История эта произошла в годы Великой Отечественной войны. Точнее, летом 1942-го.
Когда началась война, мы с семьёй проживали в селе Стычном Тацинского района Ростовской области, куда переехали из Украины в тридцать седьмом году. Я устроился работать в совхоз счетоводом. Мать в поле работала да по хозяйству крутилась. Летом тридцать девятого вместе со старшими сыновьями, Иваном и Володькой, поставили новую хату. Потом Иван ушел в армию. И в сороковом уже воевал с белофиннами. А Володька должен был призываться в сороковом году, но ему дали отсрочку до возвращения Ивана домой. И в сорок первом Иван должен был уже вернуться домой, как началась война.
Ну, мы с Володькой на другой день, как объявили войну, собрались, попрощались с семьей и пошли в Тацинскую, в военкомат. Володьку тут же сразу в действующую зачислили, а меня домой назад возвернули. «Не можем, - сказали, - тебя, отец, на фронт отправлять: года твои уже все вышли. К тому же, с твоею инвалидностью какой ты боец?» « Могу, - говорю, - пригодиться в качестве переводчика. В четырнадцатом году, когда с германцем воевали, выучил немецкий».
Военком и слушать меня не стал. Дескать, топай домой, не мешай работать. После во дворе комиссар меня остановил и говорит:
- Не тужи, отец! В тылу тоже мужики нужны. Вон, урожай надо поскорее собрать да на фронт отправить. А что немецкий знаешь, это хорошо. Если нужно станет, будем иметь в виду.
Ну, я и вернулся домой. Работы в совхозе действительно было очень много. Вся ведь рабочая сила, почитай, на фронт отправилась. Остались одни бабы, старики, да вот, как я, инвалиды. А хлеб в тот год уродился небывалый. Только вот фронт с каждым днем все ближе и ближе к нам продвигался. И потому работали в совхозе люди и днем, и ночью.
Осенью 41-го фашисты уже и до нас дорвались. Слава богу, совхоз успел и собрать урожай, и отправить все подчистую на фронт. Для себя люди оставили только то, что в хозяйствах у каждого было. Правда, потом немцы и это все пограбили и разорили всех до нитки.
За две недели до оккупации, когда мы отогнали в Тацинскую последних совхозных коров на убой, вызвал меня к себе секретарь райкома партии и повел такую речь:
- Скажу я тебе, Скороходов, что не получится нам избежать оккупации. Немцы рвутся с бешеной силой. А у нас еще возможностей для отпора маловато. Ты, отец, конечно, человек беспартийный, и приказывать тебе я не могу. Но хочу я тебя попросить об одном деле, а ты уж сам поступай, как знаешь. Ты, ведь, по твоим словам, немецкий знаешь?
- Ну, да, - говорю, - и понимать по-ихнему, и калякать мало-мальски. Правда, вот, с письмом не разумею, потому что выучился в походных условиях. Я ведь в германскую войну с 14-го по 17-й год на передовой в разведке служил. Немного и в плену побывал. Так что общаться с гансами довелось довольно много.
- Вот и хорошо, - сказал секретарь. - Когда немцы придут, постарайся в доверие к ним войти. Нам нужен будет свой человек при них, чтоб наперед знать об их делах и планах.
- Да как можно, товарищ секретарь! - возмутился я. - Что я скажу своим односельчанам? И потом, у меня два сына на фронте. Как я им в глаза смотреть буду, когда они вернутся?
- Это задание, Петр Алексеич. Так мы это твоим сыновьям и расскажем. А сельчанам ничего и говорить не надо пока. Сами потом разберутся, что к чему. А когда ты при немцах окажешься, у тебя возможность будет своим землякам помогать в чем-нибудь. Ты уж постарайся, отец! А о нашем разговоре никому! Даже своей семье.
Как только фашисты появились в селе, сразу же стали вести себя так, будто всё и всегда принадлежало им. Они бесцеремонно врывались в дома, грабили хозяев, потом выгоняли на улицу и взрослых, и детей. Всех жителей, за исключением младенцев и маленьких детей заставляли на себя работать.
К нам в хату, естественно, тоже без приглашения вломились. Автоматчики во главе с офицером в длинном сером плаще. Офицер по-немецки сказал своим солдатам, что этот дом более-менее аккуратный и приличный для того, чтобы здесь мог разместиться немецкий офицер, поэтому всех обитателей следует вышвырнуть вон. Ну, я тут поднялся из-за стола и, поздоровавшись с офицером по-немецки, сказал ему (также по-немецки), что дом действительно приличный, потому что новый, и что, если он приглянулся офицеру, то мы с семьей сегодня же освободим помещение.
Офицер удивленно вылупил на меня глаза:
- Ты говоришь по-немецки?
- Да, господин офицер. Я воевал в 14-году на германском фронте, - спокойно объяснил я. Потом добавил, - Если желаете, моя жена приготовит дом для проживания господина офицера. Она также может варить для офицера обеды.
Офицер отправил всех вон из хаты и уселся на стул. Потом он стал расспрашивать меня, кто я такой, кем работал, как я отношусь к советской власти и что я думаю о Германии?
Особенно что-то придумывать мне не пришлось. Я рассказал, что родом я с Украины, что в германскую войну попал в плен, бывал в Европе и даже в Германии. Германия мне понравилась своим порядком и благоустроенностью. К советской власти отношусь, как все, потому что у меня нет другой родины. Даже рассказал немцу, что два моих сына воюют на фронте, потому что всех, кто может воевать, призвали в армию. «Все равно, - думаю, - узнает. Лучше, если я сам скажу и объясню, как мне надо».
- Гут! – сказал офицер, вставая. – Ты будешь старостой в этом селе. Германия нуждается в хороших работниках среди местного населения. – И ушел.
В тот же день я с женой и с детьми, Ксанкой и Феденькой, переселился в летнюю кухню, то есть, в ту хату, в которой жили мы до постройки нового дома.
Первое время односельчане прямо-таки плевали мне в спину, обзывая предателем и фашистским пособником. Жене и детям тоже проходу не было. Уж на что Феденька малой был - всего три годика от роду - и того соседка пару раз хворостиной отстегала, за то, что к ней во двор по обыкновению забежал. Но вскорости люди поняли, что от моего «служения» фашистам ничего плохого, а только польза для селян. А когда узнали, что все метрические документы и списки жителей в сельсовете я потихоньку уничтожил, чтоб немцы не могли угнать всех наших детей в Германию, изменили свое отношение. Стали обращаться со своими бедами и просьбами.
Еще с осени убедил я немцев, чтоб не препятствовали людям заниматься сельхозработами. Дескать, и люди при деле, и самим немцам будет, чем кормиться. А своих сельчан я убеждал в том, что фашистов мы рано или поздно выкурим, а сами потом, после войны, не пойдем за милостыней.
Правда, крутиться приходилось мне, как угрю на сковородке. Помогал людям укрываться от облав, хоронить от фрицев последние съестные припасы, выявлял у немцев их планы и намерения. Всяко было. Порой даже рисковал. Но уберег Бог от беды. И все-таки довелось мне посмотреть в лицо смерти.
Было это уже в конце лета 42-го года. Кое-как успели собрать в поле часть урожая и спрятать хлеб в амбар, как загромыхали бои в наших краях. С запада немцы лавиной поперли в сторону Сталинграда, а от Воронежа наши пошли на прорыв. Орудийная канонада то ближе, то дальше гремит день и ночь. Немцы бесятся: нужно оборонительные окопы рыть, хлеб из амбара вывозить, а люди по подвалам да по оврагам прячутся.
Вот поздно вечером вызывает меня комендант и приказывает, чтобы назавтра утром собрались люди на погрузку мешков с зерном. Если не будет людей, оккупанты все село спалят вместе с жителями. Я бегом по хатам баб собирать: давайте, дескать, незамедлительно что-нибудь предпринимать. Нельзя, чтоб наше зерно немцам досталось. Но если завтра на погрузку не пойдем, то всех уничтожат, а зерно все равно вывезут
Всякие думки на этот счет были. Не буду даже и перечислять все варианты. Остановились на том, что нужно поджечь и амбар, и комендатуру вместе с комендантом. А самим бежать. Пока фашисты разберутся, что к чему, тут уж и фронт недалеко. Глядишь, и наши подоспеют.
Наверное, так бы мы и устроили поджог, но все планы переворошила совершенно неожиданная помощь оттуда, откуда мы и не ожидали. Просто в эту самую ночь наше село подверглось бомбежке. Кто бомбил: наши или немцы, мы этого так и не узнали. Ночью же все это происходило. Скорее всего, немцы. Они мастера были мирные села и станицы бомбить. Однако этой самой бомбежкой мы с бабами и воспользовались, чтобы не дать фашистам наше зерно вывезти.
Когда первые взрывы прогремели, немцы в одних подштанниках повыскакивали из домов. Все орут, автоматами размахивают и стреляют куда попало. Какое там амбар? Охранники, которые этот амбар караулили, вмиг разбежались, кто куда. А взрывы то там, то тут. Немцы носятся, а нам что? Наши люди все по подвалам да погребам упрятались.
Взрывы, пожары, собаки лают, автоматы трещат, фашисты орут, а наши бабы из амбара мешки в ближайшие погреба таскают. Откуда только силы у женщин появились? Пока грохот шел, потаскали, сколько смогли, а потом амбар подожгли – и дело с концом.
Ближе к утру я в комендатуру подался. Она, кстати, целехонькая после налета осталась. К коменданту прихожу. Так, мол, и так: что делать? Налет, бомбовые удары, хлеб сгорел, люди попрятались. Фашист орет, пистолетом размахивает, велит собрать всех живых и мертвых и направить на ликвидацию последствий бомбежки.
Ну, я пробурчал что-то коменданту в оправдание и пошел выполнять приказ. А уже совсем светло стало. Иду по улице, гляжу: фашисты кругом зверствуют. Людей из дворов выволакивают и расстреливают прямо на месте. Подхожу к своему дому и вижу в собственном дворе страшную картину: моего трехлетнего сынишку Феденьку фашист подвесил за рубашонку на сук дерева (груша у меня во дворе стояла) и целится в него автоматом. Феденька трепыхается на дереве, ручками и ножками сучит и верещит вовсю. Тут из летней кухни выбегает моя жена - и к фашисту. Хватается за автомат и давай вопить благим матом и автомат у немца вырывать. Немец-то, когда в Феденьку целился, ржал от удовольствия, как мерин. А когда мать стала у него автомат вырывать, озверел не на шутку.
Вот тогда я в ту же секунду совершил то, в чем до сих пор не могу разобраться, и чего никак не могу в своей душе уложить. Я громко крикнул по-немецки: «Стойте!» - потом подскочил к своей жене и сильно ударил её кулаком в грудь. Она отлетела далеко в сторону и свалилась прямо под дверь кухоньки. Потом я повернулся к фашисту и сказал ему (так же по-немецки): «Успокойся, дружище! Я сам разберусь во всем». А потом подошел к дереву и снял с него своего сынишку.
И все это время, пока я шел, пока снимал сынишку с проклятого сука, пока прижимал его к сердцу и тихонько успокаивал, я чувствовал спиной, как враг с автоматом наперевес наблюдает за моими действиями, прикидывая в своем фашистском мозгу: пальнуть в меня, или нет?
…Когда фашист ушел, я подошел к жене, поднял её и велел, чтобы она с Феденькой и дочерью незаметно огородами пробралась к дальним оврагам. Там еще весной, во время посевных работ, я выкопал глубокую землянку на случай, если надо будет схорониться. Они ушли. А вечером я и сам туда подался.
Мы прожили с твоей бабкой без малого 70 лет. И за все годы нашего с нею супружества это был единственный раз, когда я позволил себе ударить её. Понимаю, что был этот удар вынужденным, можно сказать, спасительным для нас. Не отбрось я жену тогда кулаком, возможно, и её, и Феденьку, да и меня самого расстрелял бы фашист без всяких колебаний. Понимаю все это. Но простить себе этот удар не могу. Как вспомню про это, так все в груди и переворачивается. И мысль все время одна и та же мозги пронизывает: может быть, можно было и без кулака обойтись? Ведь как же ей больно было, небось!
Дед придвинулся ко мне доверительно.
- Всякий раз потом в жизни, когда бабка твоя жаловалась на какие-нибудь боли в груди, я вспоминал этот свой единственный удар и страдал от невыносимой боли во всем своем организме, - прошептал он и заплакал.
В первый раз после похорон.