Из дневника читателя
Попались мне по случаю воспоминания некоего Б. Грибанова о Давиде Кауфмане (Самойлове). Первом поэте XX-го века, как его обычно представляет русскоязычное литературоведение.
Он с большим юмором и теплотой рассказывает об одном мерзопакостном эпизоде, однажды взволновавшем донельзя культурное московское еврейское общество.
Вот как это было.
Избранные представители этого общества решили очень своеобразно отомстить Сталину, умершему уже, конечно. Орудием избрали этого самого Давида Самойлова. План состоял в следующем. Ему надо было соблазнить, в самом непристойном смысле этого слова, Светлану Аллилуеву. Если бы это удалось, то и состоялась бы месть малого московского народа и самому покойному вождю лично, ну и тому народу, конечно, который долгие годы жил, ошибался и побеждал его именем. Не знаю, как уж там у них двигалось это дело, но однажды ранним утром Давид Самойлов позвонил этому Б. Грибанову:
«На следующее утро, не успел я войти в свой кабинет, как раздался телефонный звонок, и я услышал хихикающий голос Дезика:
— Боря, мы его трахнули! (Дезик употребил другое слово, более емкое и более принятое в народе).
— А я-то тут причем? — возмутился я.
— Нет, нет, не спорь, я это сделал от имени нас обоих!..».
Свидетель последовавшего затем массового грязного цинизма Станислав Куняев пишет: «На другой день об этом знала вся еврейская Москва. Михаил Светлов глуповато шутил в рифму: "Трудно любить принцесс, ужасно мучительный процесс". То, что Самойлов на другой день после своей победы доложил о ней (не пощадив женской чести) друзьям соплеменникам, было его личным делом. Но знаменательно другое: окружение поэта восприняло его победу как общее торжество. Свидетельством тому был литературный вечер Самойлова, прошедший в Москве в конце 60-х годов. Когда один из выступавших (кажется, тот же Грибанов) сказал, что у Дезика в любовницах были три генеральские дочери и одна дочь Генералиссимуса, сидевший в президиуме Зиновий Гердт ("печальный и умный", по словам Дезика) вскочил, как на пружинках, и бросил в зал торжествующую и, с его точки зрения, остроумную реплику: "Этим генералиссимусом был отнюдь не Чан Кайши!" И зал, наполненный, в основном, "малым народом", конечно же, взорвался аплодисментами…».
Как-то печально всё это. Всё это было бы смешно, когда бы не было так гнусно.
Да, но не этим надо бы кончать.
Эта гадкая история напомнила мне подобную же пакость другого славного русского поэта Эдуарда Годелевича Дзюбана (Багрицкого). Вот одна из его не менее пакостных инсталляций на каком-то интеллигентском сборище в Одессе. Поспорил он на литр самогона, что может во время полового акта при всех присутствующих читать вслух стихи Пушкина и что голос у него при этом даже и не дрогнет. Почему ему показалось, что для такого паскудства подойдут именно стихи Пушкина, а не его собственные? И тут же с некой охочей до таких забав богемной творческой дамой привёл в исполнение то, что было обещано. Свидетель этого сеанса культурного досуга дегенератов утверждает, что парочка не была даже отгорожена ширмой от присутствующих. Русская опустившаяся женщина, фаллос, со следами ритуальной обработки местечковым мохелем, и стихи Пушкина, ведь должна была о чём-то говорить эта мерзкая инсталляция. Почему в этой гадости задействована была именно русская женщина и именно стихи Пушкина. Ответ можно найти в самой знаменитой поэме Багрицкого с названием «Февраль».
Свобода русская прорастала тогда на почве, густо сдобренной местечковыми настроениями. Этим февралём всё и должно было закончиться по логике, внушённой народам России из черты оседлости. Местечковый люд получил свои права, поставил над собой Временное правительство во главе с выкрестом Александром Керенским. Русский и другие народы как будто не потеряли своих надежд. Им, к тому же, как и всем прочим, обещано было участие в управлении своей судьбой через общенародных делегатов Учредительного собрания. Как будто и волки сыты, и овцы почти целы. Революция в одной отдельно взятой стране совершилась. Можно было бы жить дальше. Вместе. Со своими национальными заморочками и своими представлениями о вечно недостижимом счастье, которое обещал бессмертный призрак свободы.
Это я так думаю, но у ненависти пределов нет, черта оседлости переместилась в пределы кремлёвских стен, но ярости у певца и вдохновенного теоретика всесжигающей ненависти не убавилось. Программу расовой чистки России от русских, которую угадал Эдуард Багрицкий в революции, излагает он символически, но вполне доходчиво. Тут опять надо внимательно читать его заключительную поэму. Продолжение русского апокалипсиса видится ему в привычном для полового извращенца фаллическом духе.
Для начала он помещает русскую очаровательную девушку, которую надо понимать, как образ России, в паскудное место борделя. Тут вспоминается и Эльдар Рязанов со своей провокацией в фильме «Небеса обетованные», там Россия у него — помойка, где по ошибке вынуждены жить святая Фима и прочие скрипачи и пианисты. Но не о Рязанове речь, имя им — легион. Посмотрите хотя бы на репертуар большинства нынешних московских театров. Далее в поэме Багрицкого изображён восторженный половой акт, восторженный исключительно со стороны лирического героя, поскольку он грубо насилует недоступную ещё недавно чудесную женщину. В предварительных описаниях он изо всех сил втолковывает своему читателю, что это именно русская женщина, что это символ — он насилует саму Россию: «…я вижу рыжие волосы, сине-зелёный глаз…».
Я ввалился,
Не стянув сапог, не сняв кобуры,
Не расстёгивая гимнастёрки,
Прямо в омут пуха, в одеяло…
Я беру тебя за то, что робок
Был мой век, за то, что я застенчив,
За позор моих бездомных предков,
За случайной птицы щебетанье!
Я беру тебя, как мщенье миру,
Из которого не мог я выйти!
Принимай меня в пустые недра,
Где трава не может завязаться, —
Может быть, моё ночное семя
Оплодотворит твою пустыню.
Почему в недрах женщины должна завязаться именно трава, после того, как он оросит его своим «ночным семенем», он не объясняет. Читал ли при этом герой его поэмы стихи Пушкина, не сказано, а было бы у места.
Вот такой мерзостью предстала вдруг передо мной вся та революция, которую считал я ещё недавно превосходнейшей частью своей истории. О которой сто лет спорим, околпаченные и неразумные.
А разумные, они и теперь всё понимают так как надо, и ничуть не стесняясь при том, никак не пугаясь открывшейся бездны.
Вот некий Дмитрий Зильбертруд, опять же выступающий под псевдонимом — Быков, родившийся с той же миссией, и подхвативший у Багрицкого знамя лютой ненависти к России. Он всё понимает так, как надо, он мысленно присоединяется к насильнику: «Тут ревность, месть и зависть как основа революционного мировоззрения. Это замечательно всё сделано. Ну, там, где он (герой поэмы) борется за обладание своей возлюбленной, революция даёт ему это обладание».
И ещё один разумник — М.Д. Шраер, издавший в Америке книжку «Русский поэт / Советский еврей: Наследие Эдуарда Багрицкого» (Мaxim D. Shrayer. Russian Poet / Soviet Jew: The Legacy of Eduard Bagritskij. Lanham & Littlefield. 2000).
Вот с какою глубиной он пишет о той же дикой низости, которую Багрицкий сделал непререкаемым символом революционной справедливости и судьбы России. Этот символ кажется ему идеальным: «Менее чем за десять лет до Холокоста в романтической идеологии Багрицкого извечная иудейская идея о божественно избранном народе соединилась с недолговечным советским идеалом, рисующим евреев, живущих в гармонии — среди других народов».
Из этого тарабарского текста, претендующего, конечно, на истину в последней инстанции, можно понять одно: гармония в отношении к русскому народу, означает вечное насилие над ним. Бред, но ведь это исполнилось неистовыми усилиями романтиков недавних реформ — Гайдара, Чубайса, а ещё раньше — Ленина, Троцкого, Бухарина и дикой орды их подручных… Да и нынешняя Россия не избавлена от действия поэтических прозрений пророка революции из Одессы… И в том непомерная для нас цена его пророчества…
Такова культура, пришедшая к нам с завоеваниями великого октября. Сколько времени уже внушают нам, что иной культуры не существует. Хочешь быть культурным, впитывай то, в чём тебя валяют.
Эта культурная традиция, конечно, воспитана веками. Крепнувшая тысячи лет. Приведу кстати тут подходящие слова ветхозаветного бога, внушающего своему народу в самом начале его исторического пути нравственные качества, очень подходящие ко всякой прежней революции. И ко всякой грядущей тоже: «А в городах сих народов, которые Господь Бог твой даст тебе во владение, не оставляй в живых ни одной души... увидишь между пленными женщину, красивую видом... приведи её в дом свой... если же она после не понравится тебе, то отпусти её...».
Некоторых удивляла невероятная невосприимчивость того же Давида Самойлова, например, к инстинктивным моральным установкам, которые ведь обязаны быть в нормальном человеке. Так ведь нет же, они не нужны с теми, о ком ты решил уже, что они в вечном владении у тебя...
Как-то уж очень двусмысленно после того воспринимаются коронные, по мнению Анны Ахматовой, строчки, которые подводят итог жизни великого русского поэта Давида Самойлова:
Все хорошее или дурное,
Все добытое тяжкой ценой
Навсегда остаётся со мною,
Постепенно становится мной.