(«ЗаУмь» № 3)
«Дети, Достоевский ФМ – это не радиостанция!»
Озарение часто случается на ровном месте. Точнее на старом месте. Порой это более яркое зарево, чем удивление от нового знания или открытия. Поэтому так полезно перечитывать, повторять, вспоминать, передумывать уже надуманное. С каждым годом можно озариться чем-то новым. Может торкнуть то, что раньше не задевало души и было просто историческим фактом, номером года, биографическим событием. И это не только касается книг или других произведений искусства. Это и людей касается. Да и нас самих, когда мы к «зеркалу» подходим. Каждый новый подход таит в себе очередное открытие, если чуть-чуть напрячь внимание, если чуть-чуть приложить усилия, если чуть-чуть наморщить мозг.
После развала Союза, стало модным припоминать для всех значимых личностей (писателей, поэтов, актеров, …), как они претерпели от советской власти, особенно в части репрессий 17-37 года, ссылок, каторги, тюрьмы, расстрелов и т.п. При этом важнее подчеркнуть, что именно «коммунисты» такие звери. То, что было в царской России, при царе Горохе или в древнем Египте-Риме-Греции, мало кого интересует. Особенно, если те, дряхлоисторические события переплевывают по своей жестокости и несправедливости все деяния «коммунистов» вместе взятых. В современной истории это агенты, клевета на власть и деньги предержащих, и прочее вольнодумство от словесного недержания и неопровержимых догадок. И сейчас за книги, спектакли, лайки, слова, рисунки можно лет на 10 спокойно присесть. Но как-то мало мы отдаем себе отчет, что так было всегда. И даже везде.
К чему это я об этом грустном? Да вот посмотрел спектакль Валерия Фокина с Константином Райкиным «Вечер с Достоевским». И что-то заставило вернуться в его биографию. В биографию Достоевского, естественно, а не Фокина или Райкина. Кстати, режиссерская и актерская работа в этой постановке не менее интересны, чем тексты Федора Михайловича. С нескрываемым интересом наблюдал, даже в ущерб тексту, за работой Райкина, за построением мизансцен, за работой со всеми предметами, которые появлялись на сцене, за световым оформлением, и за тем, как «монопредставление» заполняет столь широкую сцену полностью. Несмотря на откровенный интерес к интереснейшей «технической» части работы режиссера и артиста, все же текст и мысли втекали в меня помимо моего желания и внимания к словам. И факультативно захотелось подробнее вспомнить то, что в школе проходили как факт биографии, но тогда я был погружен в совсем другие эмоции и видимо не так сильно понял-прочувствовал некоторые моменты.
Помните какая была формулировка, по которой сначала Достоевского осудили на смертную казнь вместе с другими петрашевцами? Суд признал его «одним из важнейших преступников» за чтение и «за недонесение о распространении преступного о религии и правительстве письма литератора Белинского»! За чтение и недонесение, Карл! Не только лишение состояния и всех прав, но и расстрел! После этого запредельное удивление от нынешних судилищ не так сильно удивляет, не так поразительно поражает. Впрочем, если вернуться к мифам о Сократе и Христе, мы увидим, что и тысячи лет назад было всё то же самое. Та же ненависть к словам, в которых может содержатся правда, а то и истина, и которые могут смутить умы тех, у кого он есть (это самый ум). Особенно страшно влияние таких слов на умы неокрепшие, находящиеся в молодых и сильных телах. От маркетингового украшения словом «демократия» никогда государство не переставало быть органом принуждения и подавления. И главное достижение демократии в том, что большинство всегда голосует: «Распять!»
Уровень издевательства в истории с Достоевским был зашкаливающий. Немудрено, что один из приговоренных петрашевцев сошел с ума от того спектакля, который устроили осужденным, а падучая у Достоевского стала чуть ли не его «визитной карточкой» у всех, кто хотел его охаять. Страшная история, если вдуматься, если прочувствовать, если представить себя на месте петрашевцев. Зная, что петрашевцы помилованы и расстрел заменен на ссылку, их все равно сначала «расстреляли». Только в самый последний момент, практически вместо команды «Пли», зачитали помилование. Расстрел заменили на 8 лет каторги. Расстрел и 8 лет! Я неэмоциональный человек, поэтому всегда воспринимал этот факт, просто как факт. Но стоит себя поставить на место петрашевцев и встать перед строем направленных на тебя ружей, как эмоции становятся другими. А может просто для того, чтобы это представить, надо повзрослеть. Кому-то удается «повзрослеть» в 15-20 лет, а кто-то и к 70 не всегда вызревает, даже при тщательном уходе за саженцем. И весь этот приговор, этот спектакль, за «чтение и недонесение». По нынешним меркам, за подписку на группу в Интернете или за лайк. Что уж тут говорить о репостах! И точно также, будучи в хорошем расположении духа нынешние государи благосклонно заменяют строгий режим на 10 лет, домашним арестом с отключением Интернета на пару лет. И точно также делают всё, чтобы сломать «лайкающего», чтобы рот не разевал и не лайкал на кого не попадя.
Как бы кощунственно это не звучало, но вполне возможно, не будь этого ужаса в жизни Достоевского, у нас бы не было Достоевского. Того самого, который есть у нас сейчас. Думаю, что и 4 года на каторге в Омске и 4 года в солдатах, это жизненные наблюдения и переживания, которые не прошли даром для Достоевского, как писателя. Не исключено, что у нас и без этих испытаний расстрелом-каторгой был бы классик, но это точно был бы другой классик.
Чтобы не завершать на такой совсем уж трагической ноте, закончу просто грустной цитатой, в которой узнаю не только себя. «Небольшой» цитатой из тех же самых «Записок из подполья» из второй главы «По поводу мокрого снега». Ну, да. Длинно. Можно не читать. Но это всего лишь кусочек. Вдруг кому-то тоже зайдет и захочется обновить «Записки» в своей памяти.
*******
«В то время мне было всего двадцать четыре года. Жизнь моя была уж и тогда угрюмая, беспорядочная и до одичалости одинокая. Я ни с кем не водился и даже избегал говорить и все более и более забивался в свой угол. В должности, в канцелярии, я даже старался не глядеть ни на кого, и я очень хорошо замечал, что сослуживцы мои не только считали меня чудаком, но — все казалось мне и это — будто бы смотрели на меня с каким то омерзением. Мне приходило в голову: отчего это никому, кроме меня, не кажется, что смотрят на него с омерзением? У одного из наших канцелярских было отвратительное и прерябое лицо, и даже как будто разбойничье. Я бы, кажется, и взглянуть ни на кого не посмел с таким неприличным лицом. У другого вицмундир был до того заношенный, что близ него уже дурно пахло. А между тем ни один из этих господ не конфузился — ни по поводу платья, ни по поводу лица, ни как-нибудь там нравственно. Ни тот, ни другой не воображали, что смотрят на них с омерзением; да если б и воображали, так им было бы все равно, только бы не начальство взирать изволило. Теперь мне совершенно ясно, что я сам вследствие неограниченного моего тщеславия, а стало быть, и требовательности к самому себе, глядел на себя весьма часто с бешеным недовольством, доходившим до омерзения, а оттого, мысленно, и приписывал мой взгляд каждому. Я, например, ненавидел свое лицо, находил, что оно гнусно, и даже подозревал, что в нем есть какое-то подлое выражение, и потому каждый раз, являясь в должность, мучительно старался держать себя как можно независимее, чтоб не заподозрили меня в подлости, а лицом выражать как можно более благородства. «Пусть уж будет и некрасивое лицо, — думал я, — но зато пусть будет оно благородное, выразительное и, главное, чрезвычайно умное». Но я наверно и страдальчески знал, что всех этих совершенств мне никогда моим лицом не выразить. Но что всего ужаснее, я находил его положительно глупым. А я бы вполне помирился на уме. Даже так, что согласился бы даже и на подлое выражение, с тем только, чтоб лицо мое находили в то же время ужасно умным.
Всех наших канцелярских я, разумеется, ненавидел, с первого до последнего, и всех презирал, а вместе с тем как будто их и боялся. Случалось, что я вдруг даже ставил их выше себя. У меня как-то это вдруг тогда делалось: то презираю, то ставлю выше себя. Развитой и порядочный человек не может быть тщеславен без неограниченной требовательности к себе самому и не презирая себя в иные минуты до ненависти. Но, презирая ли, ставя ли выше, я чуть не перед каждым встречным опускал глаза. Я даже опыты делал: стерплю ли я взгляд вот хоть такого-то на себе, и всегда опускал я первый. Это меня мучило до бешенства. До болезни тоже боялся я быть смешным и потому рабски обожал рутину во всем, что касалось наружного; с любовью вдавался в общую колею и всей душою пугался в себе всякой эксцентричности. Но где мне было выдержать? Я был болезненно развит, как и следует быть развитым человеку нашего времени. Они же все были тупы и один на другого похожи как бараны в стаде. Может быть, только мне одному во всей канцелярии постоянно казалось, что я был трус и раб; именно потому и казалось, что я был развит. Но оно не только казалось, а и действительно так было в самом деле: я был трус и раб. Говорю это без всякого конфуза. Всякий порядочный человек нашего времени есть и должен быть трус и раб. Это нормальное его состояние. В этом я убежден глубоко. Он так сделан и на то устроен. И не в настоящее время, от каких-нибудь там случайных обстоятельств, а вообще во все времена порядочный человек должен быть трус и раб. Это закон природы всех порядочных людей на земле. Если и случится кому из них похрабриться над чем-нибудь, то пусть этим не утешается и не увлекается: все равно перед другим сбрендит. Таков единственный и вековечный выход. Храбрятся только ослы и их ублюдки, но ведь и те до известной стены. На них и внимания обращать не стоит, потому что они ровно ничего не означают.
Мучило меня тогда еще одно обстоятельство: именно то, что на меня никто не похож и я ни на кого не похож. «Я-то один, а они-то все», — думал я и — задумывался.
Из этого видно, что я был еще совсем мальчишка.
Случались и противоположности. Ведь уж как иногда гадко становилось ходить в канцелярию: доходило до того, что я много раз со службы возвращался больной. Но вдруг ни с того ни с сего наступает полоса скептицизма и равнодушия (у меня все было полосами), и вот я же сам смеюсь над моею нетерпимостью и брезгливостью, сам себя в романтизме упрекаю. То и говорить ни с кем не хочу, а то до того дойду, что не только разговорюсь, но еще вздумаю с ними сойтись по-приятельски. Вся брезгливость вдруг разом ни с того ни с сего исчезала. Кто знает, может быть, ее у меня никогда и не было, а была она напускная, из книжек? Я до сих пор этого вопроса еще не разрешил. Раз даже совсем подружился с ними, стал их дома посещать, в преферанс играть, водку пить, о производстве толковать… Но здесь позвольте мне сделать одно отступление.
У нас, русских, вообще говоря, никогда не было глупых надзвездных немецких и особенно французских романтиков, на которых ничего не действует, хоть земля под ними трещи, хоть погибай вся Франция на баррикадах, — они все те же, даже для приличия не изменятся, и все будут петь свои надзвездные песни, так сказать, по гроб своей жизни, потому что они дураки. У нас же, в русской земле, нет дураков; это известно; тем-то мы и отличаемся от прочих немецких земель. Следственно, и надзвездных натур не водится у нас в чистом их состоянии. Это все наши «положительные» тогдашние публицисты и критики, охотясь тогда за Костанжоглами да за дядюшками Петрами Ивановичами и сдуру приняв их за наш идеал, навыдумали на наших романтиков, сочтя их за таких же надзвездных, как в Германии или во Франции. Напротив, свойства нашего романтика совершенно и прямо противоположны надзвездно-европейскому, и ни одна европейская мерочка сюда не подходит. (Уж позвольте мне употреблять это слово: «романтик» — словечко старинное, почтенное, заслуженное и всем знакомое). Свойства нашего романтика — это все понимать, все видеть и видеть часто несравненно яснее, чем видят самые положительнейшие наши умы; ни с кем и ни с чем не примиряться, но в то же время ничем и не брезгать; все обойти, всему уступить, со всеми поступить политично; постоянно не терять из виду полезную, практическую цель (какие-нибудь там казенные квартирки, пенсиончики, звездочки) усматривать эту цель через все энтузиазмы и томики лирических стишков и в то же время «и прекрасное и высокое» по гроб своей жизни в себе сохранить нерушимо, да и себя уже кстати вполне сохранить так-таки в хлопочках, как ювелирскую вещицу какую-нибудь, хотя бы, например, для пользы того же «прекрасного и высокого». Широкий человек наш романтик и первейший плут из всех наших плутов, уверяю вас в том… даже по опыту. Разумеется, все это, если романтик умен. То есть что ж это я! романтик и всегда умен, я хотел только заметить, что хоть и бывали у нас дураки-романтики, но это не в счет и единственно потому, что они еще в цвете сил окончательно в немцев перерождались и, чтоб удобнее сохранить свою ювелирскую вещицу, поселялись там где-нибудь, больше в Веймаре, или в Шварцвальде. Я, например, искренно презирал свою служебную деятельность и не плевался только по необходимости, потому что сам там сидел и деньги за то получал. В результате же, заметьте, все-таки не плевался. Наш романтик скорей сойдет с ума (что, впрочем, очень редко бывает), а плеваться не станет, если другой карьеры у него в виду не имеется, и в толчки его никогда не выгонят, — а разве свезут в сумасшедший дом в виде «испанского короля», да и то если уж он очень с ума сойдет. Но ведь сходят у нас с ума только жиденькие и белокуренькие. Неисчетное же число романтиков значительные чины впоследствии происходят. Многосторонность необыкновенная! И какая способность к самым противоречивейшим ощущениям! Я и тогда был этим утешен, да и теперь тех же мыслей. Оттого-то у нас так и много «широких натур», которые даже при самом последнем паденьи никогда не теряют своего идеала; и хоть и пальцем не пошевелят для идеала-то, хоть разбойники и воры отъявленные, а все-таки до слез свой первоначальный идеал уважают и необыкновенно в душе честны. Да-с, только между нами самый отъявленный подлец может быть совершенно и даже возвышенно честен в душе, в то же время нисколько не переставая быть подлецом. Повторяю, ведь сплошь да рядом из наших романтиков выходят иногда такие деловые шельмы (слово «шельмы» я употребляю любя), такое чутье действительности и знание положительного вдруг оказывают, что изумленное начальство и публика только языком на них в остолбенении пощелкивают.
Многосторонность поистине изумительная, и бог знает во что обратится она и выработается при последующих обстоятельствах и что сулит нам в нашем дальнейшем? А недурен матерьял-с! Не из патриотизма какого-нибудь, смешного или квасного, я так говорю. Впрочем, я уверен, вы опять думаете, что я смеюсь. А кто знает, может быть, и обратно, то есть уверены, что я и в самом деле так думаю. Во всяком случае, господа, оба мнения ваши я буду считать себе за честь и особенное удовольствие. А отступление мое мне простите.
С товарищами моими я, разумеется, дружества не выдерживал и очень скоро расплевывался и вследствие еще юной тогдашней неопытности даже и кланяться им переставал, точно отрезывал. Это, впрочем, со мной всего один раз и случилось. Вообще же я всегда был один.»
*******
#Достоевский #Райкин #Фокин #память #расстрел #петрашевцы #ссылка #каторга #сензитивность # история