Это рассказ о знаменитом мастере-художнике Ёсихид’э. В ту пору ему было лет под пятьдесят, и вряд ли бы нашёлся тогда человек, который мог бы с кистью в руке сравниться с ним в мастерстве.
Посмотришь на него – угрюмый старик, низенький, тощий, кожа да кости, за что его прозвали Сарухидэ’ (обезьяна). Нрава он был прегадкого, и губы его, не по возрасту красные, придавали ему сходство с животным. Поговаривали, это потому, что он лижет кисти в красной краске.
Ёсихид'э все не то что не любили, а терпеть не могли, и проходя мимо, говорили в спину: «Сарухид'э…». Даже отец-настоятель, если при нём произносили его имя, менялся в лице будто увидел чёрта. А ещё он был скупой, бессовестный, ленивый, алчный, а пуще всего – спесивый и заносчивый человек. Что он первый художник в стране, так это прямо-таки капало у него с кончика носа.
Ёсихид'э был не только дурного нрава, но и любил всех высмеивать, издевательски рисуя их портреты. Лицо будды Киссётен он срисовал с лица потаскушки, а будду Фудо писал с оголтелого каторжника. Когда люди упрекали его за это, он насмешливо посвистывая, спрашивал: « А что? Будды меня за это накажут?»
Но справедливости ради нечего было и говорить о том, какой высоты в искусстве живописи достиг Ёсихидд'э. Его картины разительно отличались от картин других знаменитых художников Каванари или Канаока, о которых поговаривали, что в лунные ночи на их картинах расцветают нарисованные цветы сливы, а придворные, изображённые на ширме, играют на флейте. О картинах же Ёсихид'э говорили странные и жуткие вещи. Например, о его картине «Круговорот жизни и смерти» на воротах храма Рюгайдзи, рассказывали, что, когда ночью проходишь через ворота, слышатся стоны и рыдания небожителей. А о портретах женщин, которые Ёсихидэ’ рисовал по просьбе Господина, говорили, что не проходило и трёх лет, как они умирали.
Когда Ёсихид'э приглашали в дом господина, то он приходил во дворец в платье каригину тёмно-жёлтого цвета и головном уборе момиэбоси, в одеянии, которое обычно носили придворные.
Как-то господин изволил пошутить: «Ты, говорят любишь уродство?» На что Ёсихид'э самодовольно ответил: «Да, всем этим художникам-верхоглядам не понять красоты уродства!»
Ёсихид'э до безумия любил свою единственную дочь. Девушка красивая и нежная была хорошей дочерью. Её отец, человек, который на храмы никогда не жертвовал, на платья дочери или украшения для её волос денег не жалел никогда.
Господин, увидев однажды девушку влюбился в неё и произвёл её в камеристки. Дочь стала жить во дворце, чем Ёсихид'э был очень недоволен, и то и дело просил господина отпустить её. Но господин благоволил к девушке и не отпускал её. Девушка не уступала желаниям господина и часто приходила в комнаты к камеристкам, жаловалась и горько плакала. Господин, влюблённый в девушку, зная об этом, тоже страдал, испытывая почти муки ада.
Однажды Господин призвал к себе художника Ёсихид'э и повелел ему разрисовать ширму, изобразив на ней муки ада.
Мастер принялся за работу. Месяцев пять-шесть он совсем не показывался во дворце и занимался только своей картиной, забывая даже про свою дочь. Среди художников ходили слухи, что Ёсихид'э добился таких успехов в живописи, потому что принёс обет Богу счастья. И это правда, взяв в руки кисть, художник забывал про всё на свете. А когда начал расписывать ширму для Господина, совсем в одержимого превратился. Он даже ночью при свете лампады растирал краски и спал в той комнате, где писал картину. Ему стали сниться страшные сны, во время которых он бредил. Он, боясь оставаться один на один с этими снами, просил своих учеников посидеть у своей постели. Один из его учеников слышал как мастер ночью во сне бредил: «Ты пришёл за мной? Говорю тебе, приходи. Садись в экипаж и приезжай в ад! В аду… в аду ждёт меня моя дочь».
Днём продолжалась работа над картиной. Мастер одевал учеников в разные одежды и рисовал их. Но ему нужны были сцены ада – лица, искажённые страхом и ужасом. Чтобы увидеть это, он приказал одному своему ученику раздеться донага, опутал его тело цепями да так, что те впились в тело юноши до покраснения, повалил его на пол, и начал делать наброски. Неизвестно сколько бы продолжались бы мучения юноши, если бы в это время из горшка, стоящего в углу комнаты, не выползла змея и чёрной лентой стала приближаться к нему. «Змея, змея!» – простонал ученик. «Из-за тебя пропал рисунок!» – недовольно прохрипел бесчеловечный мастер и в последний момент, схватив змею за хвост, бросил обратно в горшок. На другого своего ученика он натравил птицу филина, и пока парень в ужасе бегал по комнате, спасаясь от озлобленной птицы, мастер делал наброски для картины как юношу в аду терзает диковинная птица. И так, от начала осени до конца зимы, пока мастер писал картину, ученики жили в страхе от его «чудачеств» и чувствовали себя словно сидят в клетке с тигром.
Но в конце зимы у Ёсихид'э стало что-то не ладиться, но что именно никто не знал. Картина была написана на три четверти и дальше не продвигалась. Мало того, художник порой даже замазывал то, что написал раньше. И что за ним никогда не водилось, ученики стали замечать иногда в глазах мастера слёзы.
Однажды Ёсихид'э неожиданно явился во дворец и попросил приёма у господина.
- Дело идёт о ширме с картиной муки ада, что вы повелели мне написать. Большая часть работы уже сделана, но одного я не могу написать.
- Не можешь нарисовать?
- Да, не могу. Я не могу нарисовать то, чего никогда не видел.
- Значит, чтобы нарисовать картину с муками ада, тебе самому нужно увидеть ад?
- Да. Несколько лет назад я собственными глазами видел яростное пламя пожара и благодаря этому написал одну картину. Сейчас я хочу в самом центре картины нарисовать, как сверху в ад падает горящая карета. В карете, разметав охваченные пламенем чёрные волосы в муках извивается женщина, а над нею, кружат и вьются диковинные птицы с хищными клювами. Вот эту даму в карете мне не удаётся написать. Прошу, господин, сожгите у меня на глазах карету. И если можно…
Лицо Господина сначала потемнело, а потом он захохотал и проговорил: «Я сделаю всё, как ты просишь. Сожгу карету и посажу туда женщину, наряженную придворной дамой. Тот, кто замыслил это, действительно первый художник на свете. Хвалю!»
Через два-три дня господин позвал Ёсихид'э, чтобы тот смог увидеть горящую в ночи карету.
Когда Ёсихид'э’ прибыл во дворец, он увидел в саду сверкающую золотыми украшениями незапряжённую с оглоблями карету. Вокруг кареты стояли слуги, держа наготове горящие факелы в руках.
Ёсихидэ’- крикнул господин. - Смотри хорошенько. Я сегодня сожгу карету, как ты просил, чтобы воочию тебе показать истинный ад. Внутри сидит преступница. Когда карету зажгут, её тело сгорит и она погибнет в жестоких мучениях. Для твоей картины это будет неповторимая натура! Ну-ка, подымите занавески, пусть Ёсихидэ’ увидит, кто сидит в карете».
Пламя горящего факела осветило лицо женщины, сидящей в карете. Это была дочь Ёсихид'э!
Пламя быстро охватило верх кареты, искры посыпались дождём. Страшнее этого ничего не могло быть! Ёсихид'э, не помня себя хотел броситься к карете, но когда вспыхнуло пламя, он остановился и, как будто окаменев, неотрывным взглядом стал смотреть туда. Ужас сменял отчаяние на лице отца. Но потом красота пламени и мятущаяся в огне женская фигура заворожили его и поглотили без остатка, будто это не его дочь сгорала в пламени. И взор его, смотрящий на смертные муки своей единственной и любимой дочери, был не просто светел, в Ёсихидд'э светилось таинственное, почти нечеловеческое величие, подобное величию разгневанного льва. Какое величие! Какой восторг!
Слухи о том, как господин отомстил за отвергнутую любовь, быстро распространились по округе. А Ёсихид'э, твёрдый, как камень, через месяц закончил свою картину и принёс её во дворец на суд Господина. А на следующую ночь он повесился на балке своего дома. Отец настоятель, увидевший во дворце Господина картину «Муки ада» произнёс: «Превосходно! Но человек, сколь превосходен бы он ни был в искусстве и умении своём, но если он не понимает законов пяти извечных отношений, быть ему в аду».