День девятый
Спальня Марка, залитая беспощадным огнем солнечного света. Окно расшторено и обжигающие лучи падают на ветхий комод, гардероб из темного дерева и ковер на стене. Тикает круглый будильник и больше ни звука.
Марк едва продирает глаза и трет виски:
- О-о! Какая боль! Мама! – стонет он. В памяти вспыхивают вчерашние события, глаза округляются, в них страх и шок от пережитого. – Неужто это все и впрямь случилось? А может сон? Может я сейчас выйду, в кухне мать, на сковороде яичница, на столе кофе?
Звуков нет, но есть запахи. Запахи, говорящие о том, что все предыдущие события – явь. Запах гари, запах жженых волос, запах крови и плоти запах спекшегося на солнце мяса. Гадкий гнилостный запах человеческой смерти.
Марк присаживается на постели. После препарата ломит кости, после бега мышцы, после травмы раскалывается голова и сухость во рту. Выходить из спальни не хочется, но надо все же прояснить обстановку, и потому, ползком, Марк пробирается в кухню. Окна здесь также расшторены, жгучий свет слепит глаза, и в этом полыхании, черным пятном - фигура, почти идентичная его.
- Отец?
Человек поворачивается, тот же короткий, седой ежик, та же тяжелая бесформенная масса тела, короткая шея, и погруженный в себя взгляд, но кожа отдает синевой, а глаза пустые и блеклые как у слепого.
- Кто вы? – тихо и бессильно спрашивает он.
- Я твой,… - Марк и рад и опасается и не знает как себя вести, сплошные сомнения, но все же, – я твой сын!
- Сын? - нечто похожее на удивление мелькает в лице воскресшего, но через секунду, - равнодушие и уход в себя. Конечно, откуда ему узнать сына - столько лет прошло после кончины.
- Где мама? – не без боязни отвлекает его от размышлений Марк.
Отец молчит некоторое время, затем машет в сторону спальни. На цыпочках, в страхе издать лишний шум, Марк крадется в спальню. Приоткрывает створку распашной двери, и видит мать сидящую спиной, и лицом к окну. Подле ее ног, скрюченное, бездыханное тело Эдуарда с ножом в затылке. От осознания, что друг его мертв, Марка кидает в озноб, но это только поначалу, в этот раз больше смирения, и его не смущает труп на полу, - после увиденного накануне, он ко всему готов, - а чему быть того не миновать.
Мать поворачивается, на руках ее младенец, такой крохотный и синий, что издали, кажется игрушкой. «Выкидыш!» - думает Марк – «На шестом месяце, и тоже воскрес!»
Мать молода, и хрупкие ее черты, нежные розовые губы, дышат свежестью юности, но в лице скорбь.
- Прости, Маркуша, я убила твоего друга! – ротик кривится зарыдать, а руки сжимают тщедушное тельце ребенка в попытке задушить. – Я хотела отдать его, и вернуть парня к жизни, но… - мать кидает младенца на кровать как тряпичную куклу, – Борис не берет, такого обмена не нужно ему…
Снова хватает ребенка, качает на руках, пытается пихнуть грудь, но реакции нет, только бессмысленный мяукающий плач, и закатывающиеся белесые глаза.
Поздно Марку ругать, обвинять и топтать ее, хоть и хочется, лишь:
- Я предупреждал… мам, голова болит, дай таблетку… - кинув сожалеющий взгляд на распластавшееся тело друга, Марк возвращается в кухню. Отец, не поменявший позы и выражения лица, снова спрашивает:
- Кто вы? – затем вспоминает, – А, сын… - и опять молчание.
Мать, не выпуская младенца и привычно шаркая, заходит, рыщет одной рукой в ящике с лекарствами. В глазах ее, детских, умильно-наивных – отчаянье и слезы:
- Папа, сам не свой, видишь? Пришлось расшторить окна, впустить побольше солнца, а то он совсем холодный… А этот? – поднимает младенца, – Вообще! Какое у него будущее? Вечно оставаться недоношенным? И зачем я поверила?
Горькие слезы текут по гладким щекам, плечи дергаются, и во всей фигурке такая безысходность и тоска, что Марку жаль ее. Жаль ее надежд и ожиданий, жаль решимости матери и жены совершить безрассудство. Жаль. Всех жаль. Обманутых, растоптанных, жалких грешников, не распознавших фальши за мягкими речами, не почувствовавших подвоха в щедрых обещаньях и не предвидевших исхода.
Наконец, выужены лекарства, но протянув Марку пачку, мать говорит:
- Только вот, запить нечем, Маркуша… - открывает кран, и первые капли говорят сами за себя. Алая, густая жидкость с черными сгустками и вкраплениями. – Ржавчина, что ли?
Марк подходит, обмакивает палец, протирает:
- Нет, мама, это не ржавчина, это кровь…
Марку не хочется вдумываться, не хочется замечать что из-под крана идет кровь, замечать что в соседней комнате мертвый друг, не хочется привыкать к новой матери, крохотному брату и появившемуся с того света отцу, все и так слишком страшно, а он смертельно устал бояться и потому:
- А молока нет? Сока? Может компот? Помнится, ты варила вишневый…
Помолодевшая женщина энергично распахивает холодильник:
- Теперь здесь вот! Золото! Хлеб насущный стал золотом, не обманул Борис, но все к чему он ни прикоснулся, напраслина… Как жить?
Вместо котлет, колбасы и супа, и вообще какого либо съестного – слитки, отполированным, желтым блеском играют на солнце, манят прикоснуться и почувствовать себя богачом. Но нет еды, а золото всего лишь металл, его не съешь и не выпьешь, да и кому оно теперь нужно?
Марк глотает лекарство насухую и нажимает кнопку телевизора, стараясь уйти от разговоров с матерью. Вещание есть, но по всем каналам – площадь и счастливо обнимающиеся на ней люди, видимо Борис, специально запустил последний день человечества в человеческом облике, чтобы добить недобитых, болью сожаления и стыда.
Вот на экране сам Борис, высокий, гладкий и черный, как истукан древнего божества, вещает о благой вести и великом даре. Вот и Марк, на трибуне, роняет шприц, поднимает и делает себе инъекцию. Снова Борис, удовлетворенно оглядывающий свою паству, что рвет на части друг друга без стеснения и жалости. Затем, перемотка кадров назад, и опять все сначала.
Для Марка, перемотка эта как удар под дых, ведь реальную жизнь не перемотаешь, а как бы хотелось! Вернуть все сначала, не начинать экспериментов, а если и начинать, то свернуть шею голубю, усыпить собаку, разобрать с ученым интересом подопытного на молекулы, и жить как жил.
- Надо бы похоронить Эдуарда, все же мы христиане, хотя и оступившиеся…
Мать почему-то страшится и уходит, зато активируется отец, смотрит пристально в экран, и от увиденного, даже слегка розовеет. Дергает сына ледяной рукой за плечо:
- Глянь! Всмотрись в этого пастора…
Марк следует совету и холодеет. Как только речь закончена, как только слышится выстрел и проливается кровь, как только Марк уходит с траурной трибуны, - в это мгновение – в чертах Бориса происходят изменения. Брови густеют и сходятся к носу под немыслимым углом, скулы заостряются, кожа бледнеет, а улыбка, до этого плавно переходящая в ямочки, неестественно растягивается от уха до уха, да и уши эти клином вверх. Вид отвратителен, зол и гадлив, и нет уже смирения и милости во взгляде, теперь это взгляд зверя, загнавшего в угол свою добычу и упивающегося властью над ней. И хотя за криками и воплями не слышно слов, по губам Марк читает, - «Успел! Удачная жатва! Удачная как никогда!» - и снова перемотка, и снова все по новой.
Отец, будто вспомнив что-то, с силой трясет плечо сына:
- Иди! Ты должен выпустить его!
Марк не понимает:
- Кого?
- Голубя, выпусти из-за стекла голубя, ведь он может погибнуть!
Марк вздыхает, - «Опять куда-то идти…»
*************
Двор. Раскаленный ветер задувает в лицо и за воротник, на улице ни души, если не считать трупов, над которыми стаями вороны и полчищами мухи. Солнце цвета красного золота, агрессивно пенясь лучами, утюжит пустынные дома и дороги. Ни звука. Ни разговоров, ни хлопаний дверьми, ни шума машин, ни одного звука человеческого присутствия, лишь шелест обгоревших от зноя ветвей на ветру, карканье, жужжание мух и равномерный железный звон калитки о забор, звучит как поминальный набат. Повсюду валяется золото, это след от недавнего причастия, но кто нагнется, чтобы поднять его? Нет больше желающих, они лежат грудами и некому их похоронить.
Марк пересекает улицу и выходит к перекрестку – здесь не лучше. Оставленные навечно машины, воронье, и вездесущее кипящее солнце.
- Как в аду… - шепчет Марк и вспоминает что он давно не пил, наверное со вчерашнего утра, а пить смерть как хочется.
Плывет асфальт, волнуется расплавленный, дымный воздух, а рыжее солнце обагряет строения.
- Как же я попаду на дачу? Наверняка поезда не ходят, кому в них ездить и кому водить? – отчаянье, усталость, злость за свою слабость и неприспособленность, – Был бы жив Эдуард… первоклассный пилот… и как я мог оставить его ради изначально провальной затеи? Господи, вернуть бы время!
Марк крутится вокруг своей оси, не представляя что делать дальше. Вдруг звук. Журчание воды, а в конце улицы размытая тень, призывает подойти. Как во сне, Марк приближается и видит Бориса, лицо его сокрыто под тенью капюшона, но даже и не видя, Марк чувствует что там оно истинное, без маски, и это личина дьявола.
Уличный питьевой фонтанчик, из него ручеек хрустально чистой воды.
- Пей! Помолись мне, и пей!
Марк делает непроницаемый вид:
- Неужели ты считаешь, что если я не поддался до этого, то поддамся сейчас?
- Но ведь ты умираешь от жажды….
И правда, во рту у Марка пропадает последняя влага, тело сохнет и кажется, вот-вот он упадет в ноги Борису с мольбой о милости. Но в воспаленном, иссушенном сознании Марка пульсом, - А ведь получился эксперимент, и там уже голубь,… не зря, все не зря! И это последняя соломинка, за которую держится сейчас человечество… надо… - и видит он, как Борис освобождает от капюшона уродливый череп, черный как смоль, и видит его страшную улыбку заинтересовавшуюся, нетерпеливую в демоническом любопытстве.
- Нет! – кричит Марк и вцепляется сухими жилистыми, как птичьи лапы руками в ненавистное лицо, рвет на части из последних сил зубами, бодается, рычит, затем падает под ноги мучителю, гнется, ломается в припадке и ссыхается в труху.
Борис вздыхает, склоняется над жертвой, на нем ни царапины и пока Марк в агонии не слышит:
- Ладно, живи пока, поведешь меня…
Марк открывает глаза, по-прежнему он стоит на перекрестке, по-прежнему светит яростное солнце, испепеляя остатки влаги с земли и растений, ни фонтанчика, ни Бориса, только назойливое карканье и звон роящихся в останках мух. Осматривает себя, то же рыхлое полное тело, рана на голове.
- Привиделось, что ли? – вот только с последнего времени он перестал обольщаться.
Из-за поворота - шеренга, - знакомцы из церкви, бредут усталой пыльной толпой, в лицах шок от увиденного, и тихонько плачут женщины. С ними поп, но без попадьи и без коляски, перебирает четки и молится беззвучно, шевеля пухлыми губами. Видят Марка, приостанавливаются, подходят.
-Ну что? – спрашивает женщина в панаме, - Выжил?
Марк кивает.
-Значит судьба… - идет дальше и на ходу – Мать-то спас? Успел?
Марк не объясняет, отрицательно мотает головой. Шеренга движется мимо, беззвучно ступая по пыли и пропадая в пелене дыма лесных пожаров.
-Стойте! – кричит Марк, - Помогите мне! – и опустив голову – Мне не к кому больше обратиться…
************
- Говоришь, - дорог там нет? – переспрашивает Марка топорный мужик и жмет крепкими плечами, – Нет места, куда Василий Кульков не заехал бы! – бьет в грудь и косится гордо – За мной!
Из столпотворения брошенных автомобилей, выбирают огромный внедорожник.
- То, что доктор прописал!
Вмещаются не все, да и не все согласны ехать. Добровольцев шестеро – не считая водителя, поп, женщина в панаме, престарелые мужики близнецы, и бледная заплаканная девушка в черной повязке.
- О! Полный бак! То, что доктор прописал! – говорит Василий Кульков, заводя мотор – Вперед! Дорогу знаешь?
Марк бегает глазами по улице:
- Только по рельсам…
- По рельсам, значит, поедем по рельсам!
Марк обращается к священнику:
- Батюшка, молитесь… Кстати, а где ваша супруга?
Поп моргает часто, и остервенело перебирает четки:
- Сыночку худо стало, осталась попадья с ним, а мы уж, в разведку,… тут и ты…
Едут. Прорезают туманную дымку фарами, поднимают сухую почву колесами, трясутся по шпалам и буреломам леса. Видят озера и реки крови, костровища недавних пожаров и догорает травка искрами, а едкий угар лезет в нос и рот, но Марку хорошо и спокойно почему-то в этой компании, и внешний вид которой, и разговоры, говорят ему, что не сдались эти люди, не продались, и не поддались на льстивые обещания Бориса. Они истинно люди, и хотя бы за них, оставшихся, надо побороться.
Едут. Как штурман ведет он корабль, и все по наитию, по клочкам из закорков памяти, ведь никогда до этого, не мог похвастаться способностями к навигации, а скорее наоборот, топографическим кретинизмом и рассеянностью. Возможно поэтому, Борис, несмотря на способность читать мысли, не смог понять, где находится новый эксперимент.
Приехали. Знакомый поворот и вдали могучая ель, густыми лапами закрывающая тропинку. Отсюда Марк доберется сам.
- Спасибо, друзья, вы,… вы, ангелы-хранители мои! Как бы я без вас? Теперь поезжайте обратно, здесь может быть опасно… - спорят, навязываются сопроводить, – Нет, нет, не нужно!
Поп смотрит пристально глаза в глаза:
- Теперь уж, ты не нужен…
Марка словно окатывает ледяной водой, глаза священника, белые и слепые, а рот кривится в усмешке, в руках четки, а где же крест? Марк озирается беспомощно, видит в лицах присутствующих искажение, словно стряхивают они с себя человеческий облик, и перед ним белоглазые воскресшие смотрят, будто насквозь, и лишь девушка с заплаканными глазами все еще человек. Но и ее глаза, странные, цепкие и в них насмешка. Глаза черные как ночь. Глаза Бориса.
- Ты причина их смерти, из-за тебя я убил их! – голос тоже Бориса. – Вынимайте его, теперь его очередь умереть…
Марк кричит от ужаса, чьи-то ледяные руки тянут наружу, вялые пальцы хватаются за одежду, за руки, за ноги, роняют на землю, громко матерится топорный мужик, визжит истерически и совсем бесовски тетка в панаме, но нет в мертвецах жизни, и нет жажды жить, а в Марке есть. Из последних сил он изворачивается, выдергивается, вскакивает и бежит в сторону ели.
Резкий гул нагоняет его, и нет времени оглянуться, нет времени понять, преследуют ли его, и мысль освободить голубя не мелькает, одно в голове – добежать хоть куда-то, спастись, а там, - как получится. Гул нарастает, и уже земля сотрясается от его мощи, секунда, и гул приобретает очертания снующих, суетливых, прожорливых крылатых. Еще одна, и до отказа заполнено все пространство, рябит в глазах, мелькает только ель, а ощутима только боль от укусов. Лезут насекомые под одежду, под кожу, жалят, жрут и убивают, и нет от них спасения.
И в этом прыгающем, шевелящемся пространстве, холодная рука выхватывает с тропинки и увлекает под ель, ложится на Марка тяжелое, безжизненное тело и укрывает от боли, и от смерти.
- Саранча! – говорит спаситель, – Мертвечина не по вкусу этим тварям…
- Хворостинский! Дружище, как ты здесь? – но нет ответа, только сдавливает вес, вонзает в землю, и всем существом Марк ощущает, не ответит Хворостинский никому и никогда боле.
От железной дороги крик и вопли и визжание – саранча пожирает околдованную девушку, да возвращает в прежнее состояние мертвецов. Затем все стихает, будто вымирает природа, ни насекомых, ни ветерка, ни звука.
Марк аккуратно, чтобы не шуметь, спихивает с себя тело, и оно уже ничем не напоминает человека, теперь это обожженный труп. Марк крестится размашисто, хватает в ладонь свое распятие, целует:
- Господи, помоги! Я виноват, я польстился… Господи, помоги все исправить! – слезы текут по рыхлым щекам, оставляют грязные подтеки и падают в сухую хвою. – Прости меня, господи, если мне не удастся… - задумывается, вытирает лицо, – Прости нас всех,… и если моя смерть, хоть немного облегчит их участь на суде твоем, я готов умереть,… ведь и жизнь моя тогда не будет напрасной…
Еще раз крестится, вглядывается в чернеющего, покореженного мертвеца, будто прощаясь:
- Спасибо, дружище! – и выползает из-под ели.
На тропинке никого, и лес не узнать, съедена вся растительность, кругом серыми слоями мертвая саранча, под открытым ржавым солнцем, голые ветви деревьев застыли, ведь они и сами мертвые, и четкими линиями за ними старый деревянный дом, храбро укрывающий свое содержимое.
Беспрепятственно Марк заходит внутрь, здесь тишина, сумрак и прохлада, а в стеклянном кубе, бьется белоснежный голубь.
- Так вот ты какой! – восхищенно шепчет Марк, отодвигая заслонку, – Красивый!
За спиной шорох, глубь пугается, взмывает к потолку, и порхает над головами, -одной, - в саже и пыли, разбитой и искусанной Марка, другой, - черной, лоснящейся, ужасающей в своей неприкрытой опасности, – Бориса.
Секунда у Марка на размышление, а учитывая проницательность Бориса, и ее нет. Марк поднимает куб и бросает в окно. И куб со сферами, и стекло окна вдребезги, открывается проем на улицу, вылетает из него голубь, кружит еще какое-то время над выжженной опушкой и скрывается из виду.
Борис в ярости, лицо черными пятнами, глаза, - кипящие котлы, а улыбка, - голодный оскал. Голос словно из преисподней.
- Как ты сумел? Ведь все кто хоть чего-то стоили, уже мертвы, и только недотепа, не заслуживающий моего внимания, - сумел!
У Марка облегчение, скинута тяжелая ноша, он сделал что мог, плывет комната, фотография отца в траурной рамке, старый дубовый стол и безумное лицо Бориса. Плывет сознание…
************
Острая боль пронзает левую руку, стук, скрежет костей и невозможность пошевелиться. Марк приходит в себя. Он на кресте, деревянном и наспех сколоченном, а Борис прибивает его конечности. Марк дергается, кричит, вырывается, все бестолку.
Мучитель ухмыляется жестко и принимается за вторую руку, заносит металлический прут и поднимает молоток, затем, будто передумав, делает сострадающую мину, но и она не красит уродливого лика.
- Жаль мне тебя, создатель, ты беспомощен, а беспомощных мне всегда очень жаль,… ты знаешь… Погибаешь зазря,… за людишек, коих почти не осталось, что в страстях своих способны на все…
- Зато те, кто остался, лучшие… - шепчет Марк.
Снова Борис поднимает молоток, прилаживает прут:
- В последний раз спрашиваю, принимаешь мои условия, признаешь меня Мессией?
Рот Марка, – засушливая пустыня, невыносимая жажда затрудняет речь, но он отвечает:
- Ты всех обманул, ввел в искушение, - дал, чтобы отобрать, и этим погубил души, зачем тебе еще и моя? – вздыхает протяжно и судорожно, - готовясь, закрывает глаза, – Я подожду Господа моего Иисуса Христа, Он, мой Мессия…
Стук, равномерный и безжалостный прерывает его речь, изменив шепот на крик.
Солнце беспощадно жжет пустыню, недавно еще бывшую диким лесом, распятого на опушке человека, умирающего от жажды и ран, едкие гудящие мухи облепляют его окровавленные конечности и лезут в лицо, и нет вокруг никого, способного помочь.
Только старый дом, сочувственно моргает занавеской, за разбитой глазницей окна, да на чердаке, под морщинистой крышей, пара светлых птичьих глаз глядит с тоской на обреченного.
Чернеет пространство, солнце скрывается за диском луны, пропадает во мгле и опушка, и крест, с висящим на нем человеком и тропинка и ель и дом. Солнечное затмение, а в этом случае расценивается оно как обнуление. Нет ничего. Нет, и будто не было…
************
По скрипучим ступеням, с чердака, спускается человек. Лик его бледен и прекрасен, взгляд ясен, и светлые волосы до плеч. Человек обнажен, и в худощавой фигуре стеснение и неудобство. Человек ищет одежду. Заходит в одну из спален, находит скомканную рубашку и брюки, одевается и выходит во двор.
Здесь на опушке, спинами к дому, сидят трое, они пьют обеденный чай и выжидающе вглядываются в тропинку, стараясь заглянуть за могучую ель. Ведут неспешные разговоры, но за ними нетерпение и жажда доказательств успешности их открытия.
Человек смотрит строго, вздыхает и шелестит его голос, сливаясь с трепетом листьев берез, с пением птиц и стрекотом кузнечиков в высокой траве.
- Рано вам погибать, люди,… рано…
Один из троицы, крупный, рыхлый и в пижаме вздрагивает, оборачивается, не видит никого и продолжает беседу.
- Здесь рыбалка хорошая!
- Мы на ней и не были!
- Само схождение не иначе как чудо!
- Иди ты Килька, со своими чудесами!
- Ждем Беллу…
Ждут. Выпит чай, солнце стремится к закату, неся прохладу и обещая грозу, мягкий ветерок ласкает ветви, и весь первозданный уголок природы шевелится, суетится, стараясь поймать последнее тепло уходящего лета.
Вот и Белла, свежая, легкая, надменная, с тугим пучком и холодными глазами. К ней подбегают, хватают планшет и бумаги, озаряются лица радостью, и на мгновение замирает жизнь вокруг, напрягается мир, вслушивается дом, и смотрит окнами, морщиня черепичную крышу в ожидании итога.
Марк скребет искусанную комарами макушку, вдумывается, будто силясь вспомнить что-то, застывает его взгляд на тропинке и ели. Тенью по лицу пробегают воспоминания, округляются в страхе глаза.
- Скорее! Едем!
Коллеги подхватывают.
Килька, машет руками, дергает очки с носа на лоб:
- Едем!
Хворостинский, - отутюженный пижон, в аккуратной шерстяной жилетке, несмотря на жару, обращается к жене:
- Белла! Помоги собраться!
Марк садится в кресло, сжимает толстыми пальцами виски:
- Скажи, дружище, ты ведь любишь жену?
Хворостинский застывает, бросает разгоряченный взор в сторону Беллы, видит, словно впервые, отмечает, как она устала, и как хороша, театрально становится перед ней на колени, берет прохладную ее руку, прижимает к губам:
- Да!
Марк глядит теперь на Кильку:
- Тебя ведь зовут Эдуард? – Килька утвердительно трясет головой. – Кесарю - кесарево, Эдуард! Ты и правда, первоклассный пилот! – встает, стряхивает оцепенение, – Едем!
Молчание в ответ, теперь каждый задумывается о своем.
Старый дом умиротворенно и спокойно смотрит на уходящих друзей, он свидетель укрывающий тайну. Тайну, что глядит из глазницы окна светло и ясно, и с любовью, и знает, не одно еще открытие у человечества впереди, и не один научный эксперимент на завершающей стадии. Не раз еще родятся такие Борисы хотя бы и в умах людей, и не одну человеческую душу попробуют купить.
Но не теперь. Не в этот знойный август.
- Живите, люди! Да будет так!
Конец. ❤❤❤😘😘😘