Я принадлежу к послевоенному поколению, родилась в 1948. Воспринимать себя в окружающем мире и запоминать реалии действительности начала довольно рано. В возрасте от года до двух-трех только отдельные моменты сохранились в памяти, а вот после трех, и тем более позже, помню многое уже вполне связно. Это было самое начало пятидесятых годов.
В детские годы представление о времени другое: недели, дни, часы в детстве длятся долго. Год, два, пять лет назад – очень, очень давнее время для ребенка. Время, однако, имеет свойство ужиматься по мере нашего взросления – так показывает опыт. Тогда, в начале пятидесятых мне казалось, что война была давно, что это далекое прошлое. С годами, как ни странно, она приблизилась. Тут и выяснилось, что детство наше – послевоенное. Что многое в нашей ментальности (не только наших отцов, но и нашей – послевоенного поколения) – определено войной.
В детстве я мало думала о войне – ведь я ее не застала, это было далекое, далекое прошлое, а детям не свойственно о прошлом думать. Но война постоянно напоминала о себе. Я помню калек, просящих подаяние на центральных улицах – кто без рук, кто без ног… Нищие калеки оголяли свои язвы, открывали свои культи. Почему-то особую жалость внушал мне, совсем маленькому ребенку, нищий, который сидел иногда возле булочной на ул. Ленина: он был с руками и с ногами, но со страшно изуродованной, буквально развороченной (застывшее месиво из рубцов) осколочным ранением спиной. Думаю, ужас и жалость вызывались еще и тем, что оголенную израненную свою спину он демонстрировал прохожим до поздней осени: в холодную промозглую погоду сидел вполоборота у двери булочной, обнажив напоказ всем спину. Была такая безнадежность, такое отчаяние в этой позе… Я беспокоилась, когда он несколько дней не появлялся: боялась, что простудился и умер. Много безногих было, которые не имели протезов и ездили на дощечке на колесиках, упираясь другими дощечками (они их держали в руках) в землю. Почти всегда они были пьяные, почти всегда просили милостыню… Вспоминаю свое потрясение, когда увидела однажды такого несчастного, лежащего навзничь за ларьком, напившегося до бессознательного состояния – а дощечка с колесиками, заменявшая ноги, была направлена прямо в небо, ввысь. В непостижимую, загадочную глубину Вселенной глядели эти колесики…
Потом большинство нищих калек исчезли. Они не тревожили больше наше воображение, мы стали о них забывать. Они встречались еще, но их было заметно меньше. В годы перестройки я узнала, что вывезли напоминающих о войне инвалидов в отдаленные приюты (называют остров Валаам) в 1952 году. Мне в том году исполнилось четыре. То есть видеть в большом количестве этих просящих подаяние калек я могла только совсем маленькой. Но запомнила на всю жизнь, вспоминаю и сейчас. Думаю, что судьба послевоенных калек-фронтовиков – одно из ужаснейших последствий войны, а их депортация – тяжкое преступление сталинских времен.
Город вставал из руин, отстраивался. Люди использовали любую возможность, чтобы порадоваться жизни, повеселиться. Я помню, как на окраине, где жила моя бабушка, выносили на улицу патефон, к нему собирались жители окрестных домов, спонтанно устраивали танцы… После страданий и ужаса большой войны люди стремились находить радость во всем, извлекали ее из самого малого. Пережившее войну поколение старалось быстрее вытеснить из памяти войну, забыть о ее непроглядном ужасе. Девятое мая было обыкновенным рабочим днем, о Победе упоминали по радио, но парадов и больших торжеств не проводилось. Слишком тяжела была травма, слишком много пролилось слез и крови, слишком близки были невозвратные потери. Как больной, чудом выстоявший в тяжелой болезни, взрослые вокруг наслаждались жизнью вообще, жизнью как таковой – очень мало от нее требуя и не ожидая особых благ. Жизнь сама по себе была благом, больше и не надо было ничего. Жили сегодняшним днем. Бытовые неурядицы переносили легко.
По вечерам бойницы крепостной стены возле кинотеатра «Октябрь» светились: там, в стене, в ее узком, экстремально прочном, непробиваемом пространстве, обитали люди; еще и в конце пятидесятых я видела эти светящиеся уютным домашним огоньком бойницы – чем не символ времени? Даже в начале шестидесятых оставались в городе времянки – железные (т.е. укрепленные снаружи проржавевшим кровельным железом) хатки на окраинах. Стояла такая хатка, например, на ул. Багратиона, напротив завода холодильников – там жила моя одноклассница. Обычны были в пятидесятые годы и бараки. Деревянный барак, в котором соседствовали несколько семей, имелся, например, в самом центре – в проходном дворе, соединяющем ул. Ленина и Б. Советскую, за Детской библиотекой и Домом профсоюзов. Этот барак до середины пятидесятых просуществовал.
Коммунальные квартиры были нормой, они считались после войны вполне приемлемыми для жилья; в первые годы пятидесятых наша семья радовалась своей комнате в коммуналке – «в самом центре».
Радовались любой малости. Любили шутить и веселиться. Ходили друг к другу в гости. Много было и пьяниц. Возможно, привычка к пьянству, о которой громко заговорили только в период перестройки, буйно развилась в нашей стране именно в те, послевоенные, годы. Конечно, она была значительно инициирована травмой войны. Последствия войны сказывались долго, несколько десятилетий; пережитые нашим народом страдания остались в душах не только военного, но и послевоенного поколения.
Водка была недорогой. Я не помню, сколько она стоила в этот период, но была доступна по цене всем слоям населения. Случаев отравления от покупной водки не припомню: алкоголь, как и все остальное, естественно, производился и продавался исключительно государством. Передавали друг другу ужасные рассказы об отравлениях денатуратом – но это случалось, если человек какой-то смазочный материал выпил. Варка самогона преследовалась законом, однако все же имела место. И воровство на спиртопроизводящих предприятиях существовало тогда, хотя, думаю, не в очень больших количествах. Мне довелось однажды быть участницей покупки краденого алкоголя со спиртзавода. Точно год не помню, но в пятидесятые – скорее, в первой половине.
Моя бабушка жила в маленьком (комната вместе с кухней метров 15 составляла) деревянном домике возле Днепра, на ул. Б. Краснофлотской. По моим нынешним понятиям, бабушка была еще не старой, ей не было шестидесяти. Однажды она заявила, что мы с ней поедем в гости. Поведение ее при этом было не совсем обычно – она явно чего-то сильно опасалась, даже боялась. Я необычное состояние бабушки чувствовала, поэтому и запомнила эпизод.
Мы переехали Днепр на пароме. «Новый» мост (в памяти сохранилось такое название моста по ул. Дзержинского) тогда не действовал – возможно, он ремонтировался или даже отстраивался после военных разрушений. Паром находился на Б. Краснофлотской, недалеко от моста – напротив 12-й школы, чуть выше. Вел его какой-то старик, впрочем, тогда мне все старше тридцати пяти казались стариками. Народу на пароме было довольно много, дул сильный ветер, бабушка меня от ветра заслоняла. На той стороне Днепра мы зашли в двухэтажный, ветхий уже, дом и поднялись на второй этаж в квартиру бабушкиной, так она мне сказала, знакомой. Ни до, ни после я этой знакомой не видела. Мы посидели там недолго – видно было, что бабушке сильно не по себе. И эта знакомая продала нам бутылку со спиртом. На мои вопросы бабушка, в конце концов, ответила, что спирт ворованный, но в магазине его не продают, а ей нужен именно спирт, а не водка – делать лекарство: у бабушки было слабое здоровье, и она увлекалась траволечением. Меня она взяла с собой, видимо, для храбрости. То есть воровство с завода в те жесткие времена все же имело место. И, должно быть, покупка краденого алкоголя была не столь уж безопасна.
А вообще пили водку. Мои детские знания в этой области связаны с окраинной улицей, где жила бабушка. Пили и соседи по коммуналке в центре, однако более наглядно веселье с выпивкой было представлено, когда я гостила у бабушки. В окраинных деревянных домишках возле Днепра особый быт существовал. Все было открыто, все на виду. Жители улицы хорошо знали друг друга. У многих были прозвища. Все произошедшее на улице обсуждалось. Наш ряд домов возле Днепра их жители называли «наша улица», а другой ряд домов той же Б. Краснофлотской, отделенный от Днепра нашим, – «та улица». Когда отправлялись в центр, говорили «иду в город».
Практически все мужчины в соседствующих с бабушкиным домиках тяготели к выпивке. В большинстве, кстати, это были вполне добропорядочные отцы семейства, мастера на все руки, крепкие хозяева. Почти все в недавнем прошлом воевали. Прямых алкоголиков было мало – даже не припомню, – но сильно выпивали многие.
В день «получки», так называли на нашей улице зарплату, обычным явлением был шатающийся, иногда при этом громко поющий мужчина; его бросало от заборчика к заборчику (улица была узкая и поросшая травой; машины на нашей улице редко случались), а он упорно двигался к своему дому – надо надеяться, с остатками «получки». Причем, никого не удивляло, если в таком виде выступал вполне уважаемый на улице человек – прекрасный хозяин, умелец и семьянин.
Кроме пьянства до потери ориентации, до нетвердой походки и угрозы не добраться до дому, широко практиковались застолья.
Застолья, бывало, проводились и в бабушкином доме – она любила гостей. Как правило, застолья были связаны с какой-то датой: праздник (советский либо церковный) или день рождения бабушки. Бабушка была хорошая кулинарка. Накануне пеклись два больших пирога. «Аржаной» – очень вкусный пирог из смеси муки и размоченного в молоке черного хлеба (поскольку ржаную муку купить тогда невозможно было). Начинка делалась из мятой картошки с вкраплениями прозрачно-золотистого сала и хрустящей поджаренной гречки. Пекся и пшеничный дрожжевой пирог с капустной либо рисовой (рис с крутым яйцом и поджаренным луком) начинкой. К чаю подавались пирожки с вареньем или морковкой, а также сдобные плюшки, ватрушки. На свой день рождения (в июле) бабушка часто готовила пончики со свежим, недавно сваренным клубничным вареньем. На самые большие праздники (Новый год, Пасха) иногда запекалась «ветчинка» – ну и всегда были закуски типа селедки, винегрета, отварной картошки, квашеной капусты и огурцов, сала ломтиками… Оливье и селедки под шубой тогда еще не существовало, они появились на наших столах значительно позже – в шестидесятые.
Что пили на бабушкиных застольях? Возможно, не всегда, но мне помнится, что бывала водка, а из вин ставили на стол портвейн или кагор. Гостей было не много, в крохотной комнатенке много не поместилось бы. Это были две-три подруги, женщины бабушкиного примерно возраста, бабушкина сестра и иногда племянницы. Поскольку устраивалось застолье днем, мои работающие родители приходили редко, только на день рожденья, и если появлялись, то вечером, когда некоторые гости уже расходились.
Чем запомнилось? На бабушкиных застольях, хорошо выпив и закусив, всегда пели хором. Пели «Катюшу», «На позиции девушка провожала бойца», «Дан приказ: ему на запад, ей в другую сторону…». На улице были слышны песни из низеньких окон бабушкиного деревянного домика, все знали, что «у Васильевны гуляют». Бабушка особенно любила песню «Каким ты был, таким остался, казак лихой, орел степной…», из кинофильма «Кубанские казаки». Помню, как однажды она, по настоятельной просьбе гостей, запела ее соло – срывающимся, надтреснутым в войну, подорванным больными бронхами голосом:
Зачем опять в своих утратах
Меня хотел ты обвинить?
В одном, в одном я только виновата,
Что нету сил тебя забыть.
Свою судьбу с твоей судьбою
Пускай связать я не могла,
Но я жила, жила одним тобою,
Я всю войну тебя ждала.
Дыхание кончилось в середине песни – бабушка махнула рукой и замолкла. Здесь необходимо сделать маленькое отступление.
Бабушкин первый муж, мой дед, был арестован осенью 1937-го. К моменту ареста они были уже четыре года в разводе, и у каждого была новая семья. Второй бабушкин муж, кавалерийский офицер (мама рассказывала, что по утрам ему приводили лошадь, и он скакал на ней на работу), умер незадолго до войны от быстро прогрессирующего туберкулеза. С дедом моим разводились тяжело, бабушка была серьезно сердита на него. Однако когда ей сказали об аресте по обвинению в шпионаже, ответила резко и определенно: «Этого не может быть!». Мой дед был расстрелян 5 января 1938, через месяц с небольшим после ареста, но узнали мы об этом только в перестройку, а бабушка не узнала никогда.
В 1953 начали возвращаться лагерники, и деда очень ждали. Бабушка почему-то была убеждена, что вернется он к ней, а не во вторую свою семью, где его не менее горячо ждали и где у него было трое детей. Изредка к ней заходил довоенный друг деда Валентин Александрович – худой, высокий старик. Он тоже был в лагерях и вернулся. Возвращение его внушало надежду. Бабушка к нему с особым уважением относилась – он был из той, прежней ее жизни. Валентина Александровича она угощала только чаем, они сидели вдвоем и тихо беседовали.
Моя стойкая, сильная, много пережившая бабушка была в чем-то наивна. Например, она, несмотря на все горестные события жизни, твердо верила во власть своей былой, несравненной, красоты и в то, что первый муж навек привязан именно к ней – той первой, самой большой, любовью… В общем, до 1956 года, когда на запрос мамы соответствующие органы ответили, сильно покривив душой (надо полагать, от стыда), что «умер в 1942», реабилитирован посмертно, она ждала его возвращения – как многие женщины тогда ждали. «Меж нашей разлукой и встречей / Война была посередине…» И, увы, не только война.
На бабушкиных застольях гости были навеселе, но по-настоящему пьяных (таковыми считались те, кто шатался, не держал равновесие) – не припомню. Выпив, закусив, поговорив, попев хором, все расходились своими ногами.
Соседи, услышав песни, случалось, тоже заходили, чтобы принять участие в общем веселье.
Хорошо запомнился такой эпизод. В тот летний день середины пятидесятых у бабушки как раз собрались гости – скорее всего, это был ее день рожденья, 21 июля, летняя Казанская. «Я казанская сирота» – часто говаривала бабушка. Похоже, так и было: умерла она на осеннюю Казанскую…
Праздновать день рожденья начали часов с двенадцати. Отведав вволю разнообразных пирогов и разносолов, я вышла на улицу. Со взрослыми мне было скучно, а на улице практически всегда можно было встретить друзей; дети, живущие по соседству, тесно общались и дружили. В ту пору на нашей улице всегда возле какого-нибудь из домов была свалена куча бревен: маленькие домики достраивались, расширялись; на смену времянкам строились новые дома. Мы, дети разных возрастов, собирались на этих бревнах: играли в «испорченный телефон», в «вам барыня прислала…», разговаривали.
Вот и в этот июльский солнечный день на бревнах, недавно привезенных Степанюсей, собралась небольшая детская компания. «Степанюсей» дядю Степу, хозяина отстраивающегося дома, мы звали только между собой, за глаза. Прозвище дали, конечно, Прохоровы – многодетная семья, живущая по соседству со Степанюсей. Все Прохоровы были остры на язык. Данные ими прозвища, их прибаутки и дразнилки быстро распространялись по нашей улице и становились частью ее повседневной жизни.
Дядя Степа – мелкого роста и комплекции мужичок, с конопатым лицом и неопределенного цвета редкими волосами – был совершенно не похож на известного – а в те годы очень известного – героя стихотворения Сергея Михалкова «Дядя Степа». «Степанюся» шло ему много больше. У Степанюси была хорошая семья. Жена – красивая тетя Вера – ласково звала детей Вовуся и Ленуся. Да и саму тетю Веру – мы слышали – дядя Степа называл «Веруся». Вот и закрепилось в нашей приметливой детской среде по аналогии «Степанюся».
Степанюся, как и многие, как, собственно, все на нашей улице, упорно пытался укрепить и расширить свой домишко. После работы, если не бывал пьян, он возился во дворе, подделывая что-то, подштукатуривая и подкрашивая. Ленуся и Вовуся, увидев на лугу или на улице какой-нибудь гвоздь или ржавую железяку, подбирали ее со словами «это моему папе надо»: в те годы бережливость была нормой. «Если не бывал пьян…» Беда была лишь в том, что пьян бывал Степанюся довольно часто. Выпив, он становился особенно ласков и пел всегда одну и ту же песню:
Крашу губы очень густо,
Вырисовываю бровь…
Это трудное искусство –
Вот что делает любовь.
Помню, как мы, дети, просили его эту интересную песню спеть.
Когда Степанюся, выйдя из дома, остановился возле своих бревен, то есть возле нас, он был уже слегка навеселе. Возможно, по случаю Казанской. Остановился он прямо рядом со мной. Пение из бабушкиных окон было слышно и здесь, через дом. Помявшись некоторое время, дядя Степа сказал, вроде бы, ни к кому прямо не обращаясь, в виде риторического вопроса: «Никак, у Васильевны гуляють?». Поскольку смотрел он в мою сторону, я смущенно кивнула. «Ай, молодец Васильевна!» – продолжил дядя Степа после недолгой паузы. И опять замолчал, погрузившись в мучительные раздумья. «Ти, это, пойтить к Васильевне? – теперь он уже прямо ко мне обращался, – ти не?». «Ти нальють?!» – открылся, наконец, главный вопрос.
Я не знала, что ответить. Степанюся уже был прилично выпивши, а бабушка не поощряла сильно пьющих. С другой стороны, дядя Степа был близкий сосед и пользовался бабушкиным уважением как хороший семьянин и хозяин, несмотря даже на пьянство. «Сходите, – наконец, сказала я. – Сходите, конечно! Почему нет?». Я ему сочувствовала, я очень хотела, чтобы бабушка посадила его за стол, «налила».
Вот он идет к домику, из которого звучит песня, по веселой солнечной улице, совсем немного пошатываясь, еще достаточно твердо. Маленькая девочка с волнением и тревогой смотрит ему вслед – неужели бабушка не нальет? Нет, такого не может быть!.. «И врага ненави-и-и-истного / Крепче бьет парене-е-ек…», – слышится из окон.
Лишь через много лет я узнала, что, помимо прочих наград, получил в войну дядя Степа три ордена Славы. И поняла, кто был этот, в общем, неказистый, тихий человек: Полный кавалер ордена Славы, спаситель Отечества! Взрослые на нашей улице в годы моего детства не говорили о наградах; не припомню, чтобы это при мне обсуждалось. В начале пятидесятых ордена и медали гражданское население не носило – зачем хвастаться, напоминать о войне? У всех хватает с лихом! Испытанное было еще так близко, так тяжело и надсадно болело – старались в обыденной жизни не вспоминать. Иногда показывали дети друг другу отцовские ордена – кажется, и мне показывали Вовсуся с Ленусей, но я тогда плохо понимала, что это за ордена, что за этими орденами… Понимать стала много позже.
Судя по возрасту, попал Степанюся на фронт совсем молодым. Ему повезло. Он сохранил и руки, и ноги, и спину. Он сохранил и душу. Но каково пришлось его душе?
Снег минами изрыт вокруг
И почернел от пыли минной.
Разрыв – и умирает друг.
И, значит, смерть проходит мимо.
Сейчас настанет мой черед,
За мной одним идет охота.
Ракеты просит небосвод
И вмерзшая в снега пехота.
<…> потом
Глушили водку ледяную,
И выковыривал ножом
Из-под ногтей я кровь чужую.
Вот он идет по июльской просвеченной солнцем улице – Степанюся, дядя Степа, любящий семьянин, крепкий хозяин, пьяница… Сияет летний праздник Казанской Богоматери – иконы-спасительницы, победительницы… На дворе одна тысяча девятьсот пятьдесят какой-то год… Уже несколько лет как закончилась война, а он остался жив, у него хорошая семья, дом… Но глубоко запрятано в памяти страшное, пережитое – глубже, глубже, не разбередить, не достать из глубин сознания: «Мы из подбитых танков выгребали / все, что в могилу можно закопать…»; «Когда на смерть идут – поют, / а перед этим можно плакать…»; «Подлый страх продавил моим телом бугор…».
Нет, он не выставляет раненую душу наружу: тихий, обстоятельный мужичок, ласковый и легко смущающийся. Он почти не шатаясь идет по яркой летней улице – у него семья, дом, руки-ноги… Он уже выпил и, возможно, сейчас ему нальют еще… Кургузый мужичок, совсем не похожий на дядю Степу из известного детского стихотворения, – Степанюся, Полный кавалер ордена Славы, идет по нашей улице.
Я смотрю ему вслед – долго, очень долго, несколько десятилетий… Только б не забыли.
P.S.
В 1981 году на защиту моей кандидатской приехал известный поэт Давид Самойлов. Он был из военного поколения, всю войну прошел вначале пулеметчиком, а потом в разведроте; закончил войну старшим сержантом. Приехал он в качестве неофициального оппонента: поэт занимался и стиховедением; он написал «Книгу о русской рифме» – большой, высококвалифицированный научный труд.
В перерыве я, соблюдая правила аспирантского «политесу», подошла к нему с вопросом, хорошо ли он устроился в гостинице: защищающийся обязан позаботиться об устройстве иногороднего оппонента. Дело происходило в середине дня, но Д. Самойлов был уже слегка в подпитии. Я впервые увидела вблизи большого поэта. Его личность поражала – и поражала, как я определила позднее для себя, превосходящей обычное человеческое правдивостью, а точнее – внутренней свободой, которая эту правдивость делала возможной. Правдивы и точны были слова, поведение. Может быть, это и есть основное и необходимое свойство настоящего поэта? На мой «политес» он ответил:
«Да, спасибо, очень хорошая гостиница. Главное – в буфете всегда продают коньяк в разлив».
Это, как и все, что он говорил, было сказано без тени рисовки, без бравады.
Он просто констатировал, что именно для него важно. Он не пытался скрывать свой недостаток. Конечно, принесенный с фронта. Можно ли было выносить в течение нескольких лет военный быт с его обыденными, почти каждодневными, подвигами: добыть «языка» или снять часового, или идти в рукопашный бой – и не пить при этом? Мог ли вынести все это поэт, романтический юноша, да просто человек? Как многие фронтовики, Давид Самойлов пил и в послевоенные годы. У него была глаукома, и широко известно его пояснение врачу: «Бутылку еще вижу, а рюмку уже нет».
Война была одна для всех – для студента столичного вуза и для не особенно грамотного деревенского паренька. И эхо ее было длительным, многое определившим в характере военного и даже послевоенного поколения. Приведу стихотворение Давида Самойлова. Только бы, только б не пророческое.
Мне снился сон. И в этом трудном сне
Отец, босой, стоял передо мною.
И плакал он, и говорил ко мне:
«Мой милый сын, что сделали с тобою?»
Он проклинал наш век, судьбу, войну.
И за меня он требовал расплаты.
А я смиренно говорил ему:
«Отец, они ни в чем не виноваты».
И видел я. И понимал вдвойне,
Как буду я стоять перед тобою
С таким же гневом и с такой же болью.
Мой милый сын, увидь меня во сне!
Автор: Людмила Горелик, преподаватель СмолГУ
Источник: научно-популярный журнал "Край Смоленский" 2016. №6. С. 116-120.
Возможно Вам понравятся другие материалы нашего канала: