Моей тетке Лизе было под пятьдесят, когда она вошла к нам в дом хозяйкой. Мне она казалось старой и некрасивой. Сейчас, когда рассматриваю ее фотографии, понимаю, что красавицей она была отменной. К моменту нашей встречи красота от нее ускользала, «на лице оставляя страданий следы». Эти слова Омара Хайяма о том, что женщина стареет, если жизнь ее сплошной негатив, очень точно подходят к моей истории.
В восемнадцать лет у Лизы отбоя не было от женихов. Красавица, хохотушка, певунья да еще и из состоятельной семьи – все притягивало к ней парней.
Но сердце ее уже было занято. Мои дедушка с бабушкой были очень недовольны ее выбором: жених хоть и состоятельный был, и ремесло в руках хорошее держал, но веры не православной, немец. И старше ее. И прошлое мутное у него: в лагерях успел отсидеть. За политику. А в тридцатых годах того века лучше воришка, чем политзаключенный.
Никого не слушала девка, поехали с Клаусом в сельсовет и расписались. И зажили, хорошо зажили. Клаус сапожник был, отличные сапоги шил, от заказов отбоя не было. Достаток в семье и, главное, любовь.
Лиза уже тяжелая была, когда за мужем пришли. Кирова в тот год убили. Волна репрессий многих тогда захватила. Напрасно Лиза по судам бегала и прошения писала: пять лет без права переписки получил Клаус. Волнения и беготня на ребенке неблагоприятно сказались. Родился мальчик слабым и больным, с большой головой. Прожил совсем немного и умер.
Головой билась об могилку сына тетка моя, долго прийти в себя не могла. Но оклемалась: надежда на возвращение мужа была. Но и этой надежде не суждено было сбыться. Нет, вернулся Клаус к ней, только не через пять лет, а через десять. Отпустили помирать домой. И как ни старалась Лиза его вылечить, ничего не помогло.
Похоронила она мужа рядом с сыном и запила. Напьется и начинает выть от тоски. Именно тогда и потребовалась ее помощь нам. Мама умерла, папа работал. Хозяйка в дом нужна была. Сестра в школу уже ходила, а меня не с кем оставить: детсада в деревне не было.
После завтрака ей еще одну племянницу для присмотра подбрасывали. Некогда было и присесть. Но после обеда, управившись с делами, накормив нас, она начинала потихоньку прикладываться к бутылке. А потом уже основательно садилась к столу, пила, плакала и пела. Особенно тоскливо у нее выходила песня про лучину: «Ты гори, гори, моя лучина, а с тобой сгорю и я.». Мы с Тоней тоже реветь начинали. Она нас успокаивала и начинала частушки петь, часто не очень приличные. А мы плясали. Засыпала она тут же, за столом. И что бы мы ни делали, она уже ничего не слышала.
Помню, шатры строили, вытащив все из шкафов на пол. Но самой развеселой была игра в летчиков. Полати* чуть выше лежанки были. Там хранили в решете лук. Решето и служило нам креслом пилота. Один забирался в него с ногами, а другой сталкивал решето на лежанку. Расстояние хоть и небольшое между ними было, но трюк смертельный. Это я сейчас понимаю, а тогда весело было. А нянька наша спала.
Просыпалась она к приходу наших родителей. Быстро проводилась уборка, нам давался строгий наказ молчать.
Думаю, что братья догадывались о ее выпивке, но масштаба не знали.
Один раз тетка попыталась новую семью построить, уходила от нас, но ничего из этого не вышло. Сгорела она от вина быстро. До школы нас с Тоней дотянула, но в первый класс так и не проводила.
Мы с сестрами ее часто вспоминаем, тепло вспоминаем, только вот песню про сгоревшую лучинушку я слушать до сих пор не могу. Пророческой она для моей тетки стала.
* большая полка под потолком рядом с печкой
Дорогие мои читатели, подписывайтесь на канал, пожалуйста. Без ваших подписок канал не сможет развиваться.