Стук в окно был протяжный, цепкий, будто когтем поскребли ставень. А в дверь глухо грохнуло, будто сапогами или литым подсвечником.
Старая Маремьяна задвинула засов, шепнула на дверь. Наклонилась над кроватью:
— Спи, моя птаха, не пугайся.
Смотрели в беззвёздную ночь пышные цветы, дышали под окном золотые нити. Душно было в избе, тени плясали по стенам.
Мята заворочалась, скинула одеяло. Сверкнули в темноте черешневые глаза.
— Не бойся, Мятка. Не достанут нас тени. Придёт Царевна и ото всех укроет. Все бреши темноты зашьёт, ни один отросточек до нас не дотянется. Спи, моя птаха, утро ещё не скоро.
Шум за брёвнами нарастал, цветы ёжились, жались к свечному огоньку. Рвалась тьма с Изнанки… Мята села в кровати, прислушалась к вою. Склонила голову — совсем как мать.
— Нечего, нечего их слушать, — заворчала Маремьяна, загремела цветочными горшками и плошками. — А не хочешь спать, помоги лучше звёздочки подкормить.
Мята слезла с кровати, резво подскочила к коробочке с халвой и ворожбой. Набрала пригоршню и принялась рассыпать по горшочкам, подкармливать растущие на бабкином подоконнике звёзды.
— Сказала б хоть что, — вздохнула Маремьяна. — Песенку б спела…
Внучка обернулась, улыбнулась, махнула косами, и — ни слова. А глаза горят, щёки румяные, дело в руках спорится, босые пятки по полу — топ-топ-топ. Вот уже все звёзды подкормила, избу вымела, тесто поставила на вечерние пироги — ни капли не устала.
«Ночь — наше время, — говорила дочка. — Молчание — наша сила».
Неловко повернувшись, Мятка смахнула горшок с репой широким рукавом. Подхватила в полёте — полыхнул алый огонь, золотое перо упало на половик, а горшок — целенький, стоит на столе. Мятка беззвучно ахнула, испуганно глянула на бабку: не любила та, когда внучка колдовать принималась по-случайному.
— Опять? — только и спросила Маремьяна. — Сколько раз говорила, накличешь беду… Изнанка твою ворожбу чует…
Изнанка своих всегда чует.
Мятка съёжилась, время дрогнуло. Перо рассыпалось золотой пылью, ночь за окном повернула на зорьку.
Внучка зевнула. Бабка быстро поправила постель:
— Ложись-ка, соловушка.
Мята забралась под одеяло, укрылась до носа, покосилась на розовый плеск за окном.
— Спи, моя птаха, спи. Это зорька, а день ещё не скоро…
К утру стих гул за стенами, поднялись цветы в саду вокруг избы, и стучать перестали в окно и в двери. Маремьяна вышла на крыльцо, огляделась: вправо поля, влево речка, коров гонят, радуга встаёт, скрипит колодец.
Будто и не было ночью грохота, будто не звали её тщетно ни дочка, ни тени прошлого, ни призраки завтра.
***
С каждой ночью всё сильнее стучали в дверь, сад примяли, сломали ворота. Каждое утро Маремьяна подновляла чёрной краской, тонкой кистью защитные знаки, но столбы своротили, и стёкла выбило нездешним ледяным ветром. Однажды и траву покрыло изморозью — колючей, едкой. Мята собрала хрупкие стебли, отогрела дыханием, подсадила в самый широкий горшок к дальним звёздам.
— Ты зачем чужие края и травки садовые путаешь? — спросила Маремьяна, а внучка только улыбнулась, присыпала из рукава золотой пылью. Травы пошли в рост, и к ночи в избе пахло горьковато, глубоко, тепло. Не по-здешнему. А к следующему утру мёртвые травы опали, обратились золой да развеялись ветром. Слабó ещё Мяткино колдовство.
«Слабó, да не спрячешь. Не мешай ей, мама. Её это доля — стать Царевной…»
— Хватит! Послушалась тебя однажды, отпустила на свою голову! — крикнула Маремьяна, и Мята испуганно вскинулась, оторвалась от книги. Бабка отдышалась, закрыла глаза, прогоняя призрака. Склонившись над внучкой, ласково спросила:
— Что это ты читаешь, пташечка? — Увидала и за сердце схватилась. — Ох, на что тебе книги такие? Брось-ка! Я тебе леденцов сварила, платье сшила, на речку гулять пойдём. А книжки ты эти брось!
…Пока шли на реку, плели венки, на стрекоз глядели, Маремьяна всё себя ругала: нечего было книги по ворожбе оставлять! Давно видела: тянется Мятка к книжкам, поглядывает, посматривает — вот и добралась. А теперь попробуй спрячь…
Попробовала. Спрятала. Только внучке уже и не надо: прочла всё, упомнила, узнаёт теперь, где наколдовано. Бегает по саду и то сюда пальчиком укажет, то туда: искрится! шевелится! звенит тоненько-тоненько…
Шевелится, звенит… А как не звенеть, если тонкая паутина натянута, если время заперто?
А с той стороны бьются призраки и тени, воет безвременье, грохочет чёрными волнами Хтонь — так, что паутина дрожит, натягивается, то и дело приходится латать. Вот и искрится, вот и звенит тонко-тонко. А Мята начиталась колдовских материных книг и всякую ворожбу теперь запросто замечает!
…К ночи сад облепила тьма, выросли тени, солнце почти скрылось, только розовая ниточка тянулась по полям, вилась по горке. Терялась в лесу и гасла, как волшебный клубочек. Как бы до клубочка не добралась девочка…
— Спи, моя птаха. Завтра по грибы пойдём, ярмарка приедет, бусики тебе купим, сарафан справим новый…
Говорила Маремьяна, баюкала, низала слова, как петли на спицы. Спицы мелькали в воздухе, крутились, Мята закрывала глаза…
— Долгий день завтра, Мятка. Спи, пока тишина не дрожит.
Только внучка сомкнула глазки, Маремьяна тут же вскочила, подоткнула полог, которым отгородила избу и сад от всякого зова, от всякой тьмы. Все дырочки залатала, все ниточки подтянула, ни звука, ни слова. А всё-таки веет откуда-то холодом, звенит тонко-тонко. Откуда? Где?..
Вернулась в избу, а Мятка сидит в уголке, там, где мышку в норке подкармливала, смотрит в чёрную пустоту меж брёвен и будто зовёт.
— Ты на что там глядишь, пташечка? — тихо спросила Маремьяна. Мята обернулась, так жалостливо посмотрела, что бабка не выдержала, наклонилась. Только приблизилась к мышиной норке, услышала:
— Хтонь приходит, погибаем… Отпусти к нам Царевну. Слышишь? Слышишь, Хтонь воет?..
— Зачем ты это слушаешь, милая? — через силу спросила бабка. — Не твоё это дело, птаха.
Мята повернулась к ней, посмотрела прямо в глаза — светлая, синеглазая мать глянула из черешневых глаз, со смуглого лица. Посмотрела — будто спросила: долго ещё перечить будешь? Пока ты меня тут прячешь, среди леденцов да ярмарок, там, без Царевны, шов на Изнанке трещит…
Сил не было у Маремьяны глядеть в глаза внучке, и отвести взгляд не могла. Наконец Мята сама отвернулась, наклонилась к норе и как закричит!
Без слов кричат Царевны, не слышно их крика миру, только редкие колдуны услышат, да бабка родная, да мать.
— Что такое? Что такое, Мята?
Внучка согнулась в три погибели, приникла к мышиной норе, запустила туда руку и в мгновение ока вытащила обратно. Вытащила, а в пальцах — серая тень, как паучья сеть, как тополиный пух, изрезанная, истерзанная. А рука по локоть в крови.
Тень сошлась в клочья пыли, обрела очертания, истекая не то чернилами, не то кровью. Тихий далёкий плач сотряс избу, бабка кожей почуяла, как развеивается всё её колдовство, распахиваются в небытие двери.
— Что ж ты наделала, пташечка! Ты зачем эту тварь с Изнанки вытащила?
Мятка глянула так, что сердце зашлось от жалости. Слёзка скатилась по носу, капнула на новенький сарафан. Глаза умоляли: помоги! Помоги!
— Да как я ему помогу, — простонала Маремьяна, но протянула руку, взяла серую тень. Обглядела, принялась шептать, заговаривая кровь, возвращая силу. Тяжело зазвенела колокольня на холме, когда серые клочья наконец сошлись в тело. Половик, подол сарафана, Маремьянина сорочка пропитались кровью, впервые за четверть века в избе запахло железом, болью — не справлялись бабкины чары.
— Что тебе надо? — спросила Маремьяна, закрывая собой внучку от облекшейся в тело тени.
— За Царевной прислали, — прошептала тень. — Худо без Царевны на Изнанке… Шов расходится, нет уже сил держать.
— Вон, вон отсюда! — замахала руками бабка. — Подлатали тебя, и ладно! А болтать не смей!
— Шов расходится…
— Вон! — закричала Маремьяна.
— Да и мать Царевну будущую зовёт, учить пора…
Маремьяна схватила ртом воздух, бросилась на тень. Та юркнула в нору со свистом, с каким под гору уходит санный поезд. Бабка заперла нору тугим заклятьем: затянуло паутиной, следом — мхом, следом — сошлись брёвна, будто и не было никакой норки мышиной.
Кряхтя, опустилась на пол. Обняла внучку за плечи. Мята глянула просительно, с вопросом. Маремьяна вздохнула.
— Не слушай их, пташка моя. И в норы эти не лезь больше. Погляди, утро уже скоро, небо с зеленцой. Ложись, птаха, спать…
***
Под утро, пока внучка спала, Маремьяна заново переплела все колдовские нитки, самые крохотные щели заткнула, прошлась по саду, веля цветам не впускать ни ветерка. Все тропинки закрыла, время вокруг двора накрепко заперла, а под самое солнце собрала горицвет-отведиглаз и поставила на огонь воду из чёрной Калмыши. Бросила в кипяток стебельки горицвета, добавила янтарную бусину, орлиный глаз, воронье пёрышко и, позабыв разбудить внучку, до полудня вглядывалась в волнующуюся воду, высматривала Мяткино будущее. Да только ничего не было видно за крутыми волнами в котле, за бурунами и воронками, за тонкими стебельками горицвета. Как ни прибавляла огонь, не доваривалось зелье-будущее, не давало разглядеть ни денька. Горячо было, но не расходились в пыль травы. Тронь пальцем стебельки — и распадутся в прах, покажут будущее. Но зелья только коснись — затянет…
К полудню так устала Маремьяна, что потушила огонь и опустилась на лавку прямо у котла. Так, привалившись к стене, и уснула. Тихо-тихо было в доме, петушиный крик не долетал из деревни сквозь колдовские преграды, сосны не шумели, ветер с Изнанки не бился в ставни.
Только шёпот чей-то, шепоток в самое ухо, торопливый, полузабытый…
Маремьяна распахнула глаза и вздрогнула.
— Ты, что ли? Как пробралась?
— Я, — засмеялась синеглазая гостья. — Все ты заперла ворота, все тропинки закрыла, но сны-то не запереть.
— Во сне явилась, — сообразила Маремьяна, вглядываясь в дочку. Уж сколько лет не видала… С тех самых пор, как волны Хтони сомкнулись, Изнанка вздыбилась, смирилась под рукой Царевны, утихла, забрав её навсегда. — Зачем пожаловала?
— А то не знаешь? — вздохнула дочь. — Мяту пора забирать. Не чини преград, мама.
— Не дам её, — резко ответила Маремьяна. — Довольно, что тебя Хтонь забрала! Не дам Мяту!
— Ты не дашь — сама уйдёт, найдёт способ. А не уйдёт — недолго уже держаться Изнанке, сама знаешь… И ничего тогда уж не станет. Ни тебя, ни её. Ни меня, мама…
— Тебя и так нет! — крикнула Маремьяна. — Зачем призраком явилась? Зачем душу рвёшь?
Дочь опустила голову, глянула украдкой на Мяткину кровать.
— Я тебе зелье пришла сварить помочь. В будущее заглянуть. Чтобы ты не противилась, не мешала…
Неслышно подошла к котелку, дыханием запалила огонь, склонилась над варевом. По локоть опустила руку в котёл, погладила в воде травы. Мёртвым будущее не страшно, их не утянет…
Вода прояснилась, ушли на дно стебли и корни, и белые облака глянули на Маремьяну из чёрной воды. Под облаками стояли на холмах деревни, текли реки, тянулись к небу радуги и пели птахи. А от леса наплывали тучи, и клубились в них чёрные смолы, горе и грозы. Дрожал крупный шов прямо по небу, едва сдерживал тучи. А Мятка, Мятка в сарафане с петухами по подолу, с незабудками в косах, напевая, подшивала шовчик. Ловко скакала в пальцах игла, и отходили тучи, и светлее делались облака.
— Видишь? Её это доля, Изнанку в узде держать. А не будет её тут — конец всему. Отпусти Мяту, мама…
Тень отлетела от котла к кроватке, склонилась над дочкой. Маремьяна дёрнулась вперёд: не тронь! Упала с лавки, а вокруг оказался белый день, и Мятка сидела за столом с тряпичной куколкой, смеялась:
— Долго ты спала, бабушка! А что за куколка такая? Кто принёс?
***
Шли дожди, всё чаще гремели грозы, и не помогало уже ни колдовство, ни уверения.
— Всю деревню затопило. Айда хоть на поле погулять? — с тоской спрашивала Мята, глядя на чёрные тучи.
— Нельзя, птаха, — отвечала Маремьяна.
— Когда уж Царевна придёт? — вздыхала Мята, прижимая к себе куколку. — Что-то темней всё с каждым днём. И солнышко уже сто лет не показывалось…
— Типун тебе на язык! — пугалась бабка. — Сто лет! Вот ерунда-то! На той неделе солнышко было!
А тени всё звали, всё бились в колдовской полог вокруг двора, и дочь приходила во снах, и страшное виделось в дрёме: пустые глазницы, белые руки, огонь по деревням, мрак, и птахи падали на лету, и леса уходили в землю. И тени в алых плащах, в золотых бабочках плели косы, шли с тремя костяными туесками по земле, рассыпая пепел, и золу, и прах, и боль, и страх, и самый конец, и лопалась золотая нитка…
Маремьяна, очнувшись, вскакивала, утирала сердито глаза, унимала сердце. То к котелку с будущим бросалась, то к внучке погрустневшей, то к плошкам со звёздами. Те слабели, гасли, сколько в них ни сыпала колдовства. Только от Мяткиной ласки оживали, тянулись к теплу.
Летели вороны, чёрный серп шёл по травам, чёрный ягнёнок проскакал по болоту и не потоп. Голубые травы перевили руки, тёмные брызги рассыпались до локтей, въелись, не отмывались.
— А какой иглой Царевна шьёт? — спрашивала Мята, не выпуская из рук куколку.
— Серебряной иглой шьёт, лунной ниточкой, голубой травой.
— А не устаёт она?
— Как не устаёт, — вспоминая тени под глазами дочери, исхудавшие руки, вздыхала Маремьяна. — Устаёт, птаха. Непростая это работа.
— А можешь ты голубую траву достать? Ты говорила, в Ражем лесу растёт.
— Зачем тебе, Мятка?
— Шить хочу попробовать. Как Царевна.
— Типун тебе на язык! Заговаривать о таком не смей даже!
В дымке тонуло солнце. Если зажмуриться одним глазом — можно притвориться, что всё как прежде. А другим поглядеть — видно побитую рожь, видно разыгравшуюся черёмуху, дурманящую до головной боли. Всё короче на изломе лета становился день, и однажды, в ту пору, когда зацветают купены, пошёл снег — густой, долгий, накрывший поля и реки.
Мята, запрокинув голову, глядела, как сеет белой мукой небесное сито, как стелет большую шаль. Снег падал ей на лицо, белил косы. Точь-в-точь мать-Царевна.
К ночи снегопад утих, наутро всюду стояла большая вода. И никак не выглядывало с тех пор солнце. Лето кончилось, осень ржавыми монетками, гнилой рябиной устелила тропинки, зима высветлила окончательно Мяткины косы, явилась весна… Маремьяна варила обережное зелье, Мята тайком читала материны книги, выпытывала у бабки:
— А вот призраки завтра — какие они? Говорят, с Изнанки приходят? Говорят, только Царевна их отогнать может? Говорят, слова есть особые? Мне ночью снилась дева, красивая-красивая, беленькая, платье совсем как у куколки моей, а глаза синие-синие. Она меня звала куда-то и слова говорила про нити, про травы, только я не запомнила. Может быть, те самые это слова, тьму отгонять? Может быть, плохо, что я не запомнила?
— Дай ей книги мои, — просила дочь. — Пусть учится, коли ко мне всё не пускаешь.
— Как я её пущу? — плакала бабка. — Пропадёт ведь. Мала совсем. Куда ей Изнанку шить?
— Кому, если не ей? — грустно шептала дочь. — Сама видишь, худо без Царевны так долго. Некогда ждать, пока вырастет. Звёзды твои и те погасли, замёрзли…
Маремьяна оглядывалась на окно, на пустые горшки, на мёртвые звёзды. Сглатывая, говорила:
— Подожди ещё чуток. До лета хоть погоди, не забирай. Да помоги обережное зелье сварить для Мятки, одна уж не справлюсь…
…После долгих бессолнечных дней наконец наступила розовая зорька, расчистилось небо. Вскипело и остыло обережное зелье. Маремьяна махнула рукой, стягивая со двора и избы уцелевшее колдовство, впуская в сад время, и тьму, и зов. Тут же завыл ветер, затрещали сосны, петух закричал надрывно.
Бабка огляделась. Сжалась, стянула на груди шаль. Поправила одеяло на внучке, наклонилась, поцеловала в лоб:
— Сложный будет у тебя день, Мятка, долгий. Но спи пока, моя птаха, спи.
Автор: Дарина Стрельченко