, каким бы я стал, если бы не этот переезд. Из того времени я помню только, что очень стеснялся в новой школе. До этого я не знал русского языка. Мой родной язык лезгинский, в нашей семье все говорили на нём и русского я даже не слышал. А в школе Махачкалы все говорили на русском, и я начал учить. Первое время совсем молчал, смущался и боялся ошибиться, вдруг надо мной бы посмеялись или ещё что-то. Потом постепенно освоился и всё наладилось, спокойно заговорил на русском.
— На каком языке Вы думали тогда?
— Знаете, я уверен, что наши мысли — это такая странная субстанция. Они возникают как образы, нечто не словесное. Поэтому мы не можем думать на каком-то языке, мы можем лишь переводить наши мысли. Со времён школы я перевожу мысли на русский. И в то же время заметил, что в какие-то неожиданные моменты или опасные могу неосознанно выкрикнуть что-то на родном лезгинском. Это отголоски детства. То есть более спокойные размеренные мысли, философствования, конечно, на русском языке. Он стал для меня привычным и бытовым.
— А первые стихотворения?
— Это было уже в школе, в средних классах. К тому времени я выучил русский и начинал на нём, хотя всё равно оставалась какая-то неловкость, и стихи свои я никому не показывал. Сам писал и сам читал, как-то так. Сначала это были небольшие смешные примитивные стишки, потом уже пробовал сочинять поэмы, подражая классикам. Мне кажется, если бы я оставался в пространстве лезгинского языка, то не стал бы поэтом. Есть такая идея, что не поэт выбирает поэзию, а она сама выбирает поэтов и делает их некими посредниками. Я в это верю — в судьбу... Так же и с языком: я считаю, что русский сам меня выбрал. На родном лезгинском я пробовал писать уже в студенческие годы, делал переводы лезгинских классиков. Но язык к тому времени уже подзабыл и фактически остался на уровне девятилетнего мальчика, поэтому стеснялся, как в детстве из-за русского. Я только сейчас понимаю, что надо было наплевать на все страхи и писать тем языком, который я знаю, на родном диалекте и говоре.
— Вы читали национальную дагестанскую литературу — лезгинских классиков?
— Да, читал, и сейчас иногда бывает. Например, Етим Эмин — наш классик. Но всё-таки не скажу, что учился мастерству у лезгинских авторов. Меня тянуло к русскому языку и читал я больше русской поэзии. Первыми ступенями в поэтическую среду был Есенин, потом Марина Цветаева и Георгий Иванов. Привлекательна для меня была идея вечной любви — её воплощал испанский поэт Гарсиа Лорка. Я читал его в переводах, но всё же мне очень нравилось.
— А кого Вы можете назвать своим учителем в творчестве и жизни?
— Учитель — это тот человек, которого я искал всю жизнь, но так и не нашёл. Боюсь, уже не найду. Конечно, есть люди, которые меня многому научили, и в некоторой степени каждый из них был мне учителем в чём-то. Но больше наставников я находил в веках. Это арабский философ и поэт Ибн Араби, также Джалаладдин Руми — персидский поэт и мистик. Меня привлекала, да и сейчас привлекает, философия Востока, их религиозные течения, они так же многому меня научили, многое дали и объяснили. Но, оглядываясь на свою жизнь, всматриваясь в себя, понимаю, что я сам себе был учителем в большей степени, чем кто-либо другой.
— У Вас поэтому такой псевдоним — Муалим, что означает учитель, наставник?
— Нет, это совсем другая история. Во времена, когда был придуман псевдоним, я как раз изучал суфизм — философское и религиозное течение в исламе. В нём не столько религии, сколько мистики и эзотерики, что интересовало меня гораздо больше. В суфизме есть традиция: поэт берёт себе псевдоним по роду деятельности. Например, Омар Хайям. Слово «хайям» означает текстильщик, т.е. по сути определяет его занятие, работу. А я в то время временно работал учителем иностранного в школе и решил: «Я же учитель, значит Муалим». Мне нравилось, как это звучит, нравилось, что толком непонятно — фамилия это или второе имя. К тому же, тогда я активно писал стихи, печатался в журналах и думал, что для московской публики «Муалим» достаточно оригинально. Подписывать стихи своей обычной фамилией меня не устраивало.
— А как Вы сейчас относитесь к сочетанию Вашего имени и фамилии?
— Сейчас уже спокойно. Назовут по фамилии — не возражаю, по псевдониму — тоже хорошо. Как кому больше нравится. Можно даже всё вместе: Фазир Муалим Джаферов. Но именно под именем Муалим я отметился в поэзии, литературных кругах.
— Вы говорили, что занимались переводами. Каких авторов переводили, помимо лезгинских?
— Немного переводил финскую поэзию, рубаи Хайяма, потом сонеты Шекспира. Но всё это было заигрыванием с поэтами, я переводил их из-за любви. К тому же, я плохой переводчик. У меня постоянно возникает чувство ревности и практически борьба за стихи — между автором и переводчиком. Я слишком много вкладываю себя, своих мыслей в переводы. Так нельзя, ведь это стихи автора, не мои.
— Расскажите об учёбе в Литературном. Не было ли разногласий с родителями по поводу будущей профессии?
— В Литературный я поступил не то чтобы случайно, но я точно не планировал этого. Тогда был непростой период, я хотел уехать из Махачкалы. А до этого мне говорили о Литературном институте, что можно показать свои работы и поступить учиться в Москву. В последний момент я успел подать документы, прошёл творческие конкурсы и так вот поступил. Конечно, тогда я был счастлив. Приехал в Москву и понял, что немного напутал с документами. Зачислили меня на заочное отделение и через некоторое время я вернулся в Махачкалу. А родители никогда не были против учёбы и поэзии, я не чувствовал давления с их стороны. Думаю высшее образование было нереализованной мечтой мамы, и она втайне гордилась мной. К тому же, в наших бедных кругах все считали, что поступить в университет можно только с большими деньгами или блатом. А я вот так взял и поступил сам. Конечно, родители гордились. Кроме меня, учёбу после школы продолжила ещё старшая сестра — она поступила на библиотекаря.
— Чем Вы занимались во время заочного обучения?
— Я мог бы в остаться в Москве, и, наверное, надо было так и сделать. Но я вернулся, и даже не в Махачкалу, а в Цнал. К тому времени туда перебрались и родители. Я устроился на работу учителем английского. Меня без проблем взяли, потому что до Литературного я три года учился на инязе в Махачкале, но бросил. А для преподавания в школе трёх курсов оказалось достаточно.
— В Москву Вы всё же часто возвращались, проводили время в институте, общались с одногруппниками – будущими поэтами, драматургами, критиками. Расскажите об атмосфере, которая царила в Литературном.
— В советские годы Литературный был таким островком свободомыслия, как нам рассказывали. И в моё время на него ещё падал этот свет. Свобода сохранялась и даже приветствовалась. В первую очередь, мне нравилось, что акцент делался на творчество, а всё остальное — второстепенно. Мне нравилось, что к нам съезжались люди из разных уголков. Такое разнообразие даёт понять что, с одной стороны, ты не один такой, а с другой стороны — все мы разные. Наш мастер Владимир Дмитриевич Цыбин был тем человеком, который посоветовал мне интересоваться суфизмом. Он и сам интересовался мистикой и всякими такими штучками. Именно Цыбин повернул меня к суфизму.
— Как думаете, почему именно Вам и именно суфизмом посоветовал интересоваться Цыбин?
— Он в каждом видел что-то особенное, смотрел на всех изнутри. Такой и есть настоящий учитель — не навязывает ничего, только предлагает и направляет. Я послушал его и стал увлекаться, если так можно сказать, суфизмом. Надо понимать, что классический суфизм — это больше философия, а не религия. Одно время, уже гораздо позже учёбы в Лите, я так этим «болел», что мы с приятелями полетели на Кипр. Три недели жили у суфийского шейха. Это была очень интересная практика, абсолютная свобода, но при этом с особым режимом. Мы делали намазы, работали на общее благо — братство, читали зикр. Зикр со стороны казался песнопениями, на самом деле, это многократное произнесение молитвы. Звучит очень красиво. Но это делалось не ради красоты, это своего рода служение. Ещё на Кипре можно было учиться арабскому языку и Корану. К нам приезжали из других суфийских орденов, часто устраивались разные мероприятия. Индийское братство, например, приехало с бубнами и проводились чуть ли не концерты. Конечно, это был особый опыт моей жизни.
— Почему Вы снова вернулись в Москву?
— За несколько лет преподавания в сельской школе я устал от этого, работа надоела и такая жизнь тоже. За это время умер отец, а мама решила вернуться в Махачкалу. И мы поехали вместе. Уже в Махачкале мы с единомышленникам, товарищами-поэтами, создали литературное объединение «Верба». Вернее, не только литературное, скорее культурное. Мы проводили творческие встречи, активно писали стихи, а по ночам спускались к морю и читали их. Тогда мы сотрудничали с местным фондом культуры, бывали на поэтических вечерах, фестивалях. Те годы очень удачно сложились. Но я думаю, нужно было больше саморазвиваться, заниматься литературой целенаправленно. А мы просто жили…Через некоторое время я уехал в Москву. Так случилось, что нужна была перезагрузка, новое начало. Так я во второй раз бежал от себя, теперь уже надолго. Сейчас я даже рад, что иногда получаешь такие пинки от жизни. Это заставляет тебя выйти на новый уровень. Тогда я думал, что уезжаю навсегда.
— Как складывалась Ваша жизнь в Москве?
— Перед отъездом я написал другу, он пригласил к себе, приютил. Работал я первое время в книжном магазинчике, платили не много, но это было очень классное место. Там я познакомился со многими поэтами, критиками, переводчиками. Друзья образовались сами собой. Я всегда был осторожный и даже настороженный, не знакомился первым и не пытался подружиться. Но всё происходило незаметно и естественно. Я упустил тот переломный момент между страхом большого города и уже привычными московскими вечеринками. Помню, когда познакомился с переводчицей Аней Воронковой и уже через неё со многими языковедами и фольклористами. Она меня вывела к людям, и вскоре я стал устраивать частые посиделки у себя дома. Тогда я активно печатался в журналах, занимался переводами и мог позволить частых гостей. Звал я вообще всех и многие приходили — писательница Алиса Ганиева, поэты Вадим Керамов и Мариам Кабашилова. Мы собирались вместе, читали стихи, пили чай. Иногда не только чай.
— Вы сказали о страхе перед большим городом. Расскажите об этом подробнее. Не было ли творческого кризиса в тот период?
— Первое время в Москве я чувствовал себя брошенным, просто ненужным, незаметным и неважным. Я вспоминал, как было раньше: «Верба», друзья, поэтические вечера. А в Москве всё совсем иначе. Меня никто не знал, от меня ничего не ждали. Сейчас я понимаю, что это давало мне свободу. Я не был ни в чём ограничен и продолжал писать. Мне кажется, в тяжёлые моменты накапливается больше материала, чем в счастливые, и пишется лучше. Но такого творческого кризиса, о котором часто говорят, я не почувствовал. У меня никогда не было моментов ненормально активного творчества, но и от страха белого листа я не страдал. Хотя сколько себя помню, всегда жалуюсь. Жалуюсь, что перестал писать, но я ведь никогда не переставал. Да, менял формы, экспериментировал. Словом, писал иначе, не так как раньше. Сейчас я сочиняю такие странные штучки — миниатюры, полу-поэтические и полу-прозаические. Все ищут новые формы, вот я нашёл такую. И мне она нравится.
— Как думаете, можно ли в огромном мегаполисе сохранить свою самобытность?
— Ещё в первую поездку в Москву, я понял, что ты интересен не только окружающим, но и самому себе, если ты отличаешься. Не нужно отказываться от того опыта, который у тебя есть. Того, чем я обладаю, нет больше ни у кого. Никто, кроме меня, не родился в Цнале. Никто не видел того, что видел я. Никто не обладает моим сознанием. Мой опыт — он только мой. Это нужно беречь, гордиться и преумножать. На самом деле, до приезда в Москву я пытался стать русским. А когда наконец приехал, перестал даже думать об этом и понял, что я совсем не русский. Только в Москве осознал, что я дагестанец, и, чтобы быть хорошим поэтом, мне нужно быть дагестанцем. Это осознание появилось от страха исчезнуть, быть забытым или так и не неведомым. Это естественное желание быть собой. Наше подсознание ищет пути, как прожить лучшую жизнь, сохраняя свою историю и самобытность.
— Есть среди Ваших произведений такие, к которым Вы относитесь особенно трепетно или которые посвящены определённым людям?
— Больше всего мне запоминаются стихи, которые находят отклик у читателей. Всё-таки существует связь с теми, кто читает твои произведения. Конечно, есть определённые стихи-вехи для меня, по которым я, как по камешкам, прыгал или, как по ступенькам, поднимался вверх. Это, например, «Другое время, другие мысли и я другой», потом «Любил я ходить на запад». Ещё мне очень нравится читать «А теперь я проедусь по миру, а теперь я забуду меру, буду жить, только жить…» По поводу посвящений, то все мои стихи кому-то посвящены. Может быть, это неправильно, и может быть поэтому я так мало пишу. Стихи для меня неразрывно связаны с работой сердца.
— Вы пишете любовную и философскую лирику. Вам никогда не хотелось писать на темы остросоциальные?
— Иногда, конечно, тянет, но я думаю, для этого нужен иной склад души, иной строй. Я не смогу. Хотя философия тоже отчасти гражданская наука, про людей и для них же. Но, конечно, я больше про любовь. Помню, лет в тридцать я страшно испугался, что всё время пишу про любовь. Боялся, что в зрелом возрасте писать про любовь стыдно, а к старости она вовсе исчезнет, уйдёт навсегда, а я останусь без поэзии. Гораздо позже я понял, что любовь не так проста, она может быть разной силы и градации.
— Расскажите о процессе написания стихотворений. Это вдохновение или только труд?
— По этому поводу у меня уже есть устоявшееся мнение: никакого вдохновения нет. В том смысле, что поэт изначально вдохновлённый. Он сам для себя вдохновение, оно всегда внутри, просто так вдохновение не появится. Его нужно призвать, разбудить, потом встряхнуть и как-то обновить, освежить что-ли. Но надо ещё и уметь договариваться с вдохновением. Тогда оно оживает каждый раз с новой силой. И в моменты оживления нужно садиться и заставлять себя. Только так получится что-то новое и интересное. На это нужно иметь силу воли.
— Расскажите, как Вы жили в Москве последнее время и почему решили опять вернуться в родовое село?
— Москва — очень сложный город. Даже не знаю, что это такое. Не город — отдельный мир. Я не ограничивал себя, пытался охватить его весь, но это невозможно. Ты очень быстро устаёшь и иссякаешь. Конечно, я писал стихи, увлекался театром и даже ходил на творческие встречи, писал критику, время от времени ездил на всяческие театральные и литературные фестивали. Всё это было интересно: мир искусства, новые люди и знакомства. Но появлялась эта накопленная тяжесть от жизни в таком огромном городе. А здесь, в Цнале, я чувствую, что оживаю. Когда в Москве стало совсем тяжело, я расслабился, представил себя листиком и доверился ветрам. Они принесли меня сюда — домой. Первое время я переживал и думал, правильно ли поступил, что вернулся. Но сейчас эти мысли отпустил. Мне нравится, что сюда приезжают мои друзья из Москвы: поэты, переводчики, языковеды. Я, первым делом как приехал, расписал обои в доме своими стихами. Сначала просто хотел их так обновить, ведь мы с мамой клеили их лет двадцать пять назад. А теперь все, кто приезжают, оставляют на стенах какие-то свои строчки или пожелания. Я всех жду и всегда всех приглашаю. Пандемия, конечно, серьёзно мешает нашим планам. Но главное, здесь есть время, его больше, чем в Москве.
— Общаетесь ли Вы с родственниками? Как они отреагировали на Ваше возвращение?
— Конечно, родственники рады, что я приехал. Ведь раньше дом пустовал, а теперь можно и в гости приходить. Самая старшая сестра здесь по соседству, она никогда и не уезжала. Другая сестра в Пятигорске, дальше всех. Ещё две сестры и братья в Махачкале. Не скажу, что теперь я чувствую какую-то особенную связь с ними. Я всегда это чувствовал, нас так воспитывали, что все мы родня, всегда были и будем близки. Сейчас мы просто можем чаще видеться.
— Вы так же преподаёте английский в школе, как и двадцать с лишним лет назад. Что изменилось, какими стали современные дети и система образования?
— На самом деле, никогда не думал, что снова вернусь к преподаванию английского. Я многое забыл и сейчас вместе с детьми учусь заново. Но всё, конечно, изменилось, и кардинально. Образованности, раскованности и смелости стало больше. Сейчас дети также знают родной лезгинский, но в школах преподают только на русском. Я хоть и говорю дети, но к ученикам старших классов так не отношусь. Это уже взрослые люди, они знают не меньше меня.
— А себя в таком возрасте Вы уже считали взрослым?
— Конечно, с пятнадцати лет я взрослый человек, как и мои ученики сейчас. Мы общаемся на равных. Мне с ними интересно, и им со мной. Хотя иногда бывают моменты, когда понимаешь, что не совсем они взрослые: случается, что глупость какую-то скажут или наивность. Но главное — какими широко открытыми глазами они на всё смотрят, на будущее. У них ещё столько надежд, столько всего впереди. Конечно, приятно иметь отношение к этим надеждам.
— Не думали о возвращении в Москву?
— Думал, конечно. Я и сейчас часто приезжаю в Москву, останавливаюсь у друзей. Последние годы в Москве я жил в старых дворах между Белорусской и Маяковской. Там я впервые почувствовал, что Москва тоже чей-то дом, эти закрытые замкнутые старинные дворики — чья-то родина. Там всегда жили наши знакомые, и первым делом я направился бы туда. Все говорят о Чистых прудах или Патриарших. Но это общие, всеми любимые и известные районы, а мне хочется чего-то своего. Вот никому эти дворики не нужны, а мне нужны. Но я не уверен, что сейчас, вернувшись в Москву, обрету свою идеальную жизнь.
— А какая она — Ваша идеальная жизнь?
— Идеально жить — это иметь удалённую работу и разъезжать по миру, путешествовать. Но не просто так, ради галочки или красивых пейзажей. А чтобы узнавать что-то новое. Изучать страны, народы, местные традиции. И, конечно, продолжать писать стихи, любить искусство и помнить, что только в стихах существует поэт. Стихи — это главное, а всё остальное второстепенно. Только стихи создают поэта как человека и человека как поэта.