О личном
Намедни одно довольно известное издание обратилось ко мне с просьбой ответить на несколько простых вопросов о жизни. Тут я и понял, что самое сложное, это отвечать на простые вопросы. Всегда завидовал умению некоторых писателей наших описывать самые незначительные эпизоды своей жизни так, что эти мелкие происшествия оборачивались вдруг значительными литературными фактами. Мне сначала казалась, что эти избранные люди жили другой жизнью, в которой всё было выпуклым и особым. Потом я понял, что всякую житейскую мелочь выпуклой, яркой и поучительной делает талант. Талант — волшебное стекло, через которое так увлекательно видеть простые события, простые дела, простые истины… Есть очень простой способ узнать о качестве собственных дарований, надо попробовать описать хотя бы одно мгновение, пережитое тобой, так, чтобы в нём видна становилась и ощущалась живая жизнь… По этой причине я так много пишу о чужих жизнях, и так боюсь писать о своей… Но ведь попросили же…
1. Самое ПЕРВОЕ Ваше воспоминание себя в этом мире. Или самое яркое воспоминание детства. О себе, о маме...
Мог ли я тогда уже ходить, не помню, помню — посадили меня на стол. Жил я у деда, дед — единоличник. То-есть, он принципиально не вступал в колхоз, а дело при Сталине было… и ничего. Только налогами обложен дед за землю огородную. Нищета галимая, но мною это тогда не ощущалось. Дом у него — крестовый, то есть — внутри дома стены крестом разделяют его на четыре комнаты. Полати сверху. Кто теперь может похвастать тем, что спал на полатях? Прямо былиной попахивает. Так вот, сижу я на столе, а мне в рот каждый сидящий рыбьи «пупки» отправляет. Теперь я понимаю, что варёных в ухе окуньков ели за столом, а «пупки», это икра, особым образом сформированная в брюшке его… Вкусная до невозможности. И сейчас помню… Рыбка не из магазина, в магазине такой нет. В магазин вообще не ходят, всё подножное, огородное и коровье. Да и в магазине только «чай» из прессованных остатков выжатой на сок вишни. Кто таинственный и где выпивал этот сок тогда? Рыбка из озера, которое начинается прямо в конце огорода…
Деда звали Фёдор Семёнович. Говорил о нашей фамилии, откуда она пошла. Давний наш первоначальный предок, по словам деда, из разбойников был, но в свободное от дел время забавлял подельников игрой на гуслях, может и пел… Потому прозвище ему было дадено от товарищей — «Гусляр»… Сам мой дед был исключительной суровости мужик. Рассказывали про него — однажды двадцатилетний уже сын его, Николай (Царство небесное ему, погиб на войне), услышал некстати шум в доме и нечаянно и неосторожно пробормотал: «чего это вас там черти надирают?». Дед заставил его, двадцатилетнего (!), спустить штаны и выпорол ремнём… Дочерей своих дед называл «чурки с глазами»… И ещё дед был религиозный, как я понимаю, фанатик. Сколько помню себя, не перекрестившись, я за стол не садился. Мечтал дед пострадать за Христа, что у него, кажется, и получилось. К тому времени, как дочерям его замуж выходить, Берия выпустил из лагерей, в том числе из близкого к нам Карлага, множество тамошних сидельцев. Были тут довольно экзотические экземпляры. Курдские контрабандисты, например, переносившие в военное время к нам на себе горными тропами швейные машинки «Зингера», афганские пуштуны — потерянное ещё в библейские времена еврейское племя, фанатично исповедующее ислам. Вот за такого и вышла одна из четырёх моих тёток. Отечественных-то мужиков в наших деревнях война выкосила. Так что дед кончал свою жизнь в доме этого пуштуна, который блюл свою веру столь же яростно. Говорят, деду запрещено было креститься, а он это делал демонстративно и часто. Столкнулись два фанатика, никто из родни моей не видел, как умирал дед Фёдор, а слухи пошли, что он уморил себя голодом, или его уморили… Так что, умирая, дед мой мог чувствовать себя святым…
И ещё дед говорил мне, надо в молитвах вспоминать тех, кто ушли. «Нам, грешным, легче там будет», — объяснял он. Теперь у меня там много тех, кого стоит помянуть. По утрам я думаю о них, и это моя о них молитва… А некоторых вспоминать не хочется, обдумываю дедовы слова, и понимаю, насколько это жестоко с моей стороны. Настроение портится и хочется выпить…
Мать мою звали Анисьей. Откровенностью она не отличалась, но один рассказ из жизни своей она повторяла часто. Чтобы выжить, вынуждены были наши деревенские отроковницы уезжать в близкие города. Мать устроилась посудомойкой на эвакуированный из Москвы в Петропавловск (Северный Казахстан) автомобильный завод. Устроилась в столовую для инженерно-технических работников, людей интеллигентных. Там она и исполняла свою немудрёную должность, а было ей лет двадцать. И вот спрашивает однажды один тут столующийся офицерик у её непосредственной начальницы. Про неё, мою будущую мать спрашивает: «А что делает тут это милое созданье?» — «Да так, это посудомойка наша», — отвечает начальница. — «Да? А я думал это мадонна!», — сказал интеллигентный офицерик. Вот эту историю мать не могла забыть до самой смерти. И лучшей истории в её жизни, похоже, и не случалось. Эх, вот ведь как важно, оказывается, не жалеть для человека доброго и тёплого слова. На всю жизнь одним только словом можно согреть…
Деревня, к которой относятся мои первые воспоминания, называлась Кундукуль. Тут два тюркских слова присутствуют «солнце» и «озеро». Озеро под солнцем. Неплохо, прямо роман под таким заголовком напрашивается. «Лазурь очистилась», — эти слова мать произносила раз в год, входя с улицы в избу с особо значительным выражением лица. Это означало, что она угадывала по виду неба окончательный приход весны. Я выходил на крыльцо и видел, как над озером в этой нестерпимо яркой очистившейся лазури летят и курлычут журавли…
Корова наша Зорька (утром, значит, на заре родилась) была нелюдимой. Она не подпускала к себе никого, кроме самой хозяйки. Подступись к ней с подойником самая близкая наша соседка, и подойник с жестяным звоном, отфутболенный коровьим копытом, улетал прочь, и соседка от коровы шарахалась. Однажды мать заболела. Когда ей стало совсем невмочь, она привела меня к этой корове Зорьке. Обсказала несложную технику доения и заставила сесть под вымя. Сама стала уговаривать Зорьку со слезами. Я в это время стал неумело дергать за соски. Корова вздыхала грозно и косилась на меня влажным, глубоким, как родник глазом. Однако не сделала даже попытки ударить по ведру. Только нагайкой хвоста стучала себе по бокам и по шапке мне яростно. И я понял тогда, что в тот момент о важном договорились две живые души. Две матери поняли друг друга. А речь шла не о малом. Мать моя просила у коровы молоко, которое в те годы в деревне означало, наряду с хлебом, чуть ли не саму жизнь. Может, корова подумала тогда, что и я её сын…
...В деревню к нам приехало кино. Ничего не знал тогда про это диво. Мне было семь лет. Я взволновался вдруг. Предчувствие необычайного коснулось моей души, которая не оперилась, ясное дело, и не умела ещё летать. В бывшем Божьем храме должно было всё это произойти. Бог был из него изгнан, конечно. И стены порушены частью. У раненого храма уже некоторое столпотворение образовалось из деревенского люда. Самая мелкая лепта на входе в бывший храм составляла два яйца. Куриных, ясное дело. Все уже вошли в заветную дверь, и я остался один. Яиц у меня не было. Выглянул механик, глянул на меня. Надежда на встречу с чудом горела в моих глазах, ведь это должно быть видно было...
Золотой с чёрными полосами бок вспыхнул и погас в захлопнувшемся райском дверном проёме и всё в этом мире потухло для меня. Это, узнал я много позже, было кино «Укротительница тигров».
И первую горькую истину я постиг тогда — этот мир несправедлив. И он не для меня. Я впервые узнал тогда цену горю. Оно никак не равно оказалось тем двум куриным яйцам, которых у меня не было. Именно с тех пор я знаю, что детское горе неизмеримую имеет глубину и целое море взрослой скорби никак не сравнимо с ним.
Как же так, думаю я теперь, неужели этот бродячий киномеханик, который ведь видел же тот маленький кусочек живой плоти, окаменевший вдруг от горя. Ставший его живым воплощением. Эх, люди, как вы бываете неосторожны с детскими душами.
В тот миг я стал черствее. На самую малость я стал любить людей меньше, чем это определила нам природа. И в добро я стал верить меньше. Уродство этого мира, может, от того и взялось, что не все люди умеют вовремя прочитать написанное в детском взгляде.
Потом много было, конечно, разных других печальных, горьких и не очень происшествий в моей жизни. Некоторые даже возвращали мне веру в людей, и я забывал про тот, вспыхнувший нестерпимым счастьем, счастьем, которого мне не дано было испытать, тигриный бок моего детства.
Когда в магазине я покупаю теперь десяток яиц, я вижу, что никто тут не догадывается об истинной их цене. Вот ведь беда какая...
2. Игрушки и игры детства.
Играли в бабки. Бабки, это прекрасные и драгоценные косточки в нижней, предкопытной части коровьей и телячьей ноги. После холодца эти косточки тщательно мы обгладывали и их можно было ставить на кон. Кто их собьёт на кону, к тому они и переходят. Это было сокровище. Самые ловкие имели их десятками… и даже сотнями. Их у этих счастливцев можно было купить по две копейки за штуку. Но эти две копейки были далеко не у каждого мальчишки в моей деревне… Можно было их выменять на яйцо. опять это яйцо. Яйца мы немилосердно крали у соседских курочек… Уже взрослым я узнал, что очень любил играть в бабки генералиссимус Александр Суворов, даже пожилой уже, отставленный от дел и определённый на жительство в своих деревнях… Пушкин о ней, этой игре писал: «Раздайся, народ любопытный, врозь расступись; не мешай русской удалой игре»...
3. Первые Ваши книги. Какую газету или журнал выписывали родители, что читали (если это было)?
Первой книгой моей была «Родная речь», замечательная хрестоматия тогдашняя для чтения в младших классах. А название-то какое — «Родная речь»! Прочитавши её невозможно было не полюбить свой язык. Даже те писатели, которых мы теперь не знаем или определили во второстепенные, в поразительном представали там виде и размахе. Я с тех пор с великой грустью думаю о полной неспособности нынешней литературы приподняться хотя бы до уровня, например, никому теперь неведомого Мамина-Сибиряка. Там был его рассказ об умирающем одиноком старике и его собаке, оставить которую было самым мучительным теперь в его положении… Я много читал потом переводов мировой классики, такой пронзительности встретить не пришлось… Да и в отечественной литературе примеров тому, пожалуй, и нет… Тем, кому доверено формировать наше представление о классике, стоило бы иногда менять наше о ней представление… А ещё лучше, конечно, чтобы у каждого из нас были о том свои представления…
В четвёртом или пятом классе я принёс из школьной библиотеки «Путешествие на Кон-Тики» Тура Хейердала. Открыл первую страницу и пропал на морском тревожном пути к острову Пасхи. Читал я, всегда сидя на сундуке, придвинутом к стенке. А тут мать затеяла уборку и сундук этот отодвинула в сторону. Пришлось читать стоя, но я всё забыл в головокружительном этом чтении. Морская таинственная даль застила мне глаза, и, забывшись, нацелился я присесть на привычное место. Затылок был разбит с размаху о стенку в кровь. С тех пор и повернулось у меня что-то в голове, открылась тяга и самому что-нибудь написать…
Мать была не шибким книгочеем, а газету «Правда» нам приносили. И вот, всякий раз, увидев там очередную речь Никиты Хрущёва на две-три газетные страницы, она немедля уносила эту газету в сортир на огороде и с особо торжественным видом прикрепляла для известной нужды там на гвоздик…
4. Что из еды выносили на улицу, какими приговорками просили поделиться и т.п.?
На улицу ничего не выносил, нечего было выносить. А вот в дом принёс однажды. На дороге, в пыли, рассыпано пшеничное зерно. Знаю, что деревня моя тогда была бедной, но самого состояния этой бедности не понимал. В том возрасте (лет пять — шесть) она, наверное, не могла ощущаться. Воспринималась, как и само состояние первоначала жизни, естественно. Не понимал я ещё ни состояния чуда, ни горя. Не умел ещё сравнивать. Но то, что передо мной лежит зерно, я уже смог оценить. Вместе с пылью, в подоле рубахи, я принес его домой. Теперь-то я могу определить степень той бедности, потому что бабка моя даже всплеснула руками — такая это была неожиданная удача. Она перебрала зерно руками, отделила его от праха и плевел, смолола на ручных жерновах. А к вечеру у нас были блины, а вместе с блинами, ясное дело — праздник. На этом празднике я, кажется, чувствовал себя главным. Удивительное чувство… Немножко пафосно получилось, ну да ладно — мужиком себя впервые почувствовал…
5. Что ели в детстве каждый день, по праздникам, в гостях?
Ел, конечно, только то, что Бог послал. Но как-то до сих пор уверен, что чувство голода, которого я, например, не испытывал уже лет сорок, имеет замечательный смысл, оно не даёт отвлечься от главного. Чтобы жить сытым, надо работать. Я так предполагаю, что природа создавала человека в той прекрасной диалектической пропорции, что сколько поработаешь, столько съешь. Всё лишнее, давшееся помимо труда, рождает незаслуженную сытость, от которой вся мерзость на земле… Незаслуженная сытость не утоляет голода… Все революции и войны затеяны от сытой скуки… Я написал, например, книжку о главном в мире смутьяне и мерзком тунеядце Владимире Ленине, установил, что он всегда был сыт, не приложив к тому никакого абсолютно труда…
Давно задумал книгу «Русская застольщина». Если смотреть широко, то культура застолья, то, что его составляло, последовательность, в которой появились на нашем столе (я имею в виду последовательность в историческом времени) те или другие его насущные украшения, являются важной частью народной культуры, истории всякого народа. Я подумал, что надеждой иметь достойный стол и желанием надёжной сытости, можно объяснить многое в историческом движении народов.
6. Какие песни пели деды, родители? Какие песни поете вы в своей семье в наше время?
Вот беда, песни петь я перестал. Любил петь украинскую «Ніч яка місячна…». Увы, теперь это как-то немыслимо, хотя песня-то при чём?..
7. Какие любимые пословицы, поговорки, присловья, реплики, слова были у ваших родителей? У вас?
Теперь у меня есть одно любимое, если это точно передаёт моё отношение к нему, историческое сказание. Меня восхитило отношение Уинстона Черчилля к одной пикантной проблеме, которая рано или поздно, постигнет любого мужика. Для книги «Сталин в жизни» собрал я громадное количество материалов. Вот какой эпизод отыскался в воспоминаниях переводчика В. Бережкова, участвовавшего в работе Тегеранской конференции 1943-го года. Там же, в Тегеране, и случился этот эпизод. Во время важнейшего там обсуждения проблемы второго фронта многие заметили, что Иден (министр иностранных дел Великобритании) передал Черчиллю небольшую записочку. Премьер, прочитал её, что-то приписал и вернул Идену. Тот, пробежав черчиллевскую запись, скомкал листок и бросил в стоявшую рядом корзину для бумаг. Когда заседание окончилось и все разошлись, Сталин велел Бережкову вынуть эту записку из корзины и доложить, о чём там идёт речь. Понятное дело, он полагал, что там могло быть нечто относящееся к позиции Англии по обсуждавшемуся вопросу. Бережков сделал всё, как надо, подошёл к Сталину с бумажкой и стал по ней читать: «Уинстон, у вас расстёгнута ширинка». И дальше написанное рукой Черчилля: «Благодарю. Спящий орёл из гнезда не выпадет …».