Найти в Дзене
Бумажный Слон

Женские истории. Часть 1

ОДНОЛЮБ

Жест рукой - мягкий и царственный. Рука полная, смуг­лая, с аккуратными лепестками-ноготочками, розовыми, как у здорового ребенка.

-Толяшечка, сигареты.

-Мурик, ты их забыла в пансионате. Принести?
Темные ресницы томно опускаются, Марина Родригона кивает.

Каменистый пляж лежит в низине, и к пансионату надо идти по горе. Слепящее полуденное солнце обливает берег и скалы нестерпимым жаром, море ослепительно искрится, кажется, что зной пронизывает насквозь. Марина Родриговна поворачивается на бок и смотрит, как ее муж бод­рым шагом ответственного человека поднимается по кру­той тропинке, неподалеку от которой пасется стайка грязно-белых коз. Жухлая трава, заросли васильков, мя­тые банки из под пепси-колы.

Она надвигает на брови яркую, как крылья тропичес­кой бабочки, широкополую панаму и ложится на спину, подставляя солнцу не юное, но по-прежнему прекрасное, щедро вылепленное природой тело. Загорелая матъ-земля, исполненная сил, мощи и совершенства, женщина с кар­тины Ренуара, Рубенса, а быть может, Кустодиева, если бы ему вздумалось вдруг очароваться брюнетками. Царица. Владычица. И пусть сколько угодно болтают, что она помыкает Толяшечкой: "муж-мальчик, муж-слуга"... Тоже мне, знатоки русской литературы! А если ему нравится ежеминутно быть нужным ей? А если в этом - его счас­тье? Что, черт возьми, за манера, лезть в чужую душу? Он - однолюб. Это редкость. Но ведь она сама его выбирала почти четверть века назад. Вот и они пусть себе такого найдут, сплетницы-газетницы.

Марина улыбается самой себе под своей разлапистой матерчатой шляпой. Она не умеет долго сердиться. Она из рода победительниц, и ей ли пристало обращать вни­мание на ироничные взгляды. В их семье всегда был девиз: пусть завидуют, а не жалеют! Пусть завидуют. Она не боится, у нее такое биополе - пушками не прошибешь.

А может быть, это и не биополе вовсе, а жизненная закалка. С папой Родриго за сорок лет жизни станешь как кремень. У папы натура страстная, испанская, не терпя­щая пререканий. А Марина - в папу. Папу когда-то под­ростком из Испании во время войны привезли без правой ноги и без пальцев на левой руке. Он в Мадриде под бомбеж­ку попал. Потом Россия, детдом... И ничего, выдюжил. Маринину маму обаял и всю жизнь в кулаке держит. И если б только ее! Он в педагогическом - самый грозный за­ведующий -- все перед кафедрой иностранных языков про­сто трепещут. Его только Марина не боится, хотя она, конечно, дочь уважительная, и девочек своих так воспита­ла: дедушкино слово - основа всего... А каково Толяшечке в таком-то семействе?

Толяшечка, Толяшечка... Крепенький, маленький белобрысенъкий как гриб боровичок. Такой русский-рязанский-калужский, веснушечки бледные по широкому лицу, -шея мощная, ноги кавалеристские, с кривизной. А что, Марина долговязых не любит... Ей не нравится, когда у мужчины голова под потолком болтается того же размера, как электролампочка. Студентов таких нынче много: тело длинное, головеночка махонькая, и Ничего в ней нет, кроме мата... А Толяшечка человек положительный, воспитан­ный, никогда дурного слова не скажет, смотрит всегда вни­мательно, даже настороженно: может, что Мурику род­ному нужно или детям... Он всегда на страже, всегда в карауле. И не хмырь он какой-нибудь, а, между прочим, электронщик высокого класса. Зарплата маленькая? А у кого она теперь большая? Нас же всех окунули...

Зря мама возражала когда-то: "Мариночка, солнце мое, он же простой как... как... как табуретка... Как сапог кир­зовый. Он же, кроме электроники своей ничегошенъки не знает! Ни мур-мур... Ты о чем с ним разговаривать бу­дешь? Разговаривать же надо!"

А Марина "хи-хи-хи" да "ха-ха-ха", хватит того, что я сама сложная, а разговаривать в нашей семье есть кому - можно по-русски, а можно - по-испански... Папа как заго­ворит, его не остановишь! Что ж мы будем делать, если еще и Толяшечка разговорится? Не суетись, мама, он меня фортран -и бейсику выучит, будем как ЭВМки друг с друж­кой болтать!

Нет, не права была мама, не права. Она потом сама убедилась. Как Толяшечка котлеты жарит, а шашлыки какие на шампуре готовит! Будто он не из Рязани, а с Кавказа. А ремонт в доме, а уборка, а все покупки кто на себе таскает? А девочек, дочечек, двух Мариночек в мини­атюре - Аню и Саню кто как орел защищает и опекает? Они у него на руках скорее засыпали, чем у Марины. От Марины всегда энергия потоком, жар, страсть, тут не уснешь...

Но самое главное, кто мог бы так поладить с папой Родриго? Он же как самум, как торнадо! Только Толяшечку ветрами не сдуешь, слабо. Он стоит себе как малень­кая скала и почтительно, серьезно ждет, когда буря минуem. Ну не будет же ветер дуть вечно, ну когда-нибудь же прекратится! Толяшечка все выдержит, все перенесет, по­тому что ему нельзя потерять Марину: он однолюб.

Он ее полюбил сразу. Вот увидел и полюбил. Есть такое высокопарное выражение "как громом пораженный", он так и стоял - как громом пораженный. Он таких женщин преж­де не видел: с черными горячими южными глазами, с гус­той иссиня-черной гривой тяжелых волос, с улыбкой ши­рокой и смелой. Далекое испанское солнце в плечах и руках, в тяжеловатой царственной поступи. Он пропал, он погиб в одночасье и навсегда. Он уже тогда, вспыхнувшим сердцем, понял, что над ней не будет властно время, что время -это пустяки, сон и иллюзия, что есть только ОНА -див­ная, несравненная, и что все достоинства других - ничто перед ее чудными милыми недостатками.

Это было на каком-то студенческом вечере, зимой, и Марина никогда не забудет, как, собираясь впервые прово­дить ее, он опустился в наполненном народом вестибюле на одно колено и... Нет, он не объяснился ей в любви, он стал застегивать ей сапоги, осторожно затягивать змей­ку, потому что голенища чуть - чуть не сходились на ее полных ногах. У него были легкие, теплые, заботливые руки, и потом он все делал так: молча, старательно, словно вы­полняя важное ответственное задание. Он всегда все дово­дит до конца и не бросает на полпути, чего бы это ни стоило.

Он терпеливый, ее Толяшечка. А она, какая она? Разве она плохая жена? Она же тоже его любит и жалеет, и заботится. Как умеет. Она редко бывает стервой. Ну, случается, конечно, не святая же в конце концов... Вот чего боится Толяшечка, так это больших праздников. Боль­шие праздники для него - как нож острый. На большие праздники - много хлопот, Мурик все крутится, готовит, она покушать любит. Если гуся жарит - то огромного чтобы в духовку едва влезал, пироги печет - сразу по шесть штук, если салатов - то десять, если торт - четырех­этажный. Гости должны, быть сыты. У гостей не должно быть волчьего блеска в глазах, когда они выходят из-за стола. Дым коромыслом. Но не этого боится Толяшечка. Он готов хоть весь рынок домой принести, лишь бы Му­рочка была довольна. А боится он того зыбкого момента, когда после пятой рюмки сливово-черные глаза жены за­тягиваются поволокой и в них появляется хмурый чертик, жестокий той наивной и упрямой жестокостью, которая бывает у некоторых маленьких, душевно не воспитанных детей.

-Вы что думаете, - затягивает Мурик знакомую пес­ню и подмигивает гостям, - вы думаете у меня муж: паинъка, да? Тихий такой, да? Семейный... Образец для всех мужей... А фигушки! Это он с виду тихий. А на самом деле
гуляет, напропалую. Не верите? Ой, внешность обманчи­ва... Что такое, милый?

-Мурочка, пожалуйста, перестань. Не пей больше.

Он бледнеет и сидит как на иголках. А вдруг они пове­рят? Вдруг они подумают, что он - тайный развратник? Ну, не все же знают Муриковы особенности, вон та пара сегодня у нас впервые... Боже мой, ей не надо больше пить.

Но Марина Родриговна - дочь своего отца, разве можно остановить ее запретами? Она только пуще разгорается, и лицо у нее становится, как у кошки, которая поймала мышь и играет с нею, то придушивая, то отпуская.

- О, вы не поверите, он у меня конспиратор... Настоя­щий Дон Жуан. Ну, знаете, тайные пороки, гашиш на ночь, молоденькие девочки... Он молоденьких любит, сопливых таких нимфеточек... Ну признайся, Толяшенъка, ты после Набокова только тринадцатилетних приглашаешь, четырнадцать - уже старуха... Домой приводит. Да, да... Мне надо сочувствовать... Прихожу, а тут...

Толяшечка идет красными пятнами. Он готов прова­литься через все восемь этажей, сгинуть без следа. Она смотрит на него с тихой веселой ненавистью и думает: ну почему ты такой скучный? Ну, зачем ты такой пра­вильный? Почему у тебя всегда дважды два -четыре? Ну, разозлись. Ну, дай мне в морду. Вот сейчас, здесь, при гос­тях. Или заори. Или засмейся. Или измени мне наконец. Вон сколько баб возле тебя вьется в твоем вычислительном центре... Измени, потом покайся... Отмочи что-ни­будь... Не можешь... Не смеешь... Однолюб чертовый...

Он умирает от стыда, но молчит. У него страшное лицо. Губы поджаты, а все веснушки как бы расплылись. Он глубоко дышит. Надо терпеть. Что делать -- он не может без нее жить. Он любит детей. И вообще, дурь пройдет, а Мурик останется, и будет так же обнимать его своими горячими руками, и рассказывать какие-то свои бесконечные сказки и истории, и готовить вкусные обеды, и хохотать так заразительно, что рядом с ней невозмож­но не быть счастливым.

Она покачивается задумчиво и полупьяно и, отхлебы­вая из изящной рюмки, мысленно спрашивает себя: она-то почему ему не изменила? Ни разу... Так и жизнь прой­дет, и она, такая яркая, красивая, умная тропическая птица не достанется никому, кроме него... Она пропада­ет, пропадает зазря в правильных от -сих до сих отмерен­ных объятиях, она слушает морали, она скована по рукам и ногам. А если вырваться? Если раз - и квас! Ну, тогда -пропадай моя телега... Ведь ее не удержать, все пойдет прахом, все совместные годы... Жалко. Да и к кому идти, к кому бросаться?

Ее мысли путаются и перескакивает.

Какой директор в гимназии, где она преподает испан­ский! Какой красавец! Высокий, статный, галантный. А говорун... Учитель литературы. С ним, пожалуйста, и про Маркеса, и про Достоевского, и про постмодернизм... Толяшечка знает, что такое постмодернизм? Директор - шатен, волосы и у него вьются... Ему на прошлой неделе было тридцать пять... Ему Марина нравилась, да нрави­лась, он говорил: "Вы удивительная женщина", но эта на­халка математичка... Что хорошего в том, что у нее ноги как циркуль? Она же глупая... Глупая раскрашенная кукла. "В чертах у Ольги жизни нет..." Что интересного в этих проститутках? Почему они всегда в чести? И вот она его любовница, а я, а я...

Марина Родриговна поднимает голову. "Вы знаете, - го­ворит она, - у нашего директора любовница - такая дрянь..." Толяшечка сжимает под столом сплетенные паль­цы. Начинается вторая серия откровений.

* * *

Сейчас нет гулянок. Сейчас лето, и они отдыхают. Море, солнце, раскаленный пляж. Марина Родриговна смотрит на чаек. Какие они большие и хлопотливые... Каждая ищет что-то, парит над водой, высматривает. А вон те все время вдвоем. Наверное, муж и жена. Интересно, у чаек бывает любовь? Так, чтобы надолго? Дома надо в энциклопедии посмотреть, только там скорее всего про это не сказано. Эта чайка - я, а вон та - Толяшечка... Вьется, вьется рядышком, всех крыльями отгоняет... Не троньте мою остроклювую, не троньте мою белопузую... Ох, как ку­рить хочется... Куда же мой муж подевался? Да вот он идет, бедненький, даже шорты промокли от пота. Что делать? Пансионат на горе...

Она поднимается на локтях, медленно закуривает, скло­нившись над его крепкими ладонями, сохраняющими для нее огонь утлой спички. Он ласково смотрит сверху вниз на ее склоненную голову в смешной панаме, на загорелые плечи и черные завитки на висках. Сколько он вытерпел от нее? Сколько вытерпит еще? Она - госпожа, она – победительница, она - его глупенькая маленькая девочка, кото­рую он всегда будет беречь - даже от нее самой. Как раб. Как паладин. Как муж. Как покровитель. Как однолюб.

ДОМ У МОРЯ (Женская исповедь)

А знаете, я ведь его действительно любила. Ей-богу, по-настоящему. Мы же с детства были знакомы. Мы совсем рядом жили. У него был папа - известный музыковед, а моя мама -хорошая учительница музыки, и одно время он к нам заниматься ходил, пока они рояль не купили, старый такой, изысканный, дорогущий и похожий на клавесин. Вот на этом рояле он потом и занимался некоторое время.

Он маленьким смешной был, я же старше на три года, я помню. Однажды он заводного медведя в детском магазине стащил. Плюшевого. Очень ему этот медведь нравился, а денег тогда не было, ни на рояль, ни на медведя. Он смот­рел-смотрел на него, да и цапнул. И ко мне пришел, груст­ный-грустный. Я, говорит, лучше назад его отнесу и ти­хонько на полку положу, потому что все равно не смогу играть как со своим. И отнес. Он всегда чуть-чуть стран­ный был, как бы не от мира сего.

Его бы, наверное, во дворе "колотили, если бы не стар­ший брат. Брат, тот совсем другой, мне ровесник. Здо­ровенный такой парняга, шумный, он потом приличным музыкантом стал, первая гитара города, хотя и физику не бросил.

А роман у нас поздно начался, совсем поздно. Мы дружили много лет. И учиться он за мной следом пошел: я на исторический, и он - на исторический, потому что инте­ресно, как там оно все исторически складывалось, пока к сегодняшнему дню не прикатило. Я влюбчивая была до ужаса, прямо вспомнить сейчас страшно. А Лёнька от меня записочки моим обожаемым носил. Он всегда скор был на ногу, на месте не сидел, отчего ж старой подружке не помочь? А сам долго не влюблялся, ох долго. Все стихи читал, на рояле тренькал, потому что настоящую музыку ему из-за слабого здоровья запретили: нервная организа­ция слишком тонкая и сердце больное.

Бывало, приду к ним в гости, спрашиваю "Лёня дома?" -А меня его мама встречает: "Заходи, Веточка, дружочек, Лёнечка в библиотеке сидит, курсовую пишет, он же у нас круглый отличник. А ты подожди немножко, чайку вот выпей, я пирог испекла с яблоками, точно такой, как ты любишь".

Ну, сяду, а мама мне жалуется: "Слушай, со­лнышко, что мне делать с моим младшим любимым сы­ном Лёней? Мой младший любимый сын Лёня совсем сошел с ума. Во-первых, он совсем синий, потому что все время занимается, и сидит, и сидит, и сидит над книжками! А когда не сидит, то все им помыкают, это ваше партбюро, и деканат, и комитет комсомола! Я ему сто раз говорила: "Леня, объясни этим безумным людям, что у тебя порок сердца! Ты не для того поступал в университет, чтобы там умереть! Илия пойду и сама все объясню!" А он отве­чает: "Мама, только не это! Я понимаю, что они тебя запомнят и ты устроишь им зеленую жизнь, потому что ты настоящий атомный мамик (как тебе нравится, дет­ка, такое обращение с матерью!), но лучше уж я сам разберусь". Ладно. Пусть разбирается. Но, Веточка, он не гуляет с девочками! Его отец, в его возрасте, уже сделал мне первого сына, а Ленька завел себе лягушку, бр-р-р, про­тивную, зеленую, держит ее в банке с листьями, зовет Клавой и кормит тараканами. А она, мерзость такая, таракана сожрет, так, что только один ус изо рта тор­чит, и ждет-таращится, когда ей очередное насекомое да­дут. Мне, говорит, такая жена будет нужна, как Клава, -сделала свое дело и - в банку!"

- Ой, - говорю, - Роза Ильинична, этого быть не может,
потому что Лёня совсем не циничный. Он, скорее, даже
романтичный чересчур!

- Ах, - отвечает она, - деточка, кто их, мужчин, разберет!"

Так сижу-беседую, тут старший, Сёмка, вваливается с гирляндой девочек вокруг шеи, с гитарой с трубкой в зу­бах:

- Сём, чего губа синяя?

- Да, ну ее, эту Зойку! Целуется как медицинская банка. Фиг с ней, пусть она мне доклад к теоретическому семинару напечатает, а я ее целоваться научу. А ты Леньку научи, а то ведь пропадет ни за грош, высохнет интеллигент чертов!"

Зря они так боялись. За Лёнечкой потом народу бега­ло... Приходит, например, девочка и говорит: "Слушай, Леня, ты, такой тонкий, ранимый, тебе нужна поддерж­ка, смотри, сколько у меня достоинств: я и умная, и красивая, и хозяйственная, отчего бы тебе на мне не же­ниться?" Ну, Леня тоже не лыком шит. "Знаешь, - гово­рит,- ты, конечно, очень хороша и все твое при тебе, но если бы я выбирал по достоинствам, я бы женился на рояле". Видите, я и это помню до сих пор...

Ну, а у нас как-то само собой все вышло. Наверное, ина­че и быть не могло. На дачу мы поехали к общей подружке. У ее родителей дача была за городом в роще. Зимой поеха­ли, по морозу, потому как Татка сказала, что у нее там винцо припасено домашнее, очень славное, а винца попить возле растопленной печки даже отличникам истфака не грех. Вот мы и потащились, юные, неленивые, сначала на трамвае черт знает куда, потом с Таткой втроем через рощу, где снег чуть не по пояс. И до чего же хорошо там было, на этой маленькой даче! Тишина. Белизна. Коты, вокруг гуляли, оставляли следы лап на снегу. Вареная кар­тошка, винцо, огурчики из погреба. А потом Татка сказа­ла: "Ой, ребята, у меня же коты не кормлены". И ушла. Часа на два. Котов кормить.

Знаете, какое тогда было у Леньки тело? Как струнка. Он тебя любит, а косточки стучат. А глаза... Помните у Вознесенского: "Не мигают, слезятся от света безнадеж­ные карие вишни..." Вот у него тоже были карие вишни и кудрявая - кольцо в кольцо - голова. А губы сладкие, особен­но уголок, и в уголке маленькая родинка. И любил он само­забвенно, без оглядки, любил так, как другие молятся своему богу, полностью, до конца уходя в любовь.

В те дни я писала стихи и, помнится, написала:

«Безлюдье зимних дачных мест.

За окнами мороз,

И нежности тяжелый крест

Надолго и всерьез.

По снегу прыгают коты,

Жарою дышит печь,

И опьяненье простоты

С тобою рядом лечь…»

И там было еще дальше и дальше, теперь уже не вспомнить. Потом через много-много времени, когда я спросила его однажды: " Тебе это не надоело со мной?" Он ответил: "Что ты... Это не может надоесть. Это как классическая музыка". Вот, ка­жется, я нашла слово: он был тогда настоящий. Вы понимаете? Настоящий. Он по-настоящему дружил, по-настоящему желал, по-настоящему занимался историей. Может быть, этим он и был странен?

В тот самый день, когда мы впервые, обнявшись, ле­жали возле печки под клетчатым Таткиным пледом, он сказал мне, задумчиво улыбаясь:

- Если бы я был богат, я потратил бы все свои деньги на две вещи. Во-первых, я купил бы дом у моря. В Коктебеле. Знаешь, как у Волошина, куда к нему хаживала Марина Ивановна с Эфроном. Пусть бы там было не роскошно, но там была бы библиотека и кабинетный рояль. Я завел бы там кошку и собаку. Маленького котенка и щенка, и они бы выросли вместе и любили друг друга. Как мы с тобой.

— Увы, ты не будешь богат, - сказала я и поцеловала его в плечо, - но я тебя люблю и небогатого.

- А еще, - продолжал он, мечтательно прикрыв глаза, - я всем своим знакомым женщинам подарил бы бриллиан­ты, а тебе - первой! — и он прижал мою ладонь к своей щеке.

Потом тема дома у моря повторялась много раз, и я выучила волошинские строчки:

Дверь отперта. Переступи порог.

Мо дом открыт навстречу всех дорог.

В прохладных кельях беленых известкой

Вздыхает ветр, живет глухой раскат

Волны, взмывающей на берег плоский,

Полынный дух и жесткий треск цикад.

Ему так хотелось тогда повторить за поэтом: "Убог мой кров,, и времена суровы, но полки книг возносятся стеной, здесь по ночам беседуют со мной историки, поэты, богословы..." Хотя бриллианты, бриллианты тоже где-то маячили на горизонте, но ведь для меня - первой...

Это было время шального, молодого, щенячьего счастья. Мы с Ленькой целовались, где только могли. Когда его мама уходила, а Сёмки и так никогда не было дома, мы целовались в их огромной квартире, где все двери хлопали от сквозняков и вечно пахло лекарствами и мышами. Мы целовались в подъезде, темном и тесном, пропахшем -жареной картошкой и кошками, видимо как раз теми, что не ловили мышей, на высоких щербатых ступенях. В лифте моего дома и посреди улицы, шокируя прохожих, на кафедре, когда все вдруг выходили, в магазине, и во дворе - мы целовались везде. Веселое, золотое, счастливое время.

Когда пришла пора оставлять талантливого исследо­вателя Лёню на работу на факультете, все были хором "за" и уперся только заместитель секретаря по идеологии Федя Царьков. Я была тогда уже преподавателем и уж-жжасной комсомольской активисткой и пришла к Феде поговорить по душам.

— Разве вы не знаете, Федор Иванович, - сказала я с комсомольским задором, - что Леонид Зорин - надежда факультета? Ему же сам бог велел заниматься наукой!

—А про пятый пункт ты слышала? - запальчиво по­
интересовался Федя, он закончил факультет на два года раньше, и вообще-то мы были с ним на "ты".

—У Маркса тоже был пятый пункт, и это ему не помешало,- решительно возразила я,- а про Иисуса Христа я вообще молчу.

-Вот и молчи, - огрызнулся Федя, - может, ты сама
такая, только скрытая.

- Зато ты - открытый дурак.

После небольшого скандала и походов по инстанциям моего Леню оставили двигать науку и просвещать еще не просвещенное человечество.

— Зря ты все это затеяла, - сказал мне Леня, - это
суета. Пожалуйста, не пытайся повернуть меня ко всей
этой суете.

- Прекрасно,- рассердилась я,- а куда же ты пойдешь, мешки носить? Ты вон какой тощий. И потом не для это­го тебя учили. Или ты надумал жить на мамину учи­тельскую зарплату? Ведь папы нет...

«А хоть бы и мешки носить... - он усмехнулся, - пони­маешь, суета отвлекает от того мирочувствования, ко­торое есть во мне. Я - как река... Все каждую минуту меняется, движется, и дух - во всем. Все приводит в вос­торг: и дождь, и ветер... Порой мне кажется - я не обойму всего... Все считают, что я готовый ученый, а я так невежественен, так мало знаю! И потому это чувство - пере­живание духа в мире - сопровождает страх: не успеть...
Этот страх бывает мучителен, но он лучше, чем покой,
довольство, весь этот фальшивый мелочный мир. Навер­ное, я - вечный мальчик. Я никогда не стану взрослым. Вот Сёмка, он - уже мужик, такой большой солидный муж­чина. А я - нет. Я им никогда не буду. Я и женюсь, наверное, не скоро. И на молоденькой девочке, чтобы можно было ее всему научить. Не сердись, ладно? Мне все время кажется, что я еще должен обнять весь мир, но не могу. Я так чувствую скрытые смыслы за всем, и чувство это не убы­вает, а все время усиливается как в бинокле, когда наводишь на резкость.

Есть выражение "формальный гений". Я чувствую как гений, но боюсь, что ничего не смогу создать. Если бы я мог!

Наверное, я все же должен был стать пианистом, зря мне запретили играть. Я бы умирал за роялем, и все бы помирали вокруг... А потом однажды я бы помер до конца и был бы счастлив».

Господи, как я все же любила его! Ведь он был ни на кого не похож. Даже когда он говорил, что "женится на девочке", я пропускала это мимо ушей. Да и кто обращает внимание на слова, когда тебя хватают, и целуют и прекрасные вишни глаз так близко, а будущее - так .далеко... Он дарил мне со своей скудной зарплаты художественные альбомы в глянцевых обложках и тоненькие изящные ук­рашения: сережки и кулоны. У него был отменный худо­жественный вкус и почти профессиональное знание искус­ства.

Он очень быстро получил ученую степень и вскоре уе­хал в Германию на стажировку, а оттуда вернулся через полтора года уже чужим...

Он уволился с факультета и надолго исчез из моей жиз­ни, исчез совсем с безжалостной решительностью челове­ка, для которого жизнь - это река, которая течет и ме­няется, и в одну и ту же воду нельзя войти дважды. Я не буду лгать, что не пыталась его удержать. Один раз я пришла к нему и сидела, как раньше, на ковре возле него, и обнимала его колени. Но колени были чужие, чужие были глаза, и руки, и низкий всегда бархатный голос, а душа летала далеко, и я ушла ни с чем. Не солоно хлебавши. И сказала себе, что никогда больше не приду в этот дом, который был для меня прежде почти родным, где прохо­дили праздники и будни, дни работы и дни любви. И даже телефон забуду. Впрочем, забывать не пришлось, номер очень скоро сменился.

Были несколько лет, когда я не вспоминала Лёньку - мою первую и самую глубокую любовь. Я вышла замуж и родила сына, а вокруг рушился привычный мир, рассыпа­лись партия и комсомол, сокращались штаты на работе, возле дома выросли ларьки, торгующие батареями ярких бутылок, арабскими апельсинами и турецкой жвачкой. Общие знакомые рассказали мне, что Лёнькина мама умерла, старший брат Сёма уехал в Америку и работает там в каком-то очень весомом физическом институте, ездит от­дыхать на Гавайи, так же громогласен, бородат и по-преж­нему играет на гитаре. А Лёня Зорин не уехал, сказали мне, он занялся коммерцией.

-Чем, - спросила я,- потому что мне показалось, что я ослышалась, - коммерцией?

-Ну да, он очень преуспевает. Ты, наверное, видела большую рекламу фирмы "Аргус", она занимается самыми разными вещами: лекарствами, медицинской техникой, обувью, поставками оборудования для других фирм, пепси-колой... У них огромный оборот. А твой Ленчик – владелец и коммерческий директор.

-Боже мой, - сказала я, - Ленчик, монах и аскет по духу - коммерческий директор... Владелец? А капитал откуда?

-Об этом не спрашивают.

Три дня я ходила в шоке. А, на четвертый впервые за много времени мне попался на пути Лёня. Или тот, кто раньше был Лёней, Лёней Зориным, которого я знала и любила.

Это был большой, грузный мужчина с полысевшей го­ловой, по краям которой утлыми кустиками росли раньше такие прекрасные Лёнькины кудри. На широком лице его красовались жесткие, как у моржа, усы и узкая шкиперская бородка. Он был одет в дорогой костюм, претен­дующий на принадлежность к высшему обществу, правда, засаленный и нечищеный. Могучую шею душил галстук, повязанный под несвежим воротником. Только глаза были Ленькины, только ка­рие вишни смотрели почти так же. Почти.

- Ты прости, - сказал он, улыбаясь, и я увидела, что улыбка тоже осталась прежней, - я работаю как черт. Мне просто некогда ни с кем видеться. Я все время мота­юсь: Берлин - Прага - Варшава - Москва и обратно. Пред­ставляешь, туда-сюда, туда-сюда как заведенный. А денег все время мало. Понимаешь, их всегда мало, что с ними ни делай. Только нагрею сколько надо долларов, а они улету­чиваются как дым, и нужно снова. И так с утра до вечера. Такое дело - как трясина. Я прихожу домой и падаю спать, иногда просто падаю на пол, на ковер и засыпаю. А потом опять круглые сутки: факсы, поездки. Я уже весь мир объездил.

-Ты молодец, - натужно сказала я, стараясь, чтобы это звучало так, будто мы расстались вчера после вечеринки, - ты же всег­да хотел быть богат. А я, знаешь, так доллара и не виде­ла. Вот не видела вообще. На рубли живу. Читаю свою анти­чность, над которой ничто не властно.

-Я хотел быть богат? - он приподнял брови и на лбу легла широкая морщина, - скорее так получилось. Помнишь, как мы любили говорить, исторически сложилось. А мо­жет быть, это и вправду в крови. Да, я богат, хотя не очень. Нет, не очень. Есть много людей, куда покруче меня. Я все же интеллигенция, хотя и "новый русский"... Мне тяжело бывает. Тут столько приходится на брюхе пол­зать в грязи и в крови... Но, знаешь, - он взглянул на меня сверху вниз почти вызывающе, - я рад, что узнал жизнь. То, что я делаю, это реально. Я делаю деньги, и сталкива­юсь со всем, что это сопровождает. А вы живете в вашей античности как.,. Как во сне, что-ли...

— А что твоя жена,- спросила я,- она красива?

— Жена? Девочка и девочка... Юная совсем. Она как ре­бенок. Ее надо хорошо одевать...

— Клавочка? - язвительно спросила я.

— Нет, птичка. Колибри. – снисходительно усмехнулся он.

— Почему она не чистит тебе костюм?- хотелось мне

злобно спросить, но я промолчала.

— У меня хорошая антикварная библиотека, - он за­метно оживился,- и тот старый рояль я сменил на новый, еще более старинный. От него все заезжие музыканты просто писают кипятком. У меня же много театрального люда бывает, ты знаешь, я это всегда любил...

И тут словно злобный бесенок дернул меня за язык: - Слушай, Лёнчик, - сказала я, - ты должно быть меценатствуешь при таких-то деньгах... Одолжи мне пару миллионов. Это ведь сейчас - что грязь. Ты их, наверное, каждый день нагреваешь на каких-нибудь финансовых штуках. А я женщина нищая, античностью же много не заработаешь. У меня книжка в издательстве застряла, деньги нужны. Я тебе с продажи отдам. Ей-богу, до копейки, только, если можно, без процентов, проценты я не потяну.

Его лицо изменилось мгновенно. Только что приветли­вое, с мягким полупечальным взглядом, оно засохло в не­уловимую долю секунды и стянулось в какую-то стран­ную маску, похожую на истукана с острова Пасхи. Это было третье лицо, какое я знала у него: сначала - роман­тического юноши, потом - преуспевающего бизнесмена и теперь – осторожного и опасливого дельца, учуявшего, что его деньгам грозит опасность. Он еще не заговорил, а я уже знала, что он не даст ни рубля. Какие там бриллианты знакомым дамам! Даже если я буду умирать, он не потратится на лекарство из своего ап­течного оборота, потому что какая ему теперь от меня польза? Жизнь течет как река, и ничто не возвращается, напротив, все утрачивает цену. В мире нет духа, а есть лишь золотой телец, он-то и позволяет кое-как жить духу в антикварных библиотеках и кабинетных роялях.

Однако из ситуации надо было выходить.

— Понимаешь, Веточка, - процедил он задумчиво, - к сожалению, это никак невозможно. У меня же все вложено в дело, свободных денег нет. Я же не господин, - он обрадовано улыбнулся удачной находке ,- я - раб.

— Хорошо, раб, - сказала я примирительно, потому что мне вдруг стало жалко его оттого, что он так испугался за свою попочку, - а дом у моря ты себе уже купил?

— Ну что ты, это мне не по карману, - он слегка сму­тился, - но когда я куплю, то непременно тебя пригла­шу. Непременно.

Ему все же хотелось быть хорошим.

— Полно врать-то, - сказала я ему, - никого и никуда ты не пригласишь. Да и незачем. Звони, если захочешь, просто, чтоб знать, что жив. Не чужой все же.

— Вряд ли, - вздохнул он облегченно, - Некогда. Завтра лечу в Испанию.

Боже мой, боже мой, что делает с людьми время! Но, может быть, оттого, что я его вправду любила, он и те­перь иногда снится мне. Мне снится дом у моря, котенок и маленький щенок, играющие на берегу, и мой друг Лёнька Зорин, молодой и тоненький, с печальными вишнями глаз, глядящими куда-то в лучшие измерения бытия, где не надо "нагревать доллары" и все происходит как-то иначе. Как? Бог весть. Я просыпаюсь в счастливых слезах, пото­му что мир, который снился мне - настоящий.

Продолжение следует...

  • Женские истории. Часть 2

Автор: Елена Аболина

Источник: https://litclubbs.ru/articles/25303-zhenskie-istorii.html

Содержание:

Понравилось? У вас есть возможность поддержать клуб. Подписывайтесь, ставьте лайк и комментируйте!

Публикуйте свое творчество на сайте Бумажного слона. Самые лучшие публикации попадают на этот канал.

Читайте также:

Черный дровосек
Бумажный Слон16 ноября 2019