Сейчас интерес британской публики к русской культуре, и литературе в частности, кажется трендом. Новые переводы канонической триады — Толстого, Достоевского и Чехова — выходят с завидной периодичностью: так с 2000 года появилось четыре новых перевода «Анны Карениной», три — «Преступления и наказания», «Чайки» — и вовсе шесть. Однако внимание к русской литературе и искусству было бы опрометчиво считать данностью лишь двадцать первого века: заметный и в викторианской Британии, и даже ранее того интерес разгорался постепенно, и вылился в современную «русскую лихорадку». Существует богатая традиция изучения британской «моды на русское». В списке предлагаются исследования, дающие представление о разных аспектах русско-британского кросс-культурного диалога.
Составители оксфордского сборника «Russia in Britain», историк литературы Ребекка Бисли и музыковед Филип Росс Баллок — одни из самых заметных исследователей англо-русских культурных контактов в начале двадцатого века. Тексты сборника объединяет смещении фокуса с отдельных интеллектуалов-посредников двух культур на посредников другого толка: журналы, издательства, библиотеки, университеты и т.д. Эту тенденцию, характерную не только для изучения кросс-культурных контактов, но культуры начала двадцатого века вообще, характеризуют иногда как «институциональный поворот» (institutional turn). Хотя в сборнике есть статьи, посвященные конкретным фигурам — например, Оскару Уайльду и его провалившейся пьесе о русских нигилистах — большая часть текстов отражает упомянутый сдвиг в изучении истории англо-русских связей. Среди рассмотренных тем — история Свободной русской библиотеки в Уайтчепеле, постановки не-чеховской русской и советской драмы на британской сцене, отношения между советским кинематографом и британской разведкой (MI5).
Этот сборник — на этот раз кембриджский, а не оксфордский (иронично в контексте разговоров о падении Оксбриджской дуополии) — куда эклектичней по составу материалов и значительно амбициозней по хронологическому размаху. Хронологические рамки книги, впрочем, хоть и широки, но все же не всеобъемлющие. Сборник начинается Байроном, а заканчивается русским кинематографом 1990-х. Сборник не насквозь литературоцентричен: помимо кино авторы также рассматривают оперу, выставки, иконы.
Но историко-литературный блок от этого не становится менее занятным. Он, например, включает в себя статью Мюриэнн Магуайер о влиянии Достоевского на британскую «прозу об убийствах», что любопытно в контексте долгих отношений британского (особенно шотландского) детектива и его дериватов с «Преступлением и наказанием» — начиная от Стивенсона и его мелодраматического рождественского рассказа «Маркхейм», вольно основанного на «Преступлении…», и заканчивая Ианом Рэнкином, современным классиком Tartan noir, весь дебютный роман которого построен на отсылках к тексту Достоевского. Магуайер концентрируется на трех авторах рубежа веков: Стивенсоне, Гиссинге, Честертоне, и рассматривает таким образом те страницы британской достоевианы, которым обычно уделяется меньше внимания.
По мнению автора самой заметной монографии об английском «достоевианском буме» начала двадцатого века, присутствие Достоевского в культурном пространстве Британии игнорировать было настолько же невозможно, как «Рогожина, ворвавшегося к Настасье». В отличие от Мюриэнн Магуайер, фокусирующейся преимущественно на первой волне британского интереса к Достоевскому, Питер Кей описывает время, когда — по мнению критика Эдмунда Госса — вся британская литературная элита «оказалась во власти монстра-эпилептика». Интерес, пусть порой и амбивалентный, к «монстру-эпилептику» захватил представителей разных интеллектуальных лагерей: как Вирджинию Вульф, читавшую «Преступление и наказание» во время своего медового месяца, так и ее излюбленного противника Арнольда Беннетта, в котором Вульф видела воплощение худших черт «старой» культуры. Монография Кея не только наглядно показывает, как в Британии постепенно складывался образ Достоевского как «литературного девственника», не развращенного изысками экспериментальной литературы и способного предложить что-то новое авторам-британцам, но и довольно много сообщает о специфике восприятия русской культуры в поствикторианской Британии в принципе.
На британскую «русскую лихорадку» начала прошлого века Кэролайн Маклин смотрит под определенным углом — ее интересует увлечение модернистов оккультизмом, мистицизмом и теософией, пропущенное через русскую призму. Маклин работает с материалами очень разного порядка (и эго-документами, и художественной литературой, и авангардистской периодикой, и каталогами выставок) и предлагает в конечном счете новые источники того, что сейчас принято ассоциировать с модернистской эстетикой. Хоть Маклин и обращается к частным сюжетам (скажем, Кандинский в журнале «Rhythm»), ее книга отвечает на много вопросов сразу: какую роль сыграли русские эмигранты в создании моды на русскую культуру, и том, как страх перед «русским медведем» превратился в интерес к пресловутой «русской душе».
Кроме того, введение к книге — возможно, одна из самых удачных и исчерпывающих справок о британской «моде на русское» и ее предпосылках.
Кэтрин Мэнсфилд, считающаяся единственной писательницей, которой завидовала Вирджиния Вульф — одна из самых заметных русофилов модернистского кружка и самых ярких пропагандистов русской литературы в Британии 1910–1920-х. Первая журнальная публикация Мэнсфилд — вольное переложение чеховского «Спать хочется», среди ее псевдонимов — Katia, Yekaterina, Kissienka, Katiushka и, помимо прочего, Boris Petrovsky, рассказы изобилуют отсылками к русской прозе («It was like something out of a novel by Dostoevsky, this meeting in the dusk»). Кроме того, Мэнсфилд привлекла к сотрудничеству с журналом Rhythm русского корреспондента — русского грека, дэнди-уайльдианца Михаила Ликиардопуло, по неподтвержденным данным работавшего позже (после 1917 г.) на британские спецслужбы. Сборник издательства Эдинбургского университета посвящен разных аспектам отношений Мэнсфилд с Россией — от отсылок к Достоевскому в конкретном рассказе до ее увлечения гурджиевской философией.
Монография Клэр Дэвисон хоть и посвящена кажущемуся совсем частным сюжету — переводческим «коллаборациям» между Вирджинией Вульф, Кэтрин Мэнсфилд и Самуилом Котелянским (он же «Кот», он же «русский еврей из Блумсбери») — встраивается на деле в ряд сюжетов куда более масштабных. Это связи рефлексии над переводом и формирования личного стиля авторов-модернистов, функционирование самого института перевода в поствикторианской Англии, масштаб разнокалиберных англо-русских связей и влияний. Строго говоря, монография Дэвисон — не про Россию вовсе, а скорее про историю «альтернативных модернизмов», о которой любят говорить исследователи эпохи — историю не канонических авторов, а издательств, журналов, переводчиков.
Дефицита исследований о Тургеневе и его английских и американских читателях нет, однако эта — увы, труднодоступная — книга выделяется на фоне других: как минимум тем, что она первая среди работ такого рода, и написана по горячим следам после пика «русской лихорадки». По словам Геттманна, «мода на русскую прозу… была настолько заметна в последние 50 лет, что едва ли требуются напоминания об энтузиазме, который вызывали имена Чехова, Толстого, Достоевского». Вышедшее в 1941 году небольшим тиражом исследование последовательно демонстрирует, как менялась и трансформировалась литературная репутация Тургенева в англосаксонском пространстве под влиянием изменений в культурном климате, и показывает, как комплиментарная оценка Тургенева как «самого западного» русского писателя постепенно, под влиянием разгоравшейся «русской лихорадки», постепенно превратилась в скептическую характеристику «наименее русский».
Строго говоря, книга Уоллеса Мартина — не про британские отклики на русскую культуру, а про историю отдельного журнала, противоречивого и заостренно полемического «The New Age», выходившего в Лондоне с 1907 по 1922 год и прошедшего путь от небольшое социалистического издания до влиятельного журнала, внесшего существенный вклад в развитие британского модернизма. Тем не менее, значительная часть монографии посвящена дискуссиям и спорам о русской культуре, происходившим на страницах издания. Пример конкретного издания наглядно демонстрирует роль периодики в культурном трансфере, в этом случае — англо-русском, но в итоге и это исследование оказывается не про «моду на русское» как таковое, а скорее демонстрирующим, какую роль играли литературно-политические журналы в кросс-культурном диалоге, насколько мощной движущей силой могла быть полемика между различными изданиями, и какую роль играли журналистские сети — и в литературном процессе конкретной страны, и в межкультурном диалоге вообще.
Программное эссе Вирджинии Вульф, опубликованное в 1925 году — конечно, не научное исследование, но очень примечательный документ эпохи, дающий хорошее представление и о «русской лихорадке» британских модернистов, и об эстетических принципах Вульф. Вульф обсуждает тексты канонической триады — Толстого, Чехова и Достоевского — и комментирует то, как британские читатели «судили о литературе целой нации, не имея представления об ее стиле». Предлагая характеристику творчеству каждого из трех прозаик, Вульф формулирует в итоге собственные писательские принципы, и текст отчасти начинает звучать как эстетический манифест.
Спецвыпуск шотландского журнала, посвященного translation studies, обсуждает разные аспекты перевода русской литературы на английский — переводу в самом широком смысле. Задачу номера его приглашенные редакторы — уже упомянутые Ребекка Бисли и Филипп Баллок — трактуют в полемическом ключе, предлагая преодолеть то, что они характеризуют как «иллюзию прозрачности». Имеется в виду попытка посмотреть на перевод не как на «одомашнивающий» процесс, характерный началу двадцатого века — переложение русской поэзии и прозы на гладкий, рафинированный английский язык, а как на более сложно устроенный процесс, включающий в себя множество посредников и нюансов.
IQ
Автор текста: Мария Кривошеина