Я не поверил насекомым, обрушившимся на редакцию, словно библейские казни, а теперь на целые дни приклеился к пыльному и скрипучему "cталинскому" дивану, повторяя слова нашего "детского" языка, как последний его носитель. Высокие стены и потолок стали еще выше, и я лежал, будто на дне колодца. В нескольких местах пружины проклевывались, они впивались в спину и в бока, однако диван был поющий: стоило резко подняться или вскочить, как в его утробе слышались струны, как будто он никогда не хотел стать мебелью, и в юности у него была мечта, – как будто он похоронил в себе пианино или даже рояль. Но когда я ворочался, никакой музыки не было, – пружины просто ворчали. Затем один знакомый поэт принес мне шкуру, сказав, что она волчья, и я стал спать на ней, правда теперь весь был облеплен волосками, будто оборотень, – шкура оказалась старая и ужасно линяла, – и вскоре волоски устилали пол, как иголки в хвойном лесу.
Я валялся, как отрезанный аппендикс, и поднимался только, чтобы сделать глоток и помочиться, – в лейку, в вазу, в банку, в кружку, в чашки, в мертвую замкнутую экосистему, которые скапливались тут же. Днем за дверью слышались деловые шаги, а вечерами смех, голоса и звон бокалов, – коллеги, семинаристы и завсегдатаи Крыши привычно проводили время, – и я думал, зачем они меня так мучают, неужели они не знают, что я здесь лежу? Конечно, знали, по крайней мере коллеги, и просовывали под дверь бумаги, чтобы я их подписал.
Прошла неделя. Она приходила раза два или три на несколько часов, обещала разное и снова уходила, будто никогда и не было ее, а я придумал все. Нельзя было сомневаться и спрашивать, звонить и писать, можно было только по-собачьи стрелять глазами, потому что в это самое время месть, по ее словам, проводила свое лечение, и она вдруг открыла для себя, что любовь – это панк: "Была Баронесса, а стала Панкесса". Я же наивно не мог взять в толк, что значил этот панк: спонтанность и импровизация, освежающие чувства, либо какое-то новое понимание мужественности, – метафора такая? Как свергаемый монарх или беспокойный родитель, я твердил о порядке и уважении, о радостях и победах прошлого, о накопленных богатствах памяти, которые с годами превратятся в нищету совести, а также о даре близости:
"Близость – это духовный ребенок. Ее убийство – тоже тяжкий грех. У нас нет другого ребенка, но зато есть этот".
Я так старался и так верил в силу слова, что составлял предварительные планы наших разговоров с тезисами, выстраивая доказательства и продумывая возможные контраргументы с несколькими вариантами развития темы, в том числе чтобы опровергнуть того загадочного "панка".
Естественно, я интересовался, как долго продлится такое мое/наше положение? Сначала я думал, что пробуду в кабинете столько же, сколько Иона во чреве кита, затем пообещал вести себя хорошо, ведь до Нового года оставался всего какой-то месяц, затем, уже после Нового года, было сказано достать чернил и плакать ("Ну что же ты – пиши!"), а затем положение ухудшилось еще более и стало уже безнадежным, как у странствовавшего рыцаря, который вернулся в родное село после поражения.
Я распустил дежурных, чтобы сэкономить до весны, но очень пожалел об этом. Впервые выбравшись ночью из директорской, я увидел кучи мусора и остановившиеся механические часы, бывшие ровесниками журнала. Мусор вынес, а часы завел, однако, проковыляв несколько минут, они замерли вновь, и я замер вместе с ними, вдруг осознав, что не только дежурных давно не было на посту. Стол в самом центре приемной напоминал произведение современного ретроспективного искусства – инсталляцию из серии "Жизнь в Советском Союзе", он был немного сдвинут и стоял наискось, а на нем была свалена грязная посуда, пивные бутылки и пепельницы. Это был стол заведующего редакцией, но где же был сам заведующий? Словно позабыв, что это был ее стол, я сначала возмутился, как можно так относиться к рабочему месту и к обязанностям, но тут же вспомнил, что любовь – это панк... Все это означало, в конце концов, что я теперь должен был выполнять дополнительную чужую работу, то есть фактически быть за троих.
Выдержав первый удар насекомых, все вокруг теперь ломалось, пачкалось и захламлялось, либо начинало жить какой-то своей жизнью, как, например, мой кабинет, когда друзья и знакомые на волне последних событий в стране стали уезжать за рубеж и приносить на передержку свои растения. Обращаясь ко мне, они с облегчением узнавали, что капитан уходит с корабля последним, и добавляли: "Ведь ты любишь цветы". Видимо, они считали мою любовь настолько большой, насколько позволяло пространство редакции, да еще с заманчивой перспективой озеленения крыши с последующим восстановлением на ней исторических висячих садов, потому что приносили мне целые огороды.
Они уезжали, но вместо них оставались эти цветы с инструкциями, как и когда их поливать и опрыскивать, и чем подсвечивать, требовательные и не очень. Конечно, они добавляли хлопот среди общей неразберихи. Я брал их и ставил уже в беспорядке, нисколько не заботясь о симметрии и композиции Императорского сада, отчего вскоре, когда растений стало слишком много, и горшки уже доходили до середины комнаты, он приобрел совсем дикий вид, наступая, словно природа в коалиции с временем, берущие верх над "мертвыми" человеческими постройками и памятниками культуры. И я правда лежал теперь, словно памятник брошенному мужу. И казалось, что уже не я следил за садом, не я сторожил его, а он смотрел на меня, где-то с удивлением, где-то как будто с сочувствием, а где-то с непониманием и раздражением, обиженно опуская, высушивая и сбрасывая листья (так, сначала загибалось только "женское счастье", но вот как-то очень говоряще начало и "мужское").
Чтобы не было совсем уж грустно или, точнее, пока некоторые из моих новых зеленых подопечных не засохли, я решил раздать им имена. Была ведь в редакции забавная традиция – называть цветы литературными именами: Пелевин, Григорий Мелехов, Лиля Брик ("женское счастье") и т. д. Но только вместо литературных я взял имена тех самых уехавших друзей и знакомых, что были их хозяевами: Михаил, Борис, Маша, Марина, еще Маша и другие.
Проснувшись как-то от щелчка таймера, включавшего фитолампы, я встал, подошел к Михаилу и сказал:
"Михаил, а меня бросила жена, представляешь?" – "Ничего, уверен, это к лучшему, она давно на тебя не так смотрела", – ответил Михаил, и я полил его к ужасу своему мочой, перепутав отхожую и нормальную лейки.
("Человек с обложкой")
Игорь ДУАРДОВИЧ