Найти в Дзене
В поисках романтики

Сто Лет Одиночества, Франсуа Рабле и Красные Бригады

Я стараюсь избегать слов, которые могут быть восприняты как обзывательство, но после того, как Пилар Тернера тряпкой вытерла рвоту с лица Аурелиано, раздела его и занялась с ним любовью, Аурелиано и Хосе Аркадио-Сын “с великим торжеством” показывали в горшках розовых глистов, скрывая, таким манером, свой любовный недуг, а дети, нетерпеливо ожидающие рождественских подарков, получили посылку с “доном Фернандо, одетым в черное и с распятием на груди”, который “медленно тушился в пенистом, бурлящем соусе из червей”, то, возможно, станет понятно, почему я заявляю, что от первого и до последнего предложения этого произведения веет тленом. Тем более, что и в первом, и в последнем предложениях присутствует тема смерти. Автор назвал жанр своего произведения магическим реализмом, однако в произведении нет реализма, оно является пародией на реальность, на жизнь, причем такой пародией, в которой нет места радости существования. Праздничный карнавал оборачивается кровавым побоищем, причем пародийн

Я стараюсь избегать слов, которые могут быть восприняты как обзывательство, но после того, как Пилар Тернера тряпкой вытерла рвоту с лица Аурелиано, раздела его и занялась с ним любовью, Аурелиано и Хосе Аркадио-Сын “с великим торжеством” показывали в горшках розовых глистов, скрывая, таким манером, свой любовный недуг, а дети, нетерпеливо ожидающие рождественских подарков, получили посылку с “доном Фернандо, одетым в черное и с распятием на груди”, который “медленно тушился в пенистом, бурлящем соусе из червей”, то, возможно, станет понятно, почему я заявляю, что от первого и до последнего предложения этого произведения веет тленом. Тем более, что и в первом, и в последнем предложениях присутствует тема смерти.

Автор назвал жанр своего произведения магическим реализмом, однако в произведении нет реализма, оно является пародией на реальность, на жизнь, причем такой пародией, в которой нет места радости существования. Праздничный карнавал оборачивается кровавым побоищем, причем пародийность карнавала подчеркивается наличием целых двух королев: первая, Ремедиос Прекрасная, описывается как слабоумная; вторая, Фернанда дель Карпио, тоже “была не от мира сего” и жила на средства от изготовления погребальных венков. Изобилие ведет к обжорству, от которого Аурелиано Второй чуть не умер. Любовь влечет за собой либо смерть (Пьетро Креспи, перерезавший себе вены, мужчины, полюбившие Ремедиос Прекрасную и умершие разными способами, последний Хосе Аркадио, убитый своими любовниками, Амаранта Урсула, умершая при родах), либо увечья (Меме, ставшая немой, Амаранта, сжегшая себе руку, парализованный Маурисио Бабилонья). Причем все это описывается с особым цинизмом, с глумливым выстраиванием садистских деталей. Вот, например, Маурисио Бабилонья, сопровождаемый везде роем бабочек, был парализован выстрелом в позвоночник, подобно бабочке, которую обездвиживает энтомолог для своей коллекции. Или, вот, Ремедиос Прекрасная. Имя “Ремедиос” производно от слова “remedium”, означающего “средство для избавления”. Таким образом, герои в виде избавления встречали смерть разного рода. Полковник Аурелиано Буэндиа представляет собой пародию на военного героя так как проиграл все тридцать два вооруженных восстания, которые поднял.

Роман построен на идее редукционизма (сужения, сворачивания пространства). С него начинается история Макондо: группа людей под предводительством Хосе Аркадио уходит в глушь, чтобы поселиться в изолированном месте. Полная изоляция невозможна, мир все равно приходит к ним, но это не меняет принципиально судьбы героев, находящихся под властью редукционистского импульса. Кочующие цыгане, периодически приходят в Макондо, принося туда артефакты из большого мира, но также и уходят. Хосе Аркадио-Сын уходит с ними, даже становится моряком, но возвращается в Макондо ни с чем и там бесславно заканчивает свою жизнь. Аурелиано Буэндиа становится полковником и, не выиграв ни одного восстания, возвращается в Макондо, оканчивает свою жизнь, механически изо дня в день изготавливая в ювелирной мастерской золотых рыбок. Банановая компания, изменившая, было, город до неузнаваемости, уходит из Макондо, оставляя его в прежнем состоянии. Хосе Аркадио Последний и Амаранта Урсула, получив образование в Европе, также возвращаются в Макондо, где это образование никак не пригодилось, они оказываются в бедности, в убогом, приходящем в негодность жилище, где и заканчивают также бесславно свои дни. Судьбы героев, такие вроде бы разные, объединены одной особенностью. Все они иллюстрируют процесс деградации, распада - физиологического и умственного. У них нет радости, они не свершают ничего, могущего оказать влияние на судьбы человечества, но роман подробно показывает, как они всю жизнь болеют, стареют, дряхлеют, еще при жизни превращаются в призраков. Макондо повторяет судьбу дома Буэндиа, который существует благодаря титанической жизненной энергии Урсулы Буэндиа. Пока у нее есть силы, в доме много людей, гостей, он содержится в порядке, перестраивается по мере расширения семьи, но силы тают, и дом приходит в запустение. Титаническая Урсула, которая ударом плети свергла могучего Хосе Аркадио-Сына с присвоенного им поста наместника Макондо, стареет, слепнет, уменьшается до размеров “чуть больше корзинки”. И дом начинает приходить в запустение, покрываемый паутиной, разъедаемый молью, тараканами и муравьями. Амаранта Урсула, обладая лишь небольшой частицей энергии своей прабабки Урсулы может привести в порядок лишь несколько комнат этого когда-то могучего дома, но ненадолго, и вскоре дом вместе с последним его обитателем и со всеми остальными жителями Макондо уничтожается ураганом. Отдельно связь Урсулы со всеми обитателями Макондо подчеркивается пророчеством Урсулы, что она умрет, когда окончится многолетний дождь. И также своей смерти по окончании этого дождя ждут остальные жители Макондо.

История предков Буэндиа также построена на идеи редукционизма: прабабка Урсулы “сделалась непригодна для супружеской жизни”, бесконечно болела, пряталась от людей, затем муж продал свою лавку, увез ее подальше на отрог горного хребта и сделал ей спальню без окон.

Этот роман - своего рода утопия, потому что символом его является испанский галион, находящийся на “заколдованной поляне”, вдали от моря, “окруженный папоротниками и пальмами”, от которого в конце концов остается только обугленный остов.

Помимо безрадостности эту утопическую пародию отличает обильное упоминание разнообразных человеческих выделений. Например, Мелькиадес - ключевой персонаж романа - запомнился Аурелиано сидящим у окна под струями расплавленного солнца, а по его вискам ползли вниз горячие капли жирного пота. Образ этот принципиальный, потому что именно в этом образе с каплями жирного пота, стекающего по щекам, он является позже в мистических видениях. Автор не обошел вниманием и все прочие выделения. Приводить примеры не очень хочется, но тема представлена весьма широко, поэтому их легко найти в тексте.

Почему вообще этот роман принес известность Маркесу? Удивительно, но в европейской литературе и мировоззрении занимает весьма значительное место пародия, “наводняемая производительными органами, животами, калом, мочой, болезнями”. Данная цитата взята из могучей литературоведческой работы Михаила Михайловича Бахтина, посвященной творческому наследию врача, бенедиктинца, викария Сент-Кристоф-дю-Жамбе, секретаря кардинала Жана дю Белле, возможно даже Рекетмейстера (во время короля Франциска I находящемуся в непосредственном подчинении канцлеру Франции) и писателя Франсуа Рабле (М. М. Бахтин, “Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и ренессанса”, Москва, Художественная литература, 1965 г.). Приведенные титулы показывают, что Франсуа Рабле не был маргинальной фигурой, антиклерикалом-одиночкой, да и вообще антиклерикалом. Он не только получил религиозное образование, но и до конца жизни оставался внутри религиозно-властной системы Франции, был приближен к королю и кардиналу. При этом его высоко оценивали Гете, Вольтер, Шатобриан, Гюго. По вкладу Франсуа Рабле в литературу его ставили в ряд с Гомером, Данте, Сервантесом, Боккаччо, Шекспиром. Что же является основой мировоззрения Франсуа Рабле? Жанр, которому принадлежат произведения Франсуа Рабле, Михаил Бахтин определял как гротескный реализм.

Гротеск в произведениях Рабле про Гаргантюа и Пантагрюэля подробно рассматривает Бахтин в своей работе. Роман Маркеса “Сто лет одиночества” также является гротескным. В качестве иллюстрации примеров можно привести “эпидемию размножения” скота поблизости от Петры Котес, обжорство и расточительство Аурелиано Второго, эпидемию беспамятства, дождь, превратившийся в потоп, засуху, все сметающий ураган. В разных вариациях эти темы присутствуют и у Франсуа Рабле. Говоря об истоках творчества Рабле, Михаил Бахтин упоминает истории, которые придумывали ученики средневековых учебных заведений в часы, свободные от изучения теологических трудов. Они брали сюжеты из Священного Писания и переиначивали их, помещая в произвольный контекст, переворачивали с ног на голову и создавали пародии на их основе. В дополнение к примерам таких пародий, приводимых Бахтиным, можно указать на инверсию христианской доктрины о Христе-Логосе, непорочно зачатым через ухо: у Рабле, как неоднократно подчеркивает Бахтин, все шиворот-навыворот, поэтому Гагантюа рождается через ухо его матери Гаргамеллы; то есть Гаргантюа это Христос-наоборот. Пародии на Священное Писание мы также находим в произведении Габриэля Гарсия Маркеса: Хосе Аркадио, называемый, кстати, патриархом, который водил по джунглям людей годами, так, что за время похода народились дети, там, где, оказывается, можно было пройти за несколько недель, - пародия на Моисея, который сорок лет водил евреев по пустыне, там, где обычному каравану достаточно менее месяца. Макондо, явившийся в видении Хосе Аркадио, - пародия на Землю обетованную. Аурелиано в темнице, с руками, распростертыми по сторонам, ибо не мог их опустить из-за нарывов в подмышках, - пародия на Христа. Чудесное его спасение от казни братом - инверсия казни Христа с его обращением к отцу: “почто ты меня оставил?” При этом, брата Аурелиано зовут также, как отца - Хосе Аркадио, а в системе Маркеса Хосе Аркадио-Сын является как бы продолжением Хосе Аркадио-Отца (об этом еще будет пояснение позже). Охранники и палачи, которые после спасения Аурелиано последовали за ним, - аллюзия на апостола Павла, который, будучи фарисеем, преследовал христиан, а затем уверовал и стал проповедовать учение Христа. Вознесение непорочной Ремедиос Прекрасной - пародия на вознесение непорочной Девы Марии. Разрушение Макондо силами стихии - апокалипсис. Фамилия “Буэндиа” же, производная от испанского “добрый день”, перекликается с названием книги “Евангелие” (“добрая весть”). Также Бахтин отмечает у Рабле популярную в средневековье тему “индийских чудес” - рассказы путешественников и купцов о всяких странных существах, живущих в Индии и непостижимых явлениях, происходящих там, подобные сказкам о Синдбаде-Мореходе. У Маркеса же в Макондо периодически приходят цыгане и показывают всякие чудеса. Цыгане являются племенем, пришедшим из Индии, а родным языком Мелькиадеса даже называется санскрит, хотя это, пожалуй, творческое видение Маркеса, ибо, хоть цыганский язык также является индоевропейским, однако ж, це взагалi інша мова.

Почему Маркес выбрал гротеск? Его произведения до обретения фирменного жанра в романе “Сто лет одиночества” прошли незамеченными, поэтому, возможно, он решил воспользоваться рецептом Виктора Гюго, который, как пишет Бахтин там же, считал, что “гротескный характер творчества — обязательный признак гениальности”. Или оказала влияние учеба Маркеса в иезуитском колледже, где могла сохраниться с времен средневековья живая традиция пародий на Священное писание, подобно тому как школьники передают из поколение в поколение страшные истории или способ вызывания пиковой дамы. В любом случае, сделав ставку на гротеск, Маркес не прогадал, потому что именно этот роман принес ему известность.

Как и Маркес в определении жанра своего романа, Бахтин в определении жанра Франсуа Рабле использует слово реализм, причем оно вступает в кажущееся противоречие как с гротескностью, так и с “магичностью”, но Бахтин достаточно подробно поясняет, что имеет в виду. Под реализмом он подразумевает не правдоподобие, а выражение всех проблем бытия в подчеркнуто сниженном материально-телесном ключе. В картине мира Бахтина смерть не страшна, потому что все бессмертны: за смертью следует новое рождение, за рождением опять смерть, а потом опять рождение. Только… родятся каждый раз новые люди, другие, не те, что жили раньше. Ну… не совсем новые. “Нет, весь я не умру…” Частички тех, что умерли, продолжают жить в потомстве, или в лопухе, который на могиле вырастет, и таким образом они один раз поживут, а потом обретают вечное бессмертие. Бахтин цитирует письмо Гаргантюа к своему сыну Пантагрюэлю, которое так четко и ясно выражает эту идею, что хочется привести этот фрагмент целиком:

«Среди тех даров, щедрот и преимуществ, коими зиждитель мира, всемогущий господь, изначала наделил и украсил природу человеческую, высшим и самым ред­костным свойством представляется мне то, благодаря которому природа наша в смертном своем состоянии мо­жет достигнуть своего рода бессмертия и в преходящей жизни увековечить имя свое и семя, и совершается это через потомство, рождаемое нами в законном браке...

Следственно, благодарность моя господу, промыслителю моему, имеет под собою достаточно твердое осно­вание, ибо он дал мне возможность увидеть, как моя убеленная сединами старость расцветает в твоей младо­сти, и когда по его произволению, которое всем в мире управляет и все меряет, душа моя покинет челове­ческий свой сосуд, я умру не всецело, — я лишь перейду из одного обиталища в другое, коль скоро в тебе и бла­годаря тебе видимый образ мой пребудет в сем мире, продолжая жить, продолжая все видеть, продолжая ос­таваться в привычном кругу моих друзей, людей добро­порядочных...»

Роман “Сто лет одиночества” является развернутым выражением той же самой идеи. Все члены рода Буэндиа предстают рекомбинации одних и тех же качеств. В романе подчеркивается, что Хосе Аркадио-Сын, унаследовал черты Хосе Аркадио-Отца, его необыкновенную силу, патриархальность. Обоих лишили власти, когда они стали совсем неадекватными: Хосе Аркадио-Отца приковали к каштану цепью до самой смерти, Хосе Аркадио-Сына Урсула ударами плети развенчала из командиров гарнизона, когда он собрался расстрелять односельчан, а позже жена застрелила его из ружья. Единство Отца и Сына подчеркивается тем фактом, что Хосе Аркадио Второй это не Хосе Аркадио Сын, а еще один, следующий Хосе Аркадио. То есть, первые два Хосе Аркадио считаются за одного. Неслиянно и нераздельно.

Вторая рекомбинаторная линия: Аурелиано (первый), брат Хосе Аркадио-Сына, является полковником, обладает магическими способностями. Хосе Аркадио Второй уже в детстве хотел увидеть, как расстреливают людей, обладал магическими способностями, пытался расшифровать пергаменты Мелькиадеса. Аурелиано (последний) обладает магическими способностями, расшифровывает пергаменты Мелькиадеса.

У непорочной девы Амаранты вешается воздыхатель. У непорочной девы Ремедиос Прекрасной разными способами умирают все воздыхатели.

И так далее. Преемственность качеств определяется не реинкарнацией одного человека (времена жизни преемников пересекаются, поэтому они не могут быть одним человеком), не именем (специально подчеркивается, что по характерам Аурелиано Второго и Хосе Аркадио Второго надо было назвать наоборот, а их перепутали: впрочем, могила все исправила, потому что на похоронах их перепутали обратно), не воспитанием (те же Аурелиано Второй и Хосе Аркадио Второй были близнецами и воспитывались вместе). Они являются именно генетической рекомбинацией, подчиненной каким-то правилам, как хвост, который появлялся у некоторых представителей рода Буэндиа.

Бахтин постоянно подчеркивает, что в этой картине мира индивидуальность человека не играет никакой роли (равно как и то, что эту индивидуальность выражает, как, например, глаза человека). Жизнь представляется ему постоянно обновляющейся биомассой, где что-то отмирает, что-то нарождается, и судьба каждого конкретного человека не является принципиальной, потому что, умирая, он растворяется в этой вечной биомассе, а его фрагменты формируют потомков, да и сам он, пока жив, тоже является набором фрагментов своих предков, которые продолжают в нем жить. Это объясняет большое место, которое занимают выделения в рассматриваемых произведениях, ведь выделения также являются удобрением для продолжающейся жизни, и при вынесении за скобки субъекта, обладающего индивидуальной волей и индивидуальным желанием, нет метафизической разницы между едой и испражнением, живым человеком и мертвым телом. Все является рекомбинацией веществ в потоке времени. А больше ничего и нет, ведь, как пишет Бахтин, “ин­дивидуальная душа, сделав свое дело, стареет и умирает вместе с индивидуальным телом”. Душа, согласно этому представлению, является неким придатком материального тела. Умирает тело, и единое “я” распадается на много маленьких частей этого “я”, продолжающих жить в потомках.

У Маркеса мы находим сходные представления. Аурелиано Последний обнаруживает “первые признаки собственного существа в своем похотливом деде”. Пруденсио Агиляр после смерти ходит вокруг, пытается смыть с себя кровь, заткнуть рану от которой умер, а потом и просто приходит пообщаться с Хосе Аркадио, при этом он призрак, даже не имея тела, продолжает стареть и дряхлеть, готовится к смерти - совершенно, как душа в представлении Бахтина. Хосе Аркадио-Отец, как сидел прикованный к каштану долгое время в полоумном состоянии, так и остается сидеть там после смерти, продолжая дряхлеть и после смерти. Подобным метаморфозам подвержен и Мелькиадес: умерший, по собственным словам и по словам других цыган, он продолжает участвовать в жизни рода Буэндиа, при этом старея и дряхлея. Для Маркеса индивидуальность также не играет роли: Аурелиано Второй и Хосе Аркадио второй, несмотря на разные, казалось бы, характеры и судьбы “в смерти снова сделались такими же похожими друг на друга, какими были в юности”. Это радикальное отличие от концепции кармы, согласно которой индивидуум несет ответственность за совершенные им поступки, а эти поступки оставляют отпечаток на его внешности и определяют его судьбу не только при жизни, но и после смерти.

Таким образом, картина мира рассматриваемых произведений является чистым материализм, а жанр этих произведений вернее было бы назвать материалистическим гротеском.

В мире Рабле, как отмечает Бахтин, смерть не касается родового тела, и для адептов его мировоззрения есть какая-то видимость бессмертия чего-то обезличенного, по Бахтину - “живого ощущения бессмертия народа”. Маркес же последней фразой романа вводит понятие смерти рода, поэтому его жанр можно условно назвать пессимистическим материалистическим гротеском.

Но, к слову сказать, материализм не является непременным атрибутом гротеска. К примеру, стиль Барокко и произведения Эдгара По сочетают в себе гротеск и яркую нематериалистическую направленность.

В мировоззрении, исповедуемом Бахтиным, есть один специфический аспект. Характер этого мировоззрения Бахтин объясняет примером живой клетки, которая, делясь, умирает, давая жизнь двум новым клеткам. На самом деле, в процессе деления из одной клетки получаются две, но при этом нельзя говорить о смерти старой. Просто природа клеток такова, что иногда они могут делиться. Также, растения могут размножаться побегами, при этом старые растения продолжают жить, и деревья, дав плоды, не погибают, а продолжают расти и снова плодоносить - из года в год. Но Бахтин использует эту метафору для “биологического оправдания” своей заветной идеи, которую он упорно отстаивает на протяжении всей рассматриваемой здесь работы: чтобы родилось что-то новое, кто-то должен умереть. Новое, таким образом, ради своей жизни убивает старое, смерть которого совсем предстает совсем не страшной, а наоборот веселой, причем из этой смерти устраивается карнавал, с плясками на трупах и глумлением над ушедшим. Воистину, “смертью смерть поправ”. Потому и возникают патологические образы “зиждетельной могилы”, “беременных старух”, “беременной смерти”, а также “упорствующей старости”, вызывающей “раздражение”, потому что “не хочет родить и умереть” (см. там же у Бахтина). Потому карнавально умирает при рождении Пантагрюэля его мать Бадбек (“из разверзшегося материн­ского лона сначала выезжает целый обоз, нагру­женный солеными, пробуждающими жажду за­кусками, а уж потом появляется и сам Пантагрюэль, лохматый, как медведь”). Потому и вызывает такое веселое, балагурное воодушевление избиение и калечение ябедников на фальшивой свадьбе сеньора де Баше, а также праздничный пир, приготовленный на костре, где только что с помощью “остроумного применения пороха” сожгли рыцарей побежденного Анарха. Причем убийство настойчиво уподобляется пожиранию. Вообще, вырисовывающийся идеал материалистической жизни, это, как выразился Владимир Сорокин, “жрать, да…” и так далее; и больше ни о чем не печалиться, а когда страшно станет - смеяться. А если кто-то в этой ситуации смеяться не может, тот агеласт, и с ним надо поступить, как в тринадцатой главе четвертой книги Рабле поступили с Пошеям (М. Бахтин, стр. 290): “когда он объезжал верхом свой приход, участники дьяблерии в костюме чертей окружили его со страшным криком и звоном, бросали горящей смолой с огнем и страшным дымом и напугали его кобылу”. Кобыла понесла, сбросила его, поскакала, волоча его по земле… Ну и дальше подробное описание того, как тело Пошеям расчленялось по мере панической скачки кобылы. И все это с задорным карнавальным весельем. Формально, поводом для такой изощренной казни явился отказ Пошеям выдать церковные одежды для постановки дьяблерий. Но Бахтин убедительно показывает, что, как во всех прочих случаях, эта акция не продиктована личной неприязнью, а Пошеям является символом старого мира, который должен умереть вместе с его ревнителями, неспособными принять Neueordnung (Новый порядок). Потому-то смерть носителей старого порядка подается карнавально-веселой и даже почти что естественной. Таким образом, мы имеем дело с ритуальным убийством.

***

В 1985 году в Москве в издательстве “Молодая гвардия” была издана интереснейшая книга Ксении Мяло “Под знаменем бунта”, посвященная истории молодежных волнений середины ХХ века. Поражает идентичность стиля, лозунгов, постановки проблем и методов их решения во время молодежных волнений с теми, которые были отмечены Бахтиным у Рабле. Несмотря на четыре века, отделяющие их от Рабле, разница лишь в том, что враг в лице мира закостенелых средневековых догматиков сменился на врага в лице буржуазного общества потребления.

Как и у Рабле, декларируется сексуальное раскрепощение, но сами сексуальные отношения получаются тусклыми и беспросветными, и в итоге сама идея таковых отношений оказывается полностью скомпрометированной. Во время студенческих волнений XX века, проходивших под знаменем сексуальной раскрепощенности, протестующие заняли знаменитый “символ буржуазной культуры” парижский театр “Одеон”, и превратили его в трибуну революции. Там знаменитые идеологи протеста, вроде Сартра, круглые сутки выступали с революционными речами, а студенты предавались необузданному сексу (К. Мяло, стр. 159). Вскоре, однако, театр так пропах нечистотами, что протестующие, далеко не являвшиеся воплощением брезгливости, вынуждены были его покинуть (К. Мяло, стр. 104). Групповой брак в “Комунне-1” самими участниками воспринимался уныло-принудительным (К. Мяло, стр. 207). А лозунги о сексуальной свободе начинали соседствовать со странными, вроде: “не любите друг друга, насилуйте друг друга” (К. Мяло, стр. 115); возникают призывы к “бегству из Вавилона в чистое лоно природы” (К. Мяло, стр. 72), где под Вавилоном, библейским символом разврата, понимается современное общество. При этом разврат выглядит уже не как символ свободы, а оценивается как грязный и ненатуральный. Идея отказа от личности и растворения во всеобщем (которая, согласно Бахтину, является одной из важнейших и у Рабле) в молодежных движениях осуществляется методом употребления наркотиков, делающими не только невозможным межполовые отношения, но и приводящими к деградации личности и потере разума.

Что касается Франсуа Рабле… Ну, какая может быть возвышающая сила любви, если для рождения нового должно умереть старое. Показательна также тема женитьбы Панурга, спутника Пантагрюэля, студента-недоучки, вроде студентов-недоучек, захвативших Сорбонну в мае 1968 г. Он никак не может жениться, а все гадания показывают ему, что “будущая жена наставит ему рога, изобьет и оберет его”. Сексуальность предстает перед ним в образе стены, составленной из женских yoni. То есть, он видит только эту деталь. Взгляд и обаяние, игра ума, голос и пение, грациозность и танец - то есть, все то, что “прилагается” к живой женщине - для него не существует. Да и сама стена, по его же словам, является символом неприступности. Тема неприступности мира женщин для Панурга дополнительно усиливается эпизодом, в котором парижская дама отказала Панургу, и за это он напустил на нее свору кобелей, измазав ее роскошное платье средством, приготовленным из собаки, убитой во время течки. В романе нет ни следа характерного для эпохи возрождения образа женщины как движущей силы искусства. Видение женщин выражается в этой характерной реплике Панурга (книга 3, глава 9):

“Я слыхал, что женщины порядочные сварливы, что в семейной жизни они - сущий перец. А уж я ее перещеголяю, уж я ей закачу выволочку: и по рукам, и по ногам, и по голове, и в легкие, и в печенку, и в селезенку, все, что на ней, изорву в клочья, - нечистый дух будет стеречь ее грешную душу прямо у порога.”

Да и жениться ему надо, чтобы, как это принято сейчас говорить, иметь постоянного полового партнера, потому что боится подцепить “дурную болезнь”, “знаясь с непорядочными женщинами” (там же). Наиболее позитивный образ женщины в романе, это дочь, которую родители вырастили “красивой и здоровой”, чтобы удачно выдать замуж, причем, что подчеркивается, желание самой девушки не должно являться при этом определяющим (Рабле, книга 3, глава 48). Таким образом, произведения Франсуа Рабле являются женоненавистническими.

У Маркеса, как я отмечал выше, несмотря на “наполненность производительными органами” его романа сексуальные отношения также ни к чему хорошему не ведут.

Этот кажущийся парадокс на самом деле является логичным и неизбежным положением вещей. Идея сексуальной свободы не может привести к иным последствиям, если сексуальные отношения воспринимаются как физиологический процесс. Сексуальные отношения имеют смысл и могут принести что-то хорошее, только если им придается сакральный статус. Только тогда в них присутствует душевное тепло, они дают моральную поддержку, они стимулируют способность к творчеству. Вне сакрального статуса сексуальные отношения ведут к фрустрации, потому что даже если люди получают физиологическое удовлетворение (что и то происходит далеко не всегда), то вроде “все было”, а чего-то - самого главного - не было. Систематическая - из раза в раз - неудовлетворенность ожиданий (пусть даже и бессознательных) ведет к фрустрации.

Бахтин подробно на протяжении всей своей работы рассматривает произведение Рабле как борьбу со старым миром, облеченную в форму веселого всенародного праздника, спектаклем, выплескивающимся с театральной сцены и охватывающим народ, как веселая сатурналия, борьба со сковывающую свободу догматами, праздник неповиновения. По сути, произведение Рабле являет собой развернутый фарс.

Протесты ХХ века против старого, уже буржуазного, мира также строились как зрелищный праздник неповиновения (знаменитый лозунг мая 1968 г.: “запрещать запрещается”), борьба народной стихии Рабле с окостенелыми догматиками звучит в унисон с борьбой с “окостеневшим панцирем” буржуазного строя, “стискивающего рвущуюся из-под него жизнь” (К. Мяло, стр 107). Выпады Рабле против Сорбонны получили параллель в захвате Сорбонны студентами в мае 1968 года, а спектакли тогда же задавали модус поведения улицы. Главу Ксении Мяло “В зеркале театра” невозможно не отметить особо. Сейчас со стороны трудно понять, что заставляло людей в то время совершать столь странные, абсурдные, чудовищные поступки, однако ее обзор тогдашних театральных коллективов и спектаклей, которые они ставили, приближает атмосферу всеобщего психоза, охватившего общество, стиль мышления того времени и набор штампов, формировавших призму восприятия реальности людей.

“Старый мир”, то есть общество с его системой сложившихся межчеловеческих отношений, воспринимается как неестественный и греховный по своей сути. Первоначальный грех влечет за собой другие, те в свою очередь вызывают лавину грехов, и в конечном итоге мир оказывается полностью изъеден, истощен, поражен грехом. Избавление от греха возможно только путем полного уничтожения вместе со всеми его носителями, и никакие переговоры и компромиссы с ним невозможны, потому что это означало бы принятие на себя части греха. Эта паранойя в классическом смысле слова, но сила этой, как и любой другой, паранойи, в том, что она… строго логична. Любой без труда сможет найти в окружающей действительности тысячи подтверждений порочности этого мира: взяточничество чиновников, несправедливость судей, двуличие священников, обман рыночных торговцев, склочничество соседей, фальшь в семейных отношениях. Ущербность параноидальной логики лишь в том, что она строится на ограниченной выборке фактов. Паранойя, овладевшая сознанием человека, формирует психологический фильтр, который заостряет восприятие фактов, подтверждающих параноидальную идею, и выводит из сферы восприятия, “затушевывает” факты, которые ей противоречат.

Освободившийся от греха новый мир, видится чистым и светлым, люди там счастливы, живут в гармонии с природой, они невинны, как дети, однако, при этом, неизмеримо духовно богаче. Из всех человеческих эмоций, там остаются только любовь (“все, что вам нужно это любовь”, как пели Битлз, выразители идей протестного движения). Все улыбаются друг другу, и вообще, этот мир - одна сплошная улыбка. Прямо картинка из протестантской брошюры. Для этого нужно лишь избавиться от старого мира. Надо “сжечь” его, весело и карнавально, как чучело Масленицы - ведь он уже все равно свое отжил. Реальность, однако, превращается в кровавый кошмар. Сожжение представителей старого мира - рыцарей короля Анарха - получает прямую параллель с сожжением 300 “представителей буржуазного общества потребления” в торговом центре в Брюсселе 22 мая 1967 года, где тоже “остроумно применили порох” в помещении, в котором на тот момент находилось четыре тысячи человек. Пока люди сгорали заживо, выбрасывались из окон, задыхались от ядовитого дыма, устроители акции карнавально кривлялись поблизости от него и зачитывали лозунги протеста. А пир на месте убийства рыцарей Анарха вполне соответствует обеду террористической группы Мэнсона среди тел убитых ими беременной актрисы Шарон Тейт, жены Романа Полански, и гостей, которых она пригласила на вечеринку. Также, как и сожжение посетителей торгового центра, это убийство имело ритуальных характер борьбы с “обществом потребления”. Цитирую по К. Мяло (стр. 217) комментарий лидера молодежной группы Wethermen Бернардиной Дорн:

“Представьте себе - сначала они приканчивают этих свиней, затем обедают в той же комнате, а потом еще втыкают свинье Тейт вилку в живот. Здорово!.. Какое прекрасное чувство “убить свинью”. Это, должно быть, потрясающее ощущение, когда убиваешь “свинью” или взрываешь здание. Мы против того, что в белой Америке считается “добрым и приличным”. Мы будем сжигать, грабить и разрушать. Мы те, кто является в ночных кошмарах вашим матерям.”

В данном случае “свинья” - это термин, обозначающий представителя “старого мира”, “общества потребления”, причем это термин, де-гуманизирующий противника. Свинья может быть ритуальной жертвой, но убийство ее уже как бы и не является сакральным преступлением. Это просто веселый карнавал, вроде Октоберфеста, как и ритуальные убийства у Рабле. Дегуманизация врага и карнавальность его убийства являются попыткой преодоления комплекса вины, и это делалось совершенно осознанно (К. Мяло, стр. 108).

Такая психологическая подготовка уподобляла людей, совершавших убийство, Каину, который, убивая Авеля, не знал, что убивает, потому как не знал, что такое смерть, ибо смерть Авеля была “первой смертью”. И логика эта манипуляция осознавалась современниками протестного движения. На фоне общей тенденции к нарастанию насилия выделяется театр Джозефа Чайкина (К. Мяло, стр. 185-187), призывавший в своем “Открытом театре” не становится соучастниками убийства. В конце спектакля актеры произносили примечательную фразу: “Каин не знал, но вы - знаете. Не станьте Каином!”. При этом зрителям раздавались яблоки в качестве символа постижения добра и зла.

В произведении Франсуа Рабле “первое убийство”, совершенное Каином также играет принципиальную роль. Собственно, с него и начинается история великанов: земля, орошенная кровью Авеля делается необыкновенно плодородной, дает невероятно большие плоды кизила, отведав которых, люди начинают пухнуть в разных местах, а какие-то становятся великанами, предками Гаргантюа и Пантагрюэля.

Также, как и у Рабле, в произведении Маркеса начальным импульсом истории Макондо является убийство. Призрак Пруденсио Агиляра, убитого Хосе Аркадио, заставил последнего с семьей и соплеменниками отправиться в поиски “земли обетованной”.

Вообще, использование убийства в качестве фундамента - идея очень популярная. Вот убьют, например, студента Боно Онезорга 2 июня 1967 года во время демонстрации - так вот уже и готово в честь этого убийства “Движение 2 июня”, планировавшее устроить в качестве хэппенинга (термин для театрализованных представлений, происходящих по-настоящему) взрыв Еврейского Дома в Западном Берлине (К. Мяло, стр 221). Или христианство, вот, тоже… Тут уместно вспомнить, что убийство Христа, согласно Евангелию, имело массу свидетелей, а, вот, самого воскресения его никто не видел (в воскресение как раз и надо верить): пришли жены-мироносицы, а тела нет, камень гробницы отвален, гробница пуста, а рядом стоит какое-то неустановленное лицо (или два) в белых (или сверкающих) одеждах и говорит/говорят:

  • Ну, че вы пришли, нет его тут.
  • А где ж, куда тело делось-то?
  • Воскрес он. Ступайте, ступайте отсюда.

Не думаю, что убийство может быть основой чего-либо хорошего. От себя могу добавить, что при убийстве возникает какой-то монструозный образ, не имеющий отношения к самому убитому, который затем рассыпается заразным пеплом (чем-то, что можно уподобить радиоактивной пыли), покрывая предметы вокруг и тех, кто оказался рядом. Возможно, именно поэтому во время буффоний в Афинах “жрецы, убившие быка-Зевса двусторонним топором, убегали от него, не оглядываясь” (Р. Грейвз, “Мифы древней Греции”, Москва, Прогресс, 1992), хотя, по идее, мертвый бык не мог причинить им никакого вреда. Да и вообще, нареки человека хоть карпом, его убийство все равно остается сакральным преступлением, и совершившие его обретают сумеречное состояние сознания. Механику этого процесса наглядно показывает Ксения Мяло в главах про РАФ, державшую в страхе Западную Германию, и Красные бригады, терроризировавшие Италию.

Как замечает Ксения Мяло в эпилоге, новый мир невозможно построить на идее разрушения старого мира. Для построения нового мира нужны новые идеи.

Попытка построить новый мир, очищенный от греха, путем уничтожения старого греховного мира заведомо обречена на неудачу, так как в основании этого чистого нового мира оказывается убийство - то же самое сакральное преступление, которое лежало и в основе старого мира. Таким образом, когда заканчивается импульс существования старого мира, и люди уже готовы принять новые, более светлые ценности, под видом уничтожения старого его порядки закрепляются новой кровью, сама же система ценностей остается неизменной. Собственно, такое же видение процесса излагает и Бахтин, уподобляя процесс уничтожения старого мира битве Поста и Масленицы, находящихся, тем не менее, в рамках одной системы, которой надо периодически “выпускать пар” (у Бахтина: открывать бочки с вином, чтобы их не разорвало) и которую надо освежать новой кровью. С точки зрения Бахтина в этом нет ничего плохого, потому что систему ценностей, лежащей в основе творчества Рабле, он считает универсальной, всеобъемлющей и не может представить мировоззрение, основывающееся на других принципах.

Бахтин отмечает важность в мире Рабле темы безумия. Безумие объявляется формой мудрости, позволяющей “освободиться от ложной правды” (М Бахтин, стр. 58) и взглянуть на мир “незамутненными глазами” (М Бахтин, стр. 47). Здравый смысл, “житейская мудрость” объявляются неважными, а безумцы, способные к приятию божественного откровения, называются “мудрыми в очах божественного разума” (М Бахтин, стр. 47).

Ту же ориентацию на безумие, на бегство от здравого смысла мы находим и в протестном движении ХХ века. Ксения Мяло подробно рассматривает идеологическое оформление этого феномена в главе “Бунт против разума”. Установка на естественность, гармонию с природой, “настоящесть”, борьбу с искусственностью (то есть с тем, что создано человеком) приводит к отказу от достижений человеческого общества, от того, что делает человека человеком: науки и культуры. Появляется антитеза “жизнь - добро, культура - зло” (К. Мяло, стр. 103). Реанимируя славные христианские традиции разрушения храмов, статуй и уничтожения литературы, звучат призывы сжечь “Джоконду” (К. Мяло, стр 104), взорвать Лувр (К. Мяло, стр. 202). Позже эту эстафету переняли террористические организации нашего времени (разрушение Пальмиры, подрыв статуи Будды в Бамиане). Методом достижения гармонии с природой избирается наркотическая интоксикация. Таким образом, ориентация на “естественность” по неумолимой логике в пределе приводит к потере разума.

Особое значение и у Рабле и в протестном движении занимает образ шута, клоуна. То есть, человека, изображающего безумие, но при этом безумным не являющегося. Все здесь невозможно охватить, но разработка этой темы приведет нас к Одину (фигурирующему у Бахтина под именим Эрлекина), “спасающему” людей путем похищения их души, тем самым делая их безумными и превращая их существование, в глазах других людей, в ад.

Идеи Франсуа Рабле находили достаточно большой отклик и в советское время. В 1965 году публикуется уже упомянутое исследование Михаила Бахтина, самое значительное из написанного про Рабле на русском языке; в 1973 году в престижной серии “Библиотека всемирной литературы” выходит второе, более полное издание знаменитого перевода Н. М. Любимова произведений Франсуа Рабле; для детей выпускается специальный адаптированный вариант (ну, там, не зад он гусенком подтирал, а нос), хотя, казалось бы, уж от детей, учитывая вышесказанное, стоило бы держать все это подальше, тем более, что дети и сами по себе бывают жестокими, и иной раз поболее взрослых; упоминание о Рабле в позитивном ключе попадает в школьный учебник истории средних веков.

Это может показаться неожиданным, учитывая, что Франсуа Рабле был монархистом и церковным иерархом, однако если мы окунемся в мир советского кинематографа, то увидим там интереснейшего режиссера Сергея Иосифовича Параджанова, который в 1984 году экранизировал красивую грузинскую легенду о Сурамской крепости, где при восстановлении крепости после очередного ее разрушения в стену замуровали прекрасного юношу, и с тех пор эта крепость стала неприступной. Мы видим тот же мотив убийства как прочного фундамента. Смерть, убийство, агония вообще привлекают этих людей. В фильме Параджанова “Цвет граната” (название, недвусмысленно намекающее на кровь) все время кого-то отпевают или хоронят, люди уподобляются марионеткам; там же показывают, как режут и разделывают баранов (предварительно празднично наряженных), а момент смерти поэта художественно обставляется десятком обезглавленных кур, бьющихся в агонии. Он, может, и настоящее убийство человека показал бы, если можно было. По крайней мере, одна гибель актрисы имела место при съемках фильма “Цветок на камне” 1962 г., поставленного совместно с Параджановым. Картину “преемственности традиции” довершает приезд в декабре 1985 года в гости к Параджанову Аллена Гинзберга, являющегося идеологом уже упомянутого протестного движения (о роли в нем Аллена Гинзберга можно также прочитать в книге Ксении Мяло, глава “У истоков. Тень Хиросимы”).

Откуда же пришло столь широко распространенное материалистическое видение мира, совмещенное с культом смерти и пристальным вниманием к человеческим останкам?

Народы, живущие тысячелетиями в разных частях света, сформировали свои представления о мире и системы приоритетов, зачастую весьма различающиеся. Различие в системе ценностей формируют уникальные черты цивилизаций и определяет вклад, который они вносят в развитие человеческого сообщества.

Вот, китайцы, например, являются непревзойденными строителями империй, причем их основа государства не репрессивный аппарат, как учили нас в свое время в школе, где государство (кроме государства нового советского типа) являлось механизмом для подавления господствующим классом остальных своих граждан. Китайская империя основывается на пронизывающем все общество этическим кодексом достойного поведения; такого поведения, которое соответствует мировому порядку и отступление от которого для общества ведет к социальному хаосу, а для индивидуумов - к гибели. Это мировоззрение позволяет эффективно выстраивать государственный аппарат, преодолевать инвазию хаоса, как, например, официально осужденная ныне “культурная революция” (кстати, она имеет прямую связь с протестным движением ХХ века в Европе, о чем упоминается и в работе Ксении Мяло, но это отдельная большая тема для исследования), концентрировать мощные ресурсы для решения амбициозных задач (например, сеть самых быстрых в мире железных дорог), а гражданам держаться в форме, например, не спиваться, как наши монголоидные северные народности. Конечно, такое мировоззрение отвергает всякие индивидуальные желания, поэтому страсти в таком обществе ведут к гибели. И император тоже является “винтиком государственной машины”. Стоит ему поддаться страсти и отвлечься от выполнения своей социальной функции, как он перестает быть императором https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%A1%D1%8E%D0%B0%D0%BD%D1%8C-%D1%86%D0%B7%D1%83%D0%BD_(%D0%B4%D0%B8%D0%BD%D0%B0%D1%81%D1%82%D0%B8%D1%8F_%D0%A2%D0%B0%D0%BD,_712%E2%80%94756)

Однако, хоть по этой причине китайскую цивилизацию иногда называют бесчеловечной, в ней нет места любованию смертью и особой аффективной приверженности человеческим останкам.

В то самое время, когда жил и работал Франсуа Рабле, по Европе вовсю шествовало Возрождение, взявшееся будто бы ниоткуда после темных веков христианства с их практически полным отсутствием культурных артефактов. Формально, как и Рабле, оно использовало христианские сюжеты, однако на деле являло собой чистейшую бесовскую прелесть, которая отнюдь не стремилась “выпустить пар” для сохранения системы, а было призвано сменить комплекс тем, циркулирующих в сознании людей, и вернуться к культурной традиции, существовавшей до введения христианства. Начав с эстетики в изображении святых, Мадонны и видных государственных мужей, Возрождение начало вводить в массовое сознание античные сюжеты с богами и богинями; пишутся восхваления Лауры и Беатриче, имеющие метафизическую коннотацию, а Леонардо да Винчи изображает Леду с таким лебедем, который вызывает ассоциации не столько с птицей, сколько с ящером, то есть, Вавилонским змеем:

-2

(из этого, кстати, можно сделать вывод, что Леонардо, человек безусловно образованный, знал о биологическом родстве птиц и ящеров).

Эта традиция уходит вглубь веков, захватывает Древнюю Грецию, Крит, Финикию, Индию, Древний Египет, Месопотамию и теряется в глубинах палеолита с его “палеолитическими Венерами”, находимыми на территории Европы. Уникальной особенностью этой культуры является восприятие женщины как системообразующего начала. В этом, кстати, принципиальное отличие от китайской цивилизации, которая считает системообразующим мужское начало, а женщин устойчиво ассоциирует с хаосом. Образ богини как основы бытия прослеживается с палеолита; является в виде богинь городов: вавилонская Астарта, Артемида Эфесская, Афина, богиня Рима (кстати, об ней я узнал только побывав в Риме; храм ее, примыкающий к храму Афродиты, находится прямо напротив Колизея); формирует системообразующие культы в больших государствах (Исис в Древнем Египте, Кали в Индии). Да и в новейшей истории можно найти не только поклонников раблезианской мысли, но и культуры Богини как основы бытия:

-3

Это картина Леона Бакста “Древний Ужас”.

В рамках философии индуизма существует представление о том, что не только “море и Гомер”, но и жизнь вообще “движется любовью” - точнее, желанием. Люди рождаются на свет, дышат, живут, совершают те или иные поступки, потому что они движимы желанием (или волей, как в строках Джозефа Гленвилла “And the will therein lieth, which dieth not”, которые в качестве эпиграфа к “Лигейе” привел Эдгар По). Это, кардинальное отличие от китайской модели, по которой индивидуальные желания, страсти ведут не к жизни, а к гибели. Отличительными чертами культуры богини является эстетизация и “одушевление” в изображении жизненных проявлений (поэтому выделения, в отличие от раблезианской культуры, вообще не являются предметом рассмотрения, равно как и человеческие останки). Для них человек не является частью биомассы между прошлым и будущим, суммой биологических рефлексов или скопищем пороков. Внешность человека отражает психические процессы, которые происходят в его индивидуальной душе с ее индивидуальными желаниями. Также эту культуру отличает разработанность формальной логики как механизма постижения реальности. Результатом этого является естественнонаучный метод, а также представление о карме, то есть индивидуальной ответственности за свои поступки, когда никакой бородатый дядя в рясе не в состоянии, отпустив грехи, их последствия отменить. Здесь, как и в китайской культуре, нет места культу смерти и почитанию тела, оставленного сознанием.

Есть еще обширная категория людей, главной особенностью которых является боязнь любых масштабных идей и враждебность любым дерзновениям. Государство (хоть они и не прочь пользоваться его инфраструктурой в виде электричества, воды, дорог и законов) представляется им жестоким и беспощадным драконом, который только и думает, как бы стереть их в порошок. Они не любят “делить на своих и чужих”, потому что боятся, что, выбрав не ту сторону, будут уничтожены другой. Красота их угнетает. Они проповедуют чувство меры во всем. Их позитивная программа - теория малых дел, хотя обычная их жизнь нередко наполнена мелкими дрязгами. Они есть везде и повсюду, но из-за отсутствия какого бы то ни было активного влияния на происходящие события сказать об этих хоббитах больше особо-то и нечего. Наверно, их можно назвать пролетариями, так как, хоть они и не могут предложить значимых культурных свершений, но, подобно римским гражданам, не имеющим собственности, они могут гордо записать, что вносят вклад в существование человечества, давая потомство (lat. “proles”).

В романе Федерико Гарсиа Маркеса есть примечательная тема. Ребека, принятая в семью Буэндиа, пришла в Макондо с мешком, в котором находились кости ее родителей. Так как в Макондо не было еще кладбища, то мешок бросили на пол, и потом он куда-то запропастился. Когда гадалка сообщила Ребеке, что ей не будет счастья, пока останки родителей не будут захоронены, как положено, мешок принялись искать. Оказалось, при расширении дома строители, которым этот мешок все время попадался под ноги и гремел, сунули его в нишу в строящейся стене, да так там и замуровали. А кости продолжали жить собственной жизнью, громыхать и позвякивать. Собственно, по этому звуку их и обнаружили в стене. Их извлекли оттуда и предали земле.

Эта история сразу же вызывает в памяти обряд, по сию пору распространенный на Мадагаскаре. В 2007 году BBC сняла посвященный ему фильм “Мадагаскарские пляски с мертвыми”, да и сейчас он периодически попадает на страницы газет, так как с ним пытаются бороться вследствие участившихся случаев заражения чумой. Суть обряда в том, что по истечению определенного срока после захоронения тела останки выкапываются из временной могилы и с песнями, смехом и плясками переносятся в место постоянного погребения. Этот обряд, кстати, придает особый смысл словам Мелькиадеса, что он болел бубонной чумой на Мадагаскаре. Знакомство с африканскими культами и представлениями о мире позволяет объяснить этот обряд страхом местного населения перед духами умерших. Эти духи могут помогать потомкам, но могут быть и зловредными. В любом случае, они могущественны и непредсказуемы. Могила усопшего является местом, через которое его дух может оказывать влияние на живых. Перенося истлевшие останки на новое место, люди ослабляют власть этого духа, подобно раскулачиванию, разрушавшему власть зажиточных крестьян и уничтожавшему остатки общинного уклада крестьянства, или переселению народов, практиковавшееся еще со времен Ассирии, которое, порывая их связи с почвой, с “родными стенами, которые помогают”, ослабляло их, уменьшало способность к военному сопротивлению. А чтобы дух не распознал истинные намерения, во время церемонии люди восхваляют умершего и всеми силами делают вид, что рады его присутствию с ними рядом.

Советский историк и журналист В. Б. Иорданский в своей книге “Звери. Люди. Боги. Очерки африканской мифологии” (Москва, “Наука”, 1991 г.) дает обзор наиболее распространенных мифов и ритуалов негроидного населения Африки. Несмотря на гигантские расстояния и локальные вариации, обусловленные климатическими различиями или внешними влияниями, рассматриваемые народы составляют единую систему (исключение составляют лишь бушмены - некогда многочисленные, а ныне вытесненные в малопригодные для жизни засушливые регионы на юге Африки, но они настолько сильно отличаются от основного негроидного населения, что некоторые даже выделяют их в отдельную расу).

Читая его книгу, невозможно не обратить внимание на тесное вовлечение в жизнь, мифы и обряды негроидных племен Африки животных и человеческих останков. Есть известная русская сказка “Лисичка со скалочкой”, в которой плутовка-лиса просится на ночлег с какой-нибудь вещью, а наутро обвиняет хозяев в воровстве, и, чтобы от нее отделаться, хозяева дают ей что-то более ценное. В Гане была записана похожая сказка, но только вместо лисы там выступал паук-плут, а на одном из этапов обмена он использовал труп юноши, которого загримировал так, что тот “выглядел живым человеком”, которого представил хозяевам ночлега как сына бога, а наутро, попросив ударить его покрепче, чтобы разбудить, обвинил хозяев в его убийстве, и потребовал, чтобы сто молодых юношей отправились к богу, дабы засвидетельствовать смерть его сына, и этих юношей продал богу в рабство (Иорданский, стр. 179).

Белый петух - птица света, предвестник солнца, хранитель очага, отпугивающий злых духов (Иорданский, стр. 197), поэтому… его головой отпугивают колдунов (Иорданский, стр. 200), а по внутренностям гадают о том, что происходит в доме (Иорданский, стр. 197), в частности, не завелось ли там колдовство.

При строительстве поселения по четырем сторонам света вокруг селения закапывают горшки с неустановленным содержимым, а в центре - убитую на месте и расчлененную черную собаку (Иорданский, стр. 197), которая, кстати, по широко распространенному у африканских негров мифу, некогда принесла людям огонь (Иорданский, глава “Собака крадет огонь у бога”). На странице 197 также упоминается сходный обряд, при котором с четырех сторон и по центру селения закапывается разное железное оружие. Обряд этот, по преданиям, раньше сопровождался человеческими жертвами. А на странице 15 - по четырем сторонам от селения закапывались расчлененные останки умершего вождя с целью защиты поселения. Причем, далеко не всегда вожди у них умирают своей смертью. Иногда они обязаны умирать на исходе дня или перед рассветом (стр. 226), либо когда заболевают или показывают первые признаки немощи (стр 230), иной раз их закапывают живьем, как в “Легенде о Сурамской крепости”, при этом они произносят торжественную речь, вспоминая историю племени и давая советы на будущее (стр 232). На странице 40 В.Б.Иорданский приводит миф, где в качестве “соединительного звена союза” жители деревни делят между собой пепел вождя, сожженного вместе с двумя женщинами и жертвенными животными. И такие вещи всегда делаются на благо народа. Здесь же мы находим представление о кровопролитии, дающего почве плодородие, которое обыграл Рабле в начале истории о Гаргантюа. По В.Б.Иорданскому (стр. 222), на следующий день после определенного новолуния охотники отправлялись в лес и были обязаны пролить кровь какого-нибудь зверя. Если они этого не исполняли, поля оскудевали, а урожай кукурузы в этот год бывал бедным. Вообще, куры, петухи, бараны - животные добрые, безобидные, поэтому их кровь проливают часто и по самым разнообразным поводам. А, вот, колдуны считаются опасными, поэтому их кровь проливать боятся и предпочитают убивать их каким-нибудь бескровными способами (Иорданский, стр 209).

Здесь мы снова видим идею смерти ради всеобщего благоденствия, однако в отличии от Европы она осознается не как исключительная ситуация (например отменяющая грехи единичная смерть Христа, или идея, возникающая в революционном угаре), а как постоянно возникающая необходимость, естественная часть жизненного процесса.

Здесь же мы встречаем и карнавальные проводы “старой правды”, воспетые Франсуа Рабле и приводимые в жизнь во время молодежных восстаний ХХ века. Карнавала, при котором отменяются приличия, социальная иерархия, звучат непристойные шутки. Карнавала, предворяющего построение нового мира. И происходит он… после смерти старого вождя. Построение нового мира выражается в построении деревни на новом месте, и в это время “отвергалась не только традиционная мораль, но и традиционные общественные отношения: наряду с полной свободой воскрешалось общество, в котором отверженные на время становились хозяевами жизни”. Обряд “становился поводом для эмоционального раскрепощения, поводом для праздника, во время которого оживали порядки ‘золотого века’. Человек ощущал себя свободным от груза тяжких общинных повинностей, от кабалы обычая, жестко сковывавшего проявления его воли” (стр 278). Такими же точно самыми словами Бахтин характеризует “всенародный праздник” Франсуа Рабле.

Представления о душе у них довольно интересные. У каждого человека не одна душа, а несколько: одна от папы, одна от мамы, одна от духа-покровителя. И эти души могут ссориться между собой, отчего возникают болезни (Иорданский, стр. 211). Более того, каждый орган имеет свою душу (Иорданский, стр. 210). То есть, также, как и у Рабле и Маркеса, человек является как бы “плодовым телом рода”, и представление Пифагора о некой атомарной душе - одной-единственной, личности, которая обладает собственными желаниями и ищет подходящие условия для рождения, - является чуждой их системе мира. В своем материализме африканские негритянские народы дадут огромную фору европейцам. Признаки, по их представлениям, передаются не только от родителей к сыну, но и просто обменом кровью между индивидуумами - капли крови втирали в надрезы на коже друг друга, и с этих пор жизнь и здоровье этих людей считались связанными (Иорданский, стр. 93). Охотники в надрезы на своей коже втирали пепел сожженных животных, рассчитывая приобрести их свойства (зоркость, ловкость, силу, и пр.) (Иорданский, стр. 20). Да и просто “механическое соприкосновение вещей ведет к переходу свойств одной из них на другую” (Иорданский, стр. 17).

В принципе, не сказать, что такой механизм вообще отсутствует в природе. Например, бактерии могут учиться сопротивляемости к антибиотикам от находящихся рядом опытных колоний бактерий, даже другого вида. Но здесь дело не в механическом соприкосновении а в способности обмениваться информацией, а что уж говорить о таком высокоразвитом существе, как человек. Имея способность мыслить, учиться, направленно тренировать себя, человек вернее может приобрести быстроту лани и храбрость леопарда, нежели втерев себе в кровь их пепел, ожидая, когда духи договорятся между собой, и сделают все за него.

Когда читаешь обзорную книгу В.Б.Иорданского, бросается в глаза, что главная черта негроидных народов Африки - консервативность. Жизнь этих народов в традиционной среде обитания настолько пронизана суевериями, табу и ритуалами, малейшее отступление от которых грозит неисчислимыми бедствиями, что какая бы то ни было существенная эволюция становится и невозможной. Ярким примером приоритета соблюдения ритуала над инновациями является ситуация с черной металлургией. Несмотря на важность металлургической традиции для выживания населения и огромному, возможно наибольшему объему, который занимает в мифологии образ кузнеца, вплоть до середины ХХ века, сделавшего местную металлургию ненужной, железо добывалась в таких же примитивных глиняных печах, что и на заре этой отрасли. Причем самые примитивные печи использовались именно в тех местах, где металлургия предположительно появилась в Африке более двух тысяч лет назад (Иорданский, стр. 66).

Их система мифов отражает представления, которые мы знаем по Месопотамии, Древней Греции и Кавказу: тут и воспоминания о матриархате, о могущественной колдунье-богине, запретившей человеческие жертвоприношения и выбирающей любовников по своему усмотрению; широчайший комплекс мифов о борьбе с ней, включающий историю о противостоянии зайца и луны, и, даже, мальчика-с-пальчика, который спасает своих братьев от жестокой колдуньи-людоедки с ее красивыми дочерьми; пришедший вместе с железным оружием миф о змееборце, убивающем змея богини, якобы требовавшего себе девушек в жертву; при этом, продолжается поклонение водяному змею и рептилиям, барану-богу грома (кстати связь змея и барана, приводимая Иорданским, проливает свет на неочевидную пифагорейскую формулу “змей - отец быка, бык - отец змея”); кавказские же мифы о Прометее, укравшем огонь у богов, и Гефесте (причем на материалах, приводимых Иорданским, хоть это и может выглядеть парадоксальным, можно установить тождество этих богов).

У этих народов совершенно отсутствует характерное для Европы, Древних Греции, Египта и Месопотамии стремление к совершенству, инженерный задор, стремление создавать блага цивилизации. Однако, это вовсе не означает, что африканские негроидные народы какие-то особо глупые. Они вполне могут освоить современные технологии, но если нет жизненной необходимости, то внутренний стимул для этого совершенно отсутствует. Вот, например, Нубийское Царство, которое находилось к югу от Древнего Египта, строило пирамиды, периодически бросало вызов Египетской империи, и на ее закате даже поставила в Египте свою правящую кушитскую династию черных фараонов. Но вот исчез Древний Египет, с ним исчезло и Нубийское Царство. Таковой же была судьба мощных африканских торговых государств. В отличие от цивилизаций Месопотамии, Древнего Египта, Крито-Микенской цивилизации, Финикии, Древней Греции и Рима, которые, исчезнув, оставили после себя огромный пласт достижений в области науки, культуры и искусства, африканские государства после исчезновения внешних условий сами исчезают без последствий. На их месте живут те же самые люди, но так, будто никаких мощных государств на этом месте не существовало. Показателен также эксперимент американского правительства, которое решило осчастливить афроамериканцев, научить, как правильно жить, приучить к достижениям цивилизации, и в 50-х годах в Сент-Луисе переселило их из трущоб в новый квартал из многоэтажек на 12 тысяч человек с электричеством, водопроводом и канализацией. В 1970 году микрорайон, превратившийся в многоэтажные трущобы, был объявлен зоной бедствия, жильцы отселены, а дома вскоре взорваны.

Макондо Габриэля Гарсиа Маркеса является характерным примером негритянской деревни, которая не испытывает какого бы то ни было стремления к прогрессу, и может существовать так до тех пор, пока не произойдет глобальный катаклизм. Внешний мир, периодически врывающийся в жизнь деревни, воспринимается, по преимуществу, как агрессия, но он уходит, не оказывая влияния, и оставляет Макондо в прежнем состоянии.

Высказывание Бернардины Дорн “мы против того, что в белой Америке считается ‘добрым и приличным’” является значимым. Тезис молодежного протеста “жизнь - добро, культура - зло” (Ксения Мяло, стр. 103) имеет свою параллель в мировоззрении негритянских народов: “смерть - культура - разрыв с богом - это тугой узел взаимосвязанных событий” (Иорданский, стр. 40). Бунт против цивилизации, как показала Ксения Мяло, неизбежно приводит к неграм, которые предоставляют мировоззрение, не считающее цивилизацию приоритетной и желаемой формой существования. Психотропные препараты, так широко использовавшиеся в упомянутых молодежных движениях, также не являются чем-то необычным для негритянской культуры. На примере негров Гаити американский антрополог Вэйд Дейвис в своей книге “Путем тьмы. Этнобиология гаитянских зомби” (Wade Davis, “Passage of Darkness. Ethnobiology of the Haitian zombie”, 1988, The University of North Carolina Press) рассматривает существующие у них развитые методики применения нейротоксинов вкупе с психологическим воздействием, превращающих человека в зомби - безвольное заторможенное существо, которое, однако, может использоваться в качестве раба на плантациях своих же соплеменников. По материалам своего исследования сам В. Дейвис написал художественную книгу “Змей и радуга”, которая была экранизирована в фильме с одноименным названием (https://www.youtube.com/watch?v=DHdNW-MVm4A). Этот фильм отчасти знакомит нас с привычками и укладом традиционного негритянского общества.

Распространенное представление, культивировавшееся во время молодежных протестов, о том, что бегство от цивилизации, приближение к “первобытным примитивным дикарям”, существующим без оглядки на нее, приведет в мир “естественного человека”, живущего в гармонии с природой, полностью рушится в столкновении с реальностью. Хорошо, расслабляясь в теплой ванне после дня, проведенной за скучной офисной рутиной, или живя в оборудованной всем необходимым инфраструктуре университетского кампуса, мечтать о том, как стать ближе к природе, жить в унисон с ее ритмами, стать ее невинными детьми, освобожденными от гнета неприятных обязанностей и общественных установок. Однако, оказывается, что “дикари”, хотя и не разделяют ценностей европейского представления о цивилизации, во-первых, совершенно не являются примитивными, во-вторых, их жизнь оказывается зарегламентированной намного более жесткой системой общественных установок, в-третьих, они живут не в гармонии с природой, а в постоянной борьбе с ней. В.Б.Иорданский в главе “Две сферы пространства” показывает, что негритянская деревня для ее обитателей является островком порядка среди дикого и агрессивного хаоса, который по ночам, несмотря на многочисленные защитные заклятия и ритуалы, преодолевает стены деревни и подходит к самым порогам крестьянских домов. А за оградой деревни начинается вотчина непостижимых духов, преимущественно злых, и охотники, возвращающиеся из леса, должны пройти обряд очищения, прежде, чем смогут войти в деревню. Фактически, это психология осажденной крепости, где природа является частью агрессивного первобытного хаоса и колдовства.

Воплощением этого хаоса являются… женщины. Согласно В.Б.Иорданскому, в представлении негритянских народов женская природа являлась колдовской по сути: “колдовство ассоциировалось архаичным сознанием с женским началом мироздания” (Иорданский, стр. 206). Противостояние мужчин женщинам В.Б.Иорданский посвятил два раздела: “Женщина - носительница жизни, воплощение скверны”, “Сова и петух - птицы тьмы и света”. У негритянских народов не только существуют воспоминания о матриархате, но “мужчины жили в постоянной боязни женского реванша за господствующее положение в обществе” (В.Б. Иорданский стр 89). Только мужчина, вырвавший у женщин доступ к колдовству, может быть основой порядка, противостоящего готовому захлестнуть мироздание женскому колдовскому хаосу (любопытно отметить, что змея и сова - священные животные Афины и древних богинь Европы вообще - в негритянском обществе однозначно ассоциировались со злом). Подобно Спарте, тратившей большую часть государственных ресурсов на подавление завоеванных соседей, негритянские мужчины тратят колоссальные усилия на сковывание женской инициативы. Это происходит и на психологическом уровне путем внушения женщинам представлений об их природной вторичности, “грязности”, глупости и несамостоятельности, а также о злокозненности женщин, значительно превосходящей даже злокозненность дьявола и механически путем закабаления женщин, нагружая их работой и системой табу и обременительных ритуалов, так, чтобы не оставалось свободного времени. Но то ли страх мужчин велик, то ли негритянские женщины действительно обладают незаурядной энергией, но всего этого кажется недостаточно, поэтому в Африке очень широкое распространение получил обряд, в ходе которого девочек калечат таким образом, что развитие их сексуальной сенсорности блокируется. Вырастая, они способны к деторождению, но сексуальных ощущений практически не получают. Лишенные сексуальной энергии женщины становятся безинициативными и им легче внушать установку о примате мужской природы.

Таким образом, господствующее мировоззрение негритянских народов является женоненавистническим, как и произведения Франсуа Рабле.

Несмотря на все вышесказанное, я бы предостерег от расистских выводов вроде “все зло от негров”, ибо эта традиция преспокойно существовала и развивалась среди нас: в Европе, в Древнем Египте и на Ближнем Востоке. У негритянских народов ее наблюдать удобнее по причине их консерватизма, позволившего сохранить более ранние формы. Еще, это дает определенное отстранение, ведь скажешь, вот: “Поедание богочеловека и питье его крови, пусть ритуальное… Ну, что это такое, вообще?” - и люди начинают неуютно себя чувствовать; неприятно, ведь, признать, что участвуешь в чем-то ТАКОМ, тем более, что приучен к этому с детства родителями, которых уважаешь и любишь. А когда рассматриваешь эти же проявления у таких, вроде бы, непохожих на нас народов, то становится возможным оценивать их намного более трезво. Негритянские народы, однако, внесли свой вклад в развитие культуры. Они могут быть талантливыми музыкантами, создали жанр джаза и стояли у истоков рока. Да, вот, хоть, свежий пример: Куинси Джонс, чернокожий музыкант и продюсер, обучавший с детства виртуозную белую пианистку Эмили Беар. Также, можно отметить их искреннее стремление к порядку, что позволило успешно занять нишу полицейских не только в США, но еще и в Древнем Египте.

Несомненно и авраамические религии, и Рабле, и Маркес, и негритянские народы, и идеологи молодежного протестного движения ХХ века, и красные кхмеры следуют одной и той же идеологической линии. Но вопрос о первоисточнике остается открытым.