Начало.
И снова все взгляды упёрлись в Марину. Кровь отливала от щёк и приливала к щекам, а мысли носились в голове с бешеной скоростью. «Если опозорюсь – мне конец. А чего там? Главное, погромче! Нет, я так не умею...».
«Жданова, ты же пионерка, выручай отряд!», – то ли требовала, то ли умоляла классная. А Марина охрипшим от пересохшего горла голосом просипела: «Я не могу...».
Она хотела сказать про бабушку. Что та заболела, и ей надо ехать, но поймала себя на полуслове. Если бы не этот треклятый связанный вручную по журналу берет, который мать покупала у какой-то тётки для себя, но отдала Марине.
Он был даже не красный, а кирпичный. Но Димка, красавец, заводила и хулиган, которому прощалось всё и всеми, потому что ещё и отличник, мгновенно окрестил Марину «красной шапкой», и это было предметом обсуждения и шуток всю последнюю неделю.
Она видела, как складываются в гадкую ухмылку губы у Димки. Если сейчас только сказать про «больную бабушку», то ещё целую неделю это станет самой острой темой для злых шуток.
Димка растянул рот и протянул: «Ей сла-а-або-о».
«Давайте. Откуда читать?», – решилась Марина.
Она хотела попросить позвонить из секретарской маме, предупредить. Мать со смены тогда, может, сама поехала бы к бабуле. Но не решилась. Все суетились, репетировать больше было некогда. Пока ехали в трамвае, классная вертелась и тряслась, жаловалась на нервный тик, напоминала про РОНО, окончательно запугала и затуркала Марину, у которой тошнотворный комок и без того застрял в горле.
«Жданова, не забудь и смотри на меня, я тебе махну, когда вступать!», – и напоминала то первые строчки, то следующие впавшей в ступор Марине. Марина думала уже не о том, как бы громко и выразительно прочитать, но как бы её не вырвало прямо на сцене, и не забыть первую строчку – почему-то ей хотелось начать с предыдущего четверостишья.
И она всё твердила и твердила эту строчку. Всю дорогу до Дома пионеров. Пока обмирала там. Пока бесконечно долго ждали и слушали других выступающих, и спину жгло, потому что там, позади, Димка и все, кто приехал болеть.
«Так, не волнуемся, перед нами ещё две школы, потом танец, потом только мы!», – от этих слов Маринке только хуже делалось. Лучше бы уж сразу, первыми.
Она никогда не забудет ватных ног, которые никак не хотели идти, и девочка позади шипела и подталкивала в спину. Меньше всего ей хотелось смотреть в зал. И она сразу потеряла, где стоит классная, и куда смотреть, когда ей махнут.
Она вся подобралась, зажала в кулаки белый чей-то одолженный передник. Повторяла, не слыша ничего, про себя эти треклятые первые строчки. Вступила – звонко и громко, громче слегка притихших от волнения девочек и застыла.
Никогда, ни до, ни после, такого не случалось с её памятью. Белый лист. Ни одного слова. Кроме этой первой строчки. Пустота. Сквозь будто заложенные ватой уши она слышала шипение Надежды Леонидовны и не могла разобрать.
Ей хотелось умереть на месте, провалиться сквозь землю, бежать, но как будто паралич разбил.
Она не помнит, как спускалась со сцены. Она видела малиновые щёки классной, часть девочек рыдала, остальные смотрели с такой неприкрытой злостью, что Марина готова была умереть прямо здесь, посреди холла.
Она очнулась, только когда поняла, что заблудилась. Дурацкий кирпичный берет она потеряла, кажется, ещё там, в холле, как и шарф. Она продрогла и вымокла, пробираясь сквозь мерзкий ноябрь, шла на отдалённый звонок трамвая. Темнота и отчаянье стали плотными, она чувствовала их тяжесть. Она не смогла подойти ни к кому из прохожих, ей казалось, что все эти люди видели её провал. Что все знают, и жизни теперь никакой не будет. Это непоправимо. Это никогда не исправить, никогда!
Она сейчас поедет к бабушке. И останется там навсегда и никогда больше не пойдёт в школу. Ей не нужна отдельная комната. Ей не нужна эта квартира.
Эти мысли её подгоняли. Не успокаивали, но дарили хоть каплю утешения, того, которое она точно получит у бабушки! Маринка заварит им бабулины травы, и они будут пить чай с яблочным конфитюром, и мир, конечно, не станет прежним, он разрушен, он непоправимо разрушен. Но можно будет хотя бы получить маленькую порцию защиты и тепла.
К трамваям она вышла, но номера были незнакомыми. В своём горе Маринка ушла совсем в другом направлении. Наконец она решилась подойти к женщине с маленьким мальчиком и спросить, на каком можно доехать до метро, и та подсказала.
В метро Марина немного согрелась, но пока шла к бабулиному дому, поднялся ветер, и стало ещё холоднее, у Маринки стучали зубы, и она плакала, размазывая слёзы и дождь с снегом по лицу, и думала только о бабуле, запахе яблок, вишнёвого и смородинового листа, и о том, что там она наконец нажалуется и наплачется вволю.
Она и забыла, какой ободранный и старенький у них был подъезд, но обрадовалась ему как самой великолепной парадной. Она бы взлетела по ступенькам на третий родной этаж, но обессилела и еле передвигала ноги, поскуливала.
На лестнице было темно, и Марина ругалась, пока ковыряла ключом в замке. Удивилась, потому что в квартире тоже было темно, и позвала тихонько: «Бабуль», – и ещё раз погромче: «Бабуля!».
Толкнула дверь в когда-то их с бабушкой комнату, прокралась к торшеру, мягко щёлкнула выключателем.
Бабушка лежала на кровати. Это точно была она, но одновременно как будто и не она. Какая-то маленькая, с заострившимся носом, худой рукой, лежащей неестественно в стороне, как будто бабуля тянулась к чему-то, но опустила её без сил. Что-то во всей бабуле было неправильным. И Марина знала, но никак не могла это подумать. Бабули больше нет.
Марине не хотелось смотреть, она стала отводить взгляд и упёрлась в комод, на котором стояла тёмная икона со скорбящей Богородицей.
Утром они едва не проспали. Ольга носилась по квартире, всё время что-то теряла, потом находила, делала большие глаза и говорила: «Ну мамуленька, ну какой бутерброд, я потом поем!».
Хотя поспать Марине удалось от силы часа два, она не чувствовала себя разбитой и на удивление быстро справилась с рабочими задачами. Лучше бы сегодня её завалили письмами, странными вопросами и нелепыми просьбами. В другое время такие загруженные работой дни кажутся пыткой, но сегодня свободное время тяготило – возвращаться к воспоминаниям не хотелось. Увы, никому из своих клиентов Марина сегодня не нужна была немедленно.
Только когда у соседей где-то наверху отдаленно бумкнуло, Марина поняла, что сидит в совершенной тишине, и эта тишина давит неприятно. Она сказала вслух:
– Наши руки не для скуки! – себе, комнате и тишине.
Всегда есть дела, которые откладываются на потом. Когда будет время, когда не будет столько работы. Цветы давно надо привести в порядок, некоторые – пересадить. Есть отложенная одежда, которая требует ремонта. И у Ольги в комнате надо бы сделать влажную уборку. Обычно ревностно охраняющая своё пространство дочка теперь сама просит мать протереть пыль: «Я думала только в школе ни на что не хватает времени, но настоящий кошмар – это в институте!». Показывала матери исписанные мелким почерком конспекты: «И это только треть!».
Марина оглядывала дочкину комнату. Летом предлагала освежить ремонт, поменять что-то к началу учёбы. Но дочь была категорична: «Это моё логово!».
И Марина не стала настаивать. У Ольги такие перемены в жизни, что неудивительно её желание сохранить какой-то привычный мир. В этом мире – мягкие игрушки, коллекция кактусов, которую Оля оформила как выставочный зал. С забавными табличками, миниатюрными ограждениями. Тут же разместились маленькие звери из шоколадных яиц с сюрпризом.
Марина принялась за уборку, вздыхая и уже не сопротивляясь мыслям. Она думала о том, что Оля, в сущности, ещё абсолютный ребёнок. Как и Настя, как и вообще всё их юное поколение. Марина к шестнадцати годам чувствовала себя совершенно взрослой. Впрочем, она начала взрослеть ещё раньше. С того момента, наверное, когда бабушки не стало, и Марина ещё долго не могла этого осознать.
Она так и не вернулась в английскую школу.
Странно, как некоторые воспоминания становятся плоскими картинками, книжными иллюстрациями. А некоторые так живо предстают перед глазами – как в фантастическом фильме, когда одна реальность вдруг уступает место другой. И сейчас Марине, которая тщательно протирала фигурки и полки в светлой дочкиной комнате, казалось, что комнату эту заполняет давящая темнота. Тогда Марине тоже почему-то казалось, что в их квартире всё чёрное. Хотя на самом деле чёрной тканью завесили только телевизор и зеркала. И они пугали Марину ужасно.
Мать то активно организовывала похороны, сидела и сосредоточенно мусолила бумажные деньги и складывала стопками монеты. Денег собрали всем подъездом и на работе. То вдруг начинала рыдать, подвывая, и обращаться к бабушкиной фотографии с чёрной лентой в углу. «Господи-и-и!», – выла мать и кляла себя за то, что чувствовала – беда близко, но не поехала, не уберегла, не предотвратила.
А Марина всё ждала, когда мать скажет, что во всём виновата Марина. И мать действительно сорвалась, и воздевая руки к потолку, зло бросала в Марину:
«Вот что тебя понесло на клятый конкурс! Стишки захотелось почитать, артистка! Тебе велено было к бабушке ехать!».
Неожиданно за Маринку вступилась старшая сестра, временно перебравшаяся из общежития домой:
– Ты сдурела совсем! – рявкнула она на мать. – С больной головы на здоровую перекладываешь?! Она здесь причём? Вы со своими работами совсем с ума свихнулись, всё вам мало сервизов?!
У матери тряслись руки и мелкие кудри химической завивки, и она моргала часто, и губы тряслись.
– Это вам, вам же всё! – шептала она. – Ради вас сутками работаем! – она обводила комнату рукой.
– Да на … это всё мне сдалось, – внезапно грязно ругнулась сестра.
Мать, как рыба, то открывала, то закрывала рот, а Марина думала, что теперь некому сказать, что бранные слова говорить нельзя. Не только совсем нехорошие, а любые. Это только бабуля могла. Она говорила, что с каждым таким словом в мир божий вырывается бес, мелкий или крупный – и всё, идёт мутить вокруг, всех ссорить, подстраивать неприятности. Марина, как безумная, обводила взглядом комнату тогда, как будто и впрямь могла увидеть чёрта, как с картинки из книги про попа и работника Балду.
Она тогда и сама не понимала, что недомогает. Так, было странное, почти невесомое состояние временами, и в нём было легче, чем в страхе и горе. И её взяли с собой на кладбище, и никто не понял, что она приболела. Мать рыдала, и снова не удержавшись, прошептала в сторону Марины, что, мол, надо же, не слезинки!
А Марина не смогла бы никому объяснить, что то, что лежит в гробу – это не бабушка. Ни одной знакомой черты в этом восковом лице не было. А бабушка приходила к Маринке. И непонятно, сон это был или нет.
Марина поморгала, потёрла лоб и виски, прогоняя морок. Смотрела на свои руки. Бывает, она всерьёз думает: а что если бы? И хотя никаких «если бы» в жизни нет, но вот случись так, что сестра бы не заподозрила неладное с Мариной? И уедь она, как собиралась, на следующий после поминок день в общагу? И могло бы не быть Марины. Сначала даже врача не вызывали. В школе отпросили по семейным обстоятельствам, зачем сейчас брать больничный? За выходной полечить, и пойдёт себе Марина в школу.
Как очутилась в больнице, Марина не помнила. Болела очень долго. И она привыкла, ей было совершенно спокойно в больничных монотонных буднях. Она терпеливо переносила капельницы и уколы. Дети менялись, выписывались и поступали новые, а Марина всё лежала и лежала в больнице. И когда какая-нибудь сердобольная нянечка начинала причитать над Мариной, что она, бедное дитя, поди, измучилась в больнице и хочет уже домой, к мамке, Марина ничего не отвечала. Но про себя знала совершенно точно – домой она не хочет. Ей нравился привычный больничный распорядок. Нравилось, что она ночует в палате с другими девочками, и ей не страшно ни капельки. Нравится, когда утром медсестра включает свет в палате и раздаёт градусники. И учиться в больнице было легче лёгкого. Приходящие учителя жалели болеющих детей, не были строги и и почти не задавали домашних заданий. И она совсем не расстроилась, когда вместо того, чтобы выписать, Марину просто перевели в другое отделение. После пневмонии начались осложнения.
Она и дома-то почти не успела побыть, как её отвезли в санаторий. Сразу на две смены. И в санатории было в сто раз лучше, чем в больнице. Здесь не было уколов с капельницами, а только вполне сносные процедуры. И если в больницу мать прибегала проведать Марину, и Марина тяготилась этими встречами и уворачивалась от объятий и поцелуев, то в санаторий за всё время мать приехала всего два раза. Не наездишься с такой работой в область.
В то время всем Марининым миром стали книги. Нет, она читала, конечно, и до этого. Но и художественная литература отчего-то казалась Марине такими же учебниками, как, например, учебник математики. Соседке по палате в больнице родители приносили книги, и та делилась с Мариной. А в санатории был настоящий рай – целая библиотека. Марина читала запоем, умудрялась брать книгу с собой на ингаляции и на обязательные прогулки. Если бы было на свете волшебство, то Марина легко бы поменяла настоящую жизнь на книжную. Тогда воображение работало так отчётливо, что Марина полностью погружалась в придуманные кем-то миры. Она путешествовала с Алисой Селезнёвой на космическом корабле. Дружила с Динкой и Лёней, мёрзла на Аляске и искала золото с героями Джека Лондона. И после прочтения очередной книги она могла долго сочинять продолжение. Этот книжный мир был куда лучше настоящего. Там даже когда кто-нибудь умирал, можно было его оплакать, и становилось легче.
Ей очень повезло. Библиотекарем в санатории работала милейшая Нина Павловна, по совместительству преподававшая английский в санаторной школе. Марина думала, что теперь она ненавидит английский и готова учить любой, хоть африканский, но только не английский. Но Нина Павловна сумела её разубедить. В свободное время, она брала Марину якобы в помощницы по библиотеке, а на деле они устраивались вдвоём в светлом просторном холле на диванчике среди фикусов в кадках и читали вслух по очереди «Алису в Стране чудес» на английском.
По случаю Марининого возвращения мать устроила праздник. Они даже выходной с отцом взяли общий. И сестра приехала. Марина понимала, что мать очень старалась. И всё хлопотала, что, мол, накормить Маринку надо повкуснее, домашним, не казённым. И вот уж чудо из чудес, даже оливье приготовила. Маринке было всё равно. И она улыбалась криво и говорила «спасибо», но на самом деле ей хотелось плакать и обратно в санаторий. Оживлённой беседы за столом не получалась, и мать говорила всё время одна. Даже задавая вопросы, сама на них и отвечала:
– Как же ты в школе нагонять будешь, – сыпались из матери слова, как горох, – это же и английский-то как запустила, всё-таки школа у нас особенная! Да! – распирало мать от гордости. – Ну ничего, нагонишь, верно? Конечно, нагонишь.
– Я не пойду в эту школу, – громко и отчетливо произнесла Марина.
Сестра хмыкнула, отец продолжал увлечённо поглощать оливье, а мать так опешила, что никак не могла сообразить, что сказать.
– То есть как это – не пойду? – наконец выдавила она. – Что это значит? Пойдёшь, конечно!
– Нет, – ещё твёрже, чуть повысив голос, сказала Марина, – переводите меня в другу. В обычную. В самую обычную.
Мать причитала, повышала голос, взывала к Марининой совести, требовала поддержки у отца и старшей дочери. И вновь неожиданную помощь и поддержку Марине оказала сестра.
– Ой, да хватит заливать! Шанс! Институт! Карьера! – передразнивала она мать. – Скажи, Марин, у вас много таких, как ты, в классе? Рабоче-крестьянских кровей?
Марина отрицательно покачала головой.
– Ну вот, поди, родители – дипломаты, директора заводов и прочие ведущие инженеры сплошь и рядом! И как в школу они детей определили, так и дальше за ручку! И в институт, и в карьеру. А Маринка со своим английским пойдёт не в иняз, а в пед – тупым детям рассказывать про артикли и что май нейм из Марина, – хохотнула сестра.
Неизвестно, случайно так получилось, или мать нарочно это устроила, но перевели Марину в школу, до которой надо было полчаса на троллейбусе ехать. Марина была абсолютно довольна.
Прочитать целиком и без надоедливой рекламы здесь.
Светлана Шевченко
Редактор Юлия Науанова